Аннотация: История жизни молодой женщины в 60-тые, 70- годы
Я НЕ ЗАБУДУ....
Моя душа - тебе открытый храм
Ты там всегда, хотя не знаю, где ты...
Я стояла у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как загипнотизированная, на блёклое пятно света от фонаря, в котором неслись куда-то, кружились, взлетали и падали снежные потоки. Ветер рвал их и швырял в невидимый мрак. Сумятица за окном была подстать тому, что я чувствовала, казалось, эта снежная буря продолжится вечно, и вечно будет холодно, неуютно, тревожно и одиноко.
Из бездумного оцепенения меня вывел резкий в тишине звонок телефона. Я взглянула на часы - почти полночь. Уже предчувствуя что-то заколотившимся сердцем, я подняла трубку, и в тот же миг и буря, и холод, и весь окружающий мир перестали для меня существовать. В трубке что-то мне говорил знакомый до боли голос. Я не слышала его давно, уже и не надеялась услышать. От охватившего меня волнения я не могла разобрать слов и сделала усилие, чтобы прийти в себя.
--
Да, да, это я, где ты?
--
Здесь, рядом с тобой, тремя этажами выше. Знаю, что поздно, но я только что приехал, а до утра ждать слишком долго. Можешь ты сейчас подняться к Мамоновым? Здесь никого нет, они уехали, оставили мне ключ от квартиры. Я жду тебя, всё расскажу. Не беги, вызови лифт, я иду открывать тебе дверь.
Это было так неправдоподобно. Неужели... неужели он здесь, рядом? Я уже столько лет ждала его, зная, что ждать нельзя, надеялась, зная, что надежды нет... И вот сейчас я его снова увижу... Не может быть! Не может быть!
Лифт шуршал где-то далеко, слишком долго пришлось бы его дожидаться, и я, не чувствуя ног, бежала вверх по этажам - один, второй, третий... Мне вспомнилось невольно, как когда-то, давным-давно вот также мелькали ступеньки под моими ногами. Как легко и бездумно они тогда отсчитывались!
Стояла поздняя осень, но яркое южное солнце всё ещё весело било через большие запылённые окна подъезда. Со двора, наполненного детворой, несся радостный шум игры: "Гуси, гуси! - Га-га-га..." , а на третьем этаже большого "Дома профессоров" в светлой квартире моего счастливого детства меня ждала вместе с родителями и сестрой незнакомая и вызывающая любопытство семья дяди. Тогда я не знала, что бегу на первую встречу с Чедаром.
Наши отцы были двоюродными братьями, объединенными с детства не только кровными, но и душевными связями. Повзрослев, они выбрали разные пути - один стал геологом, другой - артистом драматического театра, но самые тёплые братские чувства сохранились между ними на всю жизнь. Это и не удивительно - на Кавказе родственные узы всегда были крепки и важны. И вот сейчас семья моего дяди приехала из далёкого Хабаровска в солнечную казахстанскую столицу с зелёными линиями высоких стройных тополей и журчащими вдоль улиц арыками.
Все уже собрались за праздничным столом, я опаздывала, и меня ждали. Тогда, в свои двенадцать лет, я на одном дыхании взлетела на третий этаж, распахнула дверь и сразу же попала в объятья весёлого, шумного и необычайно красивого дяди Бейбулата, Бибуси, как его ласково называли близкие. Он тормошил меня, шутил, смеялся, и я, также как и моя сестра, немедленно и на всё жизнь в него влюбилась. Из-за стола поднялись познакомиться со мной два мальчика. Один, тоненький, маленький, смешной и нескладный, приятно грассирующим голосом съязвил:
- А вот она, ещё неизвестная знаменитость, которая, как и полагается настоящей примадонне, заставляет всех ждать себя с нетерпением!
От этого не совсем понятного многословия я смутилась и забыла поздороваться с его старшим братом, который ничего не говорил, но приветливо мне улыбался.
Дядя был приглашён работать в "Театр юного зрителя" режиссёром, и вся артистическая семья стала частым и желанным гостем в нашем доме. Обычно приходили только трое - дядя и два мальчика. Строгая и немножко чопорная их мама появлялась значительно реже. Мы ждали прихода родственников с нетерпением, которое всегда вознаграждались сполна неиссякаемыми, смешными и весёлыми выдумками нашего неповторимого дядюшки. Перед его обаянием никто не мог устоять, даже серьёзный и всегда занятый наш отец отрывался от письменного стола и включался в общее оживление, которое не унималось весь вечер. Шутки дяди Бибуси были забавными, но всегда добрыми, потому что доброта для него была естественна, как его смех и веселье. Казалось, он постиг секрет счастья, оставшись на всю жизнь большим любящим всех ребёнком. Когда стрелки часов приближались к десяти, мы с неохотой отпускали дядюшку с сыновьями домой.
Мои троюродные братья - четырнадцатилетний Чедар и двенадцатилетний Мураз, унаследовали от своего отца чувство юмора и артистичность, а от суховатой и строгой мамы - серьёзность. При всей любви посмеяться и покаламбурить им было далеко до их неудержимо весёлого отца. Они были одарёнными мальчиками, чем-то всегда занятыми, что-то изобретающими, и их школьные дневники заполнялись монотонными пятерками, что вызывало во мне некое благоговение - мой дневник был куда пестрее. Старший брат, Чедар, очень походил на свою русскую маму, далеко не такую красивую, как отец, но отмеченную той особой интеллигентностью, которая присуща хорошим старым фамилиям. Он был значительно выше и крупнее своего младшего брата, с приятной, но ничем не примечательной наружностью, кроме чистоты и ясности глаз. Осетинское имя Чадара звучало забавно при отсутствии в его облике каких-либо кавказских черт. На кого походил младший брат, Мураз, сказать было невозможно, уж конечно - не на папу и не на маму. Он был слишком маленький, тощенький и тщедушный для своего возраста. И откровенно некрасивый. Этот "гадкий утёнок", повторяя судьбу своего прототипа из известной сказки, с возрастом перерос и стал красивее своего старшего брата. В нём явственно проступили кавказские черты, которые, смешавшись с мамиными, русскими, придали ему удивительно благородное обличие.
В каждой пьесе, которую ставил дядя Бибуся, он принимал участие не только как режиссер, но и как актер, совершенно непостижимо при этом преображаясь. Ничего от весёлого балагура не оставалось, даже рост его каким-то образом изменялся.
