Аннотация: Сиротское послереволюционное детство Раисы, война, эвакуация с двумя детьми из Виницы в Сибирь, поиски тяжело раненого мужа...
Раиса.
Смешал огонь, и тьму, и твердь
Всемирный новый катаклизм, Смешались боль, и страх, и смерть
В одном понятии - фашизм...
Жизнь моя не сложилась, не получилась... Но у многих ли она получается? Нет, конечно, но от того, что все идет вкривь и вкось у кого-то ещё, мне было не легче. Хотелось себя жалеть и кому-нибудь поплакаться на злую судьбу. "Глупо ставить любовь во главу угла и мерить жизнь её категориями, - старалась я себя убедить. - Это архаизм, оставшийся от наших бабушек. Я хочу и могу стать современной женщиной: главное - разум и логика, а эмоции пусть плетутся где-то позади". Я "отлюбила, отстрадалась", и теперь пыталась жить работой, лабораторией, статьями. Мою тоску по прошлому и страх перед одиночеством я считала обывательщиной и душевной примитивностью, но вопреки разуму и логике, за которые ратовала, я была прикована мыслями к уже пережитому и снова - наяву и во сне - в него погружалась. Из моего желания жить "свободной и независимой" ничего не получалось. Мне было грустно и тоскливо...
Не удивительно ли, что порой мы строим планы согласно нашему разумению и цели, а самое главное в нашей жизни оставляем случайности? Примеров тому - масса, и далеко ходить за ними не надо: муж моей близкой подруги, будучи еще холостым, давал концерты в Колонном зале, а потом однажды - случайно! - зашел в пахнущий гнилью подвальчик овощного магазина и там нашел то, а вернее сказать, ту, которая перевернула все его жизненные планы. Неожиданность постучалась и в мою дверь. Ранним утром этого незабываемого дня мой коллега зашёл ко мне предупредить, что его не будет на работе. Случайно, совсем случайно с ним оказался его двоюродный брат, художник, москвич, вовсе не интересующийся ни нашими институтами, ни тем, что делается в их лабораториях. Он приехал рисовать густой, зеленый, пахнущий смолой лес, окружавший наш академический городок сплошным кольцом. Я открыла дверь на звонок, но взгляд мой скользнул мимо стоящего передо мной коллеги. Синий свет лился на меня из глаз его спутника. Я не чувствовала ни любопытства, ни изумления - я была мгновенно загипнотизирована. Мои неожиданные гости пробыли минуты две-три и ушли, а я, не понимая, что со мной происходит, и не в силах преодолеть наваждения, ходила по квартире в каком- то сомнамбулическом состоянии, бездумно переставляя книги на этажерке, перебирая карандаши и собирая в стопку бумаги на письменном столе. Вечером, когда стемнело, снова раздался звонок в мою дверь, и теперь уже обладатель синих глаз с их необыкновенным светом был один. Мы проговорили допоздна, до последнего автобуса. На следующий день, возвращаясь с работы по теплому вечернему лесу, я думала о вчерашнем госте и о том, что скоро, в следующее воскресенье, я его снова увижу, как мы договорились. Но случилось это гораздо раньше: свернув с лесной дорожки на улицу, ведущую к моему дому, я увидела, что мой будущий муж сидит на скамеечке у подъезда. Он ждал меня с утра. Гриша был хорош собой: ладно сложенная мускулистая фигура и одухотворённое лицо с упрямой складкой губ, мягкими прямыми каштановыми волосами над высоким лбом и большими голубыми глазами, постоянно уплывающими в задумчивости куда - то вдаль, в другой мир. Мы оба были ошарашены тем, что так неожиданно нашли друг друга. Боясь, что что-нибудь разрушит очарование нашей встречи и что-нибудь нас разлучит, мы, почти в панике, поженились... через три дня. Московская квартира, куда мы с моим восьмилетним сыном вошли и где мы должны были теперь жить, оказалась почти пустой. В углу комнаты стоял узкий продавленный диванчик, а стены покрывали акварели - большие и маленькие, от потолка до пола. Они были не развешаны, а приклеены липкой лентой без какого-либо порядка. На кухне у стены стоял высокий некрашеный книжный шкаф, сооруженный из фанерных ящиков и заполненный книгами, такими, какие я сама бы выбрала. Я сняла с полки одну и улыбнулась - зачитанный донельзя томик показывал, что мы оба с Гришей были среди немногих поклонников "Что делать" Чернышевского. Гриша ждал нашего приезда и волновался. Чайник уже кипел, хлеб и сыр лежали на маленьком колченогом столике, прижатом к электрической плите. Взглянув на моего сына, Гриша хлопнул себя по лбу: "Торт! Забыл купить торт! Подождите секунду, магазин внизу, в нашем же доме." Он стал открывать один за другим небольшие нижние ящички книжного шкафа, где, видимо, хранились продукты, пошарил в нескольких, извлек деньги из луковой шелухи и бросился к лифту. Вся обстановка в доме, включая ящичек с луком, куда бросалась зарплата, говорили о жизни более чем скромной, но сама квартира, хоть и однокомнатная, располагалась на одиннадцатом этаже нового и по тем временам дорогого кооперативного дома в Ногатино. Уже позже, когда мы с сыном переехали в Москву и безнадежно испортили нашей "стильной" мебелью прекрасную пустоту этой квартиры, я узнала, что она подарена Грише мамой. До этого он жил на чердаке в домике своего дяди.
- Мама три года назад вышла замуж, переехала к мужу, продала свой дом в Виннице и купила мне эту квартиру. - Ты говоришь это так, как-будто недоволен, что она извлекла тебя с чердака. - Нет, я конечно ей благодарен, но...
- Что "но"?
- Не понимаю, зачем ей понадобилось выходить замуж. Как-то больно за отца.
- А где он?
