Борукаева Маргарита Рамазановна: другие произведения.

Я не забуду

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 26/09/2009.
  • © Copyright Борукаева Маргарита Рамазановна (borkaev@gmail.com)
  • Обновлено: 25/09/2009. 89k. Статистика.
  • Рассказ: США
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    История жизни молодой женщины в 60-тые, 70- годы


  •   

    Я НЕ ЗАБУДУ....

      
       Моя душа - тебе открытый храм
       Ты там всегда, хотя не знаю, где ты...
      
      
       Я стояла у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как загипнотизированная, на блёклое пятно света от фонаря, в котором неслись куда-то, кружились, взлетали и падали снежные потоки. Ветер рвал их и швырял в невидимый мрак. Сумятица за окном была подстать тому, что я чувствовала, казалось, эта снежная буря продолжится вечно, и вечно будет холодно, неуютно, тревожно и одиноко.
       Из бездумного оцепенения меня вывел резкий в тишине звонок телефона. Я взглянула на часы - почти полночь. Уже предчувствуя что-то заколотившимся сердцем, я подняла трубку, и в тот же миг и буря, и холод, и весь окружающий мир перестали для меня существовать. В трубке что-то мне говорил знакомый до боли голос. Я не слышала его давно, уже и не надеялась услышать. От охватившего меня волнения я не могла разобрать слов и сделала усилие, чтобы прийти в себя.
      -- Да, да, это я, где ты?
      -- Здесь, рядом с тобой, тремя этажами выше. Знаю, что поздно, но я только что приехал, а до утра ждать слишком долго. Можешь ты сейчас подняться к Мамоновым? Здесь никого нет, они уехали, оставили мне ключ от квартиры. Я жду тебя, всё расскажу. Не беги, вызови лифт, я иду открывать тебе дверь.
       Это было так неправдоподобно. Неужели... неужели он здесь, рядом? Я уже столько лет ждала его, зная, что ждать нельзя, надеялась, зная, что надежды нет... И вот сейчас я его снова увижу... Не может быть! Не может быть!
       Лифт шуршал где-то далеко, слишком долго пришлось бы его дожидаться, и я, не чувствуя ног, бежала вверх по этажам - один, второй, третий... Мне вспомнилось невольно, как когда-то, давным-давно вот также мелькали ступеньки под моими ногами. Как легко и бездумно они тогда отсчитывались!
       Стояла поздняя осень, но яркое южное солнце всё ещё весело било через большие запылённые окна подъезда. Со двора, наполненного детворой, несся радостный шум игры: "Гуси, гуси! - Га-га-га..." , а на третьем этаже большого "Дома профессоров" в светлой квартире моего счастливого детства меня ждала вместе с родителями и сестрой незнакомая и вызывающая любопытство семья дяди. Тогда я не знала, что бегу на первую встречу с Чедаром.
      
       Наши отцы были двоюродными братьями, объединенными с детства не только кровными, но и душевными связями. Повзрослев, они выбрали разные пути  -  один стал геологом, другой  -  артистом драматического театра, но самые тёплые братские чувства сохранились между ними на всю жизнь. Это и не удивительно - на Кавказе родственные узы всегда были крепки и важны. И вот сейчас семья моего дяди приехала из далёкого Хабаровска в солнечную казахстанскую столицу с зелёными линиями высоких стройных тополей и журчащими вдоль улиц арыками.
       Все уже собрались за праздничным столом, я опаздывала, и меня ждали. Тогда, в свои двенадцать лет, я на одном дыхании взлетела на третий этаж, распахнула дверь и сразу же попала в объятья весёлого, шумного и необычайно красивого дяди Бейбулата, Бибуси, как его ласково называли близкие. Он тормошил меня, шутил, смеялся, и я, также как и моя сестра, немедленно и на всё жизнь в него влюбилась. Из-за стола поднялись познакомиться со мной два мальчика. Один, тоненький, маленький, смешной и нескладный, приятно грассирующим голосом съязвил:
        -  А вот она, ещё неизвестная знаменитость, которая, как и полагается настоящей примадонне, заставляет всех ждать себя с нетерпением!
       От этого не совсем понятного многословия я смутилась и забыла поздороваться с его старшим братом, который ничего не говорил, но приветливо мне улыбался.
      
       Дядя был приглашён работать в "Театр юного зрителя" режиссёром, и вся артистическая семья стала частым и желанным гостем в нашем доме. Обычно приходили только трое  -  дядя и два мальчика. Строгая и немножко чопорная их мама появлялась значительно реже. Мы ждали прихода родственников с нетерпением, которое всегда вознаграждались сполна неиссякаемыми, смешными и весёлыми выдумками нашего неповторимого дядюшки. Перед его обаянием никто не мог устоять, даже серьёзный и всегда занятый наш отец отрывался от письменного стола и включался в общее оживление, которое не унималось весь вечер. Шутки дяди Бибуси были забавными, но всегда добрыми, потому что доброта для него была естественна, как его смех и веселье. Казалось, он постиг секрет счастья, оставшись на всю жизнь большим любящим всех ребёнком. Когда стрелки часов приближались к десяти, мы с неохотой отпускали дядюшку с сыновьями домой.
       Мои троюродные братья - четырнадцатилетний Чедар и двенадцатилетний Мураз, унаследовали от своего отца чувство юмора и артистичность, а от суховатой и строгой мамы ­ -  серьёзность. При всей любви посмеяться и покаламбурить им было далеко до их неудержимо весёлого отца. Они были одарёнными мальчиками, чем-то всегда занятыми, что-то изобретающими, и их школьные дневники заполнялись монотонными пятерками, что вызывало во мне некое благоговение  -  мой дневник был куда пестрее. Старший брат, Чедар, очень походил на свою русскую маму, далеко не такую красивую, как отец, но отмеченную той особой интеллигентностью, которая присуща хорошим старым фамилиям. Он был значительно выше и крупнее своего младшего брата, с приятной, но ничем не примечательной наружностью, кроме чистоты и ясности глаз. Осетинское имя Чадара звучало забавно при отсутствии в его облике каких-либо кавказских черт. На кого походил младший брат, Мураз, сказать было невозможно, уж конечно  -  не на папу и не на маму. Он был слишком маленький, тощенький и тщедушный для своего возраста. И откровенно некрасивый. Этот "гадкий утёнок", повторяя судьбу своего прототипа из известной сказки, с возрастом перерос и стал красивее своего старшего брата. В нём явственно проступили кавказские черты, которые, смешавшись с мамиными, русскими, придали ему удивительно благородное обличие.
       В каждой пьесе, которую ставил дядя Бибуся, он принимал участие не только как режиссер, но и как актер, совершенно непостижимо при этом преображаясь. Ничего от весёлого балагура не оставалось, даже рост его каким-то образом изменялся.
       Театр в то время всё ещё был похож, стараниями Наталии Сац, на волшебную шкатулку. Сосланная в Алма-Ату за расхождения во взглядах на искусство с "родным" правительством, она сделала из убогого строения дивную сказку. С трепетом восторга ходили юные зрители по "комнатам чудес", сооружённым для них её ярким талантом в эти нищие послевоенные времена. За все её прекрасные выдумки, принёсшие детям столько радости, Наталия Сац была обвинена в "формализме" и выслана в края ещё более далёкие, но плоды её трудов, при всём старании напуганной администрации, не так-то просто было уничтожить, и волшебные уголки в театре сохранялись ещё долго.
       Семья дяди жила в самом театре. В одном из сказочных залов с огромными яркими бабочками на стенах и высоким лепным потолкам был отгорожен двумя ширмами угол. В этом маленьком узком пространстве все четверо и располагались. Вечные кочевники, сменившие полдюжины городов, они не имели в своём хозяйстве ничего, кроме самого необходимого  -  и даже это было казённым. Но понятия бедности для них не существовало, жизнь их была до краёв богата театром.
       Мы с сестрой очень любили бывать в этой необычной "квартире". По вечерам зал с яркими бабочками наполнялся молодыми артистами  -  коллегами дяди, и начинались игры: или шарады, или "Баранья голова" - повторение слов с дополнением новых, что требовало хорошей памяти. Самым трудным для меня в "Бараньей голове" было то, что на каждого говорящего все играющие внимательно смотрели, проверяя правильность сказанного. В самый первый раз, ещё не освоившись, я изо всех сил старалась запомнить тарабарщину несвязанных слов и повторила их все, кроме последнего, которое от волнения прослушала. Под весёлый смех я "вылетела" из игры и в смущении взглянула на Чедара и сестру. Они выходили в победители, и оба были так увлечёны запоминанием теперь уже вдвое более длинного набора слов, что взгляда моего не заметили. Я вдруг почувствовала себя грустно и одиноко посреди этого веселья. Но тут дядя Бибуся, нарочно смешно перепутав все слова, так что получилась чепуха, но рифмованная, подошёл ко мне, обнял меня за плечи и объявил начало шарад. Эти маленькие представления я всегда очень любила.
       С первого же дня между нами, троюродными братьями и сёстрами, возникла самая тёплая привязанность. Я в тайне боготворила своих кузенов, особенно старшего, Чедара.
       А через два года с небольшим беспокойное семейство уже покидало Алма- Ату - дядя получил приглашение из Ростовского театра, и все с грустью и слезами прощались.
      
       Годы бежали... . Семьи переписывались, но встречи были редкими. Мы с сестрой проводили долгие скучные дни в школе и с нетерпением ждали лета, чтобы уехать с родителями в геологическую экспедицию. Нам было известно, что Чедар со своей тётей, московским геологом, тоже разъезжает летом по казахстанским степям, но пути наши пересеклись только один раз. В тот год сестра уехала путешествовать по Волге со школьной туристической группой, и я сопровождала родителей одна. Ночью, в кромешном мраке, со двора геологической базы далёкого степного городка уезжала машина московской экспедиции, когда большой караван, возглавляемый моим отцом, стал туда въезжать. И отъезжающие, и приезжающие остановились, чтобы приветствовать друг друга, как это всегда водилось среди геологов, и вдруг я услышала голос Чедара, зовущего моего отца. Не помня себя от радости, я выпорхнула из "виллиса". Мы почти не видели друг друга в чёрном бархате ночи и успели обменятся только несколькими бестолковыми словами, но расставаясь, Чедар сказал мне почти шепотом:
       - Я хочу. чтобы ты мне что-то обещала.
      -- Что?
      -- Никогда, никогда не забывай меня!
      -- Я не забуду, никогда.
       Он обнял меня на какую-то долю секунды. Эта встреча и эта радость были со мной всё оставшееся лето.
      