Театр в то время всё ещё был похож, стараниями Наталии Сац, на волшебную шкатулку. Сосланная в Алма-Ату за расхождения во взглядах на искусство с "родным" правительством, она сделала из убогого строения дивную сказку. С трепетом восторга ходили юные зрители по "комнатам чудес", сооружённым для них её ярким талантом в эти нищие послевоенные времена. За все её прекрасные выдумки, принёсшие детям столько радости, Наталия Сац была обвинена в "формализме" и выслана в края ещё более далёкие, но плоды её трудов, при всём старании напуганной администрации, не так-то просто было уничтожить, и волшебные уголки в театре сохранялись ещё долго.
Семья дяди жила в самом театре. В одном из сказочных залов с огромными яркими бабочками на стенах и высоким лепным потолкам был отгорожен двумя ширмами угол. В этом маленьком узком пространстве все четверо и располагались. Вечные кочевники, сменившие полдюжины городов, они не имели в своём хозяйстве ничего, кроме самого необходимого - и даже это было казённым. Но понятия бедности для них не существовало, жизнь их была до краёв богата театром.
Мы с сестрой очень любили бывать в этой необычной "квартире". По вечерам зал с яркими бабочками наполнялся молодыми артистами - коллегами дяди, и начинались игры: или шарады, или "Баранья голова" - повторение слов с дополнением новых, что требовало хорошей памяти. Самым трудным для меня в "Бараньей голове" было то, что на каждого говорящего все играющие внимательно смотрели, проверяя правильность сказанного. В самый первый раз, ещё не освоившись, я изо всех сил старалась запомнить тарабарщину несвязанных слов и повторила их все, кроме последнего, которое от волнения прослушала. Под весёлый смех я "вылетела" из игры и в смущении взглянула на Чедара и сестру. Они выходили в победители, и оба были так увлечёны запоминанием теперь уже вдвое более длинного набора слов, что взгляда моего не заметили. Я вдруг почувствовала себя грустно и одиноко посреди этого веселья. Но тут дядя Бибуся, нарочно смешно перепутав все слова, так что получилась чепуха, но рифмованная, подошёл ко мне, обнял меня за плечи и объявил начало шарад. Эти маленькие представления я всегда очень любила.
С первого же дня между нами, троюродными братьями и сёстрами, возникла самая тёплая привязанность. Я в тайне боготворила своих кузенов, особенно старшего, Чедара.
А через два года с небольшим беспокойное семейство уже покидало Алма- Ату - дядя получил приглашение из Ростовского театра, и все с грустью и слезами прощались.
Годы бежали... . Семьи переписывались, но встречи были редкими. Мы с сестрой проводили долгие скучные дни в школе и с нетерпением ждали лета, чтобы уехать с родителями в геологическую экспедицию. Нам было известно, что Чедар со своей тётей, московским геологом, тоже разъезжает летом по казахстанским степям, но пути наши пересеклись только один раз. В тот год сестра уехала путешествовать по Волге со школьной туристической группой, и я сопровождала родителей одна. Ночью, в кромешном мраке, со двора геологической базы далёкого степного городка уезжала машина московской экспедиции, когда большой караван, возглавляемый моим отцом, стал туда въезжать. И отъезжающие, и приезжающие остановились, чтобы приветствовать друг друга, как это всегда водилось среди геологов, и вдруг я услышала голос Чедара, зовущего моего отца. Не помня себя от радости, я выпорхнула из "виллиса". Мы почти не видели друг друга в чёрном бархате ночи и успели обменятся только несколькими бестолковыми словами, но расставаясь, Чедар сказал мне почти шепотом:
- Я хочу. чтобы ты мне что-то обещала.
--
Что?
--
Никогда, никогда не забывай меня!
--
Я не забуду, никогда.
Он обнял меня на какую-то долю секунды. Эта встреча и эта радость были со мной всё оставшееся лето.
Наш выпускной школьный бал не слишком походил на то белое круженье и порханье, которое я видела в кино. Сначала была "торжественная часть" со скучной речью директрисы, потом под маленький оркестрик мы танцевали "шерочка с машерочкой", как это называлось, когда девочка танцевала с девочкой. Мальчики, приглашённые из соседней мужской школы, сбились в кучку в углу зала, чувствуя себя не в своей тарелке. Что поделаешь: обучение в то время было раздельное, и неуклюжие гости женской школы, которые вряд ли когда-нибудь слышали о таком буржуазном пережитке, как хорошие манеры, дичились девочек, как, впрочем, и мы их. Шутки, смех, блеск остроумия, или вообще какой-либо блеск, похоже, жили только на экранах кино.
Вот если бы здесь был Чедар, так непохожий на этих мальчишек, переминающихся с ноги на ногу и шпыняющих друг друга, чтобы скрыть неловкость, если бы только он был здесь, всё для меня было бы по-другому... Я вспомнила о новогоднем вечере-маскараде четыре года назад, на который директриса пригласила мужскую школу, как раз ту, где учились мои кузены. Девочки готовились к этому вечеру заранее и с большим волнением, каждая изощрялась, придумывая костюм. Я была в юбочке в чёрно-белую клетку, сшитую мамой из накрахмаленной марли, а на голове у меня красовался великолепный шахматный конь, сооружённый из ватмана отцом. Мальчики тоже постарались по силе возможности. Чедар был в потрясающем костюме корсара, переделанном из каких-то театральных хламид. Танцевать мальчикам с девочками на школьных вечерах тогда ещё не разрешалось по причине сугубо нравственной, и после традиционной самодеятельности на школьной сцене началась игра в почту. Вечер получился весёлый, но кончился он слезами - директриса в самый разгар игры отобрала у "почтальона" записки, и на следующий день устроила следствие и разбирательство в своём кабинете.
Среди записок оказалась и такая:
- Шахматы,
Если Вы бросите перчатку
Вниз, на арену диких львов,
За ней я кинусь без оглядки -
За Вас я умереть готов.
Я знала, кто это написал. Чедар любил Жуковского и, конечно, его "Перчатку". Директриса об этой поэме никогда не слышала, и записка показалась ей совершенно безнравственной. Я получила строгое порицание "за провоцирование дикой фантазии мальчика". В директорском кабинете я чувствовала себя скверно, но дома Чедар в лицах изображал и грозную директрису, и меня, трясущуюся от страха, и корсара, сражающегося со львами, и даже самих рыкающих львов, так что все мы смеялись до слёз...
Всё это было давно, четыре года назад, а вот сейчас, наконец, Рубикон перейдён, школа, а вместе с ней и детство, навсегда остались там, на другом берегу. А главное, я получила аттестат зрелости - пропуск в Университет. Моя сестра уже была ленинградской студенткой, а я мечтала о Москве - там учился Чедар. Мне очень трудно было расстаться с родителями, они были самыми главными в моей жизни. Несмотря на желание встретится с Чедаром, я сама, может быть, не решилась покинуть тёплый, любящий дом, но отец, папочка - как в семье его называли - хотел, чтобы я училась в Москве, и его мнение решало всё.
И вот уже закружилась, закрутилась студенческая жизнь. Всё было ново, волнующе, интересно. После постной, скучной школы, мне казалось, что я дышу полной грудью. Лекции, вечеринки, побеги всей группой в кино, просиживание допоздна в библиотеке - всё радовало. Но главное - Чедар был теперь рядом. Часто в автобусе, в метро или спеша вдоль улицы навстречу ему, я смотрела на незнакомые лица и думала: "Если бы вы только знали, кто меня ждёт! Ждёт и, наверное, волнуется, что меня ещё нет. Возможно ли такое чудо?" Счастье переполняло меня, я не бежала, а почти летела, и мои каблучки, тоненькие, как тогда было модно, выстукивали по тротуару лёгкую и быструю дробь. "Возможно ли такое чудо?" - думала я опять в кругу друзей Чедара, когда, слушая его мягкий, особенный голос, не могла поверить, что я здесь, с ним, и что он, такой неповторимый, такой прекрасный, единственный на всём свете... любит меня. Я видела это в каждом его ласковом взгляде, в каждой нотке его голоса. Это замечали и его друзья. "Они смотрят на меня внимательно и доброжелательно, потому что я причастна к нему, к их необыкновенному другу", - думала я и снова чувствовала себя абсолютно счастливой.
Чедар жил в университетском общежитии, а я - у тёти, двоюродной сестры отца, которую я обожала с детства. Мои заботливые родители боялись богемных настроений общежития, но понятия не имели, в какую классическую богему я попала, живя у моей добрейшей тёти. Оба они, и тётя, и её муж, были артисты цирка, и цирком наполнялся их дом. Когда, придя из университета, я открывала дверь, передо мной горохом рассыпались лилипуты. Они тоже были артисты цирка и выступали (работали, как они поправляли меня) с моим дядей, иллюзионистом-волшебником с представительной внешностью и манерами важного дипломата. Сначала я чувствовала себя неловко в обществе малюток-артистов, мне было и жалко их, и чуть-чуть жутко смотреть на крошечные фигурки, потом это чувство прошло, но когда маленькие кокетки флиртовали с огромным жонглёром-тяжёлоатлётом, мне становилось не по себе.
Дом моих дорогих родичей с полудня наполнялся гостями и посетителями. Шуткам, анекдотам, и всяким актёрским выдумкам не было конца. Великий Маг обычно взирал на всё это, сидя в мягком кресле и подавая неторопливые реплики ровным голосом.
Чедар, племянник тёти, был ближе по родству к удивительному семейству, чем я. Он дружил со своим двоюродным братом, Эмилем (старшим сыном мага, очень на него похожим и ставшим позже, как и отец, знаменитым волшебником) и часто приходил в эту невероятную квартиру на Ленинском проспекте, чувствуя себя там, как рыба в воде. Дядя явно привечал Чедара и меня, расспрашивал о занятиях в университете и угощал шоколадом из роскошных коробок. Иногда он брал нас в цирк, и мы смотрели его представление, всегда начинающееся с выезда на сцену шикарного открытого автомобиля. Это производило куда большее впечатление, чем что-либо подобное теперь: машины были предметом особой роскоши и привилегии. Блестящий лаком автомобиль делал круг по арене. Потом дядюшке почтительно открывали дверцу, и он выходил со всем величаем мага-волшебника, одетый не в какую-то там звёздную хламиду, а в черный фрак со сверкающей белизной манишкой. Его значительное, красивое лицо украшали большие очки в золотой оправе. Он выступал как дирижер, взмахом волшебной палочки совершая чудеса на арене.
Своих секретов дядюшка не открывал даже самым близким, и я знала подноготную только одного трюка. Дядюшка посвятил меня в эту тайну, уговаривая выступать в одном из его номеров. Трюк этот выглядел так: сначала юную гурию вывозили в клетке на манеж, и она, одетая во что- то блестящее, делала изящные реверансы во все стороны. Клетку устанавливали посреди пустой сцены в центре манежа. Великий Маг взмахивал волшебной палочкой, свет мигал на долю секунды и - гурия превращалась в громадного рыкающего льва. Никто не должен был заметить, что в короткий момент темноты она проваливалась в люк, а лев выбрасывался из соседнего люка специальной катапультой. "Льва ты не бойся, - говорил дядюшка, - выглядит он страшным, но он так стар, что мы его из соски кормим". Боялась я не льва, я знала, что за такие "номера" мне может достаться от отца куда больше, чем от этого гривастого артиста.
После спектакля большая цирковая компания, и иногда я с Чедаром, отправлялась в ресторан "Узбекистан" ужинать, и Великий Маг платил за всех небрежным царским жестом. Никаких винных возлияний при этом не допускалось, дядюшка пьянства не выносил. Весёлое оживление продолжалась в большой квартире на Ленинском проспекте до двух-трёх часов ночи, когда, наконец, дом затихал до следующего полудня. Это была повседневная жизнь цирковых артистов, смещенная на пять-шесть часов в сторону ночи. Все ещё спали крепким сном, когда я утром отправлялась в Университет и чувствовала себя, несмотря на короткий отдых, отлично.
На третьем курсе начиналась специализация, и я выбрала микробиологию. В аудитории, где проводились практические занятия, на меня сурово смотрели со стены великие мужи - Пастер, Кох, Мечников. Я любила задерживаться здесь допоздна. Зимой рано темнело, я видела через окно разлив городских огней и моё собственное отражение в стекле в белом халате. Так легко было вообразить, что я вместе с Кохом открываю секрет туберкулёза или вместе с Эмилем Берингом спасаю детей от дифтерии. И, конечно же, я мечтала, что может быть когда-нибудь и мне удастся сделать что-то подобное... Замирая, я опускала каплю на предметное стекло и прикасалась глазом к холодной поверхности окуляра.
И вот однажды... В это трудно было поверить! Целую жизнь потратил доктор Кох, чтобы сделать своё открытие, нетерпеливый Пастер годами возился с колбами, а я всего только училась... Но ошибиться было невозможно. Перед мои глазами был новый вид микробов, совершенно отличный от всех, приведённых в учебниках. Я задохнулась от волнения, оторвалась от микроскопа, чтобы успокоиться, и через минуту снова приклеилась к окуляру... Нет, мне не показалось, я видела их ясно. Такая удлиненная форма с характерным изломом никогда ещё нам, студентам, не демонстрировалась. Но я не хотела так легко верить в чудо. Набрав в пипетку мутноватую жидкость из колбы, я капнула её в свежую среду, как это сделал бы сам Кох.
Мне плохо спалось в эту ночь, и я не могла себя заставить проглотить завтрак. Дорога в университет казалась мучительно долгой, но вот, наконец, я здесь. Все аудитории ещё были пусты. Сердце моё ёкнуло: жидкость в колбе заметно помутнела. Дрожащими руками я капнула её на предметное стекло... и увидела их снова - всё те же, удлинённые, с характерным изломом... "Что ты делаешь в такую рань?" - это была молодая ассистентка. У меня не было сил говорить. Я молча указала ей на предметное стекло. Аккуратно уложенные локоны склонились над микроскопом, правая рука профессиональным жестом подправила наводку. "Самый распространённый вид бактерий - Esherichia coly." Ассистентка продолжала что-то объяснять, но я не слушала и, почти оттолкнув ее от микроскопа, впилась в изображение плывущих перед моими глазами хорошо знакомых коротких палочек. Я чуть-чуть тронула наводку - вот они, неподвижные, удлиненные формы с характерным изломом... Я почувствовала, что лицо моё заливается горячей краской - это были трещинки предметного стекла!
Вечером я со смущением рассказывала Чедару о своих "открытиях". Он по- доброму смеялся, отчего на душе у меня стало легко и весело. Мы шли рука об руку по Ленинскому проспекту от метро к дому тётушки, и я смеялась вместе с Чедаром, вспоминая "драматические" подробности моего "исследования". Нам было хорошо вдвоём. Ни на какой блеск славы не променяла бы я сейчас радость этой прогулки. Мир был полный и счастливо-законченный в эти минуты.
- Бог с ними, с открытиями, - сказал мне Чедар, - я надеюсь, мы с тобой никогда не сделаем какого-нибудь "закрытия", вроде твоего коллеги Лысенко!
Я спохватилась:
- Да, я не сказала тебе о самом важном. Меня сегодня разыскал профессор Иванов-Кукуев. Он дал мне запрещённую рукопись Жореса Медведева об этом самом Лысенко. И о Вавилове - не о физике, а о его брате, генетике. Он умер в тюрьме.
- Почему этот Иванов-Кукуев разыскал именно тебя? Откуда ты его знаешь?
- Папа меня в прошлом году с ним познакомил.
- Но почему он так тебе доверяет ? Ведь за распространение запрещённой литературы его в два счёта могут посадить!
- Он уже сидел, всё за туже генетику. А мне он доверяет, потому что папа ему чем-то очень помог после ссылки. Вот он и хочет, чтобы я знала правду о гонении на генетиков. Эта рукопись ему очень дорога. Он просил читать её осторожно, чтобы никто о ней не знал, и вернуть ему как можно скорее.
В этот же вечер, спрятавшись от посторонних глаз, мы читали, потрясённые, листочки "Агробиологических дискуссий" Жореса Медведева, доверенные нам престарелым профессором. В них была та правда жизни, о которой страшно думать и на которую невозможно закрыть глаза. Рукопись оказалась большой, и чтение растянулось на три вечера. По ночам я вертелась с боку на бок, жуткие картины тюремной жизни блистательного молодого учёного не давали мне спать, сердце колотилось от боли за него и за всех страдавших и гонимых.
Как мысль страшна об обвинённых,Прошедших ужас лагерей,О миллионах заключённых,Советских до мозга костей. Невинные перед закономИ свято чтившие Вождя, -Я думаю о вас со стоном,Смысл вашим мукам не найдя.Безумна преданность слепаяИдее, лозунгам, вождям,Но, ваши души понимая,Свою всецело вам отдам.Мне облегченьем служит вера,Что были те, кто загодяЗнал, ненавидел выше мерыХолодный деспотизм Вождя.Они в колонне обречённыхБрели, куда их вёл конвой, Среди безвинно обвинённыхГордясь в душе своей виной.
Больше всего обескураживало то, что жестокая несправедливость событий продолжалась, Лысенко всё ещё процветал, несмотря на все его злодеяния и преступления. Каждый праздник его огромный портрет устанавливался в ряду "великих деятелей" вдоль Ленинского проспекта, по которому шла праздничная демонстрация. И генетика, от невероятных успехов которой нельзя было теперь отгородиться даже "железным занавесом", всё ещё оставалась запрещённой наукой. В университетах её подменили "мичуринско- лысенковским учением", пятёрка по которому казалась мне сейчас позорной.
Прочитанные листочки складывались в стопку, и совершенно непостижимо, как три из них могли бесследно исчезнуть. Нас охватил страх не столько от возможности разоблачения тайного чтения, сколько от необходимости признаться в потере доверившему их нам профессору. Выход оставался только один - во что бы то ни стало разыскать дубликаты. Это было легче сделать мне, чем Чедару, я в это время проходила практику в Институте микробиологии и надеялась, что там смогу узнать, где и как найти самого Жореса Медведева. Так и оказалось, и даже больше того: уже через три дня я ехала в Обнинск вместе с группой сотрудников лаборатории на презентацию их новой статьи в Институт медицинской радиологии, где Жорес в это время работал. Я упросила моего шефа, известного микробиолога и милейшего человека Максима Николаевича Мейселя, взять меня с собой, потому что проникнуть в это учреждение другим путём оказалось невозможно. Дорога в Обнинск из Москвы была долгая, и когда мы вошли в зал, народ его уже заполнил. Я обводила всех глазами, стараясь угадать, кто же из них Медведев.
- Вон там, у стены, видишь группу из трёх? Высокий справа - это Жорес.
- Но он же совсем молодой!
- Ну не совсем, ему тридцать с небольшим. А почему ты думала, что он должен быть старым?
Я не знала, почему, но так уж он мне рисовался - седой, с белой бородой и мужественным лицом.
Доклад я слушала в пол-уха, всё время поглядывая в сторону Жореса и заранее волнуясь от предстоящего разговора. В перерыве я подошла к нему вместе со своим шефом :
- Вот, ваша поклонница. Жаждет с вами поговорить
Я смутилась от такого представления и от того, что на меня внимательно смотрел "сам" Жорес. У него должны были быть глаза сурового и справедливого судьи, "сверкающие героической мужественностью", а мне чуть смущённо улыбались светло-голубые и совсем мирные.
Я, волнуясь и сбиваясь, стала рассказывать ему о профессоре Кукуеве, о тайном чтении его, Жореса, книги, о мистически пропавших страничках и об абсолютной необходимости достать и вернуть их профессору. Жорес с сожалением развёл руками:
- Здесь, на работе у меня ничего нет, но я постараюсь найти нужные вам странички дома. Завтра воскресенье, можете вы подойти ко мне домой?
Какой разговор! Я была счастлива, и мы договорились на одиннадцать часов утра.
Рано-рано, теперь уже не на институтской машине, а на электричке, я снова отправилась в Обнинск. Городок в желто-красных осенних клёнах выглядел симпатичным. Я легко нашла нужный дом и квартиру. Открыл мне дверь не Жорес, а его коллега, с которым Жорес, как я поняла, работал в это воскресенье над какой-то статьёй. Меня встретили приветливо и весело, напоили чаем с бубликами, но страничек я не получила.
- Всё просмотрел, но ничего не нашёл. У меня разбирают рукопись, недва я её успеваю снова напечатать! Мне жаль, что вы протащились зря в такую даль. Но я думаю, я могу вам всё-таки помочь, и для этого не надо ещё раз ездить в Обнинск. Я вам дам адрес брата в Москве. У него-то они наверняка есть.
Я нисколько не жалела, что я "протащилась в такую даль". Жорес был для меня героем, не побоявшимся страшного КГБ и пишущим открыто о том, о чём в то время боялись говорить даже шёпотом. Меня переполняла радость и гордость от знакомства с ним и от того, что он с видимым интересом говорил со мной на самые разные темы. Коллегу Жореса я уже знала, встретив его в лаборатории Мейселя ещё в самый первый день практики в московском институте. Он был необыкновенно красив, и хотя никаким образом не мог этим затмить для меня моего героя - Жореса, всё-таки делал визит ещё интереснее и вносил в беседу весёлую непринуждённость.
Распрощавшись после приятно проведенного времени, я легко, вприпрыжку заспешила к электричке, и мне в голову не приходило, что если бы даже у Жореса были эти странички, он, по здравому размышлению, попросту не мог мне их дать. Окажись я не той, за кого себя выдавала, а провокатором КГБ, его бы арестовали. Я восхищалась смелостью Жореса, но не задумывалась и не представляла, что игра в кошки- мышки с КГБ является его каждодневной действительностью, что один неверный шаг - и он погиб. Самый первый свой экземпляр "Агробиологических дискуссий" Жорес отправил в Кремль, в ЦК и из своей работы, естественно, секрета не делал. Формально его не могли арестовать, но при одном обязательном условии - он не должен был распространять свою работу до её официального опубликования. А между тем, "самиздат" печатал её в сотнях и тысячах экземпляров. КГБ изощрялся всячески, чтобы поймать Жореса на любой оплошности, и самым удобным для них стало бы, если бы он лично вручил кому-нибудь свою работу, и этот "кто-то" мог бы этот факт засвидетельствовать. Всё это мне было невдомек, и на следующий день я разыскивала брата Жореса - Роя, путаясь в московских переулках и закоулках. Наконец передо мной появилось здание Института трудового воспитания - нововведение неуёмного Хрущёва, где, по не совсем понятным причинам, работал Рой, философ по образованию.
Я постучала в указанную вахтёршей дверь, и мне, к моему удивлению, поднялся на встречу всё тот же Жорес, глядя на меня своими голубыми, чуть смущёнными глазами и откидывая волосы со лба уже знакомым мне жестом.
- Жорес Александрович....
- Нет, меня зовут Рой...Рой Александрович, Жорес - мой брат, но нас часто путают,
потому что мы - близнецы. Жорес мне звонил и говорил о вас и вашей просьбе. К сожалению, у меня здесь нет нужных вам страниц. Но завтра я получу новый экземпляр книги Жореса. Он у машинистки. Если хотите, мы поедем к ней вместе, и вы можете попросить её напечатать вам эти страницы.
Я, конечно же, хотела, и мы условились встретиться на станции метро.
Уже темнело, когда я подходила к назначенному месту. Я боялась, что не найду Роя в густой толпе входящих и выходящих из метро людей, но он первый увидел меня и окликнул. Мы стали спускаться по эскалатору.
- Я должен вам признаться, что использую вас для конспирации. Кому придет в голову, что, встречаясь с молодой девушкой, я несу в портфеле "самиздат"?
Мы действительно выглядели, как одна из многих пар, для которых метро было обычным местом свиданий. Рой взял меня под руку и стал говорить мне слова, совсем не вяжущиеся с тем впечатлением, которое мы с ним, видимо, производили. Он объяснял мне, как избавиться от возможного "хвоста". Мы сели в вагон метро, продолжая беседовать, как ни в чём не бывало, но в самую последнюю секунду, когда двери уже начинали закрываться, мы выскочили из поезда, перебежали платформу и успели запрыгнуть в вагон, уходящий в противоположном направлении. Мы повторили этот трюк ещё раз, чтобы убедиться, что за нами никто не следит.
- Рой Александрович, вы ведь боретесь с ветряными мельницами без всякой надежды на успех. Зачем вы так рискуете, зная, что всё это напрасно?
- Пепел отца стучит в моё сердце, - перефразировал Рой слова Тиля Уленшпигеля, грустно улыбнувшись.
Я уже знала, что его отец был арестован в тридцать восьмом году и погиб в лагерях.
Ехали мы довольно долго, но ещё дольше шли, сначала улицами, потом переулками, пока не оказались против старенького домика, двухэтажного и обветшалого. Дверь одной из квартир нам открыла седоволосая женщина, которая, видимо, хорошо знала Роя, так как была ему явно рада. Мы вошли в её тесную комнатку, отличающуюся от тысячи подобных старушечьих коморок только пишущей машинкой в углу и этажеркой с аккуратными стопками бумаг. Из беседы хозяйки с Роем я поняла, что она вдова одного из "старых большевиков", которым Сталин учинил особую травлю ещё в конце тридцатых годов. Когда мы стали прощаться, Рой положил в портфель приготовленную для него толстую пачку отпечатанных листов, а я наконец-то получила дубликаты потерянных страниц.
- Рой, - спрашивала я его много лет спустя, - но ведь если бы я оказалась провокатором, я бы подвела и тебя и машинистку.
- Конечно, риск был, он был всегда. Об этом старушка, печатавшая нам текст, хорошо знала. Формально она не отвечала за то, что печатала. Обычно машинистки не вникают в текст. А я... я немножко тебя боялся, но мне хотелось тебе верить.
Приближались весенние каникулы. Я была полна нетерпения увидеть, пусть на короткое время, родителей. Чедар, как обычно, позвонил мне поздно вечером:
- Я сейчас еду к вам, на Ленинский проспект, но мне нужно поговорить с одной тобой, жди меня во дворике, на скамейке.
Через полчаса мы уже сидели перед домом в маленьком скверике. Воздух пах весной, но было ещё холодно, и я прижалась к Чедару, чтобы согреться. Он обнял меня за плечи.
- Через три месяца я получу диплом. Что будем делать?
- Мы поженимся!
- Но ты даже не сказала мне, что любишь!
- Во- первых, ты должен первый мне это сказать, а во-вторых, ты и так знаешь, что я люблю тебя, как сумасшедшая.
- Нам нужно пожениться сейчас, не ожидая, пока ты кончишь университет. Но меня очень волнует и пугает мысль, как к этому отнесётся твой отец.
- Почему тебя это тревожит, ты ведь сам знаешь, что он тебя любит?
- Да, любит как племянника, вот это-то и страшно. Я говорил сегодня с моим папой, он боится, что для твоего отца наш брак невозможен из-за наших родственных связей.
- Но ведь ты мне троюродный брат!
- В Осетии это называется просто "брат" и так и рассматривается. Там не допускаются браки внутри одной фамильной линии, независимо от дальности родства.
- Это было когда-то, но не сейчас.
- Да, я совершенно уверен, что сейчас там такие строгости не соблюдаются, но твой отец уехал из Осетии молодым, когда эта традиция существовала в полной силе. Я боюсь, что все обычаи его страны живут в нем, как бы законсервированные, ведь он не был свидетелем их исчезновения.
- Я просто не могу себе представить, чтобы папа был таким ортодоксом. Нет, этого не может быть, он такой умный и цивилизованный, и потом, он очень любит меня!
- Я сказал то же самое моему отцу, но меня мучает тревога.
- Я сегодня же напишу письмо домой и уверена, что мама с папой будут только счастливы за нас!
- Напиши, я хочу верить, что ты права!
Мы сидели молча, обнявшись и чувствуя, как над нами нависла тяжёлая туча. Потом я проводила Чедара до автобуса и с ноющим сердцем вернулась в дом тётушки, где, кажется, никто никогда не умел тревожиться. Ночью я почти не спала: сначала писала письмо, а потом вертелась с боку на бок, как будто под моей простынёй рассыпали пригоршню горошин. Через неделю я получила телеграмму с требованием немедленно лететь домой.
Над нашими головами разразилась буря. Отец был в негодовании, в гневе, в ярости. Мы переступили самый священный закон его предков, и даже закон самой природы.
- Если вы соединитесь с Чедаром, я не перенесу такого позора, ты убьёшь меня своими руками!
В той уже не существующей Атлантиде - дореволюционной Осетии, где вырос мой отец, слов на ветер не бросали, как никогда не вынимали без нужды из ножен кинжал. Если кинжал был вынут - он обагрялся кровью, если слово было дано, оно сдерживалось. Сердце моё остановилось, когда я услышала отцовскую угрозу. Нет, лучше умереть, чем "убить его своими руками". Но жить в разлуке с Чедаром я не могла. Доводы, слёзы, просьбы были бесполезны - можно ли уговорить вековые традиции, которые всеми корнями вросли в душу отца?
В столпотворении людском иду,
Ищу спасенья и не найду...
Бегу от боли, от жгучих бед,
Нигде на свете спасенья нет!
Душа погибла в единый миг,
На части рвётся и рвётся в крик...
Невыносимая боль в груди,
Как от неё, куда, уйти?!
В людской пустыне не слышно слов,
Спасите люди! Услышьте зов!
Толпа, как море, я в ней тону,
Я задыхаюсь, иду ко дну...
Вас миллионы - услышьте зов,
Услышьте стоны беззвучных слов...
В глухом отчаянье крик застыл-
Спасите люди, мне жить нет сил!
Все были в трауре дома. Мама не знала, о ком тревожиться больше: обо мне или об отце. Сестра приняла мои беды, как всегда, безоговорочно, но чем она могла помочь? Я была глуха и нема от горя. Ещё не кончились мои каникулы, когда отец уехал в Москву на очередное совещание. Чедар пытался встретиться с ним, но отец его просто прогнал. Милый, добрый и так непривычно грустный Бибуся пытался урезонить кузена и получил такую сверкающую гневом отповедь, что в смущении и печали отступил. Я возвращалась в университет, как после похорон. Чедар встретил меня в аэропорту. Его мягкие глаза уже не искрились. Рот был сжат непривычной скорбной скобкой.
- Что делать? Разве ты переживёшь разрыв с семьёй?
Я молчала, слёзы лились, не останавливаясь, я их не замечала.
- Я уезжаю в экспедицию через две недели. Мне предлагают аспирантуру в новосибирском Академгородке. Прямо из Зауралья еду туда, в Москву уже не вернусь. Наверно, так и лучше.
- А как же экзамены, дипломная работа?
- Дипломную я кончил ещё зимой, а экзамены сдаю сейчас экстерном. Придёшь провожать?
Уже на вокзале я всё ещё не верила, что мы расстаёмся. Чедар был весь в суете погрузки экспедиционного оборудования. Когда раздался удар колокола к отправлению, он обнял меня:
- Не грусти, ведь мы живы, я буду тебе писать и любить, милая моя сестричка.
Потом улыбнулся и добавил:
- Я хочу, чтобы ты мне что-то обещала.
- Что?
- Никогда, никогда не забывай меня!
- Я не забуду, никогда.
Он коснулся моих губ лёгким братским поцелуем....
Я ненавижу это слово -
Как мне сказать "прощай" тебе?
Оно мне заслоняет снова
Весь смысл хожденья по земле...
Прощай - за ним стоит крушенье
Моей судьбы - в короткий миг,
Как это оттянуть мгновенье?
Как мне зажать в кулак мой крик?
Прощай - опять погаснут краски
И станет тусклым белый свет
А лица - серыми, как маски
На много дней, на много лет.
Как разлетевшиеся птицы,
Исчезнут радость, смех, мечты,
Лишь чёрный ворон закружится
Холодной, горькой пустоты.
Мне утром больно просыпаться,
Я ночью не могу уснуть,
Я не могу с тобой расстаться...
Прощай! Прощай... Счастливый путь...
Я перебралась от тётушки в общежитие. Радость во мне умерла, казалось, сама жизнь ушла из моей души, там поселилась взамен непроходящая боль. Иногда мне снился Чедар и счастье, я просыпалась, почти с криком возвращаясь к реальности. "Нет, этого не может быть, не может быть!" - повторяла я себе, стараясь спрятаться от ужаса, от боли куда-то под подушку. Всё потеряло смысл и значение. Я жила, как в тумане, краски для меня потухли, небо было серым даже в солнечный день. Окружающие меня лица казались невыразительными масками. "Если бы я могла выстрелить прямо в неё, в эту боль, в самое сердце!" - прижимала я к ноющей боли руку.