- Погиб на фронте в сорок третьем. - И все эти тридцать лет мама была одна?
- Да, конечно. У нее с нами, со мной и братом, хлопот хватало. Мне кажется, она никогда не думала о замужестве. Не понимаю, зачем ей захотелось все менять теперь, на старости лет.
- Скорее всего, по той же самой простой причине, по которой мы с тобой переменили все в наших жизнях.
Гриша мне не ответил, и я не стала продолжать этот, явно неприятный ему разговор.
С замужеством в мою жизнь вошёл новый мир, до того мне неведомый и незнакомый. Мне хотелось узнать больше о людях, ставших теперь, неожиданно, близкими мне и родными. Вскоре такая возможность представилась. Недели через две мы отправились к Гришиному дяде, старому метростроевцу - тому самому, на чердаке которого Гриша когда-то жил. Дядя, Наум Семенович, оказался остроумным и веселым, а жена его, Клавдия Ивановна, - приветливой и гостеприимной. Мы сразу же стали друзьями. На следующий же день, говоря с дядей по телефону, я попросила его рассказать мне о судьбе семьи, к которой я теперь, волею случая, принадлежала. "Приезжайте в следующее воскресенье к нам днем, - ответил мне дядя. - Гриша, как всегда, отправится со своим мольбертом в наш звенигородский лес, а за это время я обещаю рассказать тебе все, что помню сам, и все, что рассказывала мне мать твоего мужа, моя двоюродная сестра, с которой мы были дружны с детства". Так мы и сделали, и через несколько дней, уютно устроившись рядом с Наумом Семеновичем на диване, я приготовилась его слушать.
- Ты, конечно, знаешь, что война летом сорок первого катилась по стране стремительно, как пожар, - начал свой рассказ дядя, и передо мной стали оживать картины тридцатилетней давности... Грохот разрывающихся снарядов раздавался уже совсем близко - фронт подходил к городу. Раиса - тонкая, с тёмной косой, плотным венком обвивающей голову, и большими, чуть на выкате чёрными глазами на худом лице стояла у распахнутого настежь окна и слушала, слушала, как будто эти звуки её гипнотизировали. За её спиной копошились два маленьких сына - пятилетний Гриша и трёхлетний Ося. Они чувствовали что-то неладное и, перепуганные, тихо возились с деревянным грузовиком, сделанным для них отцом. Время от времени мальчики звали Раису жалобно: "Ма-а, ма-а...", - но она не откликалась. Кто мог ожидать, что фронт продвинется так далеко и с такой стремительностью? Она чувствовала себя, как в капкане, пойманной и беспомощной. Страх за мальчишек был почти парализующий. Хлопнула дверь, и Раиса бросилась навстречу мужу. Она не видела Давида две недели, с тех пор, как его мобилизовали в армию. Давид, даже не обняв её, подхватил малышей на руки: "Скорее, поезд отходит, вещи некогда собирать, беги за мной!" - и стремглав выскочил на улицу. В панике она схватила горку приготовленного для глажки детского белья, паспорт, зачем-то ключ от дома, сунула всё это в сумку и бросилась за ним, как была, в лёгком летнем платье, потому что на улице стояла июльская жара. Она едва поспевала за Давидом, который с двумя малышами на руках пересёк вокзальную площадь и, перепрыгивая через рельсы, бежал к уже готовому к отправлению длинному составу теплушек. Все вагоны были переполнены, но солдаты, наводящие порядок у поезда, подхватили Раису, детей и всунули в открытый проём забитой людьми теплушки. Давид прыгнул вслед и уже здесь, в готовом тронуться поезде, в гуле, гомоне и толкотне человеческих тел, прижал к себе Раису в горячем, отчаянном порыве и торопливо заговорил: "Вот деньги - спрячь, нет, не в сумку, там украдут. Пиши на номер моей части. Пиши, слышишь, пиши, чтобы я знал, где вы. Береги детей!" Потом, торопясь, поднял обоих мальчишек, поцеловал и спрыгнул уже на ходу. Дверь теплушки покатилась, закрываясь, и заслонила отчаянно машущего Давида, уплывающий город, деревья и небо. Поезд уносил Раису и детей неизвестно куда, но сейчас было важно только одно - фронт и пушечная канонада оставались позади. Они убегали, но фронт их догонял. Через час началась бомбёжка. Поезд заскрежетал, остановился, люди высыпали из распахнутых дверей теплушек и уже под рокот "мессершмитов" бежали в поле и падали на землю. Раиса толкнула детей в первую же канаву, стараясь прикрыть их своим телом. Перепуганные, ошарашенные, они подчинялись беспрекословно, только маленький Ося подвывал тоненьким голосочком. "Мессершмиты" летели низко, и Раиса старалась вдавить детей в горячую от солнца землю. За оглушающим грохотом уже не было слышно писка Осика. Взрыв бомбы где-то совсем близко засыпал их землёй и оглушил. Наконец рокот моторов стих, раздался свисток поезда, и Раиса, отряхивая детей, потянула их к вагону, стараясь не смотреть на страшное зрелище вокруг. Убитых было много. Осик покорно семенил за матерью, а Гриша тянул Раису за руку и спрашивал испуганным голосом: "Почему они лежат? Мама, почему они не встают? Скажи им, чтоб бежали, скажи им, мама, скажи им!" Паровоз пыхтел и начал медленно двигаться, как бы торопя людей, но, давая им возможность залезть назад в теплушки. Когда все, кто мог, забрались в вагоны, поезд стал набирать скорость, оставляя позади раскинувшиеся тёмные тела. Вагоны были теперь заметно просторнее. От сознания того, что на поле лежали люди, не похороненные, и среди них наверняка ещё живые, умирающие, было жутко до тошноты. Раиса прижимала к себе детей, как бы стараясь ими оправдаться перед теми, оставшимися на изрытом бомбами поле. Потрясённые, усталые люди сидели молча, только перепуганные дети плакали. Новая бомбежка могла начаться каждую минуту. Похоже, что в поезде было опаснее, чем в городе. Раиса напряжённо прислушивалась, боясь, что рокот "мессершмитов" опять ворвётся в мирное перестукивание колёс. "Может быть, надо было остаться дома? Может быть, отец прав, что немцы - народ цивилизованный и мирного населения трогать не будут? Он ведь остался, не уехал. А я... Куда я везу детей - без еды, без вещей? Даже если уцелеем сейчас, в поезде, кому мы, бездомные, нищие будем нужны в чужих, незнакомых краях?" А поезд всё стучал колёсами, унося своих пассажиров в далёкий тыл. Вскоре соседи Раисы, сливающиеся вначале в одну общую массу лиц, стали обретать свои черты и характеры. Люди