       Наш выпускной школьный бал не слишком походил на то белое круженье и порханье, которое я видела в кино. Сначала была "торжественная часть" со скучной речью директрисы, потом под маленький оркестрик мы танцевали "шерочка с машерочкой", как это называлось, когда девочка танцевала с девочкой. Мальчики, приглашённые из соседней мужской школы, сбились в кучку в углу зала, чувствуя себя не в своей тарелке. Что поделаешь: обучение в то время было раздельное, и неуклюжие гости женской школы, которые вряд ли когда-нибудь слышали о таком буржуазном пережитке, как хорошие манеры, дичились девочек, как, впрочем, и мы их. Шутки, смех, блеск остроумия, или вообще какой-либо блеск, похоже, жили только на экранах кино.
       Вот если бы здесь был Чедар, так непохожий на этих мальчишек, переминающихся с ноги на ногу и шпыняющих друг друга, чтобы скрыть неловкость, если бы только он был здесь, всё для меня было бы по-другому... Я вспомнила о новогоднем вечере-маскараде четыре года назад, на который директриса пригласила мужскую школу, как раз ту, где учились мои кузены. Девочки готовились к этому вечеру заранее и с большим волнением, каждая изощрялась, придумывая костюм. Я была в юбочке в чёрно-белую клетку, сшитую мамой из накрахмаленной марли, а на голове у меня красовался великолепный шахматный конь, сооружённый из ватмана отцом. Мальчики тоже постарались по силе возможности. Чедар был в потрясающем костюме корсара, переделанном из каких-то театральных хламид. Танцевать мальчикам с девочками на школьных вечерах тогда ещё не разрешалось по причине сугубо нравственной, и после традиционной самодеятельности на школьной сцене началась игра в почту. Вечер получился весёлый, но кончился он слезами - директриса в самый разгар игры отобрала у "почтальона" записки, и на следующий день устроила следствие и разбирательство в своём кабинете.
       Среди записок оказалась и такая:
        - Шахматы,
       Если Вы бросите перчатку
       Вниз, на арену диких львов,
       За ней я кинусь без оглядки -
       За Вас я умереть готов.
      
       Я знала, кто это написал. Чедар любил Жуковского и, конечно, его "Перчатку". Директриса об этой поэме никогда не слышала, и записка показалась ей совершенно безнравственной. Я получила строгое порицание "за провоцирование дикой фантазии мальчика". В директорском кабинете я чувствовала себя скверно, но дома Чедар в лицах изображал и грозную директрису, и меня, трясущуюся от страха, и корсара, сражающегося со львами, и даже самих рыкающих львов, так что все мы смеялись до слёз...
       Всё это было давно, четыре года назад, а вот сейчас, наконец, Рубикон перейдён, школа, а вместе с ней и детство, навсегда остались там, на другом берегу. А главное, я получила аттестат зрелости -  пропуск в Университет. Моя сестра уже была ленинградской студенткой, а я мечтала о Москве  -  там учился Чедар. Мне очень трудно было расстаться с родителями, они были самыми главными в моей жизни. Несмотря на желание встретится с Чедаром, я сама, может быть, не решилась покинуть тёплый, любящий дом, но отец, папочка -  как в семье его называли -  хотел, чтобы я училась в Москве, и его мнение решало всё.
      
       И вот уже закружилась, закрутилась студенческая жизнь. Всё было ново, волнующе, интересно. После постной, скучной школы, мне казалось, что я дышу полной грудью. Лекции, вечеринки, побеги всей группой в кино, просиживание допоздна в библиотеке  -  всё радовало. Но главное - Чедар был теперь рядом. Часто в автобусе, в метро или спеша вдоль улицы навстречу ему, я смотрела на незнакомые лица и думала: "Если бы вы только знали, кто меня ждёт! Ждёт и, наверное, волнуется, что меня ещё нет. Возможно ли такое чудо?" Счастье переполняло меня, я не бежала, а почти летела, и мои каблучки, тоненькие, как тогда было модно, выстукивали по тротуару лёгкую и быструю дробь. "Возможно ли такое чудо?"  -  думала я опять в кругу друзей Чедара, когда, слушая его мягкий, особенный голос, не могла поверить, что я здесь, с ним, и что он, такой неповторимый, такой прекрасный, единственный на всём свете... любит меня. Я видела это в каждом его ласковом взгляде, в каждой нотке его голоса. Это замечали и его друзья. "Они смотрят на меня внимательно и доброжелательно, потому что я причастна к нему, к их необыкновенному другу",  - думала я и снова чувствовала себя абсолютно счастливой.
       Чедар жил в университетском общежитии, а я - у тёти, двоюродной сестры отца, которую я обожала с детства. Мои заботливые родители боялись богемных настроений общежития, но понятия не имели, в какую классическую богему я попала, живя у моей добрейшей тёти. Оба они, и тётя, и её муж, были артисты цирка, и цирком наполнялся их дом. Когда, придя из университета, я открывала дверь, передо мной горохом рассыпались лилипуты. Они тоже были артисты цирка и выступали (работали, как они поправляли меня) с моим дядей, иллюзионистом-волшебником с представительной внешностью и манерами важного дипломата. Сначала я чувствовала себя неловко в обществе малюток-артистов, мне было и жалко их, и чуть-чуть жутко смотреть на крошечные фигурки, потом это чувство прошло, но когда маленькие кокетки флиртовали с огромным жонглёром-тяжёлоатлётом, мне становилось не по себе.
       Дом моих дорогих родичей с полудня наполнялся гостями и посетителями. Шуткам, анекдотам, и всяким актёрским выдумкам не было конца. Великий Маг обычно взирал на всё это, сидя в мягком кресле и подавая неторопливые реплики ровным голосом.
       Чедар, племянник тёти, был ближе по родству к удивительному семейству, чем я. Он дружил со своим двоюродным братом, Эмилем (старшим сыном мага, очень на него похожим и ставшим позже, как и отец, знаменитым волшебником) и часто приходил в эту невероятную квартиру на Ленинском проспекте, чувствуя себя там, как рыба в воде. Дядя явно привечал Чедара и меня, расспрашивал о занятиях в университете и угощал шоколадом из роскошных коробок. Иногда он брал нас в цирк, и мы смотрели его представление, всегда начинающееся с выезда на сцену шикарного открытого автомобиля. Это производило куда большее впечатление, чем что-либо подобное теперь: машины были предметом особой роскоши и привилегии. Блестящий лаком автомобиль делал круг по арене. Потом дядюшке почтительно открывали дверцу, и он выходил со всем величаем мага-волшебника, одетый не в какую-то там звёздную хламиду, а в черный фрак со сверкающей белизной манишкой. Его значительное, красивое лицо украшали большие очки в золотой оправе. Он выступал как дирижер, взмахом волшебной палочки совершая чудеса на арене.
       Своих секретов дядюшка не открывал даже самым близким, и я знала подноготную только одного трюка. Дядюшка посвятил меня в эту тайну, уговаривая выступать в одном из его номеров. Трюк этот выглядел так: сначала юную гурию вывозили в клетке на манеж, и она, одетая во что- то блестящее, делала изящные реверансы во все стороны. Клетку устанавливали посреди пустой сцены в центре манежа. Великий Маг взмахивал волшебной палочкой, свет мигал на долю секунды и  -  гурия превращалась в громадного рыкающего льва. Никто не должен был заметить, что в короткий момент темноты она проваливалась в люк, а лев выбрасывался из соседнего люка специальной катапультой. "Льва ты не бойся,  -  говорил дядюшка,  - выглядит он страшным, но он так стар, что мы его из соски кормим". Боялась я не льва, я знала, что за такие "номера" мне может достаться от отца куда больше, чем от этого гривастого артиста.
       После спектакля большая цирковая компания, и иногда я с Чедаром, отправлялась в ресторан "Узбекистан" ужинать, и Великий Маг платил за всех небрежным царским жестом. Никаких винных возлияний при этом не допускалось, дядюшка пьянства не выносил. Весёлое оживление продолжалась в большой квартире на Ленинском проспекте до двух-трёх часов ночи, когда, наконец, дом затихал до следующего полудня. Это была повседневная жизнь цирковых артистов, смещенная на пять-шесть часов в сторону ночи. Все ещё спали крепким сном, когда я утром отправлялась в Университет и чувствовала себя, несмотря на короткий отдых, отлично.
      
       На третьем курсе начиналась специализация, и я выбрала микробиологию. В аудитории, где проводились практические занятия, на меня сурово смотрели со стены великие мужи - Пастер, Кох, Мечников. Я любила задерживаться здесь допоздна. Зимой рано темнело, я видела через окно разлив городских огней и моё собственное отражение в стекле в белом халате. Так легко было вообразить, что я вместе с Кохом открываю секрет туберкулёза или вместе с Эмилем Берингом спасаю детей от дифтерии. И, конечно же, я мечтала, что может быть когда-нибудь и мне удастся сделать что-то подобное... Замирая, я опускала каплю на предметное стекло и прикасалась глазом к холодной поверхности окуляра.
       И вот однажды... В это трудно было поверить! Целую жизнь потратил доктор Кох, чтобы сделать своё открытие, нетерпеливый Пастер годами возился с колбами, а я всего только училась... Но ошибиться было невозможно. Перед мои глазами был новый вид микробов, совершенно отличный от всех, приведённых в учебниках. Я задохнулась от волнения, оторвалась от микроскопа, чтобы успокоиться, и через минуту снова приклеилась к окуляру... Нет, мне не показалось, я видела их ясно. Такая удлиненная форма с характерным изломом никогда ещё нам, студентам, не демонстрировалась. Но я не хотела так легко верить в чудо. Набрав в пипетку мутноватую жидкость из колбы, я капнула её в свежую среду, как это сделал бы сам Кох.
       Мне плохо спалось в эту ночь, и я не могла себя заставить проглотить завтрак. Дорога в университет казалась мучительно долгой, но вот, наконец, я здесь. Все аудитории ещё были пусты. Сердце моё ёкнуло: жидкость в колбе заметно помутнела. Дрожащими руками я капнула её на предметное стекло... и увидела их снова -  всё те же, удлинённые, с характерным изломом... "Что ты делаешь в такую рань?"  -  это была молодая ассистентка. У меня не было сил говорить. Я молча указала ей на предметное стекло. Аккуратно уложенные локоны склонились над микроскопом, правая рука профессиональным жестом подправила наводку. "Самый распространённый вид бактерий - Esherichia coly." Ассистентка продолжала что-то объяснять, но я не слушала и, почти оттолкнув ее от микроскопа, впилась в изображение плывущих перед моими глазами хорошо знакомых коротких палочек. Я чуть-чуть тронула наводку - вот они, неподвижные, удлиненные формы с характерным изломом... Я почувствовала, что лицо моё заливается горячей краской - это были трещинки предметного стекла!
       Вечером я со смущением рассказывала Чедару о своих "открытиях". Он по- доброму смеялся, отчего на душе у меня стало легко и весело. Мы шли рука об руку по Ленинскому проспекту от метро к дому тётушки, и я смеялась вместе с Чедаром, вспоминая "драматические" подробности моего "исследования". Нам было хорошо вдвоём. Ни на какой блеск славы не променяла бы я сейчас радость этой прогулки. Мир был полный и счастливо-законченный в эти минуты.
         -  Бог с ними, с открытиями, - сказал мне Чедар, - я надеюсь, мы с тобой никогда не сделаем какого-нибудь "закрытия", вроде твоего коллеги Лысенко!
       Я спохватилась:
        -  Да, я не сказала тебе о самом важном. Меня сегодня разыскал профессор Иванов-Кукуев. Он дал мне запрещённую рукопись Жореса Медведева об этом самом Лысенко. И о Вавилове -  не о физике, а о его брате, генетике. Он умер в тюрьме.
        -  Почему этот Иванов-Кукуев разыскал именно тебя? Откуда ты его знаешь?
        -  Папа меня в прошлом году с ним познакомил.
       ­ -  Но почему он так тебе доверяет ? Ведь за распространение запрещённой литературы его в два счёта могут посадить!
        -  Он уже сидел, всё за туже генетику. А мне он доверяет, потому что папа ему чем-то очень помог после ссылки. Вот он и хочет, чтобы я знала правду о гонении на генетиков. Эта рукопись ему очень дорога. Он просил читать её осторожно, чтобы никто о ней не знал, и вернуть ему как можно скорее.
       В этот же вечер, спрятавшись от посторонних глаз, мы читали, потрясённые, листочки "Агробиологических дискуссий" Жореса Медведева, доверенные нам престарелым профессором. В них была та правда жизни, о которой страшно думать и на которую невозможно закрыть глаза. Рукопись оказалась большой, и чтение растянулось на три вечера. По ночам я вертелась с боку на бок, жуткие картины тюремной жизни блистательного молодого учёного не давали мне спать, сердце колотилось от боли за него и за всех страдавших и гонимых.
      
       Как мысль страшна об обвинённых,Прошедших ужас лагерей,О миллионах заключённых,Советских до мозга костей. Невинные перед закономИ свято чтившие Вождя, -Я думаю о вас со стоном,Смысл вашим мукам не найдя.Безумна преданность слепаяИдее, лозунгам, вождям,Но, ваши души понимая,Свою всецело вам отдам.Мне облегченьем служит вера,Что были те, кто загодяЗнал, ненавидел выше мерыХолодный деспотизм Вождя.Они в колонне обречённыхБрели, куда их вёл конвой, Среди безвинно обвинённыхГордясь в душе своей виной.
       Больше всего обескураживало то, что жестокая несправедливость событий продолжалась, Лысенко всё ещё процветал, несмотря на все его злодеяния и преступления. Каждый праздник его огромный портрет устанавливался в ряду "великих деятелей" вдоль Ленинского проспекта, по которому шла праздничная демонстрация. И генетика, от невероятных успехов которой нельзя было теперь отгородиться даже "железным занавесом", всё ещё оставалась запрещённой наукой. В университетах её подменили "мичуринско- лысенковским учением", пятёрка по которому казалась мне сейчас позорной.
       Прочитанные листочки складывались в стопку, и совершенно непостижимо, как три из них могли бесследно исчезнуть. Нас охватил страх не столько от возможности разоблачения тайного чтения, сколько от необходимости признаться в потере доверившему их нам профессору. Выход оставался только один - во что бы то ни стало разыскать дубликаты. Это было легче сделать мне, чем Чедару, я в это время проходила практику в Институте микробиологии и надеялась, что там смогу узнать, где и как найти самого Жореса Медведева. Так и оказалось, и даже больше того: уже через три дня я ехала в Обнинск вместе с группой сотрудников лаборатории на презентацию их новой статьи в Институт медицинской радиологии, где Жорес в это время работал. Я упросила моего шефа, известного микробиолога и милейшего человека Максима Николаевича Мейселя, взять меня с собой, потому что проникнуть в это учреждение другим путём оказалось невозможно. Дорога в Обнинск из Москвы была долгая, и когда мы вошли в зал, народ его уже заполнил. Я обводила всех глазами, стараясь угадать, кто же из них Медведев.
        -  Вон там, у стены, видишь группу из трёх? Высокий справа - это Жорес.
        -  Но он же совсем молодой!
        -  Ну не совсем, ему тридцать с небольшим. А почему ты думала, что он должен быть старым?
       Я не знала, почему, но так уж он мне рисовался - седой, с белой бородой и мужественным лицом.
       Доклад я слушала в пол-уха, всё время поглядывая в сторону Жореса и заранее волнуясь от предстоящего разговора. В перерыве я подошла к нему вместе со своим шефом :
        -  Вот, ваша поклонница. Жаждет с вами поговорить
       Я смутилась от такого представления и от того, что на меня внимательно смотрел "сам" Жорес. У него должны были быть глаза сурового и справедливого судьи, "сверкающие героической мужественностью", а мне чуть смущённо улыбались светло-голубые и совсем мирные.
       Я, волнуясь и сбиваясь, стала рассказывать ему о профессоре Кукуеве, о тайном чтении его, Жореса, книги, о мистически пропавших страничках и об абсолютной необходимости достать и вернуть их профессору. Жорес с сожалением развёл руками:
        -  Здесь, на работе у меня ничего нет, но я постараюсь найти нужные вам странички дома. Завтра воскресенье, можете вы подойти ко мне домой?
       Какой разговор! Я была счастлива, и мы договорились на одиннадцать часов утра.
       Рано-рано, теперь уже не на институтской машине, а на электричке, я снова отправилась в Обнинск. Городок в желто-красных осенних клёнах выглядел симпатичным. Я легко нашла нужный дом и квартиру. Открыл мне дверь не Жорес, а его коллега, с которым Жорес, как я поняла, работал в это воскресенье над какой-то статьёй. Меня встретили приветливо и весело, напоили чаем с бубликами, но страничек я не получила.
        -  Всё просмотрел, но ничего не нашёл. У меня разбирают рукопись, недва я её успеваю снова напечатать! Мне жаль, что вы протащились зря в такую даль. Но я думаю, я могу вам всё-таки помочь, и для этого не надо ещё раз ездить в Обнинск. Я вам дам адрес брата в Москве. У него-то они наверняка есть.
       Я нисколько не жалела, что я "протащилась в такую даль". Жорес был для меня героем, не побоявшимся страшного КГБ и пишущим открыто о том, о чём в то время боялись говорить даже шёпотом. Меня переполняла радость и гордость от знакомства с ним и от того, что он с видимым интересом говорил со мной на самые разные темы. Коллегу Жореса я уже знала, встретив его в лаборатории Мейселя ещё в самый первый день практики в московском институте. Он был необыкновенно красив, и хотя никаким образом не мог этим затмить для меня моего героя - Жореса, всё-таки делал визит ещё интереснее и вносил в беседу весёлую непринуждённость.
       Распрощавшись после приятно проведенного времени, я легко, вприпрыжку заспешила к электричке, и мне в голову не приходило, что если бы даже у Жореса были эти странички, он, по здравому размышлению, попросту не мог мне их дать. Окажись я не той, за кого себя выдавала, а провокатором КГБ, его бы арестовали. Я восхищалась смелостью Жореса, но не задумывалась и не представляла, что игра в кошки- мышки с КГБ является его каждодневной действительностью, что один неверный шаг - и он погиб. Самый первый свой экземпляр "Агробиологических дискуссий" Жорес отправил в Кремль, в ЦК и из своей работы, естественно, секрета не делал. Формально его не могли арестовать, но при одном обязательном условии - он не должен был распространять свою работу до её официального опубликования. А между тем, "самиздат" печатал её в сотнях и тысячах экземпляров. КГБ изощрялся всячески, чтобы поймать Жореса на любой оплошности, и самым удобным для них стало бы, если бы он лично вручил кому-нибудь свою работу, и этот "кто-то" мог бы этот факт засвидетельствовать. Всё это мне было невдомек, и на следующий день я разыскивала брата Жореса­ - Роя, путаясь в московских переулках и закоулках. Наконец передо мной появилось здание Института трудового воспитания -  нововведение неуёмного Хрущёва, где, по не совсем понятным причинам, работал Рой, философ по образованию.
       Я постучала в указанную вахтёршей дверь, и мне, к моему удивлению, поднялся на встречу всё тот же Жорес, глядя на меня своими голубыми, чуть смущёнными глазами и откидывая волосы со лба уже знакомым мне жестом.
        -  Жорес Александрович....
       -  Нет, меня зовут Рой...Рой Александрович, Жорес  - мой брат, но нас часто путают,
       потому что мы ­ -  близнецы. Жорес мне звонил и говорил о вас и вашей просьбе. К сожалению, у меня здесь нет нужных вам страниц. Но завтра я получу новый экземпляр книги Жореса. Он у машинистки. Если хотите, мы поедем к ней вместе, и вы можете попросить её напечатать вам эти страницы.
       Я, конечно же, хотела, и мы условились встретиться на станции метро.
       Уже темнело, когда я подходила к назначенному месту. Я боялась, что не найду Роя в густой толпе входящих и выходящих из метро людей, но он первый увидел меня и окликнул. Мы стали спускаться по эскалатору.
        -  Я должен вам признаться, что использую вас для конспирации. Кому придет в голову, что, встречаясь с молодой девушкой, я несу в портфеле "самиздат"?
       Мы действительно выглядели, как одна из многих пар, для которых метро было обычным местом свиданий. Рой взял меня под руку и стал говорить мне слова, совсем не вяжущиеся с тем впечатлением, которое мы с ним, видимо, производили. Он объяснял мне, как избавиться от возможного "хвоста". Мы сели в вагон метро, продолжая беседовать, как ни в чём не бывало, но в самую последнюю секунду, когда двери уже начинали закрываться, мы выскочили из поезда, перебежали платформу и успели запрыгнуть в вагон, уходящий в противоположном направлении. Мы повторили этот трюк ещё раз, чтобы убедиться, что за нами никто не следит.
        -  Рой Александрович, вы ведь боретесь с ветряными мельницами без всякой надежды на успех. Зачем вы так рискуете, зная, что всё это напрасно?
        -  Пепел отца стучит в моё сердце, -  перефразировал Рой слова Тиля Уленшпигеля, грустно улыбнувшись.
       Я уже знала, что его отец был арестован в тридцать восьмом году и погиб в лагерях.
       Ехали мы довольно долго, но ещё дольше шли, сначала улицами, потом переулками, пока не оказались против старенького домика, двухэтажного и обветшалого. Дверь одной из квартир нам открыла седоволосая женщина, которая, видимо, хорошо знала Роя, так как была ему явно рада. Мы вошли в её тесную комнатку, отличающуюся от тысячи подобных старушечьих коморок только пишущей машинкой в углу и этажеркой с аккуратными стопками бумаг. Из беседы хозяйки с Роем я поняла, что она вдова одного из "старых большевиков", которым Сталин учинил особую травлю ещё в конце тридцатых годов. Когда мы стали прощаться, Рой положил в портфель приготовленную для него толстую пачку отпечатанных листов, а я наконец-то получила дубликаты потерянных страниц.
        -  Рой,  -  спрашивала я его много лет спустя,  -  но ведь если бы я оказалась провокатором, я бы подвела и тебя и машинистку.
        -  Конечно, риск был, он был всегда. Об этом старушка, печатавшая нам текст, хорошо знала. Формально она не отвечала за то, что печатала. Обычно машинистки не вникают в текст. А я... я немножко тебя боялся, но мне хотелось тебе верить.
      
       Приближались весенние каникулы. Я была полна нетерпения увидеть, пусть на короткое время, родителей. Чедар, как обычно, позвонил мне поздно вечером:
        -  Я сейчас еду к вам, на Ленинский проспект, но мне нужно поговорить с одной тобой, жди меня во дворике, на скамейке.
       Через полчаса мы уже сидели перед домом в маленьком скверике. Воздух пах весной, но было ещё холодно, и я прижалась к Чедару, чтобы согреться. Он обнял меня за плечи.
        -  Через три месяца я получу диплом. Что будем делать?
        -  Мы поженимся!
        -  Но ты даже не сказала мне, что любишь!
        -  Во- первых, ты должен первый мне это сказать, а во-вторых, ты и так знаешь, что я люблю тебя, как сумасшедшая.
        -  Нам нужно пожениться сейчас, не ожидая, пока ты кончишь университет. Но меня очень волнует и пугает мысль, как к этому отнесётся твой отец.
        -  Почему тебя это тревожит, ты ведь сам знаешь, что он тебя любит?
        -  Да, любит как племянника, вот это-то и страшно. Я говорил сегодня с моим папой, он боится, что для твоего отца наш брак невозможен из-за наших родственных связей.
        -  Но ведь ты мне троюродный брат!
        -  В Осетии это называется просто "брат" и так и рассматривается. Там не допускаются браки внутри одной фамильной линии, независимо от дальности родства.
        -  Это было когда-то, но не сейчас.
        -  Да, я совершенно уверен, что сейчас там такие строгости не соблюдаются, но твой отец уехал из Осетии молодым, когда эта традиция существовала в полной силе. Я боюсь, что все обычаи его страны живут в нем, как бы законсервированные, ведь он не был свидетелем их исчезновения.
        -  Я просто не могу себе представить, чтобы папа был таким ортодоксом. Нет, этого не может быть, он такой умный и цивилизованный, и потом, он очень любит меня!
        -  Я сказал то же самое моему отцу, но меня мучает тревога.
        -  Я сегодня же напишу письмо домой и уверена, что мама с папой будут только счастливы за нас!
        -  Напиши, я хочу верить, что ты права!
       Мы сидели молча, обнявшись и чувствуя, как над нами нависла тяжёлая туча. Потом я проводила Чедара до автобуса и с ноющим сердцем вернулась в дом тётушки, где, кажется, никто никогда не умел тревожиться. Ночью я почти не спала: сначала писала письмо, а потом вертелась с боку на бок, как будто под моей простынёй рассыпали пригоршню горошин. Через неделю я получила телеграмму с требованием немедленно лететь домой.
       Над нашими головами разразилась буря. Отец был в негодовании, в гневе, в ярости. Мы переступили самый священный закон его предков, и даже закон самой природы.
        -  Если вы соединитесь с Чедаром, я не перенесу такого позора, ты убьёшь меня своими руками!
       В той уже не существующей Атлантиде  -  дореволюционной Осетии, где вырос мой отец, слов на ветер не бросали, как никогда не вынимали без нужды из ножен кинжал. Если кинжал был вынут - он обагрялся кровью, если слово было дано, оно сдерживалось. Сердце моё остановилось, когда я услышала отцовскую угрозу. Нет, лучше умереть, чем "убить его своими руками". Но жить в разлуке с Чедаром я не могла. Доводы, слёзы, просьбы были бесполезны - можно ли уговорить вековые традиции, которые всеми корнями вросли в душу отца?
      
       В столпотворении людском иду,
       Ищу спасенья и не найду...
       Бегу от боли, от жгучих бед,
       Нигде на свете спасенья нет!
       Душа погибла в единый миг,
       На части рвётся и рвётся в крик...
       Невыносимая боль в груди,
       Как от неё, куда, уйти?!
       В людской пустыне не слышно слов,
       Спасите люди! Услышьте зов!
       Толпа, как море, я в ней тону,
       Я задыхаюсь, иду ко дну...
       Вас миллионы - услышьте зов,
       Услышьте стоны беззвучных слов...
       В глухом отчаянье крик застыл-
       Спасите люди, мне жить нет сил!
      
       Все были в трауре дома. Мама не знала, о ком тревожиться больше: обо мне или об отце. Сестра приняла мои беды, как всегда, безоговорочно, но чем она могла помочь? Я была глуха и нема от горя. Ещё не кончились мои каникулы, когда отец уехал в Москву на очередное совещание. Чедар пытался встретиться с ним, но отец его просто прогнал. Милый, добрый и так непривычно грустный Бибуся пытался урезонить кузена и получил такую сверкающую гневом отповедь, что в смущении и печали отступил. Я возвращалась в университет, как после похорон. Чедар встретил меня в аэропорту. Его мягкие глаза уже не искрились. Рот был сжат непривычной скорбной скобкой.
        -  Что делать? Разве ты переживёшь разрыв с семьёй?
       Я молчала, слёзы лились, не останавливаясь, я их не замечала.
        -  Я уезжаю в экспедицию через две недели. Мне предлагают аспирантуру в новосибирском Академгородке. Прямо из Зауралья еду туда, в Москву уже не вернусь. Наверно, так и лучше.
        -  А как же экзамены, дипломная работа? 
        -  Дипломную я кончил ещё зимой, а экзамены сдаю сейчас экстерном. Придёшь провожать?
       Уже на вокзале я всё ещё не верила, что мы расстаёмся. Чедар был весь в суете погрузки экспедиционного оборудования. Когда раздался удар колокола к отправлению, он обнял меня:
        -  Не грусти, ведь мы живы, я буду тебе писать и любить, милая моя сестричка.
       Потом улыбнулся и добавил:
        -  Я хочу, чтобы ты мне что-то обещала.
        -  Что?
        -  Никогда, никогда не забывай меня!
        -  Я не забуду, никогда.
       Он коснулся моих губ лёгким братским поцелуем....
      
       Я ненавижу это слово -
       Как мне сказать "прощай" тебе?
       Оно мне заслоняет снова
       Весь смысл хожденья по земле...
      
       Прощай - за ним стоит крушенье
       Моей судьбы - в короткий миг,
       Как это оттянуть мгновенье?
       Как мне зажать в кулак мой крик?
      
       Прощай - опять погаснут краски
       И станет тусклым белый свет
       А лица - серыми, как маски
       На много дней, на много лет.
      
       Как разлетевшиеся птицы,
       Исчезнут радость, смех, мечты,
       Лишь чёрный ворон закружится
       Холодной, горькой пустоты.
      
       Мне утром больно просыпаться,
       Я ночью не могу уснуть,
       Я не могу с тобой расстаться...
       Прощай! Прощай... Счастливый путь...
      
      
       Я перебралась от тётушки в общежитие. Радость во мне умерла, казалось, сама жизнь ушла из моей души, там поселилась взамен непроходящая боль. Иногда мне снился Чедар и счастье, я просыпалась, почти с криком возвращаясь к реальности. "Нет, этого не может быть, не может быть!"  -  повторяла я себе, стараясь спрятаться от ужаса, от боли куда-то под подушку. Всё потеряло смысл и значение. Я жила, как в тумане, краски для меня потухли, небо было серым даже в солнечный день. Окружающие меня лица казались невыразительными масками. "Если бы я могла выстрелить прямо в неё, в эту боль, в самое сердце!"  -  прижимала  я к ноющей боли руку.
       По-прежнему надолго задерживаясь в лаборатории, я уже не смотрела на портреты и не видела своего отражения в окне. Я вообще ничего не видела, а только хотела остаться одна, не напрягать силы, чтобы отвечать на вопросы и понимать, о чём говорят. Быть одной, не думать ни о чём, не шевелиться, тупо уставиться в пространство слепыми глазами и гладить сердце, чтобы не так болело.
       "Как хорошо было бы просто перестать чувствовать, умереть. Умереть, чтобы остановить эту боль! Умереть... "  -  я подошла к вытяжному шкафу. Передо мной заманчиво стояла плотно закрытая чёрная колба с ярко красными буквами: "ЯД!". Рука сама потянулась к ней. Глоток, ещё, ещё... и вдруг я поняла, что это  -  всё, что я сейчас умру, что меня не будет, совсем, навсегда...
      -- Нет! Нет! Нет!
       Перед глазами возник лес, солнечная полянка, я почувствовала жаркий запах смолы. С души моей вдруг свалилась страшная тяжесть, я так хотела жить!
       И жизнь вернулась. Неизвестно, что было в той чёрной колбе, наверное просто вода с запахом какой-то дряни, но она была тем шоком, который возвратил мне если не радость жизни, то радость того, что я жива. Боль не исчезла, но она уже не была такой всепоглощающей, не зачерняла мне синевы неба, не делала меня глухой и немой.
      
       Как-то вечером меня позвали к телефону. Звонил Рой Медведев. Наш разговор был предельно коротким:
        -  Можете Вы завтра встретить меня в четыре часа у памятника Маяковскому?
       Я согласилась, не задавая никаких вопросов и даже, как учил меня Рой при первом нашем знакомстве, не называя его по имени. Я пришла немножко раньше и ждала, оглядываясь по сторонам. Мы не встречались со времени нашего путешествия к машинистке, и я гадала, что заставило Роя мне позвонить? Я увидела его высокую фигуру ещё издали и заспешила ему на встречу.
        -  Спасибо, что пришли, давайте погуляем вдоль улицы.
       Я ждала объяснений, но их не было. Рой задавал мне вопросы, не имеющие никакой "политической окраски", и слушал меня внимательно, как будто это было что-то важное. Так прошло около часа, когда он неожиданно стал меня благодарить:
        -  Спасибо Вам, Вы очень мне помогли.
       Я смотрела на него изумлённо:
        -  Рой Александрович, что всё это значит, ведь я решительно ничем вам не помогла, просто болтала всякую ерунду!
        -  Вы даже не представляете, как мне было необходимо слушать вас, я специально спровоцировал вас на эту, как вы выражаетесь, ерунду. Это самое лучшее лекарство для моих нервов после вызова в КГБ.
       Рой проводил меня до метро и мы расстались. А через две недели я уже заранее запаслась набором чепухи из студенческой жизни, и ему даже не пришлось задавать мне вопросы. Перед тем, как нам расстаться, я попросила Роя дать мне что-нибудь из "самиздата".
       С этого дня я стала взахлёб читать вечерами Евгению Гинзбург, Шаламова, Солженицына и, конечно, самого Роя - пухлую папку "К суду истории" я хранила в закрытом ящике под замком.
       Нечеловеческие человеческие страдания на каждой прочитанной странице не давали мне спать по ночам.
      
       Мрак, полный мрак и бесконечный ужас,
       Отчаянье сжимается петлёй,
       Безвыходность, беспомощность, как стужа
       Кровь холодит ... и крик летит немой.
      
       Все кончено, и впереди лишь муки,
       Немыслимая человеком боль...
       Животный крик, заломанные руки
       И жалкая униженного роль.
      
       Теряющий рассудок свой от боли
       И не смолкая воющий теперь,
       Замученный и потерявший волю,
       Уже не человек -  дух испустивший зверь...
      
       Я стала понимать "самосожженцев", мне тоже хотелось облить себя бензином и пылать факелом протеста посреди Красной площади. Моя собственная боль перешла теперь в тихо ноющую "хроническую форму" и не выглядывала из мои глаз так открыто, как раньше.
      
      
       Дружба с Роем занимала всё большее и большее место в моей жизни. Его спокойное бесстрашие вызывало у меня восхищение. В нём была та глубокая убеждённость, которая позволяла ему не отступать от его принципов и цели ни при каких обстоятельствах. Рой сохранял внешнее спокойствие даже в моменты, когда КГБ делал выпады, доводящие его нервное напряжение до предела. Много позже, когда и власть и сам режим переменились, и когда все вдруг стали смелыми (благо это было уже не опасно) и начали критиковать всех и вся, включая и Роя, он оставался всё тем же: с теми же принципами, тем же виденьем мира и теми же спокойными манерами.
       А тогда, в те годы, когда Рой каждый день рисковал своей жизнью, продолжая писать обличительную книгу, я любила встречаться с ним, гулять по центру Москвы или по тихим Воробьёвым горам и слушать его неторопливые ответы на вопросы, на которые ответить мне мог только он один. Иногда Рой брал меня на встречи с известными людьми, и я знакомилась с Евгенией Семёновной Гинзбург, с Михаилом Ильичём Роммом или Александром Трифоновичем Твардовским, отчего жизнь становилась остро - интересной. Если Рой приглашал меня с собой в Дом писателей, я сидела рядом с ним тихо и молча, смущаясь и забавляясь вызываемым любопытством. Самое главное, Рой давал мне почувствовать, что есть цели и идеалы за пределами моей всегдашней боли.
      
       С Жоресом я встретилась ещё только один раз -  на "Школе для молодых ученых". Она была организована в одном из красивейших уголков на Клязьминском водохранилище.
       Стоял жаркий июль, все участники приехали в лёгких летних одеждах, но на следующий же день температура резко упала, холодный туман застелил воду и лес, в котором стояли лёгкие деревянные "финские" домики. Чтобы спастись от холода, и "школьники", и лекторы закутывались, кто во что мог. Могучая фигура Тимофеева-Ресовского,  Зубра, как его называли друзья и ученики, была схвачена, как кардинальским плащом, ярко-красным одеялом. Его лекции захватывали... и казались невероятными. Первый раз я слышала, чтобы открыто, во весь голос Лысенко и его "учение" назывались своими именами, чтобы о генетике говорилось так, как будто не существовало на свете ни "железного занавеса", ни ссылки и расправы за "крамолу", ни КГБ. Все участники Школы слушали Зубра замерев, боясь шевельнуться, боясь упустить хоть единое слово.
       Вот к нему- то, к Тимофееву - Ресовскому, и приезжал по какому-то важному делу Жорес. Может быть, предупредить, что о его крамоле уже известно "в верхах"?
       Я не ожидала увидеть Жореса и растерялась, когда он открыл дверь домика, где я жила с ещё тремя другими "школьницами". Первую его просьбу - показать обитель знаменитого лектора -  я могла выполнить легко, но перед второй - дать Жоресу глоток воды - оказалась совершенно беспомощной. Нигде и ни у кого, даже на кухне, не могла я найти ничего, что утолило бы его жажду. Воду в этот день ещё не завезли.
       Встреча с Жоресом была короткой и неловкой, он вскоре уехал не утолив жажды и не найдя Тимофеева-Ресовского. Великолепного Зубра увезла этим утром чёрная "Волга" с тремя штатскими. Лекции его были запрещены и прекращены
      
       Однажды я спускалась в лифте большого дома на Кутузовской набережной, где жила генеральская семья ещё "дореволюционных" друзей моей мамы. На третьем этаже лифт остановился, и в кабину вошёл плотный высокий человек лет пятидесяти. Я посмотрела на него с любопытством. Новый пассажир, похоже, ждал этого взгляда, Он был так возбуждён, что ему необходимо было хотя бы частично с кем-нибудь поделиться, "выпустить пары" волнения.
        -  Ждите событий, ждите сегодня больших событий!
       Он вздохнул всей грудью и быстро вышел из остановившегося на первом этаже лифта. Вечером радио объявило, что Хрущёв "по состоянию здоровья" кончает своё правление.
       На следующий день биологический мир охватило необычайное возбуждение: с уходом от власти Хрущева ожидалось снятие вето на генетику. Срочно готовилась к печати "Микрогенетика" Раппопорта, так срочно, что её выпустили, не успев сделать какие- либо правки, и спохватились, когда уже было поздно: книгу расхватали в один миг. К сожалению,
       в ней оказалось множество неверностей и ошибок, и это вызывало досаду, так как эта книга была первой ласточкой, извещающей о конце преследования и запрета генетики в нашей стране.
       Я пришла к дверям "Академкниги" ещё затемно, чтобы с открытием магазина стать владелицей "Микрогенетики". Я гладила толстый томик, понимая, что ни достоинств, ни недостатков его оценить я не могу, что начинать нужно не с этой книги, а со студенческих учебников, которые ещё не успели напечатать.
       Ожидания учёных оправдалось. С приходом к власти Брежнева генетика была реабилитирована. Академик Астауров произнёс речь, смысл которой сводился к тому, что плодом его трудов стало одно большое открытие  -  открытие тюрьмы в которой томилась генетика. "На это ушла вся моя тридцатилетняя творческая энергия"  -  добавил он с грустью.
       Печально было то, что, "разрешив" генетику, официальные власти, как это не парадоксально, не лишили Лысенко его силы и власти в науке. Какой-либо либерализации политики в стране тоже не произошло. Книги Жореса и Роя по-прежнему оставались запрещёнными.
      
       Генетика, её открытия, её логика приводили меня в восторг, в экстаз. Сидя в конференц-зале вновь открывшегося Института генетики на международном симпозиуме, я испытывала волнение и возбуждение, сравнимое с тем, что переживают католики при появлении папы римского. Доклады должны были начаться уже через несколько минут, когда на возвышение для президиума и кафедры быстро поднялся худой высокий человек и стал размашисто писать на демонстрационной доске. Белые крупные буквы сообщали, что здесь, в этой аудитории, академик Сахаров собирает подписи протеста всех тех, кто возмущён насильственным заключением Жореса Медведева в психиатрическую больницу. Весь зал загудел, как улей. Все вскочили со своих мест: Жореса здесь хорошо знали, и сообщение о его заключении взбудоражило аудиторию. Но кто этот человек у доски? Сам Сахаров? "Сахаров" -  узнала я. Я видела его один раз у Роя и хорошо помнила. "Неужели это правда? Неужели Жорес арестован и помещён в сумасшедший дом?!"  -  не успела я это подумать, как высокий человек уже исчез в окружившей его толпе участников симпозиума. Я бегом понеслась в Институт микробиологии, стоявший бок о бок с Институтом генетики, и, влетев в свою лабораторию, схватила телефонную трубку. Рой ответил мне сразу и подтвердил всё, что написал Сахаров.
        -  Я боюсь, что Жореса начнут насильно "лечить". Это самое жуткое, что они могут придумать. Я уже обзвонил многих друзей: известных учёных, писателей и врачей...
        -  Рой, мне приехать?
        -  Приезжай, только учти, что за моей квартирой сейчас постоянная слежка.
       Я бросилась разыскивать мою руководительницу и покровительницу.
        -  Нина Александровна, я еду к Рою!
        -  Ну что ж, поезжай, поезжай... боюсь только, что мне придётся сушить для тебя сухари.
        -  Авось нет!
       Добираться до дома Роя было далеко. Я вышла из троллейбуса и заспешила, пересекая Манежную площадь, к метро. Вместе со мной и навстречу мне людской рекой текла Москва. В самый последний день мая весеннее солнце грело тепло и ласково, и площадь казалась нарядной, даже праздничной. "Как всё это не вяжется с тем, что сейчас происходит! - думала я. - В такой день все должны просто радоваться жизни!"
        -  Девушка - услышала я - сделайте мне одолжение!
       Я удивлённо посмотрела на молодого человека, перегородившего мне дорогу.
        -  Займите пять копеек!
       Я вытащила из кармана монетку, собираясь идти дальше.
        -  Подождите минуточку, ведь я просил вас занять, а не дать. Я должен возвратить вам деньги! Скажите мне, пожалуйста, ваш адрес!
       Я посмотрела на просящего более внимательно. Нет, он не мог быть из КГБ, простое, веселое лицо парня улыбалось от уха до уха. Вот этот остроумный способ познакомиться был как раз подстать весне и солнцу, заливающему Манежную площадь. Мне даже жаль стало, что я не могу весело и просто пофлиртовать. Я улыбнулась:
        -  Вы не по адресу обращаетесь, у меня злой муж и куча детей!
       Молодой человек что-то возражал и пытался следовать за мной, но я пошла быстро и парень растворился в людском потоке. "А может быть всё-таки из КГБ?" Так или иначе, "путать след", как учил меня Рой, не было смысла, ведь я ехала туда, где шпик дежурил уже двое суток.
       Поднимаясь на четвёртый этаж стандартного "хрущёвского" дома, где жил Рой, я старалась не смотреть по сторонам. Я и так знала, что теперь за мной следят. Навстречу мне спускался человек, на которого я сначала взглянула мельком, а потом во все глаза и даже остановилась. Я видела его всего три часа назад, пишущего на чёрной доске конференц-зала Института генетики.
       - Здравствуйте, Дмитрий Сергеевич!  -  в моём голосе звучали нотки восхищения. Сахаров приветливо помахал мне рукой и заторопился к выходу.
       Квартира, куда я приехала, напоминала военный штаб, телефон звонил беспрерывно. Рой был собран, сосредоточен, целеустремлён. Он всегда страдал бессонницей, а в этот раз почти не спал уже две ночи, но усталости в его лице я не увидела  -  слишком велико оказалось напряжение. Он весь был нацелен на одно: как можно скорее освободить Жореса и не допустить убийственного "лечения". Духовная связь у братьев была абсолютной, "синдром близнецов" демонстрировался в их случае во всей силе этого замечательного свойства.
       Я помнила, какое ошеломляющее впечатление произвело на меня чтение "самиздатовской" книги Жореса. Помнила, как она расходилась среди моих коллег и знакомых, биологов и не биологов со скоростью степного пожара. Легко было представить себе ярость Лысенко, когда он читал (а он, конечно же, эту книгу имел) хорошо доказанное обвинение в том, что он не только проходимец от науки и убийца научной генетики, но и буквальный убийца учёных-биологов, своих оппонентов. Книга была написана блестяще, "кровью сердца" и читалась на одном дыхании. Я не удивилась бы, если бы Жореса посадили в тюрьму ещё тогда, ведь Лысенко не только почитался у правящих кругов, но и сам обладал политической властью. Просто чудо, что Жорес отделался тогда потерей работы, травлей в печати и "разоблачением" на Пленуме ЦК.
        -  Рой, но почему сейчас, и почему  -  в сумасшедший дом?
        -  Для Лысенко и лысенковцев не было бы лучшего подарка, чем объявление Жореса ненормальным. Ты учти, что они ещё в полной силе. Сам Лысенко сохранил все свои звания и титулы. Но у них земля горит под ногами, и, чувствуя, что крах близок, они идут на самые крайние меры. Недавно книга брата вышла в США. Наверное, это послужило последней каплей. Им просто необходимо доказать, что Жорес сумасшедший, они надеются, что всё тогда вернётся на круги своя, и они снова смогут почивать на лаврах. Сторонников в правительстве у них всё ещё много. Потому-то так трудно бороться за освобождение Жореса, что за всей этой подлой игрой в "изоляцию ненормального" стоят большие силы
        -  Рой, ты мне сказал, что собираются подписи протеста. Я тоже хотела бы принять в этом участие.
        -  Нет, ни в коем случае. Письмо подписывают крупные учёные, такие как Астауров, Сахаров, Семёнов, Капица, Энгельгардт. Я знаю, что кроме Твардовского и Солженицына подписались многие другие видные писатели. Мне только что звонил Михаил Ильич Ромм, он уже тоже поставил свою подпись. С ними правительство и КГБ ничего не смогут сделать. А если подпишешься ты, я не буду даже знать, куда ты испарилась и где тебя искать. Ты пришла сюда, и я этого не забуду, но, пожалуйста, никаких подписей!
       Похоже и "высшая власть" и лысенковцы просто оторопели от той волны возмущения, которую вызвало заключение Жореса. Телеграммы протеста бомбили психиатрическую больницу, Министерство здравоохранения, Генерального прокурора. Сахаров послал открытое письмо Брежневу. В "самиздатском" обращении Солженицына говорилось: "Это может случиться завтра с любым из нас, а вот произошло с Жоресом Медведевым - учёным - генетиком и публицистом, человеком гибкого, точного, блестящего интеллекта и доброй души... Раз думаешь не так, как положено - значит ты ненормальный!" Голоса возмущения слышны были и из-за границы.
       Двадцать дней шла отчаянная борьба, не ослабевающая ни на минуту. Двадцать дней и ночей Рой не знал покоя, пока, наконец, Жореса не выпустили на свободу. Битва была выиграна.
      
      
       В серый, дождливый день из окна моей девятиэтажки в подмосковном академгородке едва можно было разглядеть вдалеке через туман маленькую, чёрную, промокшую деревеньку. Перед ней и за ней - лес. Такие же зелёные еловые просторы окружали со всех сторон и наш островок из домов-башен. Двенадцать чёрных деревенских хаток, растянувшихся по горизонту, служили мне своеобразным календарём. С сердцем, сжимающимся грустью прощания с теплом, я наблюдала, как солнце подбирается всё ближе и ближе к первому чёрному домику на востоке и к последнему на закате. Дневная дуга небесного светила становилась всё короче и ниже с каждым месяцем. В декабре солнце уже всходило прямо над первой хаткой, а на закате прятало свой неяркий круг за последней.
       Жизнь в Академгородке очень отличалась от московской, главным образом потому, что все здесь были молоды: свеженькие, после аспирантуры или её кончающие. Даже заведующие лабораториями были едва старше тридцати. Собранные на маленьком пятачке в сорока километрах от Москвы, мы чувствовали себя "на передовом крае науки", и это наполняло жизнь смыслом и радостным энтузиазмом. На семинарах с докладчика спускали шкуру с изощрённостью и лихостью "молодых и даровитых", внося в жизнь азарт и волнение. Веселье вспыхивало по каждому поводу  -  на вечеринках, праздниках и даже субботниках. Молодая радость придавала городку совершенно особый колорит.
       Мой муж уже кончил аспирантуру и даже успел защититься. Он работал в недавно созданном институте, не имеющем пока своего здания и только частично перебравшемся из Москвы. Я совмещала аспирантуру с работой, благо, одна была продолжением другой. Нам, так же, как и всем принятым в эти институты, сразу же после приезда вручили ключи от новенькой, только что отделанной квартиры - немыслимая роскошь в любом другом городе. У нас появилось множество новых друзей и знакомых. Муж легко ладил со всеми. Его обожали женщины, и это не удивительно, у него для этого было решительно всё - высокий рост, красивая внешность и мужской шарм. С его способностями он ожидал прекрасной карьеры. Мне, наверное, завидовали, но мы с мужем скользили по жизни без той душевной близости, которая составляла самое основное в наших с Чедаром отношениях. Я была слишком занята, слишком растворена во всём этом новом окружении, чтобы об этом думать. Да и могла ли я жаловаться - мы оба были восхитительно молоды и по детски веселы. Только иногда, посреди очередной вечеринки, я вдруг чувствовала в душе страшную пустоту, мне хотелось очнуться, как от какого-то наваждения, чтобы рядом был Чедар и полное понимание  - настоящее счастье, а не игра в него. Чедар... Он тоже жил в Академгородке в глубине Сибири, между нами лежала Европа и Азия... Я знала его жену, красивую и деловую... может быть, слишком деловую? До меня доходили слухи, что у них нелады.... "У Чедара легко уязвимая и тонкая душа артиста, а из него делают научного бюрократа, - грустно думала я. - Это совсем не для него, это его погубит..." Мне вспоминалось, как мы вышли однажды с ним из концертного зала на уже затихшую московскую улицу и, до краёв переполненные музыкой, в каком-то порыве обнялись, а потом бродили долго и молча, зная, что каждый чувствует.
       Моя рука снова прижималась к ноющей боли в сердце.
      
       Я люблю тебя, как прежде, бесконечно,
       Ты во всём мне дорог и во всём мне мил,
       Этот крест - бесценный, этот крест - навечно,
       Мне нести его... пока не станет сил.
      
       Я люблю тебя, твой взгляд, твои движенья,
       Звук твоих шагов, твой голос и твой смех,
       Быть с тобою рядом каждое мгновенье
       Я мечтаю снова, зная - это грех...
      
       Но жизнь кипела вокруг меня, и я погружалась в неё с головой. Мою аспирантскую работу приняли для доклада на Всемирном микробиологическом конгрессе в Москве, я была счастлива и ждала этого события с огромным нетерпением и холодком страха. Доклад не только был прорепетирован десять раз, но я заранее продумала, что одеть. Последний подарок отца, "саламандровые" туфельки на высоких каблуках, очень пригодился. В день моего дебюта я пришла на заседание одной из первых и от вполне понятного волнения и мандража забралась на самый высокий последний ряд конференц-зала. Когда председатель назвал моё имя, прибавив уже совсем смутившее меня "мадмуазель", я вдруг сообразила, что от моего места до кафедры  -  вся длина зала. Я почти побежала по крутой ковровой дорожке. На полпути мой замечательно тонкий и высокий каблук проткнул дорожку насквозь, и всё остальное пространство до сцены я пролетела кувырком. Два галантных иностранца подхватили меня, и я вспорхнула за кафедру в одной туфельке. Вторая была тут же любезно и даже церемонно мне вручена. После доклада аплодировали мне отчаянно, но за содержание ли доклада или за мой необыкновенный кульбит, так и осталось неясным.
      
       Пятнадцатиминутный путь от жилых домов к институтам шёл через лес. Дорожку ещё не асфальтировали, и лес не поредел - густой, зелёный, пахнущий смолой летом, плачущий прозрачными слезинками осенью и сверкающий мириадами искр зимой. Пока я шла от охраняемого КГБ института до недавно открытого детского садика сынишки, я набирала целую корзинку грибов, правда не белых, за которыми нужно было идти в лесную глушь, а скромных свинушек, крепких и коренастых, очень украшавших наш ужин.
       Лаборатория, семинары, библиотека... Новые методы требовали новых знаний, я не успевала перевести дыхание, и это мне нравилось. Я любила проводить долгие часы в лаборатории с новенькой хромово-белой ультрацентрифугой, мне доставляли удовольствие спонтанные пирушки за лабораторным столом, когда кто-то из мои друзей-коллег получал посылку со всякими вкусностями от обеспокоенных родителей. Новые друзья - талантливые, весёлые и увлечённые настоящим делом по праздникам собирались в нашем доме, и мы тоже часто получали приглашения к друзьям. Я встречала, улыбаясь, на дорожках городка приветливые взгляды и чувствовала себя молодой, лёгкой, красивой. Мне радостно было идти по ароматному зелёному лесу в садик за сыном, а потом вместе с ним -  домой и слушать его голосок. Он не просто любил животных, он был ими заворожен, и наши разговоры обычно начинались так:" Мама, давай поговорим о китах - и тут же взахлёб - они огромные-огромные, больше этого дерева, да?..." Зоопарк от Академгородка был далеко, но мы посещали его почти каждый день, когда приезжали в гости в Алма-Ату. Однажды нам стало известно, что туда привезли слонов, и мы немедленно отправились их смотреть. Два громадных африканца размещались временно в тесном вольере, постоянное место им ещё не приготовили. Огромные, ушастые, они выдували из хоботов песок на свои спины и смотрели на нас маленькими неприветливыми глазками. "Папа, папа, мне не видно, подними меня!"- волновался сынишка. Муж поднял его и поставил на бетонный барьер. В то же секунду длинный, толстый питон хобота обвился вокруг тельца малыша и поднял его вверх. Обезумев от ужаса, я вцепилась в хобот, чувствуя пальцами не живую плоть, а твердое железо слоновых мышц. Он небрежно стряхнул меня, и моя крошка, мой маленький Лорд фон Клерой с белым кудряшками до плеч и ясными голубыми глазками на прелестном личике поднялся высоко над барьером. Через безумие происходящего я слышала истошные крики вокруг меня, и уже ничего не соображая, прыгала, чтобы снова вцепиться в хобот, который раскачивал сынишку то вверх, то вниз. В это время какой-то малыш бросил в вольер сладкую булочку. Громадный дикий африканец опустил сынишку  -  не бросил, не швырнул, а как заботливая нянька, аккуратно поставил на барьер, чтобы повернуть хобот к булочке. Но его партнёрша-слониха уже успела её ухватить и запихать в рот. Это привело слона в такую ярость, что он, стоя на передних ногах, стал бить задними в стену вольера. Зрелище было пугающим, но мы уже не стояли около вольера, а сидели в изнеможении на скамейке. "Мама, почему ты не хотела, чтобы слон меня покатал?" - спросил мой, воспитанный на умилительных книжках о слонах сыночек. Я была в полуобморочном состоянии и не способна говорить, а муж проскрипел неестественным голосом: "У него спина грязная". И повернулся ко мне:"Представляешь, если бы он чуть-чуть сжал свой хобот..." Я только замотала головой, отгоняя жуткое видение.
       Ночью я не могла спать и тихонько прошла в маленькую комнатку сына. Он безмятежно посапывал, а я, всхлипывая, смотрела на его личико и думала, что мне ничего, ничего на свете не надо, только видеть в лунном полумраке моего малыша и знать, что он в безопасности.
      
       Гром над моей головой прогремел неожиданно - отец умирал после инсульта. В это невозможно было поверить: сколько я его помнила, он был воплощением неуёмной энергии и жизнелюбия. В его шестьдесят восемь он ещё выглядел молодым и сильным.
       Всё отодвинулось перед страшным словом "умирает", всё потеряло смысл - и мои горькие упрёки за неудавшееся счастье, и моя боль. Осталась только любовь к отцу.
       На следующий день, когда я летела домой, самолёт Чедара направлялся туда же из Новосибирска.
      
       ...Эти дни прошли, как в тумане. Мамино лицо и её "тихо, тихо", как будто она боялась огорчить или потревожить отца нашем плачем... Высокие лестницы Академии, по которым выносили гроб, длинное шествие к кладбищу, речи, венки, цветы и жуткий стук падающей на гроб земли...
       Муж мой прилетел слишком поздно, он догнал процессию, уже подходящую к кладбищу. Я потянулась к нему, окликнула. Но его появление меня не утешило, он был, как всегда, красив, элегантен и ... далёк. Скользящим взглядом он оглядывал окружающих. Чужой... . Я убрала руки с его плеч.
       Вечером мы с мамой и сестрой сидели в полутёмной комнате, где ещё так недавно звучал голос отца. Вошёл Чедар и сел в сторонке. С веранды доносился разговор мужа с двумя его давнишними приятельницами. Они были хорошими геологами и славными женщинами, но все трое говорили громко и оживлённо как раз тогда, когда хотелось тишины. Я прикрыла дверь, села рядом с мамой и взяла её руку в свои. Все молчали, погружённые в свои мысли, - слишком много было пережито за сегодняшний день. Чедар повернулся ко мне и сказал одними глазами, без слов: " Вот и умер твой отец, а вместе с ним все те препятствия, которые нас так нелепо и навсегда разъединили". Я отвечала ему коротким -"Да.." -  между ними, по-прежнему, было такое понимание, что можно было говорить ничего не значащими для других междометиями.
       Чедар улетел на следующий день.
      
       Вскоре я обнаружила, что некоторые из наших знакомых, причём достаточно близких, резко изменили своё отношение к нам. Исчезла приветливость, внимательность и любезность. Они едва нас замечали. Просьбы, весьма скромные, которые раньше были бы выполнены со всей готовностью, сейчас оставались без внимания. Похоже было, что неведомый для нас нимб семьи академика, потухший над нашими головами со смертью отца, менял слишком многое в глазах иных друзей и знакомых. Эти мелочи - неприятные, колючие, но легко отбрасываемые в сторону забывались. Гораздо хуже было то, что в год, когда на душе у меня лежал тяжёлый камень потери, наши отношения с мужем пошли вкривь и в вкось. У него теперь появились свои друзья где-то в Москве. Он стал поздно возвращаться, ссылаясь на неотложную работу в Президиуме академии, но когда однажды я в тревоге туда позвонила, ворчливый голос сторожа ответил мне: "Гражданочка, после четырёх часов здесь никогда никого не бывает!" Часы показывали одиннадцать вечера.
       Я то горько винила мужа, то оправдывала его тем, что причиной всего, возможно, была я сама. Мне помнилось, как однажды, давно, идущий мимо нас с ним прохожий напомнил мне Чедара. Муж взглянул на меня и сказал с горечью: " Если бы ты хоть раз на меня так посмотрела!" Возможно, любовь к Чадару, как-будто навсегда похороненная, сделала меня неспособной "так" любить...
       Через год после смерти отца я тряслась в старом, обшарпанном голубом автобусе с изодранными дерматиновыми сидениями, направляясь в областной центр, который был подстать этой дребезжащей колымаге - такой же обшарпанный, убогий, тоскливо-безобразный. В облезлом здании суда с запахом плохо вентилируемого помещения, я неожиданно для себя нашла своеобразный "женский единый фронт":
       ­ -  Развод, что ли? Сюда давайте заявление. По обоюдному согласию. Да, знаем, видали его, приходил красавец в бобровой шапке. Ага, а вину берёшь на себя. Ясно, уговорил тебя, значит, чтобы развестись было легче. А это что? Доверенность от самого, чтоб без него его женили, развели, то есть. А где же сам? Что? Уехал за границу. А куда? В Польшу. Зачем, интересно? На лыжах катается! Сам катается-развлекается, а она, бедолага, по судам за него мается. А подумал о том, как ты одна с ребёнком намыкаешься? Развод ему! Знаем мы таких красавцев!
       Я стояла несколько ошеломлённая от такого неожиданного суда и следствия и от этой женской солидарности.
      
       Меня раздирали противоречиями. С одной стороны, я думала, что развод, возможно, самое лучшее для нас с мужем решение, но я была напугана перспективой жизни "матери-одиночки" и обещанием "намыкаться". До боли жалко было маленького сына. Как я скажу ему, что папа от нас ушёл? Я вспоминала любимую шутку мужа, когда он, сидя за большим праздничным столом в окружении друзей, спрашивал: "Скажи-ка, сынок, кто у нас папа?" Натренированный мальчик отвечал ему тоненьким голосочком: "Папа у нас самый-самый", -  к вящему удовольствию мужа. Теперь этот "самый-самый" будет жить с другой тётей в Москве. Как всё это объяснить?
       Мы с сыном сидели рядком на диване, я читала ему его любимого "Незнайку", когда он неожиданно прервал меня: " А где папа?" . Я растерялась. Сто раз я думала, что сказать, когда возникнет неизбежный вопрос, и всё-таки он застиг меня врасплох: "Папа очень занят, он должен писать докторскую ( здесь дети с пелёнок знали, что это такое) и поэтому не будет жить с нами". Мальчик молча встал с дивана, и пошёл с головкой, вжатой в маленькие плечики, как от непосильной тяжести, нагруженной на него взрослыми, в другую комнату. Вот этой его маленькой фигурки, молча уходящей в темноту, как бы пытаясь спрятаться от беды, я никогда не могла забыть...
       Одиночество меня тоже пугало. В мои тридцать лет я всё ещё была "испорчена тургеневской романтикой", как выражался наш завлаб. О лёгких любовных связях не хотелось думать, но где мой Инсаров? Чедар жил в другом, недоступном для меня мире. Я знала, что он редко бывает дома, разъезжая по бесконечным совещаниям и командировкам.
      
       По улицам неоновым, далёким,
       Ты ходишь где-то в городе чужом,
       И видится мне грустно- одиноким
       Твоё окно с потушенным огнём.
      
       Разделены мы бесконечной далью,
       И провожать тебя мне не дано,
       Но почему я думаю с печалью,
       Что вечером темно твоё окно?
      
       Я чувствовала себя совсем одной в академическом городке, где, кажется, все жили счастливыми парами. Нет, это не так, я знала несколько разводов, и всегда испытывала жалость к этим одиноким жёнам. Теперь будут жалеть меня. Но я не хотела быть жалкой, я хотела быть счастливой и любимой огромной любовью, как у Тургенева. Но есть ли на свете женщина, одинокая или замужняя, которая бы об этом не мечтала?
       К своему удивлению, я обнаружила, что не одна я озабочена изменением моего статуса. Вокруг меня началось некое оживление знакомых и мало знакомых, женатых ( в основном) и неженатых. Это не скрашивало моёго существования, даже наоборот, вносило неловкость и неудобство. Однажды я была приглашена в недавно открытый ресторан, вращающийся вокруг своей оси на самой верхушке Останкинской телевизионной башни. Пригласил меня человек, который был не только приятным, но и глубоко уважаемым учёным. Он всегда мне симпатизировал, а после развода искренне сочувствовал. Я посчитала неудобным отказаться, да и не хотела. "Хватит этих романтических глупостей, - уговаривала я сама себя, -  я начну новую жизнь - шикарную!" Но из "шикарной жизни" у меня ничего не вышло. Всё было хорошо: вращение ресторана, захватывающий вид с высоты башни, еда, вино, интересный разговор, но когда на обратном пути в такси этот глубоко уважаемый учёный хотел меня поцеловать, всю мои браваду как рукой сняло. В панике, я отстранилась: "Нет, нет, простите меня, но я не могу быть шоколадкой на третье!". Так мы и остались просто друзьями.
       Большим утешением и отдохновением была дружба с Роем. В его присутствии все мои личные беды уходили куда-то на задний план. Я как будто поднималась на ступеньку выше и заглядывала в другой мир, где шла непрекращающаяся борьба с бедами всего Союза. Но добираться до Роя из академического городка было далеко, и мы виделись не часто.
       Зная, что, что самое хорошее лекарство от всех напастей  -  работа, я решила прибегнуть именно к этому средству. У меня со студенческих лет была мечта заняться генетикой. Ещё до того, как с неё сняли вето, академик Семёнов пригрел в Институте химической физики группу молодых генетиков. Теперь она уже выросла в лабораторию и располагалась в нашем Академгородке. Вот туда-то и устремились мои мечты. Знаний у меня явно не хватало, но молодой завлаб Греков всячески меня поощрял, приглашал на лабораторные семинары и обещал добиться моего перевода в его группу. Я сконцентрировала все свои силы на подготовке к этому желанному моменту и проводила каждую свободную минуту в библиотеке, обложив себя рекомендованными им книгами. Наконец был установлен день официального собеседования. Я готовилась к нему ночь напролёт и волновалась, как, наверное, ни перед каким другим экзаменом. Собеседование было назначено на шесть тридцать вечера  -  после окончания рабочего дня.
       Лаборатория генетики размещалась отдельно от основного корпуса института в небольшом, окруженном лесом здании. Я прошла по тихому коридору и осторожно постучала в кабинет Грекова. Он сам открыл мне дверь. Молодой завлаб явно нервничал. "Наверное опять неприятности с начальством", - подумала я. Греков прошёлся туда-сюда по кабинету, как будто что-то обдумывая, потом повернул ключ в замке, быстрыми шагами подошёл к мне и, с силой обняв, впился мне в губы. Я отпихнула его, не думая, машинально, как сбрасывают упавшего с потолка паука. Потом смысл происходящего, наконец, дошёл до меня, и я стала громко, почти истерично хохотать. Наверное, Греков ожидал всего, что угодно, только не этого звонкого смеха. Он стоял растерянный, красный, с лицом, совершенно потерявшим обычное выражение значительности. Он явно не знал, что делать. А я, продолжая хохотать, открыла дверь и, не обращая внимания на какого-то запоздалого сотрудника, с изумлением высунувшегося на шум, ринулась прочь. "Собственно, почему я смеюсь? -  думала я, шагая по прохладному лесу.  - Мне надо плакать, а не веселиться оттого, что так неожиданно и глупо оборвалась, и уж, конечно, навсегда моя надежда стать генетиком". Но я не могла себя сдержать. Я смеялась и над дурацкой, красной физиономией Грекова, и над моей собственной глупостью, над всеми этими семинарами, где я напрягала каждую извилину моего мозга, над моим трепетом перед "учёным на переднем фронте науки", и над моей верой, что он видит во мне будущего серьёзного генетика. "А что он видел во мне -ха-ха-ха!". Это "Ха-ха-ха" я не могла сдержать каждый раз, когда случайно сталкивалась с Грековым где-нибудь на лесной дорожке института. Я смеялась, а Греков краснел и отводил глаза. Я смеялась, а потом хотелось плакать...
      
       Пришла зима, холодная, ветреная, неуютная. Не успевал забрезжить серенький день, как уже сгущались сумерки. За пять прошедших лет академический городок "постарел", поскучнел, и в отношениях уже не слишком молодых и "остепенившихся" званиями сотрудников появилось неведомое до сей поры напряжение. Всё чаще возникали конфликты. Иногда весь городок вздрагивал от трагедий: в "Теорфизике" сотрудник застрелился, в "Химфизике" - повесился прямо в лаборатории... Японцы опубликовали большую статью и перегнали нашу группу. Это всем испортило настроение, казалось, работа была проделана впустую. А тут ещё начались длинные тёмные ночи, и мороз лез за воротник. Тоска поднималась к сердцу...
       Я уложила сына спать. Ветер жутко выл где-то в трубах и разрывал морозный воздух за окном на куски. Казалось, ещё немного и окна лопнут под напором снежной пурги и зима ворвётся в дом. Я смотрела через чёрную ночь на белое бешенное круженье и метанье вокруг уличного фонаря. Как неуютно, как пугающе одиноко.... И вдруг зазвонил телефон, и от знакомого голоса Чедара голова моя закружилась: "....Неужели правда, неужели не приснилось? Неужели сейчас... сейчас его увижу?..."
       Лифт шуршал где-то далеко, я не хотела ждать и побежала вверх по этажам - один, другой, третий... Чедар стоял на площадке перед открытой дверью, когда я взлетела на последний разделяющий нас пролёт лестницы. Он заспешил мне навстречу и обнял так, как обнимал десять долгих лет тому назад. У меня было чувство, что я прошла трудный, мучительный путь, и вот, наконец, я дома. Все мои страданья и терзанья были оправданы счастьем этой встречи. Я ничего на свете больше не хотела -  только продлить это мгновение. Мы не помнили, как долго стояли обнявшись, не помнили, как оказались на кухне и уже сидели, взявшись за руки.
        -  Я узнал три дня назад, что ты разошлась, и прилетел сказать тебе, что между нами нет больше препятствий, что я тоже свободен. Вот уже месяц, как мы расстались с Ирмой. Я должен через два дня быть на совещании в Иркутске, но я хочу, чтобы ты поехала со мной. Это только пять дней, потом ты вернешься к себе, а я полечу в Новосибирск и всё подготовлю к твоему с сыном приезду. Сможешь ты полететь со мной?
       Да, конечно, я могла. Сын побудет эти дни у моих друзей, его любящих, с работой я тоже договорюсь - разве может меня что-нибудь сейчас остановить?
       Пять дней в заснеженном Иркутске были сказкой. Мы ещё никогда не были так близки и так абсолютно счастливы.
      
       Люби меня, люби - наперекор невзгодам,
       Наперекор всему, что встанет на пути,
       И не мешай сибирским непогодам
       Нас белыми цветами замести.
      
       Люби меня - и пусть прогонит солнце
       Угрюмую и тёмную метель,
       Узором украшает нам оконце
       Мороз трескучий каждый новый день.
      
       Люби меня, люби - наперекор преградам,
       Наперекор всему, что на пути встаёт...
       Сугробы за окном цветут нам вешним садом,
       Как соловей в ночи, метель для нас поёт...
      
      
       Но время пролетело быстро, и вот уже самолёт нёс меня обратно. Мне трудно и страшно было расстаться с Чедаром. Сердце опять ныло - предчувствием?
       Перед самым моим отлётом Чедар снял часы и одел их мне на руку.
        -  Ты можешь смотреть теперь, как бегут минутки, приближая нашу встречу.
       Он поднял их к моему уху:
        -  Слышишь, как бьётся моё сердце?
       Чедар обнял меня, поцеловал, и я через силу заставила себя оторваться от него и идти к самолёту. Через маленькое круглое окошко я пыталась увидеть его ещё раз, но он исчез в белым мареве снега.
      
       Мне говорят, что преступленье-
       Забыть о прожитых годах,
       И сердца следуя веленью
       Жить то ли в сказках, то ли в снах.
      
       Мне с ядовитым раздраженьем
       Вещают что-то зеркала,
       Но что пустое отраженье,
       Когда я вновь себя нашла?
      
       Когда я снова, как и прежде,
       Иду в волнении вдоль тропы
       Когда-то прогнанной надежды
       И несвершившейся судьбы?
      
       И будто в дом родной до боли,
       Стучусь опять в твою судьбу,
       Чтоб круг какой- то высшей воли
       Замкнуть на этом берегу...
      
      
       Сначала сказочное счастье оставалось всё время со мной, потом наступила тревога, и, наконец, меня охватила паника - уже прошло десять дней, а я ничего не слышала от Чедара. Я знала, что он не может просто так молчать  -  что-то случилось, и буквально заболела от тревоги и волнения. Междугородней связи в городке тогда ещё не было, я поехала в Москву на Главпочтамт. В отчаянье, нетерпении я пыталась дозвониться до Новосибирска, до института, где Чедар работал, и ничего не могла добиться. Секретарша, ответившая мне, буркнула, что не знает, где Чедар, и тут же повесила трубку. Казалось, белая снежная мгла Иркутска или Новосибирска его поглотила. Воображение рисовало самые страшные картины. Я не в силах была больше ждать и терзаться неизвестностью. Снова оставив сына у друзей и сказавшись на работе больной ( действительно чувствуя себя совсем больной) я отправилась в аэропорт, чтобы первым возможным самолётом улететь в Новосибирск. Пока автобус ковылял по длинной дороге, разыгралась метель. Свободные места в самолёте были, но сам аэропорт замер под снегом. Я провела ночь в жёстком кресле переполненного аэровокзала в состоянии лихорадочного ожидания. О том, чтобы заснуть, не могло быть и речи. И всё-таки это было лучше, чем бездейственное пребывание дома. Утром буря улеглась, и самолёт поднялся в воздух. Уже в полёте я сообразила, что не представляю, что же делать дальше, где и как искать Чедара в большом городе, где я никого не знала.
      
       Новосибирск встретил меня лютым холодом. Солнце, повисшее бледным жёлтым пятном, не могло пробить свои лучи через ледяное стекло замёрзшего воздуха. Из-за волнений, бессонной ночи и тяжёлого предчувствия ноги мои подкашивались от слабости. Казалось, сама жизнь во мне окоченела. Я пыталась узнать, как проехать в Академгородок, но губы едва шевелились -  и не от холода, который леденил всё вокруг, а от тяжёлого камня, лежащего на сердце. Я плохо понимала объяснения и долго путалась, пока нашла нужную остановку. Потом бесконечно тряслась в холодном автобусе и, наконец, добралась до широкой сосновой аллеи, занесённой снегом. Я шла по ней, пока не увидела
       здание института.
       Секретарша удивлённо посмотрела на меня и сказала, что Чедара сегодня нет, и знает причины его отсутствия неизвестны. Я стояла не двигаясь, совершенно потерянная. Поняв, что я не собираюсь уходить, она стала долго кому-то названивать. В конце- концов в ответ на её звонок появился молодой человек, сотрудник института.
        -  Вы ищете Чедара? Я могу вам объяснить, как найти его, но это далеко, в городе, отсюда километров двадцать.
       Вид у меня был такой лихорадочно - больной, что он неожиданно предложил:-
        -  Давайте, я вас провожу, мне сейчас нужно ехать примерно в том же направлении, а вам самой всё равно не найти.
       Опять был долгий путь в холодном автобусе. Мой спутник пытался завести разговор и спрашивал меня о чём-то, но я не понимала, о чём именно. Одна и та же мысль делала меня неспособной его слушать: "Что же случилось?"
       Мы шли какими-то улицами и переулками, и, наконец, остановились у стандартного "хрущёвского" дома, уже успевшего поободраться.
        -  Вот здесь, второй этаж, двенадцатая квартира. Стучите громко, звонок не работает.
       Я сделала усилие, протянула своему проводнику руку, но улыбки не получилось.
       В подъезде пахло кошками и сыростью, по обглоданным ступенькам я с трудом поднималась наверх, держась за перила, преодолевая слабость и стараясь умерить колотящееся сердце. Я постучалась негромко, дверь открылась сразу. Передо мной стоял Чедар, живой, но бледный, встрёпанный, глаза потухшие, губы сжаты горькой скобкой, как тогда, при нашем первом расставании десять лет назад.
        -  Я чувствовал, что ты приедешь, хотел опередить, билет у меня на завтра...
        -  Но что случилось?
        -  Да, случилось...Я не мог об этом писать... Я сам совершенно запутался. Просто не знаю, что мне делать, что нам делать...
        -  Но что же это? Что?
        -  У Ирмы будет ребёнок. Уже четыре месяца. Я узнал об этом, когда вернулся из Иркутска. Я не сказал ей ещё о моём решении, и у меня его нет, я не знаю, как нам быть.
       Я не умерла в этот момент, только почувствовала, что стоять больше не могу. А потом пришли слёзы - потоком. Чедар держал меня в объятиях, не утешая -  может быть тоже плакал? Перед моими глазами возник мой сынишка, идущий молча, с головкой, вдавленной в плечики, как от непосильной ноши, нагруженной на него взрослыми.
        -  Ты будешь хорошим отцом, Чедар.
        -  Но как же мы с тобой?
        -  А мы... мы будем братом и сестрой...
      
       Ты снова вся сжимаешься от боли,
       Моя непоумневшая душа, -
       Реальный мир свою диктует волю,
       Фантазии ломая и круша.
      
       Опять поверив в чудо возрожденья,
       На крыльях радости ты поднялась в полёт,
       И чувствовала прежних дней волненье, -
       Но трезвость жёсткая тебя сразила в лёт...
      
       И снова ты сжимаешься от боли,
       Моя душа, мой поводырь и враг,
       Чтоб дальше жить, мне не хватает воли,
       Когда с высот ты падаешь во мрак.
      
       Мир тёмным стал, холодным и унылым,
       Оставь меня - мне лучше без души,
       И чтобы боль не жгла и не томила,
       Свет за собой, прощаясь, потуши...
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       27
      
      
      
      
  • Комментарии: 2, последний от 26/09/2009.
  • © Copyright Борукаева Маргарита Рамазановна (borkaev@gmail.com)
  • Обновлено: 25/09/2009. 89k. Статистика.
  • Рассказ: США
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка