Боросин Паулина Анчеловна: другие произведения.

рассказы

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 28/10/2020.
  • © Copyright Боросин Паулина Анчеловна (paulacora@mail.ru)
  • Обновлено: 04/07/2010. 111k. Статистика.
  • Рассказ: Израиль
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Желтый страх", "Местечковая фреска", "Асенька", "Скорпионья тропа", "Возлюбленные не принадлежат никому", "Чад"


  •   
      

    ПАУЛИНА АНЧЕЛ

      
      
      
       А С Е Н Ь К А
       Документальная повесть

      
       Дочери Асеньке посвящаю
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

       "... когда его спросили, почему он
       не заводит детей, он ответил:
       "Потому что люблю их"
       /Диоген Лаэртский. О жизни,
       учениях и изречениях знаменитых
       философов. М., 1986, с.62
      
      
      
      
      
       Замок на песке
      
       Сегодня я задержалась на работе позже обычного. Домой пришла, когда над приплюснутыми крышами серых бельцких четырехэтажек опускались летние сумерки, а на макушках высоких акаций едва трепетал отсвет гаснущего дня.
       Я поискала глазами Асеньку. Асенька сидела на кромке песочницы и красной лопаточкой сосредоточенно расчищала выемку для "озера" возле только что выстроенного "Замка". Белое в синий горошек платьице ее было испачкано песком, полные детские коленки упирались в игрушечное ведерко с круглой дужкой, простенькая панамка съехала набок.
       Асенька наклонялась то в одну, то в другую сторону, выравнивая бока вырытого "котлована"; на ее беленькое, не тронутое загаром лицо упали длинные каштановые волосы, она отвела их рукой и задумчиво сощурила глаза.
       Мне очень нравились глаза дочери, они были великолепного серого цвета, яркого и чистого.
       Я подошла поближе и прошептала:
      -- Котено-о-к! Кецеле! *
       Асенька тут же обернулась ко мне. Маленькие, полные губки
       растянулись в большую и радостную улыбку.
      -- Мамочка пришла!
      -- Здравствуй, доченька, - я поцеловала ее и ощутила под губа-
       ми трогательную нежность детского личика.
      -- Идем домой, девочка!
       - Мама, посмотри сначала, какой я дворец построила! - Асенька восхищенно и гордо посмотрела на свое творение. Потом перевела взор на меня, и тут в нем скользнула тень сомнения.
       Я наклонилась к постройке на песке. "Замок" был действительно красивый, в несколько ярусов, с затейливыми балкончиками по торцам и над главным входом; закат освещал его, переливаясь в кристалликах песчинок мириадами оттенков.
       Я одобрительно покивала головой и снова выпрямилась. В этот миг вдруг налетел острый, колючий ветерок - один порыв - и замок рухнул, превратился в груду серого, грубого песка.
       Асенька минуту ошеломленно смотрела на грустные останки, потом повернулась ко мне.
       - Мама! Как это? Было все так красиво и сразу не стало ничего!?
       Я ничего не ответила, но мне тоже стало не по себе.
      
       Домой мы поднимались по узкой лестнице, которая вела к квартире на третьем этаже. Шли молча, взявшись за руки - мать и дочь, разительно не похожие друг на друга: дочь, светлая, легкая; я - темноволосая, темноглазая, похожая на цифру 8, туго перетянутую в талии.
       Я вставила ключ в замок, повернула его и легонько толкнула дверь.
      -- Бабуля, мы уже пришли! - Асенька вбежала в кухню.
      -- Слышу, слышу, дай цёми, - послышалась веселая возня. -
       Ай, вкусная девочка, мейдоле зис *, - резкий бабушкин голос был как масло.
      -- Привет, Старшая Ма! - я села к столу в маленькой кухне,
       обставленной старым, голубовато-белым гарнитуром.
      
      -- Мне никто не звонил? - спросила я как можно безразличнее.
      -- Каждый вечер тот же вопрос! Никто!
       У меня сразу испортилось настроение, в груди заныло, плечи
       опустились. Я положила локоть на стол, подперла кулаком подбородок и безучастным взглядом посмотрела на выставленные закуски.
       "Вот, назло не стану ужинать", - совсем по-детски подумала я, но рука уже сама потянулась к теплой, пушистой икре из баклажан с листиками петрушки, салату из помидор и мелко нарезанных зеленых огурчиков с белыми кольцами лука и зеленью укропа. От этой вкусноты вся досада стала отходить на задний план; когда я укусила мясистый, обжаренный в масле гогошар, и он острым огнем обжег небо и язык, почувствовала: вся прелесть жизни возвращается.
       Заметив выступившие на глазах слезы, Старшая Ма нахмурилась:
       - Всегда тебя тянет переступить границу! Нельзя откусить маленький кусочек? - она неодобрительно склонила небольшое лицо, обрамленное черными как смоль, коротко подстриженными волосами, черные, сердитые глаза недовольно блеснули из-под насупленных бровей.
       - Еда - это единственная радость, которую жизнь предоставляет мне без особых хлопот, дай насладиться ею, пока можно, - сказала я полушутя, полусерьезно. Обмакнув желтый кусочек мамалыги в белый сметанный соус, в котором плавала ножка цыпленка, я исподтишка взглянула на мать: "Кто бы говорил об умеренности! При ее-то темпераменте!"
       - Ужин ты нам сегодня закатила отменный! - сказала я примиряюще, глядя, как Асенька впивается зубками в сочную, красную мякоть арбуза.
       Черные косточки, казалось, так и подмигивали, и я тоже взяла сладкий ломоть.
      -- У Старшей Ма широкая душа, думать над бюджетом для нее
      
       слишком мелкое занятие, - сказал до сих пор отвлеченный чем-то своим мой отец.
       Я скосила глаза на отца. Он сидел маленький и напряженный.
       Я повернулась к дочке - та измазалась арбузным соком: нос, щеки, подбородок и даже ручки до локтей были розовые и мокрые; тем не менее, она внимательно прислушивалась к разговору взрослых.
       - В арбузном соке ты уже искупалась, в песке тоже, осталось только прополоскать тебя в ванне, - сказала я, беря дочку на руки. Асенька оценила шутку и весело расхохоталась.
       - Я буду гусенком, - сказала она, окунувшись в голубоватую, подсвеченную хвойным экстрактом теплую воду, и захлопала ладошками по ее поверхности.
      -- Их бын а гензоле, их бын а гензоле *...
       Я сразу вымокла с головы до ног, но было хорошо. Я купала
       Асеньку с удовольствием. Руки касались в радости нежной кожи ребенка.
       - Мама, можно, я с тобой буду спать, папы же нет? - просительно протянула Асенька.
       Я молчала.
      -- Мама!
      -- Ладно, только чур, ночью не "лизаться". - Я сделала паузу. -
       Каждый - на своей половинке кровати.
       Асенька покорно сказала:
       - Хорошо, постараюсь не обниматься ночью, но ты хотя бы положишь мне руку на головку?
       - Ну, конечно, моя хорошая, идем спать. - Я почувствовала укол совести. - Мне просто хочется выспаться, раз уж папа не будет храпеть над ухом. - Завернув дочку в розовое махровое полотенце,
      
       понесла ее в спальню. На пороге споткнулась и упала носом Асеньке в висок; обе рассмеялись, я поцеловала Асеньку между лопатками и уложила ее в кровать.
      
      
       Я гордилась Асенькой, благодарно любила ее, была с ней ласкова и нежна, и считала ее разумным и послушным ребенком. Асеньке же этого было недостаточно. Девочка не считала себя чем-то маленьким, мелким; в ней была какая-то удивительная взрослость - человечек не играл в жизнь, скорее, сама жизнь играла в ней, наслаждаясь и резвясь. Поэтому она относилась ко мне как к равной, только более сильной и не всегда понятной.
       Предметом особой гордости, которой в Бельцах в конце семидесятых мои приятельницы похвастать не могли, а мне купить случайно удалось, была спальня, меблированная румынским спальным гарнитуром под "орех". Сразу у окна, напротив входной двери, стоял большой четырехстворчатый шкаф с резными ножками и фигурной аппликацией из светло-коричневой фанеры на дверцах. Рядом с ним, вдоль стены, поместилась роскошная двойная кровать, крытая розовыми китайскими покрывалами; высокое резное изголовье искусно украшено затейливыми узорами. По обе стороны кровати примостились маленькие, элегантные тумбочки; невысоко над ними, на стене, висели электрические бра в форме старинных ламп с хрустальными плафонами. У противоположной стены - раскрыл створки небольшой трельяж, в зеркалах которого многократно отражалось убранство спальни. На окнах висели золотисто-левкоевые занавеси под цвет пушистого персидского ковра на полу.
       Эту спальню я подарила себе к своему тридцатилетию; она была осуществившейся частичкой грез о комфорте, об устроенном быте, и
       резко контрастировала с ординарной обстановкой всей квартиры.
      
      
       Асенька сразу же уснула. Я потянулась к выключателю, но вдруг в смутном, неясном мне самой порыве, открыла шкаф, достала белый, длинный, до пят, пеньюар, надела его и села на пуфик перед трельяжем. Пеньюар окутал тонкой, прозрачной пеной кружев, его обнаженная откровенность привлекала взгляд; мои глаза загадочно блестели, а на губах появилась чарующая улыбка. Несколько мгновений я была во власти пеньюара, потом, вдруг, стало неловко. "Ты похожа на куртизанку в ожидании ночи любви, - сказала я себе. - Но тебе это не грозит, будет разумнее, если успокоишься и мирно ляжешь спать", - я отвела взгляд от лукавых зеркал, сделала строгое лицо и выключила свет.
       Я лежала, свернувшись клубочком, уткнув лицо в мягкую подушку, обнимая руками скомканный уголок одеяла, блаженно и нежно ощущая свою сущность. В дымке забытья передо мной предстал красивый, молодой человек, который стал обнимать, говорить ласковые слова; я ответила ему поцелуем. Потом ласково прижалась к нему, стала вбирать его вкус жаждущими губами: он казался чудесным, прохладным бокалом фруктового сока - он был не страсть, только наслаждение...
      
      
      
       Я проснулась от того, что кто-то неверной рукой пытался попасть ключом в замок. Полусонная, пошла открывать. Асенька, путаясь в ночной рубашке, побежала за мной и остановилась в проходной комнате.
       Я вышла в коридор, быстро и нервно повернула ключ. Тяжелое, пыхтящее тело перевалилось через порог, приклеенная ухмылка что-то
       смрадно пробормотала, груда мяса на вялых слоновьих ногах шагнула в комнату, дотащилась до кровати в спальне и грузно бухнулась на белую простыню. Роскошная кровать румынского гарнитура жалобно заскрипела; через минуту из спальни, вместе со зловонием, донесся громкий храп. Мы с Асенькой переглянулись.
       - Что, папа, - Асенька закруглила ладошку стаканом и поднесла ее ко рту, - что, папа пьяный?
       "А когда он трезвый?" - подумала я и отрицательно покачала головой:
      -- Нет, он просто устал ...
       Асенька устроилась на своем диванчике в комнате Старшей Ма,
       я расстелила раскладушку и улеглась с твердым намерением тут же уснуть - завтра утром на работу, не собираюсь я ни о чем думать: великое дело, многим женщинам не везет в браке, это не повод для трагедии! И все-таки обидно: если бы у меня хватило бы смелости противостоять представлениям о "достойном" браке, обязательном для любой еврейской девушки, может быть, все сложилось бы иначе...
       Смешно, вероятно... Но счастье для меня - это быть любимой! И ничто другое; ничем этого заменить нельзя! Я плотно сомкнула ресницы, и из-под них потекли слезы: "Неужели для меня навсегда все закончилось?" - думала я, и от этого плакала все сильнее и сильнее.
       Когда меня совсем развезло, во тьме комнаты раздался звонкий смех. Я вскочила и зажгла свет. Асенька стояла на полу, запутавшись в одеяле, и весело хохотала.
      -- Что случилось, кецеле? - мой голос слегка дрожал.
      -- Ничего! - я просто упала... Ясные, серые глаза искрились и
       смеялись, сна в них не было и в помине.
      -- Ты не ударилась?
      -- Нет, мне просто смешно, - Асенька снова скоренько взобра-
       лась на диванчик и легла подальше от края. - Мамочка-калямочка,
       мамочка-калямочка-напугалочка.
       Я опять выключила свет, но уснуть уже не смогла окончательно. Я задумалась об Асеньке. Меня всегда удивляло бесстрашное отноше-ние дочки к боли и к медицине. Недавно, снимая платьице, она неловким движением вывихнула себе ручку, и машина скорой помощи отвезла ее в травматологию. Врач осмотрел руку и резким движением, рванув, вправил ее. "Гата!" * - с азартом констатировала Асенька, даже не вздумав заплакать.
      -- Ваша девочка большой оптимист, - восхищенно сказал врач.
      -- Да, доктор, она девочка что надо, - с гордостью улыбнулась я.
      