начали переговариваться. От молодой женщины, держащей на руках грудного младенца, Раиса узнала, что поезд идет до Иркутска, а значит, пересечет Урал. Это была хорошая новость, потому что на Урале, где- то недалеко от железной дороги, в посёлке Сухарево жила сестра Роза, эвакуировавшаяся туда вместе с заводом. Справа от Раисы сидела на своём большом узле одинокая пожилая женщина с простым некрасивым лицом и натруженными руками, тихонько причитая и вздыхая. "У меня все трое воюют, мужик и два сынка, - обратилась она к Раисе и опять вздохнула. - Детей-то как жалко. Твои, небось, умаялись, голодные. А тут вот мешок, теперь ничейный, старик сидел рядом со мной, после бомбёжки не вернулся". Она развязала стягивающую небольшой мешок верёвку: "Хлеб здесь, сало. Дай детям, и сама ешь, не пропадать же добру. И чайник вот. У меня свой есть, а ты, я гляжу, с детьми да с пустыми руками. Возьми: воды набрать, кипятку. Да ещё здесь куртёшка осталась от старика, хоть под детей подложи, на голом полу ведь сидят". И хлеб с салом, и чайник, и старая дедовская куртка были для Раисы спасением. Жутко было думать, что всё это богатство достаётся ей потому, что старик остался лежать там, на чёрном от крови поле, но Раиса только благодарно забормотала, беря мешок. В первый раз она почувствовала, что спешная и неожиданная эвакуация становится повседневной жизнью, похоже, надолго, и что нужно, во что бы то ни стало, к ней приспособиться, выжить и спасти детей. Они, уставшие, перепуганные, спали, прижавшись к ней с двух сторон. Что ожидает их дальше - там видно будет, а сейчас надо прикрыть мальчишек этой, оставшейся от убитого куртёшкой, накормить их его хлебом и напоить из доставшегося им в наследство чайника. Раису жизнь не баловала, только первые семь её детских лет были тихими, спокойными и вполне для неё счастливыми. Она провела их в доме своего деда и бабушки, родителей мамы, которую она совсем не помнила, так как ей было всего два месяца, когда та, брошенная мужем, отцом Раисы, уехала к родственникам в далёкую Вену. На фотографии, присланной оттуда, эта незнакомая мама опиралась на руку франтоватого мужчины с тонюсенькими усиками над пухлой губой. На маме было лёгкое белое платье и маленькая шляпка с пером, и Раиса чувствовала себя виноватой, потому что не испытывала к ней положенных дочерних чувств. Всё тихое тепло своего сердца Раиса отдавала бабушке и дедушке. И они любили её, ласкали, заботились и жалели. Отца своего она видела очень редко. При встречах он досадливо отводил глаза, как будто она была причиной чего-то для него неприятного. Жил отец в том же городе со своей второй красивой женой Басей и дочерью от первого брака, старшей сестрой Раисы, Розой.
Городочек был небольшой, уютный. Одноэтажные домики, утопающие в вишнёвых садах, сбегали с холма к широкой спокойной реке. В центре, недалеко от торговой площади, возвышался старинный замок, облицованный красным гранитом и заросший плющом. Построен он был польским паном во времена шляхского владычества и использовался теперь под городскую ратушу. Говорил городок, в основном, по-русски, но можно было слышать и украинскую "мову", и идишь. Дедушка пользовался определённым уважением, у него была своя мельница, и семья считалась зажиточной. Хватало, чтобы посылать деньги дочери в Вену и обеспечивать всем необходимым домашних. Жизнь текла спокойно и размеренно, даже война четырнадцатого года не внесла в неё больших изменений, пока не началось смутное революционное время, и городок стали поочерёдно прочёсывать петлюровцы, монархисты, зелёные и красные. Раисе к этому времени исполнилось семь лет. Она была тоненькой, невысокой, с карими глазами на смуглом узком личике. В отличие от своей бойкой светло-рыжей зеленоглазой сестры, на которую заглядывались уже в её пятнадцать лет, Раиса была тихой, застенчивой, смеялась редко и негромко, как будто всегда чего-то стесняясь. В день своего семилетия Раиса получила от дедушки последний подарок: маленькие золотые серёжки. Посадив её к себе на колени и гладя по голове, дедушка произнёс, как бы про себя: "Что с вами со всеми без меня будет?" Рука его замерла на Раисиной головке, и глаза стали отрешенными, словно он видел что-то пугающее, о чём никто ещё не догадывался. С этого дня жизнь переменилась. Дед никуда не ездил и проводил почти всё время в маленькой комнате, где, как Раиса знала, он молился. Город перестал быть чистеньким и тихим, по улицам маршировали солдаты, по мостовой с грохотом катились тяжёлые орудия, даже через закрытые ставни по ночам слышался шум растревоженного города. Дедушкины молитвы не помогли. Хмурым зимним днём в их дом вломились какие-то люди. Бабушка прижала Раису к себе, и они замерли в углу кухни, где на столе поднималось горкой вымешиваемоё бабушкой тесто. Они слышали чужие грубые громкие голоса и вкрадчиво-испуганный дедушкин, что-то пытающийся им объяснять. А потом выстрел... Дальше всё было, как во сне: неподвижный, залитый кровью дедушка, стонущая над ним бабушка, и разорённый дом с развороченными, искорёженными шкафами, разбитой посудой и разбросанной по полу одеждой.... Пришла бедность, с холодом и голодом. После того, как продали всё, что можно было продать, стали жить на подаяние. Их жалели, но немногие подавали - не одни они потеряли кормильца, не у них одних есть было нечего. В доме появились и поселились незнакомые люди, и Раиса с бабушкой ютились в той маленькой комнате, где ещё недавно молился дед. Через два года умерла бабушка, и Раису взяла к себе семнадцатилетняя сестра, к тому времени уже замужняя. Роза была добрая, весёлая и безалаберная. Перемены в жизни, казалось, нисколько не огорчали её. Она работала секретаршей в каком-то странном заведении, назначение которого трудно было понять, и если приходила поздно, что случалось нередко, в доме поднимался страшный скандал. Муж, вдвое её старше, возводя глаза и руки к небу, начинал причитания и жалобы расцвеченные бранными словами, произносимыми нараспев и в патетичном тоне. Роза не слишком оправдывалась и никогда не выражала раскаянья или сожаленья. Вид у неё был такой, как будто она хорошо и сытно поела, а сейчас ей надоедают глупостями.
От этих скандалов Раиса скрывалась в маленькую комнатку, бывшую кладовку, где теперь стояла её узкая кровать. Обычно через какое-то время появлялась Роза, закрывала за собой дверь и объявляла, что эту ночь будет спать с Раисой: "Пусть дурак перебесится". На следующее утро "дурак" стучался вкрадчиво к ним в кладовку и жалобно просил, чтобы Роза "стала порядочной женщиной и достойной женой". Роза распахивала дверь - юная, прекрасная и бесстыдная и, уперев руки в бока, высказывала ему всё, что она думала. А думала она, что рабские времена для женщины прошли и что муж её может убираться во вполне определённое место, если ему это не нравится. И он ретировался на кухню варить для Розочки желудёвый кофе. Раисе было его жалко, но беззаботная весёлость сестры посреди трудной голодной и однообразной жизни вызывала у неё вместе с недоумением самое искреннее восхищение. Эта способность Розы нести в себе праздник несмотря ни на что, была тем ярким даром, который согревал своими лучами и Раису. Ей тоже хотелось быть весёлой и бойкой, но дальше робкой улыбки у неё не получалось. С годами застенчивость переросла в сдержанность, и черты её привлекательного лица приобрели иконописную строгость. Самым большим удовольствием для Раисы была школа. Учителя отмечали её способности и усердие. Сразу после уроков она шла в скорняжную лавку, куда её устроил Розин муж. Там она трудилась, пока лавка не закрывалась, выполняя самые разнообразные поручения. Руки Раисы всегда были окрашены въедливым красителем, и она старалась их прятать. В шестнадцать лет появилась у неё тайная и страстная мечта, в которой не было места ни ухажёрам, ни удачному замужеству, ни нарядам, ни развлечениям. Она хотела стать врачом, и сердце её ныло от сознания, что это для нее невозможно. Зять не собирался содержать её дальше и уже договорился, что после окончания школы она будет работать в скорняжной лавке полный день. На помощь опять пришла сестра, и после скандалов, которые с замиранием сердца Раиса слушала из своей кладовки, Роза вышла победительницей. Конечно, пять лет медицинского института были за пределами возможностей, но согласие на двухгодичный курс акушерки и медсестры она получила. Раиса училась с упоением, с непостижимой для Розы страстью, всё ей давалось легко и всё было в радость. Перед выдачей акушерского свидетельства началась практика. Как и все остальные курсанты, она выезжала на вызовы в окрестные деревеньки вместе с уже практикующим опытным акушером. В этот раз пришлось ехать далеко. Погода стояла мерзкая, промозглый дождь перемежался со снегом, дорога размокла, и колёса телеги вязли в разбухшей грязи. Деревенька была уже рядом, когда при переезде через маленький мосток колёса заскользили, и телега резко накренилась. Все трое спрыгнули на землю. Раиса, лёгкая как пушинка, приземлилась вполне благополучно, в грязи потонули только старые Розины боты, которые Раиса одевала в такие поездки. Акушер не был ни таким ловким, ни таким лёгким, и колени в шестьдесят пять уже не пружинили. Он упал тяжело на кисть правой руки, и, видимо, вывихнул сустав. Морщась от боли, он сказал, обращаясь к Раисе: "Только бы роды были лёгкими, тогда, смотришь, ты и сама справишься, а я подсказывать буду". Блуждающий взгляд измученной растрепанной женщины, возраст которой трудно было определить по опухшему лицу, не предвещали ничего хорошего. Ребёнок лежал поперёк. Акушер был и огорчён, и озадачен: "До города не довезём. Надо развернуть ребёнка... Ах, рука проклятая!" Он повернулся к Раисе: "Слышала о таком - поворот неправильно лежащего плода?" Раиса, как завороженная, продекламировала весь текст из учебника. "Теорию помнишь хорошо, только вот..." - он с сомнением посмотрел на свою худенькую маленькую спутницу и пробурчал: "Есть надо было больше, сил набираться...", а потом, как бы спохватившись, уже бодрым голосом добавил: "Горячей воды нам, мыла... Скреби руки и действуй!"
Тонкая ловкая рука Раисы легко вошла в лоно роженицы. Пальцы коснулись ребёночка, вот и крошечная попочка, теперь надо повернуть тельце одним сильным движением... Всё в ней напряглось, какая-то удивительная уверенность, почти восторг охватил её, и движение оказалось как раз таким, как надо. Младенец встал в нормальное положение, чтобы наконец благополучно войти в этот неблагополучный мир. Дальше уже было легко: "Дыши, тужься... Теперь расслабься. Тужься опять, сильней, сильней! Ну, милая, изо всех сил, давай!" - и раздался долгожданный крик, каркающий, жалкий и сразу принесший всем радость и облегчение. Размякший акушер не сдерживал своих чувств: "Такая маленькая, в чём душа держится, а так ловко... подумать только... а! И без всякого опыта, видали вы?... Ну молодец, молодец!" Раиса была счастлива. Кончила она курсы с похвалами и наградами и начала работать при городской больнице. Место ей нашлось сразу, старый акушер постарался. Но её мечта учиться дальше так никогда и не осуществилась. Борьба с бедностью, с голодом за самое необходимое в жизни, похоже, была её вечным уделом. Со своим будущим мужем, Давидом, она встретилась благодаря пожару на заводе, где он работал токарем. Как позже говорил Давид, не было счастья, так несчастье помогло. Пожар благополучно потушили, но несколько рабочих получили ожоги, в том числе и Давид. Раису и ещё одну медсестру послали из больницы на место происшествия. Дым ещё валил валом, густой и жирный, когда они пришли на завод. Руки и лицо пострадавших покрывал сплошной слой сажи. Через чёрную маску на Раису с мягким вниманием, почти лаской смотрели яркие голубые глаза. Эффект был таким удивительным, что Раиса невольно улыбнулась. Чёрная маска тоже улыбнулась в ответ белым ровным рядом зубов. Через три месяца в облезлой конторе был зарегистрирован без малейших признаков торжественности их брак, и в квартирке разнесчастного Розиного мужа поселился ещё один жилец. У Розы был сильный довод - жить молодой паре было негде, и бедняга смирился и с этим, хоть и ворчал, что в доме от Розиной родни и ступить некуда. Это, в общем-то, было правдой, мать Розы и Раисы прикатила из Вены ещё в двадцатом году. Её щеголеватый спутник с тоненькими модными венскими усиками исчез вместе с прекратившемся после гибели деда денежным пособием. Помыкавшись и убедившись, что прожить в Вене без средств никак нельзя, мама неожиданно появилась на пороге квартирки её старшей дочери. Муж Розы не проявил по этому поводу ни малейшей радости, даже наоборот, кипел от негодования, Мама по тем нищенским временам была довольно нарядно одета и держалась, как полагается венской даме. Эти "дамские повадки" приводили зятя в ярость, но он должен был смириться опять-таки из-за Розы. Мама, начав свою жизнь в их доме со скромно и обиженно поджатыми губами, через некоторое время стала хозяйкой на кухне, куда Роза предпочитала не заглядывать, потому что не любила готовить, а Раиса потому, что была ещё мала и пропадала целый день или в школе, или в скорняжной лавке. Мама не ограничилась кухонным царством, и как-то само собой получилось, что уже через месяца два все стали воспринимать как должное её повелительный голос и манеру совать длинный нос во все семейные дела. Через несколько месяцев после Раисиного замужества в маленькой квартирке одноэтажного барачного дома со всеми неудобными "удобствами" во дворе появился неожиданно отец Розы и Раисы. За всю свою жизнь он никогда, ничем не помог младшей дочери, и похоже, о ней не вспоминал. Да и старшая дочь стала "отрезанным ломтем" с тех пор, как вышла замуж. Встретили неожиданного гостя без особого радушия. Сели за стол с более чем скромным ужином, перебрасываясь обычными в таких случаях фразами, но когда тарелки опустели, отец без всяких предисловий, оттопыривая губу, как от досады или раздражения, заявил однозначно: "Собирайте барахло и перебирайтесь в мой дом. Отдаю его вам. Басин старик помер, мы туда переезжаем.". Потом встал : "Ну, всего вам", - и хлопнул за собой дверью.
Так они оказались в своём собственном доме, небольшом, старом, но своём. На следующий же день семьи размещали там несложный скарб, Роза с мужем в одной половине, Раиса с Давидом и мамой - в другой. Теперь, когда Роза и Раиса зажили отдельными семьями, мама предпочла Раисину половину, поскольку общество молчаливой и ни в чём не перечащей младшей дочери ей подходило больше, чем бойкой и скорой на язык старшей, да и злобное шипение её мужа, пытающегося осадить властную тёщу, нисколько маму не устраивало. Давид был тихим и как- то странно и непонятно для неё погружённым в свой особый мир. Её замечаниям, часто ядовитым, он не перечил, но и не стремился к сыновнему общению. Давид ровно и верно любил Раису, но настоящей его страстью был появившейся вскоре сын Миша. Он готов был возиться с ним без конца, мастерил ему игрушки, таскал его на плечах на длинные прогулки. Давид работал на заводе с пятнадцати лет, но с появлением сына необходимость каждое утро расставаться с любимцем стала его тяготить. К досаде тёщи, он никогда не брал сверхурочной работы, и та ворчала, что он приносит в дом меньше денег, чем мог бы. Во время жестокого голода, охватившего Украину, Давид превратился в скелет, сохраняя каждую крошку для обожаемого сына. Но все его отчаянные старанья были напрасны, и когда мальчик заболел корью, его ослабшее тельце не могло бороться, и он умер. Давид обезумел от горя. Он проводил на кладбище дни напролёт, сидя рядом с могилкой и гладя рукой холмик. Ночью Раиса силой пыталась привести его домой, но он отказывался ложиться в постель, когда его любимец, его малыш спал в холодной ноябрьской земле. Давид ложился рядом с холмиком, обнимая промерзлую землю. Как и следовало ожидать, он заболел, простуда перешла в воспаление лёгких, и его, беспамятного, Раиса привезла в больницу, в которой работала. Болел Давид долго и тяжело, со всякими осложнениями, но, в конце-концов, вернулся домой - ослабевший и безразличный ко всему на свете. Раиса знала только одно средство, которое вернуло бы его к жизни - опять родить, и непременно мальчика. Но Давид стал к ней равнодушен, и сама она едва держалась на ногах от голода и горя. Сын родился через три года. Когда Раиса вручала Давиду тёплый живой свёрточек, огромные голубые глаза Давида были почти безумными, сильные большие руки дрожали. Он прижал к себе конвертик и, закопав лицо в пелёнки, где шевелилось маленькое тельце, срывающимся голосом забормотал: "Миша, Мишенька, ты ко мне вернулся! Ты вернулся, вернулся!" Мальчик, действительно, рос очень похожим на Мишу по той простой причине, что и тот, и другой были вылитым портретом отца. Ещё через два года снова родился сын, на этот раз смуглый, черноглазый - в мать. Жизнь как будто налаживалась, дети росли здоровыми и весёлыми. Раиса окрепла, похорошела, Давид был счастлив, проводя всё свободное время с детьми. И разразилась война. Убийство стало основным занятием людей. Огромная масса ещё недавно цивилизованных европейцев, перейдя границу, разливалась по стране всё сжигающей на своём пути лавой. Убить, как можно больше убить - сотни, тысячи, миллионы... Война оторвала Давида от детей, его мобилизовали вскоре после её начала. Теперь она, Раиса, должна была во что бы то ни стало сохранить их от всех напастей. Только как? Сколько ещё ехать им в теплушке с чужой куртёжкой вместо постели для детей, с хлебом и салом, доставшимся им от убитого. "Только бы добраться, - уговаривала себя Раиса. - Руки у меня есть, акушерки и медсестры нужны везде. Всё как- то образуется..." Сало и хлеб кончились через три дня, как Раиса их не экономила. Еда на станциях была непомерно дорогой, деньги быстро таяли, а поезд тащился медленно. Прошла неделя, другая, и только на двадцатый день высадились они на станции, откуда до Сухарева добирались на попутной телеге ещё пятнадцать километров. Урал уже дышал осенью, небо - серое, низкое, неприветливое, а они все трое были одеты по летнему. Деньги кончились, ни еды, ни одежды купить Раиса не могла. А дети хотели есть, и им было холодно. Младший тихо хныкал, а старший теребил её за руку: " Мама, есть хочу, есть хочу!". Никаких признаков завода Раиса не видела, местные жители о нём и не слышали. Сердце Раисы опустилось от страха: "Может быть, название села похожее, но другое? Может быть, на Урале есть ещё одно Сухарево?" Раисе указали на Сельсовет: там-то уж наверняка должны знать о заводе. И они знали - до этих мест завод не доехал, с полпути его повернули в Казахстан. Она просила помочь: дети голодные, замерзают, но в сельсовете только развели руками. Беженцев было больше, чем коренных сельчан. "Пойди, поспрашивай народ, кто-нибудь поможет".
Раиса стала стучаться в двери, но местные жители беженцев брать не хотели по простому рассуждению: "Кто его знает, что за народ, возьмёшь, а потом и силком не выпрешь. И воров среди беженцев хватает, и тифа страшно". Почти каждый дом был уже "уплотнён". Постояльцев, особенно по броне, вселяли не спрашивая желания хозяев. На каждую просьбу Раисы впустить на жительство ответ Раисе был примерно один и тот же: "Иди, отсюдова-а, места нет". И куска хлеба не подавали: "Самим есть нечего, много вас тут, всех не накормишь!". Ужас и отчаянье гнали Раису от двери к двери. Дети, голодные, уставшие, замёрзшие, уже выли, не останавливаясь. Наконец, когда надежда была потеряна, одна дверь перед ними открылась. Раиса вложила всю душу в свою мольбу:
- Пусти, дедушка, хоть на пару дней. Я ведь медсестра, акушерка, устроюсь на работу, заплачу тебе за всё. Выручи, детишки погибают.
- Заходи, ишь ребята-то как разорались, издалека, что ль? Одета - то не по нашенской погоде.
- С Украины мы, беженцы, только с поезда.
Хибарка гляделась плохенькой, в одну комнатушку, и маленькие сени. Но это было спасение. Дед приволок в угол какое-то тёплое тряпьё.
- Устраивайтесь. Хлеб у меня есть, чуток масла подсолнечного да лук. Чем богаты, тем и рады. Рассчитаемся, как устроишься. Ребятам дай, да сама поешь, поди, голодная, одни кости да кожа.
Ночью кусали клопы, и какое-то мерзкое шевеление чувствовалось по всему телу, но в доме было тепло, и тряпьё после досок теплушки казалось замечательно мягким. Раиса и дети провалились в сон, едва склонив головы. Хибарка действительно оказалась спасением. Старик-хозяин работал ночным сторожем, а днём спал на русской печке. На следующий же день Раиса оставила малышей в доме, строго-настрого приказав не высовывать носа на улицу, и отправилась искать работу. На её счастье, акушерки и медсестры медпункту нужны были до зарезу, поскольку фельдшер и две сестры были мобилизован на фронт. Медпункт обслуживал не только посёлок, но и все окружающие деревни и хутора. Уже через день Раиса работала, получила задаток, хлебные карточки. Избу она выскоблила, вычистила, промазала от клопов керосином. Детей и себя отпарила в баньке, благо она была тут же, за хибаркой, тесная, но жаркая. И начались её бесконечные разъезды по деревням и хуторам, где дети появлялись на свет несмотря ни на какие мировые катаклизмы, а люди болели и умирали, как им положено. Раиса спешила от деревни к деревне, чтобы принять на этот свет ещё одну жизнь, лечить болящего или закрыть глаза уже отмаявшемуся. Она тряслась в телеге или, смотря по сезону, скользила по хрустящему снегу в розвальнях, закутавшись в огромную старую доху, выданную ей в сельсовете. Невысокая, тоненькая, почти невесомая, Раиса тонула в этой дохе с головой. Сани уносили её в белую мглу - в день, в ночь, в любое время и в любую погоду. Старик-хозяин к ней совсем подобрел и даже согласился продовольственные карточки отоваривать, пока она разъезжала по окружным хуторам и деревням. Праздником, радостью, надеждой, отдыхом были треугольнички писем от Давида. Шёл уже второй год войны, а его даже не ранило. Раиса начала верить в чудо его возвращения и боялась загадывать. Письма переполнялись вопросами о детях и тревогой за них. И стоило тревожиться: присмотреть за мальчишками, пока Раиса разъезжала по больным и роженицам, было некому, дед или спал на русской печи, или сторожил совхозные склады, и дети проводили целые дни, а часто и ночи одни. Хибарка стояла на окраине села, почти сразу за ней начиналась чертополоховая пустошь, а дальше - совхозные поля. Старший, Гриша, был большим выдумщиком, копошиться около дома было ему скучно, зато новый мир вокруг очень его интересовал, и он с любопытством его исследовал, таща за собой младшего брата. Поскольку Осик был ещё мал, далёкие экспедиции осилить он не мог, и мальчишки обычно благополучно возвращались домой. Но частенько Гришины фантазии стоили Раисе большого волнения. Однажды он загорелся желанием найти настоящий лес, но лесов в районе Сухарева просто не существовало. Экспедиция "поиски леса" началась в тот редкий день, когда Раиса оставалась в посёлке и работала с утра в медпункте. Сразу после её ухода мальчишки, увлечённые своей идеей, резво затопали через чертополоховую пустошь к таинственному лесу, который где-то должен был шуметь могучими ветвями, потому что уж очень им этого хотелось. Братья были непохожи друг на друга. Старший Гриша - крупный, плотно сложенный, с большими отцовскими голубыми глазами, упрямый и настойчивый, жил в свои шесть лет вечными фантазиями. Младший Осик - хрупкий, с тоненькими ножками и ручками, чёрными глазками и с куда более, чем у его брата покладистым, ласковым характером, не грезил, как Гриша, сказками, но безоговорочно следовал за старшим братом, куда бы тот его не тащил. И в этот раз он тоже семенил за ним, пока не устал, и не начал хныкать, просясь домой. Но Грише так хотелось найти лес, что он потащил брата дальше, несмотря на его хныканье.
В конце концов они нашли не лес, конечно, но маленькую рощу, оглушительно галдящую грачами. Птичьих гнёзд было больше, чем ветвей на деревьях, они торчали сплошь и рядом серыми лохматыми комьями среди жалкой редкой листвы. Похоже, здесь тоже была нехватка жилплощади. Галдёж чёрных птиц придавал этому месту зловеще-пугающую таинственность. Осик не видел в тощей роще ничего хорошего и перепугано глядел на птичий базар. Он совсем выбился из сил и хотел только скорей возвратиться домой.
Перед ними тянулись поля, и было не слишком ясно, в каком направлении двигаться. Они отправились наугад и вскоре набрели на группу женщин, возвращающихся с полевых работ. На этом могло бы кончится их приключение, но Гришино воображение нарисовало ему в утомлённых женщинах ведьм - хозяек чёрных птиц. Забыв про усталость, мальчишки припустили с такой скоростью, что, как не звали их колхозницы, остановить они их не смогли, а догнать и не пыталась. "Ведьмы, ведьмы, - задыхаясь повторял Гриша. - Догонят - зажарят!". И мальчишки бежали, не оглядываясь, пока дыхание у них не перехватило. Когда, наконец, остановились и огляделись, стало ясно, что они окончательно и бесповоротно потерялись. Неизвестно, что было бы дальше, если бы мама, предупрежденная "ведьмами", не кинулась их искать на медпунктовской телеге. Она нашла их, уже совершенно обессиленных, за версту от дома. Ещё полгода прошло благополучно, треугольнички писем редко, но неизменно приходили, и слабые росточки надежды, что Давид выйдет живым из этого пекла, крепли. Раиса уже не чувствовала себя чужой среди односельчан, они подобрели и прониклись уважением к худенькой "дохторше". Всё действительно уже как-то образовалось и наладилось, когда в одну из своих поездок, возвращаясь ночью на санях, Раиса почувствовала, что её бьёт озноб. Доха, выданная в сельсовете, не грела, мысли стали путаться. "Тиф - с ужасом поставила она себе диагноз. - Господи, что теперь с детьми будет?" Кучер почувствовал неладное
- Что с тобой, больна что ли?
- В Медпункт, вези меня прямо в Медпункт. В маленьком стационаре при медпункте, где мест было гораздо меньше, чем больных, койки стояли вплотную, коридор был забит матрасами, лежащими прямо на полу. Тяжёлый, смрадный от беспомощных человеческих тел воздух был, казалось, начисто лишён кислорода, который пытались поймать хрипящие и свистящие лёгкие тяжелобольных. Здесь, превратившись из сестры в пациентку, Раиса то проваливалась в полную темноту беспамятства, то мучительно, задыхаясь, выплывала, как ей казалось, из мутного омута на поверхность, и тогда в серой мгле затуманенного сознания возникала всегда одна и та же мысль: "Дети, дети, что с ними?" И снова все расплывалось, путалось, и Раиса проваливалась в темноту. Так она металась от жизни к смерти почти месяц, пока болезнь, наконец, не отступила, и всё тот же вопрос: "Что с детьми?" - возник в сознании со всей ясностью пугающей реальности.
- Да не мечись, не паникуй, пристроены они, - успокаивала её нянька. -
Старший с дедом, твоим хозяином, младшего отдали в детдом.
Успокоения такая новость не принесла. Когда, закутав голову платком, под которым вместо тяжёлой косы прятался месячный тёмный пушок, Раиса на ещё нетвёрдых ногах добралась до дома, Гриша радостно бросился ей на встречу. Она обняла его исхудавшее, грязное тельце. Дед не мыл Мишу и, наверное, не переодевал всё это время, но сохранил живым, и Раиса была ему благодарна. А вот Осик пропал бесследно. Детдом находился далеко, в соседнем городке, и в списках её сын просто не числился. Раисе разрешили обойти всех детей, но Осика среди них не оказалось. "Детей много, мы и имён всех не помним. Может, он там, в пристройке, где больные", - предположила одна из нянек. И он был там, у самого окна, лежал умирающий, без памяти, и разметавшиеся волосики примёрзли от оконного холода к подушке. Раиса не закричала, не заплакала, сняла с головы платок, закутала Осика, взяла на руки, прижала к себе, чувствуя, как слабо-слабо бьётся маленькое сердце. Когда Раиса выходила из детдома, заведующая пыталась её остановить: не полагается вот так уносить ребёнка без оформления бумаг, но, взглянув Раисе в лицо, махнула рукой: "Иди уж!" Дома Осика уложили на русскую печку, и Раиса, благо, после больницы ей полагался бюллетень, выхаживала его, пока жизнь опять к нему не вернулась. И дед снова помог: отоваривал карточки и даже добыл для Осика молока и немножко мёда. Опять начались разъезды. За время болезни Раиса так исхудала, что, казалось, её унесёт первое дуновение ветра. Откуда брались у неё силы, было непостижимо, но она не думала о том, может ли всё это выдержать. Она просто знала, что должна. В конце- концов, ведь это война, люди погибают, муж её на фронте, в окопах, и каждую минуту может быть убит. А здесь - тыл. Часы и минуты, когда сани несли её на очередной вызов, она берегла для сна, чтобы сэкономить время для детей, для уборки, готовки, шитья - всего того необходимого, без чего нельзя обойтись. А война уже повернула вспять, после победы под Сталинградом жизнь показалась светлее, хоть голод в тылу стал ещё суровее. Слушая по радио слова "Курская дуга", Раиса вся внутренне напрягалась. Давид был именно там, под Курском, в танковых частях, в самом сердце долгой и тяжёлой битвы. Страшные новости о зверствах фашистов шли из освобождённых районов, но Раиса еще не знала, что её отца, так верившего в прогрессивных европейцев, уже нет в живых, что его убили, привязав за ноги к лошади и пустив её вскачь, на потеху героям рейховской армии. Не знала она и того, что никто из её родственников, попавших в оккупацию, никто, ни одна душа не осталась в живых. Треугольнички писем перестали приходить. Раиса внешне была спокойна, делала всё, что нужно и как нужно, но сердце сжималось холодным обручем, когда девочка-почтальонша обещала принести ей письмо "в другой раз". Но похоронку она не получала, и это давало надежду. А потом пришёл конверт, подписанный чужой рукой. Жив! Жив, только ранен, писать не может, просит не волноваться, спрашивает, как дети. Первый раз за всё время рекой полились слёзы облегчения и страха. Жив, но как тяжело ранен? Выживет ли? Раиса вытирала слёзы ладонью, а они всё лились. Адрес госпиталя стоял на конверте - Тамбов. Раиса поняла, не умом, а всем сердцем, всем своим существом - она должна поехать к Давиду, и не одна, с детьми. Он увидит их и выживет, какой бы тяжёлой рана ни была. Она сама будет выхаживать его в госпитале. Её называли сумасшедшей, уговаривали, отказывались отпустить с работы. Раиса умолила, подхватила детей и снова - по поездам, теплушкам, как придётся, только бы скорей, только бы успеть... Не успела, за день до её приезда Давид умер. Голос врача-хирурга доносился, как из тумана. В унисон тяжело ухающему сердцу в голове звучало, оглушая, одно слово: умер, умер, умер.... Раисе самой не хотелось сейчас жить, но даже отдаться горю она не могла себе позволить. За руки она держала детей, не понимающих ещё всей меры несчастья; двух сирот, за которых теперь отвечала она одна. Раисе принесли шинель Давида, она её взяла, прижала к груди. В кармане чувствовалось что-то твёрдое. Она машинально достала - это была маленькая книжка, купленная Давидом для детей ещё до войны. С потёртой обложки смеялись счастливые, как довоенная жизнь, три поросёнка... Солнце осветило краешек занавески и исчезло. Мы сидели молча в надвигающихся сумерках, каждый погруженный в свои мысли. Внезапно вспыхнувший электрический свет заставил меня вздрогнуть и сразу возвратил в сегодняшний день. "Хватит сумерничать и довольно грустить! - Клавдия Ивановна широко нам улыбалась. - Что было, то было, прошлого не вернешь, не исправишь. Идите к столу, у меня уже пирог испекся!"
* * *
Месяц спустя мы с Гришей ехали в Винницу. Я с волнением думала, что всего через день увижу ту самую Раису, теперь мою свекровь, рассказ о которой меня глубоко тронул. Смогла бы я также мужественно вынести все удары судьбы, если бы оказалась в подобной трагической ситуации? Не знаю... Жизнь иногда заставляет быть героем, даже если ты этого не хочешь, и любовь толкает на невероятное.
Я стояла у окна вагона, и передо мной расстилались и кружились степи, уже давно затянувшие, забывшие военные раны, мирно и успокаивающе пахнущие солнечным жаром и полынью: