После годового отсутствия возвращение на Родину - не только смена координат в пространстве. Смена образа жизни, смена времени (и не только времени года - смена миллениума на пещерный век)... Но, прежде всего, смена реакций на адекватные окружающей среде.
А уж эта мне среда.... Еще до отъезда я подозревал, что в ней что-то не так. Не знал только насколько. Оказалось - совсем: на одной шестой части обитаемой суши люди ходят на головах. Со стороны этот факт становится абсолютно очевидным. Все перевернуто. Все. От государственного устройства - до похода в туалет.
Коридор, ведущий к таможенно-пограничному рубежу. Серая плитка пола, серая стена справа, слева... Стеклянная стена, обращенная к летному полю, где еще влажный от проколотых им облаков, стоит самолет. Слева стеклянная стена, обращенная на запад. Для кого-то, может быть на восток. Это смотря по тому куда.... Или откуда.
Аэропорт, аэропорт, обернись ко мне входом, а выходом в Землю обетованную!
Сегодня у меня другой путь. Утро началось, нечего душой кривить, плохо. Утро началось с возвращения на Родину.
Серая плитка. Наклонный коридор. Я иду быстро, налегке: в руках только горшок с деревом, укутанным для маскировки в акулью шкуру. Золотые монетки на дереве в такт шагам предательски позвякивают. Две тысячи условных единиц в эквиваленте. Не так уж много. Прямо сказать - бессовестно мало, за год-то отсутствия. Но и этого будет жаль, если вдруг что...
Страх. Он появляется сразу. Вдруг. Без видимых, казалось бы причин. Адекватные реакции на среду включились. Остались в крови. Промывание водой Атлантики не диссоциировало рефлекторного напряжения, катализируемого биополем Отчизны.
О, как сформулировал! А то было, полагал, что родной язык, пользуемый мною, деградировал до атавизма от узкобытового употребления. Хотя, скорее всего, включился еще один рефлекс. А ведь последние полгода уже и сны смотрел на буруэйском.
Влекомый инстинктом лабиринтной крысы и осознанной необходимостью приближаюсь
к небольшому аквариуму с русалкой. Вижу ее мощный бюст, скупо освещенный откуда-то снизу, из-под воды, из квадратной цинковой кадки, скрывающей нижнюю часть туловища. Воду меняют нечасто, она зеленеет и цветет - отсюда этот грязноватый свет.
Грудь русалки затянута в большой розовый атласный лифчик, делающий ее каменной на вид и свинцовой на ощупь. Лифчик замаскирован рубашкой защитного цвета с погонами капитана погранвойск. Из-под воротничка, туго охватывая резинкой толстую короткую шею, выползает галстук и, очерчивая абрис фигуры, под уклоном в сорок пять градусов, спускается к груди, где ломает угол и параллельно к перпендикуляру линии горизонта обрывается вниз. Конец его прибит ко дну четырьмя большими медными заклепками.
Возраст ее можно определить только по прическе: короткая стрижка под мальчика популярная у женщин, близких к полусотлетнему жизненному стажу. Волосы, приятного перегидрольно-желтого цвета, чуть топорщатся на тяжелом затылке. По лицу же, с классическим макияжем торговки пирожками (красные губы, глаза с черной обводкой) не прочесть ни возраста, ни пола, ни характера. Из чувств - только любовь к Отчизне, завистливое презрение и усталость.
А может это игра света такая.
Из-за красной линии ожидания вижу, как к ее аквариуму подходят люди и подают документы. Априори отвергающий и опровергающий взгляд надолго опускается к бумагам и, уже абсолютно убежденный в их фальшивости, вперяется в глаза подозреваемого в надежде поймать за кончик остатки совести, которые не дадут злостному нарушителю суверенных границ не сознаться в преступном намерении. Затем она командует мнимому соотечественнику повернуться и сличает его профиль со второй фотографией. С иностранцами сложнее: в их паспортах фото только анфас.
Очередь воронкой втягивает меня в это действо.
Держу в левой руке свой паспорт, который и мне начинает казаться поддельным. На негнущихся ногах вхожу в ее поле зрения.
Наши взгляды встречаются.
Она бросается ко мне, но натыкается на стекло, как ночная бабочка, летящая на свет.
- Ты, ты... - шепчут ее кривящиеся в плаче губы.
Годы тоски и печали, годы ожиданий и безнадежных грез рухнули за моей спиной, когда я сделал шаг навстречу и прижался лбом к стеклянной перегородке. Из глаз моих текут слезы.
Я не плачу, просто из глаз моих текут слезы. Будто в зеркале, вижу отражение своей слезы на ее лице. Но это ее слеза, черная от потекшей туши. Отражением своих рук вижу ее ладони, прижатые к разделяющему нас и непреодолимому, как тысяча лет, стеклу. Оно не дает нам обнять друг друга, чтобы уже никогда, никогда не разнимать объятий. Оно не дает нам снова стать одним целым.
- Ты, ты... - шепчу я. Не могу вымолвить больше ни слова. Так внезапность этой встречи, ее невозможность и случайность потрясли меня. Волна воспоминаний и чувств делает мои губы отражением ее губ, мои слова эхом ее, - ты, ты...
И время перестаёт течь. А вне времени нет движения, потому невозможно оторвать ладони от стекла, невозможно, хотя б на мгновение стать чуть дальше, даже для того, чтобы через мгновение сделаться ближе.
- Наденька, Надюша... - слова не получаются, не идут дальше гортани, но она слышит меня.
- Какая я вам Надюша? Паспорт!
- Мой?
- Чужой верни владельцу! Ваш.
Но в моей руке нет паспорта. И обстоятельства не располагают к его поиску. Протягиваю в узкое пространство, образовавшееся под стеклом, преферансную колоду.
Русалка приказывает повернуться в три четверти и идентифицирует меня с бубновым королем. Затем сухо:
- Встаньте на голову.
Формальности пограничного контроля пройдены. "Наконец-то я свободен" - вру мысленно сам себе.
Свободен. Не упоминаю этого слова всуе, потому что
Глава 2.
свободы я хватил. Так легкие можно сжечь чистым кислородом.
После болезненного разрыва с любимой и безболезненного разрыва с семьей, после окончания лицея и попытки поступить в консерваторию, оставив в спящем городе друзей, грязной дождливой осенью я бежал. На Восток. Я бежал по стране - за мной гналась моя Родина. Гналась, чтоб убить меня на одной из своих бесконечных войн.
Я был одинок и подавлен. Я был болен.
Триединство распалось. В голове однообразно и безнадежно царил хаос, мысли метались, сталкивались и бились на режущие осколки. Душа впала в кому, закуклилась и твердым неживым камешком лежала на дне. Тело валялось на полке внутри железной коробки вагона и ползло, и неслось сквозь огромные пространства, безучастно лежащие вне. Диссонанс между реальностью и действительностью был мучительный. Хотелось разрушить его, но не было воли. Полубред сменял полусон. Так шло время.
Сквозь вагонное стекло плоскость абцисс-ординат казалась плохо нарисованной декорацией. Вот уж воистину: весь мир театр, а люди в нем... не актеры даже, а марионетки. Все связаны между собой ниточками отношений. Все дергаются, дергают друг друга - это и называется жизнью. Любое движение, слово тех, кто рядом, не окажется безнаказанным для тебя. И наоборот. Полнейшая зависимость.
А если дать марионетке абсолютную свободу? Свободу мысли, действий, чувств. Что будет, если перерезать ниточки?
Естественное стремление к абсолютной свободе, если двигаться в правильном направлении, оборачивается противоестественным (ли?) стремлением к смерти. Ну да лучше прочесть об этом у Сенеки Л. А. Хотя бы в таком попсовом варианте, как "Письма к Луцилию".
Мне же стремиться к свободе относительной, по молодости лет казалось недостойным, и, я бы даже сказал, унизительным.
Какой великолепный, солнечный и тёплый был октябрь в Сибири. Дни стояли прозрачные до звона. Голубовато-хрустальные, как прелюдии Шопена. Пока ещё незнакомый мне город исцелял меня последним осенним теплом, красно-желтым кленовым листопадом от слякоти и неудач Европы. Что-то неопределимое было в этих днях, какой-то надрыв, какая-то искусная искусственность.
Это было начало. Начало моего свободного падения. Парения. Полёта. Начало времени без обстоятельств. Сколько всего случилось потом.... Но какое было начало! Голубовато-хрустальное как прелюдии Шопена.
Я занял номер в четвёртом этаже самой дешевой гостиницы. Маленькая комнатушка, оклеенная обоями невыяснимого цвета с пятнами самого разнообразного происхождения, размера и окраски, с сохранившимся только у потолка ботаническим орнаментом. Узкий тамбур при входе с чугунной раковиной и дверью в туалет. Вместо вешалок в стены вколочены разнокалиберные гвозди. Мебель из прессованных опилок с идущей трещинами и буграми, местами облупившейся полировкой. Собственно и мебели-то: шифоньер, с варварски ампутированной левой дверцей, тумбочка, она же письменный стол, она же стол обеденный, два стула с прожженной в одном и том же месте - точно посередине сиденья - обивкой и кровать, от рождения панцирная, но в процессе эволюции решетку сменила дверца шифоньера.
Сама гостиница - серый пятиэтажный барак с единственным входом - подъездом посередине. Два других подъезда замурованы сразу и до тех пор, пока будет стоять это творение функциональной архитектуры. Изнутри каждый этаж пронизывает прямой, во всю длину здания, коридор. На первом этаже административные и прочие службы, никогда не работающий буфет и круглосуточно работающий ларёк с водкой и сигаретами. В дальнем конце коридора - душевая, весьма достоверно имитирующая интерьер пытошной смутного времени: стены седые от плесени и выступившей из-под краски отсыревшей извёстки, зарешеченное маленькое окошко под потолком, склизкий каменный пол с вонючими сливными отверстиями-ямами, дном своим имеющими мезозойские пласты. Из артефактов, не относящихся к эпохе - четыре проржавевших душевых соска. Функционирует, разумеется, один.
После двадцати двух посторонним вход запрещен, нагревательными приборами и кипятильниками не пользоваться, смена белья - вторник.
Романтическое название гостиницы - "Дом артистов цирка" - естественно проистекало из ее ведомственной принадлежности. С гастролями очередного шапито в "Дом" вваливалась весёлая и пьяная толпа циркачей.
В каникулы свозили сюда из районов детишек на соревнования, спартакиады и прочие экскурсии. Педагоги с бешеными глазами, бегающие с этажа на этаж, дабы отделить мальчиков от девочек, девочек от мальчиков, козлищ от агнцев, злаки от плевел - эфемерный заслон могучему детскому либидо.
В демисезон останавливались матери новобранцев, до последней дозволенной провожающие своих чад.
Были здесь и более-менее постоянные жильцы: чурки, торгующие анашой, проститутки, артисты. На чурок раз в месяц устраивались облавы, но под раздачу попадали все - тогда приходилось просыпаться от хлещущего света ментовского фонаря.
Глава 3.
Тень от будущего падала на прошедшее и давила на сознание неизбежностью настоящего. От этого непреодолимо хотелось выпить. Витрина ларька, рядом с остановкой, сквозь ночной снегопад, выглядела как глюк Девочки со спичками из одноимённой сказки Ганса Христиана. На остановку нас с Лёхой привело наше затруднительное материальное положение.
Очнувшись рано поутру на арендуемой мною жилплощади посреди остатков шумного пиршества, мы с Лёхой слили всю наваренную с вечера малагу (sapienti sat) в одну тару, и разделили по-братски. А после приступили к мозговому штурму на тему 'где взять, чтоб продолжить'. Заклинило нас на варианте 'чтобы продать что-нибудь ненужное, нужно купить что-нибудь ненужное, а у нас денег нет'. Буксовали на этом месте долго: я успел помыть посуду, а Лёха заварил чай. И тут, о светлое провиденье, на глаза попался календарик, где красным был помечен день зарплаты в Опере. И был он не далее как вчера! Лёхин младший брат уже полгода служил в оперном театре жертвой Терпсихоры. Итак, план сложился: надо было доехать до театра, взять денег у Лёхиного брата, а там недалеко до Дома актёра, где полстакана водки и тарелка китайской лапши с сосиской подавалась служителям муз всего за пятьсот рублей. Необходимо было его осуществить. Собрав остатки воли, мы выдвинулись.
На остановке мы стрельнули у мечтающего стать пассажиром человека по сигарете и уселись на лавке ждать троллейбуса. Тут-то нас и накрыло. То ли малага за ночь настоялась, то ли горячий чай поднял её температуру до нерекомендованного значения...
Автобусное колесо накатывало на меня во всей его неотвратимости и неотразимой красоте. Я видел его в проекции три четверти очень отчётливо, вплоть до каждой трещинки на серой резине, вплоть до каждого камушка, застрявшего в протекторе. В напластованиях грязи на железе обода я различал каждую песчинку, и видел каждую грань этой песчинки. Впрочем, это видимое не мешало мне рассматривать колесо и с обратной стороны, а так же в разрезе. Проволока корда, металл подшипников, слой смазки, сорванная резьба одного из креплений, тьма внутри камеры... Я видел всё. Но, кроме этого, мне открылся путь этого колеса, его проекция из прошлого в будущее, его философская значимость. Я видел значение и смысл его, я ощущал его как символ, как суть этого мира. В его обороте, непрерывном движении и постоянстве мне открылись все аналогии и апории, стали понятны все аксиомы и абстракции. Я прозрел. Всё стало ясным: оуроборос и языческий коловорот, инь-ян и конфуцианская энтропия. Кантовская трансцендентальная метафизика, как букварь для детей с задержкой психического развития, по сравнению с открытой мне этим колесом, и невыразимой в словах Истиной.
Снежинки тихо падали, сверкая маленькими топазами в сгустившейся тьме позднего вечера. Даже колеи на дороге занесло девственно лежащим слоем снега. Открывшаяся истина медленно таяла во мне. Ощущая разрастающуюся в груди пустоту, я пытался остановить, задержать, хотя бы отблеск, хотя бы тень того, что узнал и понял. Вместе с тем, я осознавал, что любой звук из моего горла сотрёт, развеет последнюю память о случившемся. Как стирает первый крик младенца его память о том, что было по ту сторону жизни. Но, я знал, что рядом со мной друг, который видел, то же, что и я. И, может быть, вместе мы сумеем собрать пазлы, фрагменты и осколки великого прозрения. Ощущая подступающее лингвистическое удушье от невозможности высказать пережитое, пересохшими губами я спросил Лёху:
- Ты видел? - и после паузы, - это.
Лёха ответил после минутной задержки. Отрывисто, будто выталкивая каждое слово:
- Вот... это... фара.
'Добро пожаловать в наш дерьмовый мир обратно' - подумал я. Пришли мы на остановку утром, а теперь, уже поздний вечер, даже, скорее ночь, судя по безлюдью. Денег было на одну сигарету. Мы добрели до ларька и приобрели её. Возвращаясь к остановке, курили по затяжке, передавая друг другу. Молчали. На остановке стояла дама в жемчужной норковой шубке. Оставив Лёху позади на пару шагов, я подошёл к женщине.
- Bonsoir, madame. - сказал я, оставляя между нами приличествующее случаю расстояние, - Не желаете ли, чтобы этот прекрасный и благородный юноша (жест в сторону хлопающего своими коровьими ресницами Лёхи) скрасил Ваше одиночество? За скромное вознаграждение.
- Сколько вам нужно, мальчики? - спросила дама.
- Бутылочка 'Облепиховой' вон в том коммерческом магазине, - я показал на ларёк, - стоит три тысячи двести рублей.
- Возьмите три, - ответила дама, протягивая мне купюру в десять тысяч, - только отъебитесь.
Она подняла руку, и через мгновение села в автомобиль удачливого ночного бомбилы. Машина сорвалась в вихре летящих снежинок, задние габариты светили оранжевым, постепенно удаляясь и расплываясь в снежной круговерти.