      
      
       Мысли цеплялись друг за друга, сплетались в клубок, вязали
       сеть воспоминаний...
       Так же гордо улыбалась я в тот чудесный день, когда, проснувшись на больничной койке в палате для рожениц, поняла, что у меня несколько часов назад родилась дочь.
       До сих пор помнятся мельчайшие подробности того дня...
       ... Окно палаты было приоткрыто, шум улицы плотным потоком проникал внутрь, растекался по пустотам комнаты, мешал спать. Я лежала тихо, блаженно ощущая свое опустевшее тело, наслаждаясь мыслью, что все позади. Глубоко вздохнув, провела рукой по опавшему животу, потом попробовала повернуться на бок - поясница была тяжела как груда камней, не сдвинуть с места.
       Зато на душе было легко и нежно, лишь где-то в глубине тихо журчал горделивый ручеек наконец-то исполненной женской миссии. Целую вечность я ждала этого события.
       Первый год супружеской жизни, полный сладостных надежд, не принес ожидаемого дара.
      
      
      
       "Она еще может остаться яловэ * " - язвил свекор; муж при этом
       отводил глаза и вбирал голову в плечи, а меня обдавало горячей волной страха.
       Но теперь все страхи в прошлом! Губы растянулись в торжествующей улыбке, и тут же представилась виновница радостных грез, крохотный комочек новой, неведомой жизни, дарованный судьбой - маленькая девочка Асенька, только что появившаяся на свет. Я видела ее пока только раз; акушерка поднесла к родильному столу, на котором она лежала, сверток стерильных, больничных пеленок. Я с любовью посмотрела на розовое личико: крепко зажмуренные глазки между плотными, круглыми, как будто надутыми щечками, высокий лобик, сморщенный носик и махонькие, как гранатовое зернышко, алые губки. Я даже не поняла, понравилась ли мне девочка, только почувствовала теплую волну родства, разлившуюся по всей душе.
      
      
       Сейчас, в палате, я лежала и гадала, который теперь час? Неясный, голубовато-блеклый свет, проникавший через оконное стекло, мог быть, равно, предвестником как наступающей ночи, так и возрождающегося дня. Я попыталась приподняться: под отяжелевшим, натруженным телом недовольно заскрипел пружинный матрас. Я уперлась локтем в набитую чем-то жестким твердую подушку и, отталкиваясь всем телом от кровати, передвинула ноги к краю - еще усилие, и смогу сесть.
       - Мамаша! Вас вызывает главврач, - донеслось из-за двери, отделявшей палату от больничного коридора.
       Под ложечкой резко засосало. "Зачем я ему понадобилась?" - пронеслось в голове, и тело стало ватным; едва переставляя ноги,
       придерживая полы больничного халата, я поплелась в ординаторскую
       с душой, свернувшейся в комок от предчувствия беды.
       - Проходите, садитесь, - сказала навстречу доктор. - Садитесь, мне надо вам кое-что сообщить...
      -- Слушаю, доктор, - сердце екнуло и замерло.
      -- Видите ли, ваша дочь родилась не совсем здоровой.
      -- ?!
      -- У нее врожденное отклонение в сердечной мышце. Мы это
       называем врожденный порок сердца, но вы не волнуйтесь!.. - белые губы врача открывались и закрывались, белые звуки складывались в слова; они заполнили комнату, сдавили голову, не давали вздохнуть.
       - Мамаша, мамаша! Не надо так расстраиваться, не устраивайте истерики, ваша дочь еще может быть вполне счастлива! - медик не на шутку растерялась. - Сделайте мамаше успокоительную инъекцию, - сказала она медсестре.
       Медсестра обнажила мне руку и вколола иглу. Я вся дрожала, слезы градом текли по лицу, изо всех сил пыталась сдержать судорожные всхлипы, рвавшиеся из горла; я мало что осознавала в тот момент, лишь чувствовала: что-то страшное, тяжелое и темное готово обрушиться на только что родившуюся дочь и поглотить ее.
      
      
       Отчаяние надолго поселилось тогда в моей душе, целый год я тревожно вскакивала от каждого Асенькиного крика. К счастью, врач оказалась права; скоро дочке должно было исполниться уже пять лет, и все эти годы болезнь не беспокоила ее. Она росла веселым, энергичным, умным ребенком, и я потихоньку успокоилась ...
      
      
      
       - Мама, мама, мы что, никогда не проснемся сегодня? Пора вести меня в садик! - Асенька стояла у раскладушки и изо всех сил теребила меня. Я открыла глаза, недоумевающе огляделась, но тут же спохватилась:
      -- Иди в ванную, дочка, умойся. Я сейчас встану.
       Асенька всерьез переживала возможное опоздание, но у нее хва-
       тило терпения тщательно почистить зубы и с усердием умыться. Затем она с чисто женской сноровкой выбрала себе среди висевших в шкафу на детских вешалочках платьев салатовое с желтой аппликацией на воротничке и кармашках. Подставив голову бабушке и получив за это две тоненькие косички, Асенька вышла к деду в коридор; он тер-пеливо ждал ее, прислонившись плечом к косяку входной двери, отчего казался еще ниже ростом, чем обычно.
       - Мама, забери меня вечером из садика сама! - уже с порога попросила Асенька.
      
       П р о я в л е н и я

       Я так и сделала. Ровно в шесть вечера я закрыла выкрашенную зеленой краской косенькую дверь заводской библиотеки, включила сигнализацию и через служебный ход вышла из заводоуправления.
       На улице, как раз под окнами библиотеки, продавали с машины парфюмерию. Когда я поравнялась с машиной, продавец в коричневой, засаленной на круглом животе футболке, высунул из кузова красное, потное лицо и крикливо объявил, что товар кончается, при этом его физиономия презрительно лоснилась.
       "И этот мнит себя владыкой, - с гадливостью подумала я. - А сам - мешок с протухшим жиром!" - Я отвернулась и торопливо пересекла дорогу; было противно, что я его заметила, что мне это важно, и то, что ничего нельзя изменить.
       На остановке было полно народу, но быстро подъехал автобус и все побежали к нему. Одна девушка неожиданно споткнулась о разбитый асфальт и со всего размаха упала наземь, широко раскинув руки; полные ноги ее полоснул камень до крови, сумка улетела к колесам автобуса.
       - Разрешите помочь? - я наклонилась и подхватила ее под локоть.
       Девушка конфузливо улыбнулась, но в глазах у нее были растерянность и какое-то странное успокоение, как будто перед ней нечаянно открылась удивительная истина:
       - У меня вдруг подвернулась нога, - сказала она, и я чуть не осталась без головы; из-за какого-то камешка я бы могла остаться без головы!
       Мы поднялись в автобус. Он уже был полон потными, разгоряченными людьми; жаркие, мокрые прикосновения друг к другу сразу сделали всех врагами, они недобро смотрели и раздраженно отгораживались локтями.
       Прижавшись к заднему стеклу автобуса, я задумалась над словами девушки:
       "До чего нелепо! Обычная случайность может стоить человеку жизни: люди - беззащитны, как песчинки в безжалостной, злой пустыне - любой порыв ветра способен сорвать их с места, перевернуть все существование или вовсе выбросить из него. Жизнь, как призрачное Нечто, готова тут же оставить бренное естество по воле случая!"
       Мне стало не по себе. Я решила было думать о чем-то хорошем, но ничего в голову не шло; так и доехала до жилого массива, с которого начинался мой микрорайон.
       И тут настроение сменилось.
       Я с радостью шла на встречу с Асенькой; перед мысленным взором предстало милое личико, ласкающий взгляд, и в груди стало тепло и нежно.
       - Сегодня ваша красавица укусила одну девочку за ухо, - улыбаясь, пошла навстречу воспитательница с полным, покрытым сетью красных капилляров, лицом, на котором блестели капельки пота.
       Асенька, ничуть не смущаясь, весело подскочила ко мне.
       - Привет, - я с чувством прижала Асеньку к себе, - почему ты это сделала?
       - Я начала чертить "классики" на цементе, а Света вырвала у меня мел и даже не попросила! - возмущенно сказала Асенька.
      -- Ну и что?
      -- А я нагнулась и укусила ей ухо, чтобы в следующий раз она
       вежливая была!
       Мне стало смешно, я отвернулась, но не смогла сдержаться и расхохоталась. Асенька тоже прыснула со смеху, а воспитательница закусила губу, но глаза ее подозрительно весело блестели.
       Мы попрощались и пошли домой; идти было недалеко, то есть
       не надо было идти вовсе - калитка ворот детского садика вела прямо в их двор. Мы обогнули торец углового дома и направились к своему подъезду.
       - Мама, можно, я поздороваюсь с девочками? - не дожидаясь ответа, Асенька убежала к песочнице, откуда она перешла к качелям, потом по очереди к нескольким лавочкам у подъездов, приветствуя своих друзей и знакомых.
      
      
      
       Асенька очень любила людей, вот и сейчас радость общения переполняла ее: круглые, белые щечки пылали, большие, серые глаза излучали вдохновение и нежность; она освещала ими все, на что падал ясный взгляд ее серых глаз, - людей, деревья, цветы - весь мир; она была едина с миром: он - в ней и она - в нем.
       "Как хорошо сегодня, - казалось, думала Асенька, - какие милые мои подружки, мне так весело с ними играть; я бы хотела, чтобы еще долго, долго было светло и не вечерело, и не надо было бы идти домой спать!"
       Она чувствовала себя легкой и свежей, как будто не было позади целого дня, полного садиковских дел, беготни и игр. В ней было столько одухотворенности, непосредственности и искренности, что, казалось, она - само совершенство. И рядом с ней была я.
       "Я так радуюсь, когда бываю с мамой, отчего же она часто такая грустная со мной?" - иногда мелькала мысль в ее умненькой головке, но задуматься над этим или, тем более, понять - ей было не по силам.
       Я смотрела, как она бегает по двору, играя в салочки, и думала о том, как естественны дети в своих проявлениях; в маленьком ребенке, в этой микроскопической частичке живой энергии бытие представлено
       в самом своем натуральном и чистом виде, как в утренней прозрачной капле росы отражается настоящее, большое и горячее солнце.
       Я радовалась своим мыслям, ласковому небу; в тот момент беззаботно смотрела в доброе, прекрасное лицо сущего, не подозревая того, что у него есть и другое лицо - уродливое и страшное.
       Когда Асенька, наконец, вернулась, я разговаривала с Надей, соседкой с четвертого этажа; та только что вернулась с работы и строила планы на вечер.
      -- Тетя Надя, а ви из Валя? *
      -- Асенька, говори по-русски, по-еврейски мы говорим только
       дома, - я заглянула в глаза дочке; в них мелькнуло недоумение. Я взяла Асеньку за руку, и мы стали подыматься вверх по ступенькам.
       Дома Асенька, как всегда, первым делом принялась рассказывать деду о своих садиковских делах. Он сидел на кухне и подшивал потертый воротник ветхой нейлоновой рубашки. Мне казалось, что я помню ее со дня своего рождения; его чистоплотная аккуратность сохраняла ему вещи десятилетиями; она со Старшей Ма совсем другие - безалаберные и транжиры.
       Асенька вскарабкалась на старую, видавшие виды швейную машинку, стоявшую в углу кухни, уперлась ножками на колени деда и с вдохновением принялась повествовать. Дед обратил к ней тонкое, холодное лицо; оно было само внимание; крылья подвижного, удлиненного носа нервно вздрагивали, а умудренные глаза доверчиво щурились. Каждая жилка его маленькой, сухонькой и быстрой фигурки устремилась навстречу теплому голосу внучки: весь мир - суета и обман; единственная Истина и Добро - его драгоценная, его светлая Асенька!
       Как Асеньке удалось завоевать это скептическое сердце, осталось
      
       загадкой, но с самого дня рождения он стал ей рабом и рыцарем;
       ночью, не закрывая глаз, качал колыбель, днем, не зная устали, баюкал на руках. Когда она подросла, он стал сочинять и рассказывать ей сказки, неизвестно как и каким образом складывавшиеся в голове простого, неграмотного сельского портного. Придумки его были полны романтики обыденной жизни, их персонажи, как правило, коварны и скептичны, а события, случавшиеся с ними, - смешны и поучительны. Образ маленького, замученного ощущением собственной неполноценности, скучного человечка, сопровождавший всю его скудную, долгую жизнь, вдруг исчезал, и сквозь створки духовной замкнутости и отчужденности начинал сочиться свет. Жажду любви и понимания, которые он всегда боязливо прятал от себя и от людей (и которые, по-видимому, были так ему нужны), удалось каким-то чудом угадать и утолить в малышке-Асеньке: ее детская преданность и восхищение были для него лучшим бальзамом и лекарством. Он был, конечно, моим отцом, но пришел он в этот мир, видно, чтобы стать дедом.
       Более всего Асеньке нравилась сказка о трех мухах. Они были очень потешные, эти мухи, они пекли хлеба, варили яхолэх *, воспитывали мушек-детей - у них все было как у людей, они также ссорились и мирились, любили и ненавидели. Мушки были такие смешные и уютные, что я тоже подолгу иной раз с удовольствием слушала их истории.
       - Мама, знаешь, а Олечке купили золотые сережки, - вдруг прервала деда на полуслове Асенька.
       Я сказала:
       - Я тебе тоже скоро куплю; через несколько месяцев тебе исполнится пять лет, и ты их получишь.
       Асенька блаженно улыбнулась и опять повернулась к деду.
      
      
       Телефон зазвонил внезапно. С отчаянно бьющимся сердцем я встала и, стараясь идти медленно и спокойно, взяла трубку, на другом конце провода молчали. Я положила трубку обратно на рычаг, а сердце стучало: "Так когда же, когда?"
       Когда же найдется и мне моя женская доля?!
      

    * * *

       В косметическом кабинете, куда мы пришли прокалывать ушки, все дышало чистотой и комфортом. Благообразные дамы с белыми, желтыми, коричневыми масками на лицах скучающе повернули головы на скрип двери; косметолог, массируя лицо клиентки, приветливо улыбнулась им, пригласила сесть и немного подождать.
       Я села в креслице под искусственной пальмой. Асенька взгромоздилась на кушетку, покрытую бордовым плюшевым покрывалом: новизна обстановки поразила ее. Я заметила это, едва мы вошли; сейчас девочка, обычно такая сдержанная, широко раскрытыми глазами ловила каждый штрих этой чудной комнаты. Женщины с раскрашенными лицами, многократно отражающиеся в стенных зеркалах, необычные сладковато-приторные запахи, ребристая желтая ширма, из-за которой шел пар, и верховная жрица, косметолог, что-то делающая в центре комнаты со своей жертвой, накрытой белой простыней, - все это, казалось, вероятно, Асеньке вигвамом диких индейцев, рассказы о которых она так любила слушать.
       Несколько минут она чутко впитывала в себя эту какофонию впечатлений, потом повернулась ко мне, в глазах ее мерцал еле сдерживаемый смех.
      -- Мама, зачем они так раскрасились, чтобы стать красивыми?
       Опять она попала в точку, эта маленькая женщина, нежный под-
       снежник, пробудившийся от первого золотого луча солнца. Я видела, что она мысленно примеряет уже кое-что на себя, и то, что она с
       сегодняшнего дня станет, как взрослая, носить сережки, вдохновляло ее.
    Когда же она увидела возле своего лица длинную иглу для уколов, и женщина в белом халате произнесла: "Не бойся, девочка, не будет больно", Асенька замерла, глаза ее наполнились страхом; видно было, что помимо воли ножки сами вынесут ее вон из кабинета. Но чувство взрослости, по-видимому, заговорившее в ней, удержало ее на месте, она взяла меня за руку, закусила нижнюю губку и даже не застонала, когда острая игла проколола ей сначала одну мочку, а затем и другую. Когда сережки были продеты и закреплены, она повернулась ко мне и сказала: "Совсем не больно было, не переживай, мама!" Большие, овальные серые глаза ее радостно смотрели сквозь два облачка не пролившихся слез.
       Наутро, по дороге в садик, Асенька вновь переживала бенефис с сережками. Вслух представляла себе, что скажут подружки, понравятся ли серьги воспитательнице, и долго ли у нее будут болеть ушки. Вдруг она нахмурилась.
       - Только бы Коля Кукош не затеял меня дернуть за ухо, - высказала она достаточно обоснованное опасение. - Ну, ничего, я ему скажу, что если он будет меня обижать, то ты придешь и покажешь ему, - Асенька облегченно вздохнула, найдя решение; ее вера в меня была поистине бесконечна.
      
      
       Первоклассница

       Асенька стояла у трельяжа в спальне и с интересом разглядывала себя. Новое, коричневое форменное платье с белым воротничком очень шло к ней; она стала как-то сразу взрослее и из шаловливой малышки неожиданно превратилась в трогательно-серьезную школьницу. Осмотр, видимо, удовлетворил ее; из хрустальной вазочки, в которой хранилась косметика, она взяла расческу и тщательно причесалась; подошла к шкафу, сняла с вешалки белый фартук и надела его.
       Я наблюдала этот ритуал одевания ежедневно уже в течение полугода и всякий раз получала огромное удовольствие от той радости, которую он приносил Асеньке; он был для нее чем-то вроде священнодействия. Наконец, она собралась и вышла из спальни; дед с ученическим ранцем в руке уже ждал ее в прихожей.
       - До свидания, мама, - сказала она с порога, и дверь за ними захлопнулась.
       Переход Асеньки из детского садика в школу дался ей легко. Она успешно осваивала учебные предметы и с пониманием подчинялась строгому режиму школьной жизни. Первый семестр окончила с отличием, и ее посадили за почетную "ленинскую парту". Поначалу ей нравился сам процесс - форменная одежда, статус ученицы, новые обязанности; но постепенно ей стали доставлять радость знания, которые она получала. Домой Асенька приходила с ворохом потрясающих открытий, и я не всегда могла найти нужные ответы на ее многочисленные "почему?".
       Бездна премудрости, обрушившаяся на Асеньку, интуитивно привела ее к ощущению многослойности и многомерности мира, он стал расширяться для нее и множиться, как вселенная от божественного
       первотолчка.
       Асенька по природе своей вообще была любознательна; попытки понять и объяснить новые, неизвестные ей явления она делала и раньше, еще до школы, извлекая для этого из своего детского опыта сведения, подходящие к конкретному событию.
       Вспомнился случай в Ялте, где мы отдыхали года два назад. Однажды, рано утром, мы вышли на набережную; на море лежал густой туман, отчего вода казалась белесой.
      -- Смотри, мама, море постарело, - сказала Асенька.
      -- Почему? - удивилась я.
      -- А оно стало седое! - в своеобразной логике сказала Асенька.
       Сейчас же осмысление мира с позиций ученицы представлялось
       ей необычайно увлекательным занятием. Это была работа пытливого ума, как бы посвященного в тайну и забывшего ее, и теперь по крупицам восстанавливающего утерянное.
       Столь же трепетно относилась Асенька к требованиям и предписаниям школьной жизни; она воспринимала их как естественный Закон и Добро, с чистотой и верой. В ее детской душе не было места злу и хитрости, ей и в голову не приходило что-то не выучить, ослушаться учительницы или обмануть кого-то; мир отразился в ней только как Свет, Тьма не коснулась ее своей неправедной тенью. Для меня это явилось открытием, хотя девочка росла и формировалась на моих глазах, в той обыденной жизни, которой жили мы все.
      

    * * *

       На подступах к зиме, в один из холодных, ненасытных воскресных дней я с самого утра решила навести порядок в бельевом шкафу; я всегда так делала, когда было скверно на душе. Сортируя белье, раскладывая его по полкам и ящикам, я подсознательно приводила в
       систему томившие меня думы, приводила в порядок тревожные мысли.
       Большой четырехстворчатый шкаф со множеством отделов, внутренними антресолями и разнообразными тайниками давал большой простор как для одного, так и для другого. Неясные ощущения, смутные предчувствия, робкие влечения оплетали меня легкой, как эфир, паутиной тайных желаний и мистических надежд; этот невидимый оку волшебный кокон на время отделял меня от всего постороннего. Я стояла в спальне у шкафа - и в то же время была где-то далеко, в другом измерении. Все происходящее вокруг доходило ко мне через тугую пелену, в стертом виде; такое, должно быть, ощущает человек, у которого в ушах ватные пробки, а на глазах светозащитные очки, с обращенными во внутрь зеркалами стекол.
       Мысли мои, как правило, витали вокруг одной потаенной проб-лемы - женского одиночества.
       Еще с детства я впитала в себя романтические образы сентиментальных романов; любимой героиней на долгие годы стала Джейн Эйр, и еще в пору девичества я грезила, что на горизонте моей женской жизни вдруг появятся Алые паруса.
       Но судьба в лице Старшей Ма, повелительно нахмурив брови и сверкнув сердитыми глазами, преподнесла мне в дар Вакха - Бога-пьяницу. Я же стать вакханкой не смогла, и играть в его игры мне было не по силам.
       Когда мне становилось совсем плохо, я думала: "Страстная любовь в семье у всех гаснет под бременем повседневных забот. Супружеская привязанность - не более, чем привычка, иллюзия, поддерживаемая необходимостью совместной жизни. Только в романах любовь не меркнет, и не тускнеет ее интригующий блеск. В жизни любовь - это рабство, кто любит больше - тот всегда раб любимого. В конце концов угнетающая зависимость все равно приводит к протесту против порабощения себя своими же чувствами. В этой борьбе любовь терпит пораже-
       ние, побеждает стремление к свободе и самоутверждению. А тот, кто не борется и безропотно подчиняется своему кумиру, теряет вдвойне - его перестают замечать, им брезгуют и подвергают экзекуциям".
       На этот раз я совсем запуталась в своих рассуждениях, утомленный мозг не хотел дальше играть в прятки.
       Кипа свежевыглаженного белья истончилась, полка шкафа заполнилась аккуратными стопками белья. Я взяла последнее махровое полотенце, мягкое и пушистое, свернула валиком, положила на стол и, энергично водя по нему руками от кисти до голых локтей, сильно нажимая, стала его "утюжить".
       В комнату вбежала Асенька, торопливым движением отодвинула меня в сторону, наклонилась и достала из своего отделения в шкафу красные в белый горошек фартушек и косынку.
      -- Что такое, доченька, в доме пожар? - спросила я.
      -- Ди бобэ от унгэойбн цу махен ди пирыжскис,* - сказала Асенька,
       старательно завязывая тесемки фартука.
       Я вышла за ней в кухню и села на табуретку в уголке; я с дет-ства любила наблюдать кухонную возню, вдыхать вкусные запахи и смотреть, как из обыкновенных вещей из гастронома возникает чудо.
       Дела в кухне шли полным ходом, тесто уже взошло и перева-лилось через край большой синей миски, картофельная начинка была высоко взбита, а Старшая Ма тщательно раскатывала качалкой первую лепешку. Асенька достала из кухонной тумбочки маленькую детскую качалочку и нашла себе место за разделочным столом.
       - Бабушка, дай мне тесто, - попросила она. - Только побольше, чтобы я всем сделала по пирожку. - И через минуту: - А как вы узнаете, что это мои пирожки?
       - Сделай их поменьше размером, - сказала Старшая Ма. - Вы-резай кружочки маленьким стаканчиком.
       Асенька посыпала стол мукой, положила на нее шарик теста и начала его старательно раскатывать качалочкой. Ее маленькие пухлые ладошки тут же покраснели, на лбу показались капельки пота, от напряжения она прикусила нижнюю губу, но глаза светились вдохновением. Ей нравилась роль маленькой хозяйки, она чувствовала свою ответственность, и старалась, чтобы ее пирожки были не хуже, чем у бабушки. Тесто наконец разогрелось, поддалось качалке, и Асенька раскатала его в тонкий лист.
       - Посмотри, не очень тонко? - повернулась она к бабушке. - Мне кажется, уже нормально?
       - Раскатай еще немножко с этого края и начинай вырезать кружочки, - сказала Старшая Ма. Ее голос, обычно такой громкий и властный, сейчас был нежен и тих.
       Асенька взяла выемку и прилежно, один рядом с другим, вырезала из раскатанного листа кружочки. Всего их получилось пять - всем по пирожку. Она пододвинула к себе миску с картофельной начинкой и ложечкой стала накладывать небольшие порции на каждый кругляшок. Покончив с начинкой, Асенька начала лепить пирожок. Маленькие, пухлые пальчики осторожно соединили края тонкой лепешки и, сильно защипывая, сделали пирожку "гребешок". Покатав в ладошках, чтобы придать форму, она отложила его в сторону и взялась за следующий.
       - Мама, а папа придет сегодня домой? - вдруг повернулась она ко мне.
       - Видно будет! - сказала я, а сама решила: "Его не было дома уже два дня. Если он и сегодня не придет, выгоню. Хватит, надоело", - и сразу стало легче.
       - А, к черту! - это на невовремя потухшую спичку рассердилась Старшая Ма. - Мать, будь поаккуратней со спичками! - сказала я. - В магазине нигде нет. - Бабушка, бабушка, подожди, не ставь дэчку в плиту, мои уже тоже готовы, - Асенька начала проворно укладывать свои пирожки рядом с бабушкиными. Ручки у нее по локти в муке, косынка съехала на бок, но взгляд сосредоточен и серьезен; она была горда собой, этот маленький человечек, начинающий познавать труд.
       - Желательно, чтобы не пригорели, - по-взрослому тяжело вздохнула она. Я подумала: "Дети по сути - те же взрослые, только очень ранимые и совсем беззащитные". Старшая Ма вынула первую партию готовой, вкусно пахнущей выпечки и поставила следующую. Я потянулась к дэчке. - Мама, не трогай, - оборвала Асенька мое движение. - Они горячие, заболит живот! Я переглянулась со Старшей Ма:
       - Ну что за прелесть эта девочка! - хозяюшка, помощница, да еще и доктор. - Не сдержавшись, я подхватила ее на руки и стала целовать куда-ни-попадя. Асенька в ответ весело захохотала и лизнула меня в нос и щеки.
       - А ну, уходите отсюда, мне и так жарко. - Голос Старшей Ма стал суров и громок. В дверь позвонили. - О, папка идет! - Асенька бросилась к двери и увидела Олежку, сына Аннушки. - Я хочу поиграть с Аськой, - сказал он. - Идем кататься на санках!
       Я разрешила ей погулять с Олежкой неохотно, не любила оставлять ее без присмотра: было такое чувство, что ее могут украсть, что она вдруг потеряется. Но надо же свыкнуться, дитя растет...
      
      
       ... С прогулки Асенька пришла довольно быстро, пальто и шапочка были в искристом снегу, а щечки горели от мороза, хотя мне казалось, что на улице не так уж и холодно. Раздеваясь, Асенька объяснила, что она так быстро пришла, потому что вывалялась в снегу, и у нее стали мерзнуть ножки.
       - Я сидела на санках, о Олежка меня катал и не заметил, как санки ударились о камень и перевернулись. Он все шел и шел, а потом увидел, что меня нет, и начал искать, и Олечка тоже искала, а Игорь побежал назад на горку и нашел меня. Мне так было смешно, что я потерялась; я лежала в сугробе и смеялась. Когда Игорь меня увидел, он сначала рассердился, а потом тоже стал смеяться; потом пришли Олежка и Олечка, и мы все смеялись и смеялись.
       - Олежка угостил меня конфеткой. На, мамочка, откуси половинку, - сказала Асенька.
       - Спасибо, родная, не хочу.
       - Нет, мама, хочу, чтобы ты тоже попробовала, иначе обижусь. Ну пожалуйста, хоть малюсенький кусочек! - Спасибо, очень вкусная конфетка, - я прищелкнула языком. - А теперь давай, снимай пальто!
       - Ой, мама, я тебе спички купила, - Асенька быстро опустила руку в мокрый карман и достала оттуда два отсыревших коробка. - Как ты догадалась? - А вот так! В дверь опять позвонили: это был Коля Кукош, он сдержанно поздоровался и вопросительно посмотрел на Асеньку. - Ой, Колька, заходи, - просияла Асенька. - Мама, я вчера пригласила Кукоша в гости; можно, мы поиграем? - Конечно. Проходите в комнату, я принесу вам пирожков и сок.
      
       Я смотрела, как дети с аппетитом ели и, совершенно позабыв
       обо мне, улыбались, баловались. И думали о жизни, о ее мудреных законах и таинственных предназначениях. Зачем человек рождается, от чего страдает, зачем умирает; какую цель преследует смена поколений, если каждая новая генерация неизбежно повторяет мучительный опыт предыдущих. Вечные вопросы...
       Я снова оглянулась на детей; они уже покончили с угощением и теперь играли в шашки.
       Через час Асенькин друг попрощался и ушел, а мы с дочерью стали колдовать над новогодним костюмом.
       Новогодний бал в школе принес Асеньке приз за лучший маскарадный наряд и награду - плюшевого котенка - за оригинальный танец.
       И опять потянулись спокойные рабочие будни: уроки, занятия музыкой и, как вознаграждение, вечерние прогулки во дворе в обществе верных подружек.
       Так прошли январь, февраль и март. В апреле явственно почувствовалось дыхание весны: растаяли снежные завалы, дороги покрыла мокрая серая слякоть, задули холодные апрельские ветры. В один такой сырой и промозглый день Асенька промочила ножки в огромной луже школьного двора. К вечеру у нее поднялась температура и держалась долго, около двух недель, потом постепенно стала понижаться и остановилась на коварной красной отметке: чуть выше нормы, в общем-то, на мелочном перепутье. Я насторожилась сразу!.. Все усилия, предпринимаемые домашним врачом, оказались напрасными - желанная стабилизация не наступала; каждый вечер ртутный столбик упорно взбирался вверх на несколько лишних долей градусника. Пришлось положить Асеньку в больницу, но и там желанного улучшения не наступало.
       Чувство беды навалилось на меня и не отпускало. Я видела, что Старшая Ма сопротивлялась безнадежности и ее не сломить. А Асенькин
       дед замкнулся и стал еще ниже ростом. Два месяца, проведенные в больнице, в ожиданиях между утренними спадами и вечерними настойчивыми подъемами температуры, были месяцами тревожного смятения и робких надежд, рассказать об этом невозможно. Понимают лишь те, кто пережил подобное.
      
       - Слава богу, слава богу, у меня сейчас нормальная температура, - по-детски непосредственно выпалила Асенька, едва я переступила порог палаты для посетителей. Ребячье "слява" вместо "слава" должно было означать, что она не так уж всерьез и принимает эту противную температуру.
       В палате было холодно и пусто. Я села на один из двух жестких топчанов около разбитой зеленой раковины с проржавевшими кранами. Асенька сидела на топчане у противоположной стены, рядом с бабушкой; они уже успели о многом переговорить, когда я, вымокшая под проливным дождем, усталая и измученная ожиданием определявшего настроение вечера и последующих суток, присоединилась к ним.
       Я прислушалась к разговору. Он шел о пустяках, больничных мелочах - кто нынче выписался домой из Асенькиной палаты, чем кормили на завтрак, обед и ужин. И чем болеет новая девочка, занявшая пустовавшую в палате кроватку. Такие ничего не значащий разговоры, которые велись каждый вечер, требовали от нее дипломатических усилий, целью которых было узнать у Асеньки последние показания термометра, стараясь не проявить, с каким страхом мы ждем ее сообщений; она, в свою очередь, тоже делала вид, что просто дает нам ежедневный отчет, и зорко следила за ответной реакцией.
      -- Ну, что вытворяла сегодня твоя температура? - спросила я бод-
       рым голосом: широкая, оптимистическая улыбка неподвижной маской
       застыла на моем лице.
       - В обед немножко поднялась, а после укола опять упала, - ответила Асенька спокойно, ясные серые глаза смотрели на меня в упор, в них была настороженность и невысказанный вопрос.
       - То, что она все-таки снижается, - это уже хорошо. - Я старалась говорить как можно убедительней, но дикий, слепой страх тут же начал вылезать из всех щелей, куда я его за целый день позаталкивала. Он заполнил всю комнату, соединился со страхами Старшей Ма и Асеньки; мы сидели оглушенные, опутанные чудовищным безликим пауком, понимая уже, что это жестокий и сильный враг, главное оружие которого - неизвестность.
       - Завтра пойду к заведующей терапевтическим отделением, пусть еще раз тебя посмотрит и выпишет какие-нибудь сильнодействующие лекарства, пора кончать церемонии с твоей болезнью! - Я твердо взглянула на Асеньку.
       - Я думаю, может ничего не получиться, - философски сказала Асенька. - Нам одна сестричка рассказывала, что у самой заведующей умирала дочка, а она не могла ее вылечить, и дочка ее спросила: "Зачем же ты врач, мама, если не можешь меня спасти?"
       - Ну вот еще! Поменьше слушай всякие небылицы! Завтра я к ней пойду и во всем разберусь, - я решительно встала.
       - Не уходи еще, мамочка, мне так грустно тут одной, - Асенька просительно взяла меня за руку. Но я не могла больше оставаться. Мне было очень плохо, в груди все застыло, а глаза почти не видели; все, что я могла, - извлечь из былого смутную надежду, чтобы суметь дожить до завтра.
       "Бежать отсюда, сейчас же бежать", - чувство самосохранения гнало меня прочь.
       Я посмотрела на Асеньку; она печально опустила головку и по-корно пошла к себе в палату.
       "Ничего, она еще ребенок, вот и скучает; сейчас заиграется и за-
       будет", - успокаивала я свою совесть.
       Предательница! Я предала Асеньку в угоду своим переживаниям.
       Назавтра, в девять утра, я уже стояла перед дверью заведующей отделением. Она сразу приняла меня, торопливо пригласила присесть и укоризненно посмотрела на пачку книг, которые я принесла ей в подарок за особое внимание.
       Заведующая сказала:
       - Уважаемая мамаша, я, конечно, благодарна вам за книги, но запомните, если врач умеет лечить, он лечит, если нет, то вы его хоть озолотите, ничего не получится! - она сожалеюще смотрела на меня. - Я сделала все, что могла, - продолжила она. - Больше я ничем помочь не могу. Рекомендую отвезти девочку в хорошую кардиологическую клинику, скажем, в Киев. Я думаю, что пострадало ее сердечко - инфекция часто поражает уже больной орган; ведь у нее врожденный дефект сердца? Возможно, там помогут, - она отвернулась к окну.
       Я поняла: Жизнь готовится обрушить на маленького, беззащитного человечка, на мою нежную, миленькую Асеньку непосильные испытания.
      

    И з в и н и , м а м а

       В палате киевской кардиологической клиники было сумрачно и тоскливо. Больных уже покормили ранним ужином, впереди было несколько часов тягостного ожидания вечера. Асенька, скуксившись, сидела на постели, выцветшая больничная пижамка придавала ее и без того побледневшему личику какую-то отрешенность, отчужденность от мира. Прядка каштановых волос упала ей на лобик, она меланхолично отвела ее рукой и заправила под желтую заколку в виде жучка.
      -- Мама, мне так хочется домой, - вдруг сказала она.
      -- Ты же видишь, моя хорошая, что тебе пока не легче, что же
       будет, если мы уедем?
       - Что будет, то и будет, я очень хочу домой, у меня тут совсем нет настроения, - голос Асеньки подозрительно дрогнул. Я подобралась и сконцентрировалась на ответе, позволившем уйти от темы.
       В дверь негромко постучали.
       - Заходи, - у меня отлегло от сердца; на пороге стоял мальчик с соседней палаты. Он иногда приходил поиграть с Асенькой в лото или домино на правах старожила. Он находился здесь уже четыре года и был похож на маленького, мудрого старичка.
      -- Ну, как твои дела? - серьезно спросила Асенька.
      -- Сказали, что мой пиелонефрит не дает мне избавиться от ин-
       фекции, - мальчик покорно вздохнул. - А у тебя?
       - Да, у меня тоже плохо: температура не падает, и скоро мне будут делать операцию!
       - Дети, дети, давайте во что-нибудь сыграем! - сказала я и с надеждой посмотрела на мальчика.
       - Там в коридоре играют в шахматы, давайте пойдем туда, - предложил он.
      
       Мы вышли в коридор: он был длинный, узкий и удручающе пустой, в конце коридора, в нише стоял большой квадратный стол, за ним сидели несколько ребят и играли в шахматы. Они подошли к ним. На доске была какая-то сложная композиция, все напряженно думали, как ее разрешить.
       - Ходи белым лошадем, ходи белым лошадем, - вдруг азартно закричала Асенька. Мальчишки прыснули со смеху, его звонкое эхо гулко прокатилось по пустоте серого пространства. На шум появилась дежурная медсестра.
       - Очень умнички, очень молодцы! Чего трезвоните, здесь больница а не театр, - она повернулась и ушла в ординаторскую допивать чай с другим медперсоналом.
      -- Доча, а давай сбежим в сад, погуляем, давай?
      
      
       Инвалидная коляска, сверкая начищенными круглыми колесиками,
       стояла у распахнутой, двойной двери палаты. Асенька села на сиденье и положила руки на стальные подлокотники, всем видом давая понять, что она готова к прогулке. Раньше она гуляла ножками, пешком, и я была уверена, что дочурка и сейчас с радостью пробежалась бы по зеленой полянке или походила бы по саду меж деревьев, кланяясь каждому цветочку. Но медики предложили отменить пешие прогулки, видимо, компенсируя таким образом отсутствие положительного эффекта трехмесячного лечения в клинике, и она подчинилась.
       Нам долго пришлось ждать грузового лифта; наконец, он остановился на нашем этаже, я вкатила в него коляску, он захлопнулся и опустил нас на первый этаж.
       На улице, несмотря на то, что был июль, середина лета, дул холодный ветерок, и Асенька натянула на себя тонкую красную курточку с бахромушками на плечиках.
      
       Внутренний двор клиники был когда-то садом частного имения, до сих пор его архитектура сохранила следы былого; деревья, высаженные живописными березовыми, ореховыми и сосновыми рощицами, соседствовали вдоль затейливого кованого забора со всевозможными металлическими крендельками и завитушками, по верху двора росли стройные высокие тополя. Между рощицами зеленели полянки декоративной травы и радужные цветочные клумбы. Запахи свежескошенной травы и еле уловимый аромат цветов соединились в воздушный коктейль, который мы с наслаждением бы вдыхали, если бы ...
       Ровная, вымощенная разноцветными каменными плиточками садовая дорожка, с аккуратными белыми бордюрами по краям, вывела нас к горбатому мостику через небольшой ручей, заключенный в бетонный канал; за мостиком одиноко стояла одряхлевшая, но все еще уютная беседка. Мы въехали на мостик, миновали беседку и направились в небольшой ельничек, в котором водились белки.
       - Мама, а почему Инна до сих пор не вернулась в палату? - вдруг повернулась Асенька ко мне, брови у нее нахмурились, а глаза глядели тревожно-вопросительно, - она ведь не умерла? Девочки не могут умирать, они ведь еще не выросли! - Не дожидаясь ответа, Асенька отвернулась и стала выискивать взором белок.
       Вопрос, который она задала, я со страхом ожидала весь день; именно от этого вопроса я увезла Асеньку на прогулку. Инна, ее соседка по палате, была прооперирована три дня назад; она так и не проснулась после наркоза и сегодня утром умерла.
       Умерла!
       Это была вторая операция Инны на сердце; во время первой ей внесли стафилококк, он определил ее судьбу; она постоянно болела, состояние здоровья медленно ухудшалось и, наконец, не оставалось иного выхода, кроме повторной операции. Надежды на положительный исход было мало, и она это понимала; как все дети-страдальцы, она была не по годам умна и посвящена во перипетии своей болезни.
       "Не надо мучить меня, - говорила она медицинским сестрам, предлагавшим ей очередную лечебную процедуру. - Я все равно умру".
       При этом в ней не чувствовалось протеста, была только досада, что ее напрасно тревожат; иногда досада переходила в злость, тогда она мрачнела. Отец, который привез Инну в Киев и оставался с ней до конца, в таких случаях делал ей замечания, и она брала себя в руки.
       Сегодня, встретив его по дороге в клинику, я сразу все поняла. Он шел своей обычной медленной походкой, но его полное, квадратное тело казалось налитым давящей тяжестью.
       - Я еду из крематория, - тягуче выталкивал он из себя слова. - Тело Инны только что сожгли; не было смысла везти ее домой, в Харьков. Дорога длинная, было бы много неудобств.
       - Мы знали, что она не выживет, - вдруг продолжил он, - мать даже попрощалась с ней дома, перед отъездом. У нее на руках еще трехлетний сын; мы решили завезти его, когда увидели, к чему идет дело с Инной.
       - А у вас есть еще дети? - он долгим взглядом посмотрел мне в глаза; затем, не ожидая ответа, повернулся и пошел по извилистой, узкой дорожке к квартире, которую снимал рядом.
       Я окаменела.
       С трудом оторвав ноги от асфальта, я пошла в клинику, к Асеньке; пришлось собрать все оставшееся мужество, чтобы переступить порог палаты. К счастью, Асенька ни о чем не спросила, и только сейчас, когда позади был целый день, заполненный всякими заботами, и я сумела отогнать гнетущую тень, Асенька вспомнила о несчастной подружке.
       Я приготовила ответ, но внимание ребенка уже переключилось на прыгающую с ветки на ветку белку.
      
       - Мама, мама, смотри, белка! Давай скорее орешки! - от волнения Асенька замахала руками и соскочила с подножки коляски.
       Получив орешек, белка спокойно уселась на еловой ветви и принялась его грызть. Мы смотрели, как она ловко управлялась с ним, затем повернули назад; становилось все прохладнее, и сумерки уже плотно окутали сад. Настроение у Асеньки улучшилось, она затянула песню про веселые качели, потом вдруг прервала ее и стала строить планы об отъезде домой.
       У меня сжалось сердце. Неизвестно, по какому наитию, но я чувствовала, что Асенька должна будет умереть, что спасенья нет; почему, каким образом у меня возникло это ощущение, я не знала, но оно усиливалось с каждым часом, заполняя собой все нутро, затягивая душу в трясину беспросветной обреченности. Душа безгласно застывала, каменела, уходила из меня, становясь сторонней наблюдательницей. Действовало только тела: ноги привычно несли меня, куда надо, руки что-то передвигали, подносили, поправляли, язык вставлял нужные слова в нужном месте вяло-оптимистических бесед с Асенькой, медсестрой, врачами.
       Но душа - нет! Ее не было, она закрылась во тьме от горя, тоски, невыносимой боли и молчала, и ждала, и скорбела.
       Старшая Ма не хотела верить. Она сопротивлялась со страшной силой .
       Асенькин дед сказал:
      -- Кто бы не лег вместо нее? Если бы можно было, если бы...
       Мы втроем умерли в Киеве вместе с Асенькой.
      
      
       Ночью Асеньке стало совсем плохо; резко поднялась температура и стали отказывать почки; она лежала неслышно, не двигаясь, и, казалось, не дыша.
      
       - Как ты, доченька? - я непрерывно касалась рукой ее тела, чтобы убедиться, что оно еще живет. Его теплота и мягкое движение в так дыханию на некоторое время успокаивали меня, и я забывалась тяжелым сном на тонком одеяле, постеленном на полу у кровати дочери, и черные, жирные тараканы, которыми кишела больница, разгуливали по мне, но я настолько устала от страдания, что лишь изредка, равнодушно смахивала их на пол.
       В одну из таких минут забытья я увидела сон, будто я иду по лужайке кладбища, полной цветов: маленькими, разноцветными анютиными глазками; вся лужайка буквально горела от их радужных сполохов. Вдруг цветы повернули ко мне свои головки и укоризненно, и грустно покачали ими; я смотрела на них, а они неотрывно - голубыми, зелеными, черными глазами - вглядывались в меня, и в их глубине показались слезы - капельки росы, блеснув, скатывались по их лепесткам, словно скорбь тех, из чьих очей проросли эти цветы на лугу-усыпальнице.
       Я проснулась, сердце бешено колотилось; мне понадобилось несколько минут, чтобы вернуться к реальности.
      
      
       - Мама, а что будет, если я не вынесу операции? - раздался в темноте Асенькин слабый голосок.
       - Ну что ты, моя хорошая, все будет хорошо, все будет хорошо, ты же всегда была смелая девочка, не надо бояться. Ты же помнишь, как дядя доктор в Бельцах сказал, что ты оптимистка и молодец! - Я почувствовала, что мой ответ не смог успокоить дочь.
       - Мама, а как рождаются дети? - вопрос вопросов в своей неожиданности прозвучал как последнее желание; в своем отчаянии Асенька хотела проникнуть в тайну жизни.
       - Спи, моя дорогая, я потом тебе все расскажу, - сказала я, зная,
       что еще немного, и я не выдержу. Я буду выть и биться головой об этот жесткий, деревянный пол, чтобы разбиться вдребезги, только бы ничего не знать, только бы кончилась эта пытка!
      -- Мама, а когда умирают, больно?
      -- Нет, любимая. Человек засыпает и попадает в другой мир, там
       его встречает Бог и светлые ангелы, и родственники, которые умерли раньше; у нас там есть деда Миша, тетя Фейга, бабушка Хася.
       Я посмотрела в окно на безмолвный темный небосвод: "Бог! Где он, тот Бог, всеблагой? Зачем обрывает им же вдохновенную жизнь в момент самого яркого ее свечения? Зачем губит лучших из лучших? Почему рождение превращает в смерть?"
       У меня перехватило дыхание, я поднесла руку к горлу и с силой сжала его; и в унисон, как бы угадав мои мысли, Асенька глубоко и безысходно вздохнула, повернувшись в кроватке.
      
      

    * * *

       Утром, когда из окна только стал сочиться белесый свет, в палату вошла медсестра со шприцем в руке. Сострадательно улыбнувшись, она наклонилась над Асенькой и стала отыскивать место, куда бы вколоть иглу: ягодички, ручки и ножки у Асеньки были полностью исколоты; они были сплошь в шишках и синяках.
       Уловив измученный взгляд, которым Асенька посмотрела на иглу, я опустилась перед ней на колени:
       - На, укуси мои губы, когда тебя уколят, и тебе не будет так больно. - Я крепко прижалась к ней губами.
       Понимая, что это очередная игра, которыми ее здесь постоянно дурачат в последнее время, Асенька все же взяла зубками мои губы; она сжимала их все сильнее по мере того, как увеличивалась боль от вводимой инъекции: боль от укуса, который я получила, немного облег-
       чил мои душевные страдания.
      
       Через несколько часов Асеньку увозили на операцию. Она лежала на медицинской каталке голенькая, укрытая белой простыней; ей было страшно, но она не жаловалась и не плакала; она смирилась и терпела. Лишь в последний момент, когда медсестра из хирургии втолкнула каталку в транспортный лифт, она быстро закусила нижнюю губку, чтобы не разрыдаться, а ее ясные серые глаза, устремленные на меня, наполнились слезами тоски и отчаяния.
       Операция длилась уже более пяти часов, и когда она окончится, было неизвестно. Я ходила словно сомнамбула; сколько еще продлится невыносимая мука ожидания, я не знала, не думала, единственное, чего я жаждала - конца операции.
       За эти долгие часы перед моим мысленным взором предстали многие картины прежней жизни - беззаботной и веселой Асеньки, ее остроумные проделки, умение радоваться бытию и ее всеобъемлющая, беззаветная любовь, которой она одаривала и меня, свою мать, и окружающих.
       Подумать только! В недалеком и таком недосягаемом прошлом я почитала себя несчастнейшей из женщин из-за неудачника мужа, а перепалка родителей представлялась мне настоящей трагедией.
       Теперь я знала, что такое Несчастье и ведала, что такое Трагедия; единственное, что мне неизвестно - где взять силы, чтобы перенести, смириться с ними.
       Моя Асенька лежит сейчас в операционной на голом, бездушном хирургическом столе, хладная, безучастная ко всему, что делают с ее телом, а дух ее? Выдержит ли он это испытание, не отвернется ли от истерзанной оболочки, чтобы улететь ввысь, к голубым вечным небесам?
      
      
      
       Операция длилась шесть часов и прошла успешно. На второй день Асенька начала вставать с постели, она подходила к окну, кото-рое выходило во двор, и ждала, когда я появлюсь у ворот. Радостно улыбаясь, она махала мне ручкой и шла к дверям палаты, чтобы увидеть, как я выхожу из лифта.
      

    * * *

       На десятый день после операции Асеньки у окна не оказалось.
      
      
       - Вашей девочке стало немного хуже, и она не смогла вас встретить, но вы можете пройти к ней в реанимационную палату, - сказала мне дежурная медсестричка, отводя взгляд.
       - Да? Ах, как жаль! Но это естественно после такой тяжелой операции? День на день не приходится. Сейчас у нее подымется настроение, я принесла ей игрушку; она давно уже о ней мечтала. - Я достала из сумочки резиновую собачку и показала ее медсестре. - И возвращу ей ее золотые сережки, нам велели их снять во время операции, то-то она обрадуется!
       Я прошла влево по коридору, поприветствовала лифтершу, сунув ей в карман белого халата рубль - за разрешение пройти в отделение в "тихий час" и вошла в лифт.
       Там уже была какая-то женщина, она стояла, отвернувшись лицом к задней стенке лифта и плакала.
       Я внутренне содрогнулась и тут же воздвигла между ней и собой невидимую преграду: не хотелось, да и не было сил касаться чужой беды, когда в памяти еще так свежа своя собственная.
       "Слава Богу, что все уже позади!"
      
       Лифт остановился на четвертом этаже, я вышла и пошла к Асенькиной палате.
       Асенька лежала в постели обнаженная, к ее левой руке была подключена капельница, по внутренней стенке капельницы медленно текли красные капли крови. К другой ручке и даже к ножкам было подсоединено множество тонких проводков и желтых трубочек; казалось, ее опутал ужасный, уродливый паук и высасывает из нее жизнь.
       Лицо у Асеньки было бледным, восковым, а тело холодным, как лед.
       - У пациентки отказали почки и печень, видимо, в связи с нагрузкой, перенесенной организмом во время операции, - сказал дежуривший около нее врач. - Надо быть очень счастливой, чтобы все окончилось удачно, - он с нескрываемой тревогой посмотрел на меня.
       Я все поняла: то, чего я так боялась, что предчувствовала и о чем стала уже забывать, считая его кошмарной фантазией, все-таки догнало нас - моя дочь, Асенька, умирает; умирает именно теперь, когда болезнь, казалось, уже отступила.
       - Доктор, я не буду плакать, не буду кричать, только разрешите мне быть возле нее, пока она жива, разрешите, доктор! - я опустилась на стул возле функциональной койки.
       Асенька смотрела на меня печальным взглядом, обреченно и осуждающе.
       - Скоро, доченька, врачи подправят твои непослушные почки и тебе станет легче, - голос у меня был уверенный как никогда.
       - Мама, разве мне станет легче? - она укоризненно и недоверчиво посмотрела на меня. - Наверное, я умру как Инна из моей палаты.
       Наверное, я умру как Инна, моя подружка по больнице. И меня положат в темную, холодную яму; мне говорят, что я там ничего чув-
       ствовать не буду, но все равно я боюсь. Я так люблю солнышко и деревья, и цветы, и моих подружек; наверное, я их уже никогда не увижу. Как бы я хотела увидеть Олечку и Олежку, а Коля Кукош, может быть, тоже скучает по мне и ждет, когда же я, наконец, приеду.
       Баба и деда здесь, со мной, почему они не помогут? Бабу дрожь трусит, а деда плачет! Разве это помощь?
       - Не переживай, родная, вот увидишь, кецеле, все будет хорошо. Улыбнись немного, и тебе сразу станет лучше, - я старалась отбить отчаяние Асеньки.
       - Да! Что-то я не видела, чтобы человек лежал под капельницей и улыбался, - Асенька отвела взгляд в сторону, к окну.
       За окнами начало быстро темнеть; также быстро стала портиться погода, поднялся ветер и каждый его порыв раскачивал ветви деревьев, заставляя их издавать то ли вздох, то ли стон; капли дождя слезами потекли по оконному стеклу.
       - Мама! - Асенька повернула головку ко мне. - я так хочу домой, мне так было весело жить! Я давно-давно хочу домой; а теперь я, наверное, никогда туда не вернусь... - в палате повисла тишина.
       Я, с порога своего полусумасшедшего состояния спросила:
       - Доченька, скажи мне, ты меня любишь? - Мне очень нужно было услышать ответ.
      -- Я не могу сейчас любить, мне мешает рана...
      -- Извини, мама, я устала...
       - ... Хочу отдохнуть, - головка Асеньки склонилась набок, на лбу и в уголках рта обозначились скорбные складки, глаза закрылись и из них выкатилась слезинка; казалось, она действительно усн Подошла врач, быстрыми и точными движениями коснулась ребенка, затем повернулась ко мне:
      
      
       - Ваша дочь умерла, примите мои соболезнования, - сказали ее белые губы откуда-то издалека, сильные руки обхватили меня, не дали осесть на пол; из горла моего вырвался звериный вой.
       - Мамаша, не кричите так, она вас уже не слышит, - врач повернулась к своему ассистенту:
      -- Сделайте гражданке успокоительную инъекцию.
      
       ЭПИЛОГ
      
       Я прогневила судьбу, и она отняла у меня дочь. Теперь я понимаю, что мало любила ее, роптала в своем невежестве, ждала какое-то счастье, когда настоящее, единственно реальное счастье было рядом со мной целых девять прекрасных лет.
       Я воспринимала его как естественную данность, как обыденность женской жизни. Прошло более десяти лет с тех пор, как Асеньки не стало. Но ничего не смогло заменить мне любви моего дорогого ребенка, моей доченьки, моей Асеньки.
      
      
       Все эти долгие десять лет мне снится один и тот же навязчивый сон - я вдруг узнаю, что Асенька жива и ждет меня в больнице. Я мчусь туда, и после долгих и тягостных поисков по этажам, тягучих хождений по лабиринтам коридоров и слепых палат нахожу ее.
       ... Асенька, усталая, но спокойная, всегда спрашивает одно и то же:
       - Мама, почему ты меня бросила, я никак не могла тебя дождаться, ты что, думала, что я умерла?
       Я беру ее на руки и крепко, изо всех сил прижимая к себе, просыпаюсь.
       Просыпаюсь - с отчаянно бьющимся сердцем: мне хочется тут же взрезать себе вены и заснуть навеки, и в то же время мне мучительно сладко от того, что я так живо и реально ощутила теплое, родное тело своей Асеньки, почувствовала поцелуй детских губ, увидела любящий, щемящий взгляд ее ясных серых глаз.
      
      
      
      
       На могилке Асеньки я и Старшая Ма посадили вечнозеленую тую, ее принес Асенькин дед, но вскоре, как бы выполнив все, что ему было предписано, он ослеп. А рядом я оставила небольшой прямоугольник земли для себя; я знаю: сюда лягут со временем все мои страдания, радости и горести, и рядом со мной будет моя Асенька.
      
       28.12.1993
      
      
       МЕСТЕЧКОВАЯ ФРЕСКА

    э с с е

       Моня Бройтман подошла к забору и громко крикнула:
      -- Марьим-Зельда! Слышите, Марьим-Зельда!
       Марьим-Зельда подняла голову в углу сада, слева, в конце забора
       и сказала:
      -- Вот я тут, неужели не видно.
       Вчера она закруглилась с окучиванием и побелкой деревьев, сегодня
       с утра подрезала малинник, а сейчас прореживала клубнику. Вместе с комом земли она откопала дождевого червя, острие лопаты разрубило его пополам.
       Майя сидела на раскладушке под кустом сирени и смотрела. Увидев корчившиеся обрубки, она подобрала сухую ветку, сделала в земле ямку и зарыла половинки червяка обратно: пусть вырастут там в целое.
       В саду росли черешня, груша, слива, яблони и абрикосы: среди деревьев Марьим-Зельда высадила укроп и петрушку, а по кромке - мясистые помидоры "Молдавский богатырь".
       Когда высокой и толстой Моне Бройтман с толстой седой косой на большой голове, с круглым лицом и зычным голосом нужна была Марьим-Зельда и ее латунный таз для варки вишневого варенья, она подходила к забору и громко звала Марьим-Зельду. Так и сейчас она угомонилась, только увидев у конца забора поднятую к ней голову с коротко остриженными волосами вороньего отлива. Получив таз и отмахиваясь от дворняжки Тузика, привязанного цепью к колу с кольцом, Моня отодвинула доску в заборе и пролезла в дырку, где не хватало двух досок, на свою сторону. Марьим-Зельда же продолжала свое: она взяла шланг, продетый в окно летней кухни, что стоит между домом и садом, зажала головку распылителя указательным и большим пальцем и, манипулируя ею, то пускала тугую струю под деревья, то мягким душем орошала клубнику и малину. Моня Бройтман все стояла у забора и все говорила, обращаясь к спине Марьим-Зельды. А та, покончив с
       поливом, навалилась на урожай. Побеги малинника цепко переплелись, и Марьим-Зельда с силой отрывала свитые петли друг от друга, шаг за шагом продираясь сквозь густые заросли, пальцы у нее саднило и пекло, а красный пахучий сок тек по ее рукам, и она вытирала его о зеленые листья, наполняя кастрюлю за кастрюлей ягодами.
       В сад зашел Ушер Эльбайт, глубоко вдохнул сладкий аромат ягод, посмотрел на Марьим-Зельду, посмотрел на Майю на раскладушке под сиренью, сказал: "Ой, прелесть!" и пошел в туалет. Весной, летом и осенью Ушер Эльбайт заходит в сад, глубоко вдыхает его душистые запахи, говорит: "Ой, прелесть!" и уходит: сад не кормит ни семью Эльбайт, ни самого Ушера Эльбайт. Их кормит его фельдшерская работа. Он выезжает в окрестные села и лечит крестьян, их коров и лошадей, их овец и коз: молдавские села - богатые села: колхозные поля, приусадебные участки, стада скота, домашняя птица. Ушер Эльбайт привозит домой мешки картофеля, капусту, овечью брынзу, кукурузную муку для мамалыги, парочку гусей в нитяной сетке, еще всякие мелочи на месяц-два вперед, потом снова едет: суета, люди, скот, повозки, лошади, пузатые мешки... хорошо. Быстрый, как ртуть, Ушер Эльбайт бегает по селу, бьет ладонь о ладонь с крестьянами, выбивая себе барыши, снова бегает по селу, и снова ударяет с кем-то по рукам.
       Сегодня он тоже едет в село и пришел в сад, потому что ему надо в туалет.
       Майя, Марьим-Зельда и Ушер Эльбайт ходят в туалет, сколоченный из шатких досок, он стоит у забора, где кончается их сад и начинается огород Мони и Иосл Бройтман. Майя дрейфит, заходя в туалет, она держится за стенки, а доски пола с широкими щелями шатаются под ногами, и Майя балансирует на них, как медведь в цирке, и смотрит вниз сквозь просветы, как копошатся черви на куче испражнений. По телевизору часто показывают цирк, а когда Майю с классом повезли на экскурсию в Кишинев, их еще и водили в цирк; что ни говори, а цир-
       качи - смелые.
       Марьим-Зельда и ушер Эльбайт тоже балансируют на досках, но им и в голову не приходит построить новый туалет или перестроить этот, чтобы сквозь щели не таращилась зловонная куча, которую - когда она вздувалась доверху - выкачивал ассенизатор в пузатую вонючую машину. "Сколько удобрений пропадает" - вздыхала всякий раз Моня Бройтман, выковыривая из ноздри козявку.
       В конце концов Моня Бройтман так-таки провалилась в собственный туалет. Плюхнув в яму, она битый час кричала, призывая на помощь, а потом несколько дней сипела басом, как мужики, что курили папиросы "Беломор". Как раз в это время Марьим-Зельда мыла пол в передней комнате, а в доме Мони тоже никто не услышал ее воплей. Вообще, в этих двух домах, крытых общей крышей, отец Мони, старый Аврум Бергман, держал при румынах, до войны постоялый двор, а амфур. Крестьянские повозки въезжали в этот двор под шиферной крышей вместе с лошадьми и оставались на ночь, а их хозяева, привозившие на единецкий базар овечью брынзу, кукурузную муку, творог, сметану, индюков и кур - спали в маленьком доме, в "гостинице": сам Аврум Бергман с семьей жил в господском доме. Когда он умер, в господском доме остались жить Моня Бройтман со своим мужем Иослом Бройтманом-кирпичником и двумя сыновьями-босяками, а в "гостинице" поселилась квартирантка, бухгалтер в дамском ателье - Роза Зингман. Розу Зингман все любят: она всегда поет, танцует под радиоточку на стене и, когда идет к кому-нибудь на свадьбу или именины, дарит подарок за двоих, хотя она одна, без мужа. Роза Зингман живет одна, но именно поэтому у нее есть возлюбленный, какой-то шофер, гой: "Майн гой", как зовет его Роза, но на него никто не обращает внимания, потому что сама Роза Зингман всем нравится и днем ведет себя очень прилично. А вот Моня Бройтман - та еще Моня!.. Повесила в амфуре собственную кошку на бечевке за шею, привязала ее к перекладине под крышей: кошка
       висела два дня подвешенная и не умирала, и не жила, потом она чудом сорвалась и убежала, и спаслась от этой сволочи Мони Бройтман, год за годом бросавшей ее котят в мусорную яму, где они, слепые, мяукали-мяукали и погибали в голоде, одиночестве и страхе.
       Так вот, стоит Моня Бройтман в туалете по горло в дерьме, зовет на помощь, но никто не слышит, и тогда она замолкает и просто ждет. Когда Розе Зингман тоже приспичило, она приходит, видит Моню Бройтман, вытаскивает ее из ямы с дерьмом, и Моня Бройтман даже не заплакала: она не из слабаков, ее отец - старый Аврум Бергман, бывшийхозяин гостиницы для повозок! Роза Зингман ледяной водой обмывает Моню под водопроводной колонкой, и они наконец мирятся. Потому что два месяца тому назад они поссорились. Когда они ссорились, Моня Бройтман кричала, чтобы Роза Зингман убиралась, а Роза парировала: она здесь живет уже двадцать лет уже прошел срок давности выкидывать ее на улицу какой-то толстой бабе, даже если это Моня Бройтман.
       Зимой они встречались в доме Марьим-Зельды: Моня Бройтман играла с Марьим-Зельдой в карты, в подкидного дурака, а Роза Зингман пела под радиоточку на стене любовные песенки и танцевала с Ушером Эльбайт - от кафельной печки к двери, от двери к кафельной печке. В один такой холодный вечер довольно поздно, в дверь Марьим-Зельды раздался стук - Бурах, племянник Ушера Эльбайт от старшего брата Левы, и жена его Чака стучали в дверь, а потом запели: "Форт а мимы, ныт гэ бэйтн - а лейн гэ кимэн". Нынче Бурах и Чака и вся семья их уже в Америке, а Лева и жена его Ривка и сын их Идл с женой Яной, и дочь их Сарра и муж ее Хаим, и дети их, и все родственники их - в Израиле, а Левы и жены его Ривки нет уже и в Израиле, они теперь беседуют с Богом. Так говорит Ушер Эльбайт: "Мой Лева беседует с Богом, и Ривка уже тоже".
       Так вот, в этот холодный вечер - пели у двери Марьим-Зельды и
       Бурах и Чака, и в доме все засуетились, развеселились: Моня Бройтман принесла селедку, Роза Зингман принесла консервированный горошек, Иосл Бройтман-кирпичник принес бутылку Бельцкой водки, а Ушер Эльбайт ничего не принес, но он лепил вареники вместе с Марьим-Зельдой и Чакой, и в двенадцать часов, в полночь, вареники с картошкой готовы, и Марьим-Зельда поливает их разогретым сливочным маслом, и прямо в эмалированной миске, в которой их сдобрила, ставит на стол, а карты убирает. И тогда Моня Бройтман и Роза Зингман тоже помирились, как в тот раз, когда Моня Бройтман провалилась в туалет и Роза Зингман ее оттуда вытащила и обмыла. На то и вечеринка. Да, здесь, в Единец, вечеринки случаются чуть ли не каждую неделю: как-то за два месяца у них случилось двенадцать вечеринок: такие месяцы были - когда всем хотелось гулять. По какому поводу? Без повода. Как сейчас Моня Бройтман без всяческой на то причины стоит у забора и трещит, и трещит языком. Майе слушать наскучило. Ушер Эльбайт едет снова в село, и поэтому он лишь зашел в сад, сделал свои дела, вдохнул его запахи, склонился над каштановыми кудрями Майи, втянул длинным носом запах ее волос, сказал: "Ой, прелесть!" и ушел. Ушел вниз по улице Мира. По городскому узкому тротуару Ушер Эльбайт ходит так же быстро, как и по сельским грунтовым дорогам. Он ходит так быстро, что соседи говорят Марьим-Зельде: "Сейчас пробежал ваш Ушер Эльбайт вы его ищете? Нет? а... Вы идите на базар; пока дойдете, он уже десять раз будет обратно!" Таков Ушер Эльбайт. Особенный.
       И улица Мира особенная. Она имеет начало и имеет конец; один край ведет в Черновцы, другой - в Бельцы; и дома ее стоят рядом, близехонько, как зубчики чеснока в белой головке, и заглядывают один во двор к другому. Прежде улица Мира именовалась Сталина, но потом ее переиначили, и всем было ясно - почему. Марьим-Зельда идет на базар. Солнце бьет ей прямо в лицо. Она опускает голову и смотрит себе под ноги на мощеный тротуар в квадратах трещин и на зелень травы
       в канаве между тротуаром и дорогой, оставляя за собой дом Толи Коробова, пахнущий краской, дом Бьмена-жестянщика, отдающий железом, дом Аролэ-столяра, благоухающий свежей стружкой, дом Бети-неряхи с запахом кислых помидор, полуразвалившуюся времянку старой Моканихи с тяжелым духом квашеной капусты, жилище Анюты-околдованной, которая один месяц - женщина, другой - мужчина, особняк Эти Портной с ароматом акаций. И это только первый квартал, а там - крайним на углу стоит дом Шейны и Ицика-грузчика, старшей сестры Марьим-Зельды: он дышит виноградной лозой и лакомится янтарными ягодами, потому что стоит в самом центре матерого виноградника. Дальше Марьим-Зельде надо перейти на противоположную сторону улицы и пройти адвокатскую контору Штирбу Иона, дамское ателье, парикмахерскую, развалюху Фрымолэ-нищенки, свернуть направо, в переулок у дома Софы Шнайдер, своей средней сестры и их матери - старой Шейвы. И там, за углом, наконец, Марьим-Зельда попадает на базар. Вся дорога занимает десять минут и проводит Марьим-Зельду, практически, через весь центр Единец - параллельно главной улице имени Ленина: аристократической, нарядной и праздничной, с белыми особняками в один этаж, с зелеными палисадниками, с поликлиникой (в глубине двора которой есть колодец со студеной водой, чистейшей и прозрачнейшей из всех вод мира), с новым плоским кинотеатром и со слишком большим и роскошным для местечка архитектурно выверенным парком с голубыми елями и голубым озером, по которому плавают белые и черные лебеди и вокруг которого на опушке стоят клетки с медведями, павлинами и лисами.
       На базар Марьим-Зельда ходит каждый четверг и воскресенье, в базарные дни. Ходить на базар - это дело всех дел для Единец, для местечка, которое сейчас почему-то переименовали в какое-то смешное п.г.т. - поселок городского типа. Базар в Единец - серьезный. Грубо сколоченные деревянные стойки, потемневшие от времени и непогоды,
       стоят в ряд друг за другом от автобусной станции до дома Софы Шнайдер. А народу понаезжает на тот базар! Как будто все крестьяне с окрестных сел бросают свои поля и сады, колхозный скот и домашнюю птицу, берут с собой что только можно взять и приезжают торговать с Марьим-Зельдой, и торговаться, и заманивать ее, и притворяться, что она им ничуть не нужна, и звать обратно, и хитрить, и добросердечно заглядывать в глаза, и отдавать все с перевесом... Может Марьим-Зельда пропустить хоть один базарный день?
       Шейна и Софа тоже не пропускают ни один торг, и там три сестры встречаются, и ходят рядом друг с другом, и навстречу друг другу, и вокруг друг друга...
       "Эти три единецкие сестры", - так нарекли их в местечке и дразнят их: "Эй, вы, три черные головы". Потому что дружны сестры, как муравьи, а волосы у них черные, как смоль. Но чаще всего о них говорят: "Эти три немые!", потому что, хотя и живут они по законам местечка, в душе у них живет еще один закон - молчание. На чем еще замешан их нрав, кто же знает? Да и житье у них было: одно к одному - мешанина.
       Шейна молчит вообще. И только в праздник рот у нее открывается. Когда она готовит Стол. И весь дом у нее блестит от чистоты. Когда Шейна готовит Стол, она говорит. Она говорит Ицику: "Иди в погреб! Принеси из погреба! Иди в погреб! Принеси из погреба!" Иногда она говорит: "Иди на базар! Купи на базаре!". И потом - перед самым приходом гостей: "Стол пустой... Пустой Стол. Они останутся голодными. Горе мне, они останутся голодными", и так стоит и смотрит перед собой. Но стол у Шейны всегда полон. Полон так, что некуда положить салфетки, - он весь утыкан снедью: фаршированные куриные шейки, фаршированная рыба, фаршированные куры, фаршированный сладкий перец, рубленые яйца с луком, рубленая печень, фаршмак, холодец, яйца, фаршированные печенью, жареные цыплята, маина, пирожки с кар-