По-прежнему надолго задерживаясь в лаборатории, я уже не смотрела на портреты и не видела своего отражения в окне. Я вообще ничего не видела, а только хотела остаться одна, не напрягать силы, чтобы отвечать на вопросы и понимать, о чём говорят. Быть одной, не думать ни о чём, не шевелиться, тупо уставиться в пространство слепыми глазами и гладить сердце, чтобы не так болело.
"Как хорошо было бы просто перестать чувствовать, умереть. Умереть, чтобы остановить эту боль! Умереть... " - я подошла к вытяжному шкафу. Передо мной заманчиво стояла плотно закрытая чёрная колба с ярко красными буквами: "ЯД!". Рука сама потянулась к ней. Глоток, ещё, ещё... и вдруг я поняла, что это - всё, что я сейчас умру, что меня не будет, совсем, навсегда...
--
Нет! Нет! Нет!
Перед глазами возник лес, солнечная полянка, я почувствовала жаркий запах смолы. С души моей вдруг свалилась страшная тяжесть, я так хотела жить!
И жизнь вернулась. Неизвестно, что было в той чёрной колбе, наверное просто вода с запахом какой-то дряни, но она была тем шоком, который возвратил мне если не радость жизни, то радость того, что я жива. Боль не исчезла, но она уже не была такой всепоглощающей, не зачерняла мне синевы неба, не делала меня глухой и немой.
Как-то вечером меня позвали к телефону. Звонил Рой Медведев. Наш разговор был предельно коротким:
- Можете Вы завтра встретить меня в четыре часа у памятника Маяковскому?
Я согласилась, не задавая никаких вопросов и даже, как учил меня Рой при первом нашем знакомстве, не называя его по имени. Я пришла немножко раньше и ждала, оглядываясь по сторонам. Мы не встречались со времени нашего путешествия к машинистке, и я гадала, что заставило Роя мне позвонить? Я увидела его высокую фигуру ещё издали и заспешила ему на встречу.
- Спасибо, что пришли, давайте погуляем вдоль улицы.
Я ждала объяснений, но их не было. Рой задавал мне вопросы, не имеющие никакой "политической окраски", и слушал меня внимательно, как будто это было что-то важное. Так прошло около часа, когда он неожиданно стал меня благодарить:
- Спасибо Вам, Вы очень мне помогли.
Я смотрела на него изумлённо:
- Рой Александрович, что всё это значит, ведь я решительно ничем вам не помогла, просто болтала всякую ерунду!
- Вы даже не представляете, как мне было необходимо слушать вас, я специально спровоцировал вас на эту, как вы выражаетесь, ерунду. Это самое лучшее лекарство для моих нервов после вызова в КГБ.
Рой проводил меня до метро и мы расстались. А через две недели я уже заранее запаслась набором чепухи из студенческой жизни, и ему даже не пришлось задавать мне вопросы. Перед тем, как нам расстаться, я попросила Роя дать мне что-нибудь из "самиздата".
С этого дня я стала взахлёб читать вечерами Евгению Гинзбург, Шаламова, Солженицына и, конечно, самого Роя - пухлую папку "К суду истории" я хранила в закрытом ящике под замком.
Нечеловеческие человеческие страдания на каждой прочитанной странице не давали мне спать по ночам.
Мрак, полный мрак и бесконечный ужас,
Отчаянье сжимается петлёй,
Безвыходность, беспомощность, как стужа
Кровь холодит ... и крик летит немой.
Все кончено, и впереди лишь муки,
Немыслимая человеком боль...
Животный крик, заломанные руки
И жалкая униженного роль.
Теряющий рассудок свой от боли
И не смолкая воющий теперь,
Замученный и потерявший волю,
Уже не человек - дух испустивший зверь...
Я стала понимать "самосожженцев", мне тоже хотелось облить себя бензином и пылать факелом протеста посреди Красной площади. Моя собственная боль перешла теперь в тихо ноющую "хроническую форму" и не выглядывала из мои глаз так открыто, как раньше.
Дружба с Роем занимала всё большее и большее место в моей жизни. Его спокойное бесстрашие вызывало у меня восхищение. В нём была та глубокая убеждённость, которая позволяла ему не отступать от его принципов и цели ни при каких обстоятельствах. Рой сохранял внешнее спокойствие даже в моменты, когда КГБ делал выпады, доводящие его нервное напряжение до предела. Много позже, когда и власть и сам режим переменились, и когда все вдруг стали смелыми (благо это было уже не опасно) и начали критиковать всех и вся, включая и Роя, он оставался всё тем же: с теми же принципами, тем же виденьем мира и теми же спокойными манерами.
А тогда, в те годы, когда Рой каждый день рисковал своей жизнью, продолжая писать обличительную книгу, я любила встречаться с ним, гулять по центру Москвы или по тихим Воробьёвым горам и слушать его неторопливые ответы на вопросы, на которые ответить мне мог только он один. Иногда Рой брал меня на встречи с известными людьми, и я знакомилась с Евгенией Семёновной Гинзбург, с Михаилом Ильичём Роммом или Александром Трифоновичем Твардовским, отчего жизнь становилась остро - интересной. Если Рой приглашал меня с собой в Дом писателей, я сидела рядом с ним тихо и молча, смущаясь и забавляясь вызываемым любопытством. Самое главное, Рой давал мне почувствовать, что есть цели и идеалы за пределами моей всегдашней боли.
С Жоресом я встретилась ещё только один раз - на "Школе для молодых ученых". Она была организована в одном из красивейших уголков на Клязьминском водохранилище.
Стоял жаркий июль, все участники приехали в лёгких летних одеждах, но на следующий же день температура резко упала, холодный туман застелил воду и лес, в котором стояли лёгкие деревянные "финские" домики. Чтобы спастись от холода, и "школьники", и лекторы закутывались, кто во что мог. Могучая фигура Тимофеева-Ресовского, Зубра, как его называли друзья и ученики, была схвачена, как кардинальским плащом, ярко-красным одеялом. Его лекции захватывали... и казались невероятными. Первый раз я слышала, чтобы открыто, во весь голос Лысенко и его "учение" назывались своими именами, чтобы о генетике говорилось так, как будто не существовало на свете ни "железного занавеса", ни ссылки и расправы за "крамолу", ни КГБ. Все участники Школы слушали Зубра замерев, боясь шевельнуться, боясь упустить хоть единое слово.
Вот к нему- то, к Тимофееву - Ресовскому, и приезжал по какому-то важному делу Жорес. Может быть, предупредить, что о его крамоле уже известно "в верхах"?
Я не ожидала увидеть Жореса и растерялась, когда он открыл дверь домика, где я жила с ещё тремя другими "школьницами". Первую его просьбу - показать обитель знаменитого лектора - я могла выполнить легко, но перед второй - дать Жоресу глоток воды - оказалась совершенно беспомощной. Нигде и ни у кого, даже на кухне, не могла я найти ничего, что утолило бы его жажду. Воду в этот день ещё не завезли.
Встреча с Жоресом была короткой и неловкой, он вскоре уехал не утолив жажды и не найдя Тимофеева-Ресовского. Великолепного Зубра увезла этим утром чёрная "Волга" с тремя штатскими. Лекции его были запрещены и прекращены
Однажды я спускалась в лифте большого дома на Кутузовской набережной, где жила генеральская семья ещё "дореволюционных" друзей моей мамы. На третьем этаже лифт остановился, и в кабину вошёл плотный высокий человек лет пятидесяти. Я посмотрела на него с любопытством. Новый пассажир, похоже, ждал этого взгляда, Он был так возбуждён, что ему необходимо было хотя бы частично с кем-нибудь поделиться, "выпустить пары" волнения.
- Ждите событий, ждите сегодня больших событий!
Он вздохнул всей грудью и быстро вышел из остановившегося на первом этаже лифта. Вечером радио объявило, что Хрущёв "по состоянию здоровья" кончает своё правление.
На следующий день биологический мир охватило необычайное возбуждение: с уходом от власти Хрущева ожидалось снятие вето на генетику. Срочно готовилась к печати "Микрогенетика" Раппопорта, так срочно, что её выпустили, не успев сделать какие- либо правки, и спохватились, когда уже было поздно: книгу расхватали в один миг. К сожалению,
в ней оказалось множество неверностей и ошибок, и это вызывало досаду, так как эта книга была первой ласточкой, извещающей о конце преследования и запрета генетики в нашей стране.
Я пришла к дверям "Академкниги" ещё затемно, чтобы с открытием магазина стать владелицей "Микрогенетики". Я гладила толстый томик, понимая, что ни достоинств, ни недостатков его оценить я не могу, что начинать нужно не с этой книги, а со студенческих учебников, которые ещё не успели напечатать.
Ожидания учёных оправдалось. С приходом к власти Брежнева генетика была реабилитирована. Академик Астауров произнёс речь, смысл которой сводился к тому, что плодом его трудов стало одно большое открытие - открытие тюрьмы в которой томилась генетика. "На это ушла вся моя тридцатилетняя творческая энергия" - добавил он с грустью.
Печально было то, что, "разрешив" генетику, официальные власти, как это не парадоксально, не лишили Лысенко его силы и власти в науке. Какой-либо либерализации политики в стране тоже не произошло. Книги Жореса и Роя по-прежнему оставались запрещёнными.
Генетика, её открытия, её логика приводили меня в восторг, в экстаз. Сидя в конференц-зале вновь открывшегося Института генетики на международном симпозиуме, я испытывала волнение и возбуждение, сравнимое с тем, что переживают католики при появлении папы римского. Доклады должны были начаться уже через несколько минут, когда на возвышение для президиума и кафедры быстро поднялся худой высокий человек и стал размашисто писать на демонстрационной доске. Белые крупные буквы сообщали, что здесь, в этой аудитории, академик Сахаров собирает подписи протеста всех тех, кто возмущён насильственным заключением Жореса Медведева в психиатрическую больницу. Весь зал загудел, как улей. Все вскочили со своих мест: Жореса здесь хорошо знали, и сообщение о его заключении взбудоражило аудиторию. Но кто этот человек у доски? Сам Сахаров? "Сахаров" - узнала я. Я видела его один раз у Роя и хорошо помнила. "Неужели это правда? Неужели Жорес арестован и помещён в сумасшедший дом?!" - не успела я это подумать, как высокий человек уже исчез в окружившей его толпе участников симпозиума. Я бегом понеслась в Институт микробиологии, стоявший бок о бок с Институтом генетики, и, влетев в свою лабораторию, схватила телефонную трубку. Рой ответил мне сразу и подтвердил всё, что написал Сахаров.
- Я боюсь, что Жореса начнут насильно "лечить". Это самое жуткое, что они могут придумать. Я уже обзвонил многих друзей: известных учёных, писателей и врачей...
- Рой, мне приехать?
- Приезжай, только учти, что за моей квартирой сейчас постоянная слежка.
Я бросилась разыскивать мою руководительницу и покровительницу.
- Нина Александровна, я еду к Рою!
- Ну что ж, поезжай, поезжай... боюсь только, что мне придётся сушить для тебя сухари.
- Авось нет!
Добираться до дома Роя было далеко. Я вышла из троллейбуса и заспешила, пересекая Манежную площадь, к метро. Вместе со мной и навстречу мне людской рекой текла Москва. В самый последний день мая весеннее солнце грело тепло и ласково, и площадь казалась нарядной, даже праздничной. "Как всё это не вяжется с тем, что сейчас происходит! - думала я. - В такой день все должны просто радоваться жизни!"
- Девушка - услышала я - сделайте мне одолжение!
Я удивлённо посмотрела на молодого человека, перегородившего мне дорогу.
- Займите пять копеек!
Я вытащила из кармана монетку, собираясь идти дальше.
- Подождите минуточку, ведь я просил вас занять, а не дать. Я должен возвратить вам деньги! Скажите мне, пожалуйста, ваш адрес!
Я посмотрела на просящего более внимательно. Нет, он не мог быть из КГБ, простое, веселое лицо парня улыбалось от уха до уха. Вот этот остроумный способ познакомиться был как раз подстать весне и солнцу, заливающему Манежную площадь. Мне даже жаль стало, что я не могу весело и просто пофлиртовать. Я улыбнулась:
- Вы не по адресу обращаетесь, у меня злой муж и куча детей!
Молодой человек что-то возражал и пытался следовать за мной, но я пошла быстро и парень растворился в людском потоке. "А может быть всё-таки из КГБ?" Так или иначе, "путать след", как учил меня Рой, не было смысла, ведь я ехала туда, где шпик дежурил уже двое суток.
Поднимаясь на четвёртый этаж стандартного "хрущёвского" дома, где жил Рой, я старалась не смотреть по сторонам. Я и так знала, что теперь за мной следят. Навстречу мне спускался человек, на которого я сначала взглянула мельком, а потом во все глаза и даже остановилась. Я видела его всего три часа назад, пишущего на чёрной доске конференц-зала Института генетики.