       тошкой, утки с яблоками, кугэл, соленые огурчики, соленые помидоры, соленые арбузы, моченые яблоки, нысбейгалах, ореховый торт, флудн... И весь день, пока Марьим Зельда, Ушер Эльбайт, Майя и Софа с Шейвой Шнайдер сидят за столом, едят, пьют, Шейна говорит Ицику: "Иди в погреб. Принеси из погреба. Иди в погреб. Принеси из погреба". Когда они уходят, Шейна снова замолкает до следующего Стола.
       Софа тоже молчит. Как молчат бедняки в праздники. Она не имеет Стол. Она имеет эмфизему легких, ей нельзя работать, но она подрабатывает портняжничеством и - харкает кровью. Но это только так говорят. На самом деле Софа харкала кровью в детстве, в селе Стольничаны, до войны. А в гетто, в селе Бырловка Винницкой области, куда фашисты согнали евреев из единецкой округи, Софа так долго ходила босиком по опаленной белым солнцем, потрескавшейся от зноя земле, что чахотка исчезла, осталась только эмфизема. И сейчас Софа молчит, но по-другому: когда приходит вечерами к Шейне и не садится за полный стол, как будто она сыта, как будто она не отдала только что последний кусок мамалыги старой Шейве Шнайдер, и живот у нее не подводит от голода, а во рту не течет голодная слюна; и у Марьим-Зельды Софа тоже молчит, но Марьим-Зельда настырная, и тогда Софа говорит: "Я успела покушать дома, только что, перед тем, как пошла сюда" и садится в уголке на стул и смотрит, как Марьим Зельда, Ушер Эльбайт и Майя ужинают. Спокойно так сидит. Но когда Моня Бройтман, Марьим-Зельда и Роза Зингман делают вдруг складчину на вечер, у Софы как раз в этот момент начинает болеть голова или она вспоминает, что у нее - забывчивой такой - мокнет стирка и до утра Бог весть, что с ней станет, - заплесневеет вся, и Софа срочно встает и непреклонно уходит.
       И Марьим-Зельда тоже молчит. А она-то почему? Потому что у нее есть Ушер Эльбайт. Ох, этот Ушер Эльбайт! Разве сравнить с Ициком? Или вот Софа - сама себе хозяйка... И тогда - о чем Марьим-Зельда
       может говорить?!
       Так молчат три "единецкие сестры", три молчуньи; они очень любят друг друга и могли бы разговаривать об этом, но они не знают, что о таком - говорят.
       Майе от этого только хуже. Марьим-Зельда распространила незнание и на нее. И все, что должна дать мать, Марьим-Зельда заменила кормежкой. Готовит она вкусно и много каждый день, и все надо съесть. Первое, что Майя помнит из своей жизни, - как она стоит в одних трусиках перед домом, у парадной двери, а Ушер Эльбайт закрывает эту дверь и разговаривает с кем-то, причем Майя видела себя со спины - как она могла видеть себя со спины? Но второе, что запало ей в память: она сидит на стульчике у стены летней кухни, а Марьим-Зельда рядом, в руках у нее блюдечко со скользящим от жирности творогом, политым желтым медом, и Марьим-Зельда кормит Майю с ложечки. Майя сыта, ее тошнит, но Марьим-Зельда пичкает и пичкает; весь рот у Майи жирный и сладкий, и Майе хочется только одного - высунуть язык и вытереть его ладонью или еще лучше подставить рот под кран и пустить ледяную струю и пить, пить, пить... Но Марьим-Зельда говорит: "Надо!" - и Майя покорно открывает рот и глотает следующий кусок лоснящегося творога с приторно сладким медом. Другой ребенок давно убежал бы, выбил бы ненавистное блюдце из рук Марьим-Зельды, но Майя - нет: она ест, давится, но ест - ее держит черный взгляд Марьим-Зельды. Марьим-Зельда держать взгляд умеет.
       Ушер Эльбайт не идет спасать Майю. Он сидит на лавочке под белой акацией и смотрит. Уже потом, когда Марьим-Зельда доверила Майе самой тарелку и Майя, скорбно держа ее в руках, уходила с ней в сад, на раскладушку под сиренью, Ушер Эльбайт начал тайком приходить и не торопясь, с наслаждением, съедать жирный творог с желтым медом. И это стало их тайной. Тайной Ушера и Майи Эльбайт.
       Какова цена такой тайны?
       Зато с Тузиком у Майи секретов нет. С ним - все ясно и просто. Черный, как уголь антрацит, которым Марьим Зельда топит кафельную печку, Тузик бросается к ней; цепь гремит, ошейник душит горло, но Тузик рвется навстречу, навстречу и счастливо лает; задыхается, хрипит, но лает. И они оба радуются: Тузик на привязи у бока летней кухни, Майя рядом.
       Расстегнуть бы ошейник? Майе не пришло в голову.
       Однажды Тузик случайно отвязался, побежал в сторону и - раз - укусил Толю Коробова за задницу. Толя стоял согнувшись, и Тузик - цап и укусил. Толя как подскочит, а Тузик засмеялся и убежал, и Майя засмеялась, ой, как она смеялась, даже Толя Коробов покатился со смеху. А Ушер Эльбайт поймал Тузика и посадил его обратно на цепь. Марьим-Зельда держала его за шкирку, а Ушер Эльбайт привязывал цепь к колу, а Майя смотрела, как будто так и надо.
       Но однажды Тузик умер: его сильно ударило солнце по блестящей черной голове, и он умер, и Ушер Эльбайт отвязал его и отволок куда-то в сорняк, и они, все трое, как один, очень жалели Тузика. А через несколько дней он взял и пришел. Майя от радости прыгала до потолка. А Марьим-Зельда говорила: "Как может мертвая собака стать живой? Или я сумасшедшая, или я глазам не верю, или пусть люди скажут: как мертвое может ожить?.." И тогда Ушер Эльбайт предположил: "Наверное, он не до конца умер, что ты как ребенок..." И после этого Марьим-Зельда успокоилась: Ушер Эльбайт - ветеринар, он знает, что говорит.
       Вероятно, потому что он ветеринар, он и не может зарезать курицу к обеду. Толстых кудахтающих кур, пестрых хвостатых петухов Марьим-Зельда приносит с базара, развязывает им ноги и пускает на пустырь, где сразу, справа от их сада, растет дикий сорняк: Аня-придурок запустила и пустырь, и свой дом, а крыша у нее с Марьим-Зельдой, между прочим, одна, и стена посередине общая. Каково? И все
       это надо терпеть. Не то Аня-придурок как откроет рот, век не отмоешься. Так и соседствуют: сад Марьим-Зельды и пустырь Ани-придурок, а что сделаешь?
       Куры кудахчут, копошатся в земле, ищут червяков, а когда находят, перехватывают клювом червяка посередине, подымают голову и долго размахивают им, потом клюв сжимается, и одна половинка червяка падает на землю и корчится, а вторую курица заглатывает.
       Но Марьим-Зельда уже отдохнула: она выходит на пустырь, хватает курицу за ноги, запихивает в красную квадратную сумку и несет к реб Шае, к шойхету. Реб Шае дело знает: он, как положено, бритвой, вмиг перерезает курице горло - раз и готово: так заведено у евреев - для всего есть свой закон, даже для курицы.
       Но с тех пор как реб Шае уехал, Марьим-Зельда идет к Толе Коробову. Толя выходит с топором и одним ударом отрубает курице голову: курица прыгает по сорняку без головы, с высоко торчащей шеей - из шеи хлещет кровь, а курица скачет и скачет...
       Майя смотрит.
       Но когда через час-другой Майя за столом, у бока русской печки ест ех мыт локшн *, или эсыкфлейш **, она не думает, что ест курицу, которая только что прыгала с отрубленной головой по дикому сорняку, она ест мясо.
       Мясо на обед - смысл Марьим-Зельды. Но у Марьим-Зельды есть еще один смысл, вернее, был. Марьим-Зельде надо было побороть Моню Бройтман. С Моней Бройтман в Единец никто справиться не мог: ее отец, старый Аврум Бергман при румынах имел гостиницу для повозок, а амфур! Но нет, Марьим-Зельда таки победила Моню Бройтман. И в чем? В карты - в дурака - у Мони Бройтман не хватило крепости, хотя в остальном у нее и сейчас кое-что имеется: Иосл Бройтман-кирпичник,
       два сына - два босяка, Роза Зингман - квартирантка, мигрень, зубная боль, огород, мыши в амфуре, забор, - и за забором, вечерами, Марьим-Зельда. И весь жизненный азарт сконцентрировался у них в картах.
      -- На равных мы? - стучала кулаком по столу Моня Бройтман.
      -- Еще не вечер, - отвечала Марьим-Зельда.
      -- На равных! - опять стучала кулаком Моня Бройтман.
      -- Еще не вечер, - отвечала Марьим-Зельда.
       И так каждый вечер. Из года в год. Но вот пришел день и наступил час, и настала минута, когда Моня Бройтман сказала, наконец-то она сказала:
       - После полуночи я не играю! После двенадцати - вы сильнее!.. И Единец узнал о поражении Мони Бройтман. И Единец узнал, что поборола Моню Бройтман Марьим-Зельда, жена Ушера Эльбайта. И все кинулись его поздравлять.
       Естественно, мир в Единец был большой.
       Для Майи особенно. Малю-тощую, дочку Бьюмена-жестянщика, высокого здоровяка с большим животом и большим красным носом, и Цилю-круглую, дочку Аролэ-столяра, низенького увальня с кривыми, как у кавалериста ногами, Майя помнит с тех пор, как вообще что-то помнит, и играет с ними, и дружит с ними: "На всю жизнь", - как они говорят, - "На всю жизнь". Маля-тощая, Циля-круглая и Майя играют в театр. Маля натягивает бельевую веревку между двумя вишнями в саду Бьюмена-жестянщика, вешает на нее старое покрывало, и это занавес, а площадка позади покрывала - сцена. Маля-тощая, Циля-круглая и Майя, а иногда и Муся, дочка Нухэма и Клары из дома напротив, заходят за занавес, как артисты, - они и есть артисты для Единец, и у них есть свои, настоящие зрители: Бьмен-жестянщик с женой Саррой, такой же худой и болезненной, какой он здоровый и толстый; Аролэ-столяр с женой Басей, такой же приземистой и кособокой, как он, ее муж; Нухэм и Клара, с которыми только здесь, в старом садике, и сидят рядом,
       потому что Нухэм и Клара нищие, и потому что Клара - наложница. На трехколесной тачанке, запряженной пегой кобылой, на тачанке, служившей еще его отцу, от которого он ее и получил вместе с родовой профессией, Нухэм отвозит Клару к любовнику, к своему начальнику, и через час-два забирает Клару обратно, и вместе с ней привозит от начальника какие-то продукты и какие-то деньги, и они - Нухэм, Клара и Муся - обеспечены пропитанием на неделю, особенно Муся, и особенно, когда она болеет, а болеет она часто. Отчего? Оттого, что такая родилась.
       "Я люблю болеть, - говорит Муся. - Когда я болею, мне на черный хлеб сыплют сахар, а если я здоровая, так - соль".
       Бьюмен-жестянщик, Аролэ-столяр и Марьим-Зельда разрешают брать Мусю в артистки в театр, но в дом не пускают, а в театре - пусть, в театре что?..
       Марьим-Зельда и Ушер Эльбайт сидят в первом ряду на узкой лавочке, сколоченной Аролэ-столяром лет десять назад, когда он еще ходил по домам: то одному что-нибудь починит, то другому. Сарай со столярным столом Аролэ построил себе потом, гораздо позже, и тогда люди уже стали ходить к нему - что-то починить, что-то сколотить, и тогда лица Аролэ-столяра, Баси и Цили стали круглыми и сытыми. Они тоже сидят рядом с Марьим-Зельдой. Во втором ряду уселись гости не по родственной линии: Моня и Иосл Бройтман, Бети-неряха, старая Моканиха и другие разные люди. Циля-круглая и Майя стоят на заднем плане, далеко от линяло-голубого покрывала и изображают дочерей хозяйки. Хозяйка - Маля-тощая; прислуга - Муся, и они - главные артистки.
      -- К нам пришел врач, - тянет слова Муся певучим голоском.
      -- Грач? Какой грач? - спрашивает Маля-тощая и прикладывает к
       уху ладонь трубочкой, сильно хмуря лоб, отчего ее худое длинное лицо получает старушечье выражение.
       - Он говорит, что у вашей младшей дочки, - Муся показывает на маленькую, круглую Цилю, - врач говорит, что у вашей дочки порок сердца.
       - Пирог с перцем? - спрашивает Маля-тощая, держа руку трубочкой у уха, как глухая. - Какой пирог с перцем?
       И все: и артисты, и зрители начинают хохотать до коликов, до боли в животе. Весь спектакль состоит из этих четырех фраз, и все их наизусть знают, и все равно смеются, всегда смеются до упаду, до отпада. Дети - оттого, что смешно, взрослые - оттого, что смеялись дети. И потому, что они - у себя в местечке, у себя дома: теплое вечернее солнце ласкает им головы и открытые плечи, аромат душистой матиолы дурманит ноздри, и еврейская речь течет, словно мед, расплавленный в золото, и возносится над ними, и очаровывает, и пленяет невинные сердца. Хорошо, ах, как им было хорошо, единецким евреям. Но разве они об этом знали?
       Они просто жили...
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * Кецеле - котенок /идиш/
      
       * Мейдоле зис - девочка сладкая /идиш/
       * Их бын а гензоле - я гусенок /идиш/
      
       * Гата - всё /молдавск./
      
       * Яловэ - не оплодотворенной /идиш/
      
       * А ви из - а где /идиш/
      
       * Яхолэх - бульончики /идиш/
       *Ди бобэ от унгэойбн цу махен ди пирыжскис - Бабушка начала делать пирожки /идиш/
       * Ех мыт локшн - бульон с лапшой /идиш./
       ** Эсыкфлейш - кисло-сладкое мясо /идиш./
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       58
      
      
      
      
      
      
       Портрет Асеньки
      
      
      
  • Комментарии: 2, последний от 28/10/2020.
  • © Copyright Боросин Паулина Анчеловна (paulacora@mail.ru)
  • Обновлено: 04/07/2010. 111k. Статистика.
  • Рассказ: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка