Одна жизнь на двух континентах
Сервер "Заграница":
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Аннотация
Воспоминания Ю.В. Езепчука - не только рассказ о пережитом, но, и, в известной степени, подведение итогов прожитого. Это определяет тональность повествования, придает ему остроту, объясняет некоторую пристрастность суждений.
Свои воспоминания автор начинает с рассказа о жизни в маленьком сибирском городке, где прошло его детство и отрочество. Время окончания школы совпало с началом "холодной войны", потребовавшей мобилизации не только материальных, но, в первую очередь, интеллектуальных ресурсов страны. Власть нуждалась в молодых людях, готовых посвятить себя науке, способности и честолюбие которых можно было бы использовать для работы по созданию неизвестных ранее видов вооружений. Таким человеком и был автор этих воспоминаний. Единственный из выпускников родной школы он отправляется в далекую Москву и поступает в главную кузницу знаний страны - МГУ. Сначала он выбирает химический факультет, но потом переходит на биологический, так как его больше интересовало изучение живой природы. Все произошло, как он хотел, или близко к тому. И эту книгу можно было бы назвать "исполнением желаний", когда бы ни одно обстоятельство, которое и не дает ему покоя. По сути это и является основным содержанием книги."
Ю.В. Езепчук
ОДНА ЖИЗНЬ НА ДВУХ КОНТИНЕНТАХ
Москва, 2010
ВСТУПЛЕНИЕ
Жизнь моего поколения пришлась на эпоху, когда на мировой арене набирал силу политический экстремизм.
В 1917 году большевики положили начало социальному эксперименту, для проведения которого выбрали популяцию людей, населяющих территорию Российской империи. В состав 150-миллионной популяции входили народы разных культурных традиций и разного уровня интеллектуального развития. Длившийся 75 лет социальный эксперимент (это время можно смело назвать периодом политического авантюризма) коренным образом изменил состав популяции, социальную структуру общества и духовный уклад его членов, а также природную среду. Моя семья и я были частичкой этой популяции,
На долю моего поколения выпала жизнь, полная эпохальных событий. Рожденные в 1930-е годы стали свидетелем становления и краха двух небывалых диктатур, вскормленных идеями национал-патриотизма и социалистической утопии. Столкновение этих монстров, переросло в кровавую бойню, которая грозила погубить европейскую цивилизацию. Мы были очевидцами падения Третьего рейха и его нацистской идеологии. Мы наблюдали возвеличивание советской империи, подмявшей под себя народы Восточной Европы, "холодную войну" и Пражскую весну.
Мое поколение пережило тот страшный период русской истории, что назван "культом личности Сталина". В то же время мое поколение дало миру политиков, разум и воля которых восстали против коммунистической тирании и ее оплота - советской власти. Благодаря им распалась советская империя, в течение многих лет державшая в страхе миллионы людей в своей стране и за ее пределами.
Мои сверстники по всему миру приумножили ряды интеллектуалов и ученых, сделавших великие научные открытия; им принадлежит честь создания таких наук как молекулярная биология и биотехнология, информатика и информационные технологии.
Вместе с тем, ученые моего поколения изменили традиционные представления о науке как исключительно духовном атрибуте жизни. Часть из них отдала свой интеллект, свои знания и опыт делу разработки оружия массового уничтожения, поставив под сомнение гуманность целей и задач науки как таковой. В ХХ веке созидательная прерогатива науки поколебалась, а наиболее выдающиеся ее достижения оказалась в руках политиков и военных. Иными словами, произошла милитаризация науки, что сильно подорвало основополагающие принципы научной этики.
Как это ни прискорбно, мое поколение стало участником и очевидцем таких планетарных потрясений, как разрушение Хиросимы и Нагасаки, Чернобыльская катастрофа. Ученые причастны к этому не меньше, чем милитаристы.
Не обошла нас стороной и сексуальная революция, которая сделала человека более свободным и раскованным, но подчас и более безответственным. Человек стал лучше понимать свою биологическую сущность и более осознанно соотносить ее со своим местом в обществе. Сексуальная революция изменила структуру популяции и породила в обществе новые взаимоотношения. Обществу был брошен вызов на испытание его толерантности.
Наконец, мое поколение, дожившее до ХХI века, воочию смогло наблюдать, как семена террора и злобы, разбрасываемые "империей зла" в течение многих десятилетий по всему миру, попали на почву исламской веры и стали прорастать ненавистью к мировой цивилизации. Право на существование этот монстр заявил 11 сентября 2001 года, для начала удовлетворившись жертвой в три тысячи человеческих жизней. Возможно, некоторым из моего поколения еще предстоит стать свидетелями финальных событий, начало которым в ХХ веке было положено политическими гангстерами.
ЧАСТЬ I
В СТРАНЕ ОБМАНУТЫХ НАДЕЖД
Можно все время обманывать нескольких человек,
некоторое время можно обманывать всех,
но всех людей дурачить все время невозможно...
Авраам Линкольн, 16-й Президент США
1. Становление моего "Я"
Мое социально-политическое сознание сформировалось достаточно поздно. К 18 годам мой жизненный опыт составляли отрывочные наблюдения за происходящими вокруг событиями, которые оседали в моей памяти, но не подвергались какой-либо систематизации и оценки. Осмысливание и соединение отдельных фактов в единую систему произошло позднее и легло в основу моего нынешнего мировоззрения. По окончании школы я поступил в Московский университет, что коренным образом изменило окружающую меня социальную среду. По культурному и материальному уровню эта среда очень отличалась от того провинциального уклада жизни маленького сибирского городка, в котором прошли мое детство и отрочество.
Другим фактором, сильно повлиявшим на мои представления об окружающем мире, были контакты с носителями европейской культуры - иностранными студентами, приехавшими получать образование в Московском университете. Первые группы студентов из тех восточно-европейских стран, что после Второй мировой войны оказались в орбите советской политики, появились в московских вузах в начале 1950-х годов. Помимо специальных знаний эта молодежь должна была набраться опыта социалистического строительства у своего освободителя.
Учеба в Московском университете стала началом моей самостоятельной, осмысленной жизни. Она поставила меня перед необходимостью определить будущие профессиональные интересы, и принять существовавшую официальную идеологию.
Более 60 лет моей жизни прошли в обществе, сформированном советским режимом. Говоря современным научным языком, мой индивидуальный геном реализовывался в социально-политических условиях, требовавших тотального идеологического повиновения и имперского мышления. Вопрос принятия или непринятия советской знаковой системы сводился, по существу, к проблеме отстаивания своего места в условиях жесточайшей политической диктатуры.
Переехав в Америку уже зрелым человеком, я получил возможность взглянуть на события прожитой мной жизни уже не изнутри советского социума, а извне, сквозь призму нового для меня мира. Видение издалека оказалось иным, более обостренным и, надеюсь, более реальным.
Мои предки
Городок с названием Боготол, где я родился и вырос, находится недалеко от Красноярска. Стоит он на Транссибирской магистрали, которой и обязан своим возникновением. В период освоения этой главной транспортной артерии Сибири (1891-1916) город получил статус узловой железнодорожной станции. Его население стало быстро расти за счет увеличения численности рабочих и служащих различных транспортных служб. Самым большим праздником в городе был и до сих пор остается День железнодорожника. Роль узлового центра сохранялась за Боготолом вплоть до середины 1950-х годов, пока по соседству не были открыты богатые алюминием залежи глиноземов, привязавшие этот район к городу Ачинску.
В начале ХХ века, во времена Столыпинских реформ, в Боготоле стали появляться переселенцы из западных областей Российской империи, особенно из Польши и Белоруссии. В основном это были молодые люди, отправившиеся в Сибирь в поисках лучшей доли. Среди них оказался и мой дед по отцовской линии -- Василь ЕзИпчак. В России ударение и окончание фамилии претерпели изменения, и она стала звучать как Езепчук ( с ударением на последнем слоге).
Существовала семейная легенда о том, что дед, тогда молодой глава семейства, повздорив со своим отцом, который был недоволен женитьбой сына, твердо решил оставить родительский кров. До этого дед два года проучился на юридическом факультете Варшавского университета. Будучи независимым по характеру, он порвал со своими польскими предками и, внемля совету родственников, вместе с женой и двумя маленькими детьми, одним из которых был мой будущий отец, направился в сибирские края. Говорили, что перед этим путешествием дед ездил в Америку, которая пришлась ему по душе. Однако там он не смог закрепиться и скоро вернулся к семье. В Боготоле дед занялся продажей сельскохозяйственных машин, которые к тому времени стала выпускать российская промышленность. Бизнес обеспечивал семье вполне приличную жизнь и фактически продолжался до конца 1920-х годов. Революционные преобразования приближались к Сибири медленно, но неотвратимо. С отменой НЭПа и началом раскулачивания исчез и рынок. Семья, в которой народились еще шестеро детей, оказалась в бедственном положении. Дед не перенес разорения, заболел и умер. Моей бабушке Анне как жене нэпмана советская власть не предоставила никакой пенсии. Дед умер в год моего рождения - я появился в этом мире как бы на смену деду.
Мой отец, Василий Васильевич, самый старший из детей, отслужив в армии, выучился на паровозного машиниста и стал водить товарные поезда по трассе Боготол - Красноярск. Судьбоносным оказалось знакомство моего будущего отца с будущим дедом по материнской линии, Дмитрием Ивановичем Елисеевым, который опекал начинающего стажера. Однажды отец был приглашен Елисеевым на семейный пикник, откуда ушел навсегда влюбленным в 18 летнюю дочь хозяина - Александру, мою будущую мать. Думаю, не ошибусь, если скажу, что это был тот редкий случай, когда два счастливых человека пронесли чувство взаимной влюбленности через всю их долгую жизнь. Однако отца я недолюбливал. Пожалуй, из-за того, что он не стеснялся проявлять свою нежность к матери на людях и в нашем (детей) присутствии. Мне, маленькому мальчику, казалось просто ужасным, когда он обнимал и целовал мать на глазах у всех. Став взрослым, я уже позабыл об этом, но осадок неприязни остался.
Отец был хорошим семьянином и очень трудолюбивым человеком. В нем преобладало то созидательное начало, которое делало его непоседливым - ему всегда необходимо было быть чем-то занятым. Живи отец в стране свободного предпринимательства, его энергии хватило бы не только на то, чтобы сделать семью зажиточной и процветающей, но и принести немалую пользу обществу. Отец рано бросил курить, и я никогда не видел, чтобы он выпивал в одиночку. В компании он "пропускал" рюмку-другую, после чего начинал философствовать, хотя обычно многословием не отличался. Часто в такие минуты им овладевала грусть, и он затягивал свою любимую песню "Вечерний звон".
Несбывшейся мечтой отца был автомобиль. Иногда, всматриваясь в синие дали Саянских отрогов, которые находились в нескольких десятках километров от нашего дома, он говорил: "Вот если бы у меня была машина, я бы усадил в нее вас всех, и мы бы покатили к горам за тридевять земель. Ведь там, наверное, совсем другая жизнь". Побрести машину ему так и не удалось. Но незадолго до войны он купил два велосипеда - для себя и для матери. Обе модели были мужские, и я видел, как матери трудно взбираться на сиденье без отцовской помощи.
Летом по выходным дням мы отправлялись в путешествие на реку Чулым. Отец сажал меня на раму своего велосипеда. Тогда еще не изобрели детского сиденья, и я стойко переносил все неудобства, крепко держась вместе с отцом за руль, и был полон счастья видеть, как все проплывает мимо нас. На реке мы обычно останавливались у крутого обрыва, что высоко поднимался над песчаной отмелью, уходящей далеко в воду. В отвесной стене обрыва жили стрижи, и я первым делом бежал к ее подножию, чтобы понаблюдать за жизнью этих стремительно снующих туда-сюда птиц. Их были стаи, и они с громкими криками то влетали в отверстия стены, то вылетали из них. Что птицы делают там, внутри - для меня оставалось загадкой, и никто из взрослых не мог дать мне вразумительного объяснения. На отмели близ воды собиралось огромное количество стрекоз. Они были разной величины, а их крылья походили на прозрачную сетку, украшенную причудливой формы узорами. Особенно мне нравились те, на синих крыльях которых виднелись тоненькие темные прожилки. Увы, полвека спустя от всех этих чудес природы остались только воспоминания...
Отец холил и лелеял свои велосипеды, на зиму покрывал их специальной смазкой и подвешивал в коридоре под потолок. Когда мы с братом подросли, ему ничего не оставалось, как позволить нам на них кататься. В первый же летний сезон от сияющих лакированной поверхностью машин мало что осталось, и отец только с горечью смотрел на то, во что мы их превратили. Ему было очень тяжело смириться с этой утратой.
Для поколения моего отца существовали свои представления о достойном образе жизни молодого мужчины. Считалось, что одним из мужских развлечений должна быть рыбная ловля или охота. Друзья помогли отцу купить двуствольное охотничье ружье со знаменитым винчестерским клеймом. Оно действительно было очень красивым и блестело всеми своими металлическими и деревянными частями. Раз или два в неделю отец любовно чистил его, смазывал и вешал на стену. Иногда друзья приглашали отца на охоту, он уезжал на два-три дня, но возвращался, как правило, без трофеев. Дабы не задеть его самолюбие, друзья находили способ поделиться с ним добычей, о чем он обычно признавался матери спустя какое-то время. Бывало, отец брал меня с собой не на охоту, а как он говорил, "пристрелять ружье". Мать относилась к охотничьим затеям отца весьма неодобрительно.
Однажды отец убедил мать в том, что причина его охотничьих неудач заключается в отсутствии охотничьей собаки. Через несколько дней в доме появился красивый ирландский сеттер рыжего цвета. Собака была взрослой, поэтому требовалось время, чтобы она привыкла к новому хозяину. Когда показалось, что собака уже обжилась, ее оставили на ночь во дворе. На следующее утро мать, выйдя из дома, просто обомлела. Ее взору открылась невероятная картина: весь двор, как снегом, был усыпан куриными перьями, кое-где валялись придушенные птицы. Собака с радостью бросилась ей навстречу, видимо, стремясь таким образом показать, что услужила, принесла добычу в свой новый дом, своим новым хозяевам. По всей округе разразился страшный скандал из-за нанесенного ущерба. На этом охотничья карьера отца закончилась навсегда.
Тяжело было смотреть на отца, когда он ушел на пенсию, сохранив еще большой запас своей могучей энергии. На смену привычному окружению, с которым его многие годы связывали работа и общественные дела, пришли плохо устроенный быт и бездействие в общественной жизни. Сложившийся уклад человеческих отношений исключал возможность достойного общения и обрекал стариков на прозябание у телевизоров в своих индивидуальных лачугах. Отсутствие специальных государственных программ, привлекавших пенсионеров к какому-либо виду общественной деятельности, партийные функционеры компенсировали периодическими "инъекциями" пропагандистского "опиума", награждая вышедших "в тираж" людей грамотами ветеранов труда или подогревая тщеславие вручением медалей комсомольцам 1920-х годов. Это было откровенное издевательство над людьми, вынужденными ежедневно выстаивать очереди за обычными продуктами питания, а для покупки элементарной одежды ездить в столицу или другие крупные города.
Дед по линии матери, Дмитрий Иванович Елисеев, был выходцем из военно-инженерной семьи. Его предки осели в Томске, где его отец служил в чине фейерверкера - старшего унтер-офицера артиллерии. В царской России знаменитый Томский университет был одним из ведущих центров просвещения и культуры Западной Сибири. Однако город находился в стороне от Транссибирской магистрали, и поэтому в советское время ему была уготована участь второсортной провинции. Дед окончил специальные железнодорожные курсы и, получив диплом машиниста, начал работать на различных участках Транссиба. Вскоре узловая станция Боготол стала его постоянным местом работы. Дед был просвещенным человеком и долгое время после революции старался сохранять традиции, которым следовали в его родительском доме. В гостиной деда на этажерке стояли полное собрание сочинений Чехова, два тома Голсуорси ("Сага о Форсайтах"), сочинения Достоевского и другие книги. В нижней части этажерки, которая запиралась на ключ, были спрятаны издания, не жалуемые новой властью. Например, "Князь Серебряный", стихи А.К. Толстого, старые журналы "Нива" и т.д. Скрытые от глаз, они были показаны мне уже в студенческие годы, когда я приезжал на каникулы из Москвы.
В дедовской библиотеке были и "Три мушкетера" А. Дюма. Эту книгу очень любила моя мать и часто читала нам с братом отрывки из нее. Но книга исчезла, так и не дождавшись, когда мы могли бы читать ее самостоятельно. Дед очень огорчался, если из его библиотеки что-то пропадало. Однако со временем, к концу его жизни пропало все, чем он дорожил; в советское время эти книги уже никому не были нужны.
Когда собиралась вся семья Елисеевых, дед играл на гитаре и пел русские романсы. Для меня, маленького мальчика, это было первое посвящение в старинную русскую культуру, и мне очень хотелось быть похожим на деда. Однако гитара считалась мещанским инструментом, и о ней пришлось забыть. Спустя 20 лет, в мои студенческие годы интерес к игре на гитаре стал возрождаться, но, к сожалению, я так и не осуществил своей детской мечты.
Дед был по природе созерцателем. Ему нравилась тихая, размеренная жизнь с такими периодическими развлечениями, как рыбалка, походы в лес за грибами и ягодами, путешествия. Он не любил компании и обычно довольствовался кругом своей семьи. Когда я немного подрос, и мне стало 9-10 лет, дед стал брать меня и свою младшую дочь, которая была старше меня всего четырьмя годами, на рыбалку. Его выездная лошадь Сивка-Бурка уже ушла в небытие, и мы втроем отшагивали шесть километров до места, где река Чулым ближе всего подходила к городу. Дед нес бредень, а нам доставалась всякая мелочь в виде котелка и корзины с небольшим запасом еды. На реке дед заходил в глубину, а мы с Валей тащили бредень по берегу. В те времена в реке водилось много рыбы, поэтому наш улов всегда составляли не менее десятка небольших щурят и маленьких окуньков. Обратный путь казался более длинным и утомительным, но радостных воспоминаний и нам, и деду хватало надолго.
Дед недолюбливал советскую власть и старался быть в стороне от политики. Правда, когда-то, в 1920-х или 1930-х годах ему поручили вести состав, в котором ехал нарком путей сообщения Л. Каганович. Нарком пожелал лично познакомиться с машинистом и пожал ему руку. Дед долго с гордостью вспоминал об этом, пока наркома не уличили в преступлениях вместе с "великим" вождем. В очередной мой приезд из Москвы на каникулы дед мне сказал: "Я думал, он приличный человек, а он оказался, как все".
В день объявления войны, 22 июня 1941 года собралась вместе вся наша семья, обсуждали дела, в которых я, только что закончивший первый класс, мало что понимал. Я слышал, как дед спросил: "Интересно, что было бы с Марксом, если бы он был жив: уничтожил бы его Гитлер, как и других евреев, или нет?" Я вопроса не понял, так как не знал, кто такие евреи. Несколько месяцев спустя, когда город заполнили огромные толпы эвакуированных, мне стал понятен смысл того, о чем спросил дед. Я прозрел; оказалось, что мальчик Володя Шмулевич, с которым я сидел за одной партой, тоже был еврей.
В моем детстве дед никогда не высказывал при мне политических суждений. Но невозможность приобрести что-либо необходимое всегда вызывала в нем реакцию, по которой можно было понять оценку происходящего. Однажды на мою реплику: "Ты всегда чем-то недоволен", - дед, ничего не ответив, откуда-то достал папиросу и закурил. То был единственный раз, когда я видел его курящим. Бабушка сказала: "Ну, Юрка, ты довел деда". Дед не пил водку, лишь иногда, по случаю, выпивал крохотную рюмочку какой-то настойки; графинчик с этой настойкой бабушка всегда держала в буфете.
От моего деда, Дмитрия Елисеева мне по наследству досталась книга "Поучение Иоанна Златоуста ", переведенная с греческого языка на церковно-славянский и изданная в 1787 году. Бабушка, будучи глубоко верующим человеком, бережно хранила реликвию, подаренную отцом деда им на венчание. По семейной традиции, я завещал эту священную книгу моему внуку Егору.
Бабушка моя, Мария Сергеевна Тимачкова, была родом из Гусь- Хрустального. Не знаю, как она попала в Сибирь и как встретилась с дедом. В памяти у меня сохранился ее портрет, который висел в их гостиной: из рамы смотрело молодое и необычайно красивое лицо. До сих пор восхищаюсь ее умом и житейской мудростью. В день моего 16-летия бабушка подарила мне несколько 100-рублевых "екатерининских" купюр и сказала: "Чтобы ты знал, какие красивые деньги были раньше в России". Купюры были действительно великолепны, в центре каждой красовался портрет императрицы.
В сундуке, где бабушка хранила дорогие ее сердцу вещи, был и праздничный наряд рязанской крестьянки. Однажды этот наряд - красный льняной сарафан, белую рубаху и расшитый кокошник - бабушка позволила надеть своей младшей дочери (моей тете) на новогодний карнавал. Я сопровождал ее и был страшно доволен тем, что на балу все обращали внимание на "странную" пару - молоденькую старорусскую крестьянку и еще более юного (тогда мне было 16), но вполне современного кавалера.
Бабушка была истовой христианкой. Несмотря на запрет религии и закрытие единственного в городе храма она продолжала жить по православному календарю, совершая обряды и соблюдая церковные праздники. Она потихоньку крестила меня, когда я родился. Ребенком я узнал от нее о Рождестве, Великом Посте и Пасхе. И о грехе - тоже. Никто не видел ее пасхальных приготовлений, но когда я в день Пасхи приходил к ним домой, она благословляла меня и совала в руку крашеное яйцо. И уже потом начиналось угощение всей семьи куличами и творожной пасхой. После разгрома церкви все иконы пришлось спрятать - оставлять их на виду было опасно. Только в 1943 году в самой дальней комнате появилась небольшая иконка. В этот год без вести пропал единственный бабушкин сын Тимофей, который воевал под Сталинградом. Два года с утра и до вечера молилась бабушка перед этой иконой за его жизнь. А 9 мая 1945 года от Тимофея пришло известие о том, что он был в плену.
На протяжении своей жизни я наблюдал за тем, как постепенно, но неотвратимо рушился микромир семьи моего деда по материнской линии.
Некогда зажиточная семья потихоньку нищала от бытовой неустроенности. Дом, единственная собственность, приобретенная еще до советской власти, ветшал; его разрушение невозможно было остановить из-за отсутствия элементарных строительных материалов. Рушился уклад достойной человеческой жизни, на смену ему приходило убогое выживание.
Мать я любил, она была доброй и разумной женщиной. Ее умение избегать конфликтов уравновешивало жесткий характер отца, хотя он всегда оставался главой семьи. Вспоминаю, как мы с братом (он был на три года меня моложе) утром, как только отец уходил на работу, бросались к матери в постель и, словно котята, с наслаждением утыкались в ее мягкую теплую грудь. Более глубокого чувства защищенности ото всего мира я, наверное, никогда больше не испытывал.
Мне нравилось помогать матери, и она часто давала мне разные поручения по хозяйству, которые я старался выполнять добросовестно. Мать доверяла мне присматривать за братом и сестрой и, я бы сказал, даже иногда злоупотребляла этим.
Детство и отрочество
У меня рано возникло представление о собственном микромире, в котором я мог реализовать свои детские устремления. Однако в тесном родительском доме наши с братом интересы часто пересекались. Брат мешал моим играм, портил мои книги, картинки, увязывался за мной, если я куда-нибудь отправлялся. Я видел в нем разрушителя моего микромира. Когда брат подрос и стал общаться с детьми своего возраста, конфликтность наших отношений уменьшилась, но антагонизм сохранялся еще долгое время.
Будучи первым внуком у моих прародителей, я был окружен особой любовью и лаской. Когда мне было шесть лет, тетя Ната (мамина сестра), тогда студентка Томского медицинского института, приехав на каникулы, подарила мне детский педальный автомобиль, на котором я гордо разъезжал по улицам. На машине был установлен клаксон, и я непрерывно в него сигналил, чем приводил в исступление сопровождающих меня взрослых. Из-за отсутствия в городе асфальтированных дорог двигаться приходилось по деревянным тротуарам, которые в первую очередь были предназначены для пешеходов. Нередко моя водительская неопытность становилась причиной неудовольствия прохожих, на которых я время от времени наезжал.
Годом позже у меня возникла мечта получить в подарок игрушечную железную дорогу, которая была выставлена в витрине универмага. Каждый день я приходил к универмагу и заворожено смотрел на свою "мечту", но никакие мольбы не смогли заставить любящих меня родственников сделать мне такой подарок. Вскоре железную дорогу приобрел детский сад, и она стала мне недоступной даже для обозрения.
В только что открывшийся детский сад меня не брали потому, что моя мать не работала и сама могла заниматься нашим воспитанием. До самой школы я продолжал тосковать о детском саде. Мне казалось, что там дети живут совсем иной жизнью: у них было много игрушек, с ними занимались воспитатели, читали им книги, рассказывали об интересных путешествиях в другие страны. Я завидовал им.
В школу я пошел с удовольствием. Это было новое двухэтажное здание с огромными окнами, просторными светлыми классами, спортивным залом, где находилась еще и сценa. В глубине сцены висела картина: утопающий в цветах Сталин и маленькая азиатская девочка, обнимающая его. От картины исходил лучезарный свет, и всем, кто на нее смотрел, даже в голову не могло прийти, что за этой пропагандистской фальшью скрывалось искусно замаскированное чудовище. Через год в здании школы разместился военный госпиталь и "шедевр" навсегда исчез.
Спустя 60 лет, будучи в Америке, я случайно наткнулся на книгу, приоткрывшую мне историю возникновения картины.
В 1997 г. английский исследователь Дэвид Кинг опубликовал альбом под названием "Исчезновение комиссаров". В нем были собраны фотографические и художественные материалы, фальсифицированные в период сталинского правления. Там я нашел черно-белую фотографию, которая в последствие была превращена в художественную репродукцию, тиражирована миллионами экземпляров и распространена по всей необъятной советской стране. Улыбающийся Сталин держит на руках шестилетнюю девочку Галю Маркизову, которая только что вручила ему букет цветов. Эта фотография была, сделана во время приема в Кремле в 1936 г., под ней подпись: "Друг маленьких детей". Галя очутилась в Кремле вместе со своим отцом, вторым секретарем компартии Бурят-Монгольской АССР, который был участником торжественной встречи. Через год он был "разоблачен как японский шпион" и расстрелян. Мать Гали погибла при невыясненных обстоятельствах. Дальнейшая судьба девочки канула в Лету.
Наша молодая учительница по имени Мария Евгеньевна трепетно встретила нас. По-видимому, это был ее первый учительский опыт. Она приготовила для каждого "первоклашки" тетрадь с небольшим красочным рисунком на обложке, выполненным лично ей самой. В этих тетрадях мы учились писать палочки фиолетовыми чернилами и 58-м пером. Нетрудно представить, как выглядели эти тетради к концу первой четверти. Лишь трогательные рисунки, не залитые кляксами, напоминали о благостных мечтах нашей заботливой учительницы. В конце года она расцеловала всех нас и распрощалась с нами до осени. Но оказалось - навсегда. В июне началась война.
Я хорошо запомнил день объявления войны. Июнь в Сибири - это начало лета, когда буйно цветет черемуха, а луга усыпаны яркими цветами лилий и огоньков (местное название купавницы). В тот воскресный день стояла солнечная теплая погода и мы, малыши, с оравой детей постарше с утра отправились за цветами в лес, который близко подступал к окраине города. Тогда понятия "насилие" и "разбой" не существовало и потому детям позволялось совершать такие короткие путешествия без сопровождения взрослых. В полдень мы возвращались с охапками цветов и, еще не дойдя до своих домов, от встретившихся нам людей узнали, что началась война. Домашние уже собрались все вместе и с тревогой обсуждали, что будет дальше, и кого из родственников могут мобилизовать на фронт. Моему отцу тогда было 36, маминому брату Тимофею -- 30 лет. Тимофей недавно получил диплом инженера, женился и у него уже был маленький сынишка. В первые же дни войны Тимофея призвали в армию. Но воевал он недолго. Под Сталинградом его часть попала в окружение, и он попал в плен. Почти три года Тимофей провел в плену в Германии, после чего, к великому счастью, был отправлен не в советский концлагерь, а домой. Его возвращение, можно сказать, вернуло к жизни бабушку, которая от горя просто погибала на наших глазах.
Отец как железнодорожник получил броню. Но когда в 1944 году стали формировать "восстановительные" бригады для проведения работ по возобновлению движения на освобожденных западных территориях, отец, проявляя патриотический порыв, несколько раз просил об участии в этих операциях, но его просьбы отклонялись. В качестве выражения доверия его перевели на административную управленческую должность, где он и оставался до окончания войны.
Через несколько недель после начала войны в городе стали появляться эвакуированные и беженцы - женщины и дети, которые не хотели оставаться на оккупированных территориях. Позднее я узнал, что это были в основном еврейские семьи, спасающиеся от нацистских преследований. Горожан, имеющих более или менее просторные дома, "уплотняли", подселяя к ним беженцев. Расселение происходило без особых трудностей, и вскоре на улицах города и в очередях за хлебом стали появляться незнакомые лица. Мы, дети, проявляли к ним большое любопытство, но ничего необычного для себя не могли найти. Каждое утро беженцы собирались на торговой площади в центре города, где был установлен громкоговоритель, и с напряженным вниманием слушали сводки Совинформбюро, транслируемые из Москвы. Известия были тревожные - советские войска катастрофически отступали. Каждый день наша армия оставляла всё новые города, и фронт неумолимо приближался к Москве. Для многих беженцев упоминаемые места были родными, поэтому в толпе можно было видеть людей со слезами на глазах, часто слышались громкие рыдания. По окончании информационных сводок беженцы еще долго не расходились, обсуждали услышанные (наполовину правдивые) новости, обменивались впечатлениями о своей новой жизни. Другого места для встреч у них не было.
В информационных сводках фактически ничего не сообщалось о потерях в наших войсках, но поток прибывающих раненых с каждым днем увеличивался, что говорило само за себя. Носилки с ранеными выгружали прямо на перрон, и мы, ребятишки, прибегали смотреть на этих несчастных искалеченных парней. Все школьные здания в городе и даже еще недостроенный трехэтажный Дом культуры были отданы под госпитали.
Эвакуированных беженцев часто можно было встретить на рынке, где они продавали свои вещи, а взамен покупали какую-то еду. Но это продолжалось недолго - тот скудный скарб, что им удалось захватить с собой, быстро иссяк, а приближение зимы с каждым днем напоминало этим несчастным о бедственном их положении. Городские власти были не в состоянии помочь этим людям материально, а также предоставить им работу. Рассчитывать на ее получение могли только учителя и те, у кого была какая-то медицинская специальность. Таких было немного, но только они и задержались в городе до конца войны. Большая часть беженцев была вынуждена перебраться туда, где существовала хоть малейшая возможность зарабатывать себе на пропитание.
В конце января 1943 года город стал свидетелем новой трагедии, разыгравшейся по очередному кровавому сценарию "гения мудрой национальной политики". Дом, в котором жила наша семья, находился недалеко от школы, где я продолжал учебу после того, как прежнее здание отдали под госпиталь. Это был двухэтажный деревянный барак с печным отоплением и туалетом снаружи. В суровые морозы в классах было так холодно, что мы не снимали пальто и согревались тем, что на переменах носились, как угорелые. Однажды учительница сообщила нам о предстоящих коротких каникулах, устроенных из-за перевода школы в другое помещение.
Спустя несколько дней рано утром я отправился посмотреть, что же происходит в школе. То, что я увидел, потрясло мое детское воображение. Весь двор вокруг школы был заполнен огромной массой людей незнакомого мне облика. В основном это были женщины и дети, редко старики. Толпа перетекала с места на место, кто-то входил внутрь школы, кто-то выходил, кое-где дымились костры. Люди были одеты в темные стеганые халаты, лица их были смуглы, глаза раскосы. Черного цвета волосы женщин были заплетены в косы и забраны в матерчатые "чехлы". Я побежал домой рассказать обо всем матери. Она кивнула мне головой, сказав: "Да, я знаю, это - калмыки". В течение нескольких дней эти несчастные люди - их число сильно превышало вместимость школьного здания - продолжали стоять в своих стеганых халатах во дворе, спасаясь у костров от январского сибирского мороза. Днем женщины ходили по окрестным домам и просили милостыню - немного хлеба, щепотку чая. Одной такой женщине мать отдала целую пачку черного чая. Взяв чай, калмычка сказала, что у нее нет ничего, чем бы можно было отблагодарить мать. В подтверждение женщина распахнула халат - он был надет прямо на голое тело. Потом она опустила руку в карман халата и достала крохотную бронзовую фигурку Будды. "Возьми, это все, что у меня осталось", - сказала калмычка и отдала фигурку матери.
Каждое утро к школе подходили подводы, чтобы погрузить покойников. Через несколько дней выживших калмыков развезли по соседним деревням. У школы остались только следы скотского содержания людей.
Прошло больше полстолетия. Уже нет в живых моей матери, которая сохранила фигурку этого совсем чужого нам Божества. Видимо, события тех печальных январских дней запали ей в душу так же глубоко, как и мне. Фигурка Будды осталась в нашей семье.
Во время войны, когда я учился в младших классах, было принято брать шефство над ранеными в госпиталях. Классная руководительница обычно составляла небольшую группу учеников, в которую попадали те, кто мог петь, читать стихи или выучивал какие-либо коротенькие истории. Посещение раненых всегда было для нас большим событием, мы к нему готовились - по многу раз декламировали новые стихи (в основном патриотические), разучивали новые песни и т.д. Одним из важнейших условий участия в шефском походе была хорошая успеваемость. И мы изо всех сил старались не получать плохих отметок. Перед посещением госпиталя учительница особо обращала внимание на нашу одежду и просила иметь опрятный вид. Мать всегда относилась к этому с пониманием и давала мне свежую рубашку, хотя сделать это в условиях нашей нищенской жизни было нелегко.
После занятий мы отправлялись в госпиталь, где нас разводили по палатам тяжелобольных и малоподвижных раненых. Их лица оживлялись, и было заметно, что они рады нашему приходу. Раненые расспрашивали о нашей учебе, рассказывали о своих семьях и детях, о том, где и как жили до войны. Мы считали своим долгом развлекать их, дарили на память свои поделки из бумаги или рисунки. В благодарность мы получали сладости или фрукты. Для ходячих больных силами нашей художественной самодеятельности иногда давали маленькие концерты.
В 1944 году госпитали стали перебираться ближе к фронту. Нам вернули прежнее здание школы. Поначалу пребывание в ней было очень беспокойным. Пока в здании располагался госпиталь, тут развелось такое количество крыс, что во время уроков мы не столько слушали объяснения учителя, сколько наблюдали за крысами, которые шмыгали под ногами. Иногда мы их подкармливали, как и раненые до нас. Санитарные службы города к общей радости скоро решили эту проблему.
В четвертом классе начальной школы мы изучали историю страны еще по довоенным учебникам. На страницах книги помещались портреты Ленина и Сталина, а также выдающихся полководцев Красной Армии. Портреты же Блюхера, Тухачевского, Гамарника были старательно вымараны чернилами, под каждым из них стояла подпись "враг народа". Рядом оставались чистые портреты Фрунзе, Ворошилова, Буденного. Из передач, которые транслировались по черной тарелке, установленной в нашем доме уже на моей памяти, я знал, что "враги народа" - это страшные люди, стремящиеся разрушить нашу счастливую жизнь. Их надо любым способом выявлять, доносить на них, уничтожать их. В школе нам читали книгу о Павлике Морозове, который стал героем потому, что предал отца ради разоблачения банды кулаков.
Родители никогда не говорили при нас, детях, на политические темы. Как сейчас понимаю, они о многом догадывались, но из-за страха репрессий старались не посвящать нас в эти дела. Однажды осенью мы с матерью собирали газеты, чтобы из них нарезать полоски для заклеивания окон на зиму. Газет оказалось мало, и тогда я предложил разрезать для этих целей плакат с изображением Ленина. Мать выхватила из моих рук плакат и сказала: "Никому не говори, что ты хотел сделать, иначе нас всех посадят!"
Только уже будучи взрослым, я узнал, что отец моего двоюродного брата был арестован по доносу за то, что в каком-то разговоре сожалел о невозможности уехать за границу. Утром он ушел на работу и вечером не вернулся домой. Как потом сообщили моей тете, он оказался "врагом народа" и был расстрелян без суда.
Помню, как часто в это же страшное время мать, сидя около дома на скамейке, с тревогой ожидала возвращения отца с работы. Как-то на вопрос проходящей мимо соседки о "делах" мать ответила: "Жду и не знаю, вернется или нет".
Когда началась война, одна из подруг матери в разговоре за столом среди близких людей сказала: "Ну, надеюсь, немцы разберутся с этим преступником". Имя преступника не называлось, но всем было ясно, о ком идет речь. Эту женщину осудили по доносу на 10 лет лагерей. Поскольку ее муж занимал высокое положение в администрации города, ему удалось добиться отбывания женой срока заключения в пределах Красноярской тюрьмы. При этом мужу было поставлено условие, отказаться от жены, что он вынужден был сделать. Правда, детям разрешили видеться с матерью в тюрьме один раз в году.
Говорили, что в заключении эта женщина занималась рукоделием и к 70-летию "великого вождя" вышила его портрет, который просила отправить в подарок. Однако на длительность срока ее заключения этот эпизод никак не повлиял. Она была освобождена лишь после смерти тирана.
Годы войны были трудными для нашей семьи, но не более трудными, чем для тех, у кого отцы были на фронте. Мой отец работал, зарабатывал деньги на жизнь, но деньги тогда мало что значили, поскольку магазины были пусты. Карточная система гарантировала норму хлеба, сахара и мыла. Вместо сахара иногда выдавали конфеты, которые назывались "подушечками". Мы, дети, их очень любили, потому что внутри у них было повидло. В школе нам полагался завтрак в виде кусочка черного хлеба, посыпанного сахаром, чему мы тоже радовались. Иногда отцу удавалось достать масло, чай или какую-нибудь крупу, реже - муку. Мать была счастлива, когда он приходил с такой "добычей", - три детских рта надо было чем-то кормить.
Мать всячески изощрялась, стараясь готовить из картошки разные блюда; ее-то у нас всегда было вдоволь. В начале лета мы всей семьей сажали картошку, затем ухаживали за ней, а осенью выкапывали. Так делали все горожане. Из всех картофельных блюд, что готовила мать, больше всего мне нравились картофельные оладьи, называемые "драниками". Много лет спустя, когда я приезжал из Москвы на каникулы и просил мать сделать такие оладьи, она отказывалась, поскольку это было трудоемкое дело. Однажды в каком-то европейском ресторане я случайно обратил внимание, что в меню картофельные оладьи значатся в разделе деликатесов. В то военное время мы даже не предполагали, что мать кормит нас такой изысканной едой.
В те голодные годы можно было наблюдать и такой парадокс: пустые полки продовольственных магазинов заполняли банки с консервированными камчатскими крабами ("Chatka") и зеленым горошком. В мирное время о существовании этих редких деликатесных продуктов многие горожане даже не имели представления, поэтому и теперь употреблять их в пищу не решались. За появившимися в конце войны американскими продуктами - ветчиной, тушенкой, яичным порошком - выстраивались такие очереди, что нередко проводить в них приходилось целый день. В очередях обычно стояли дети, поскольку родители были заняты на работе или по хозяйству дома. Не раз мне приходилось возвращаться домой с пустыми руками - продукты заканчивались раньше, чем подходила моя очередь. Но когда матери удавалось пораньше поднять меня с постели, и я успевал вовремя занять очередь, шанс получить тушенку существенно возрастал. В "счастливые" дни я возвращался уже через несколько часов и с гордостью вручал добытые банки. Мать устраивала нам пир.
Больше всего мне запомнились американские соевые бобы в томате. За лишнюю порцию бобов, которыми нас обычно кормили в пионерских лагерях, я готов был отдать любую другую еду.
Как и до войны, город продолжал жить натуральным хозяйством. Почти в каждой семье держали корову, обеспечивающую детей и взрослых молоком. Несмотря на драконовские запреты, введенные повсеместно после образования колхозов, люди даже умудрялись запастись на зиму сеном, хотя траву разрешалось косить только на болотах, либо на небольших лесных полянах.
Из-за чрезвычайной занятости отца заготовкой сена занимались мы с матерью. Никакой тягловой силы, кроме нашей же коровки, у нас не было. К счастью, нрав у буренки был покладистый, и она без особого сопротивления позволяла впрячь себя в телегу. По утренней прохладе мы отправлялись на покос, оставив моего младшего брата присматривать за сестрой. Ехали мы медленно, никогда не подгоняя нашу послушную буренку, и я с удовольствием смотрел на леса и луга. Иногда спрыгивал с телеги и шел полем или лесом, собирая ягоды. Потом догонял телегу - мать успокаивалась, видя, что я цел и невредим, - и мы продолжали путь. Прибыв на место, корову отпускали пастись, мать начинала косить траву, а я сгребал уже подсохшее сено.
Как-то в раннем детстве, когда мне было шесть-семь лет, мы с матерью отправились в поле за цветами. Был жаркий летний день, и в траве прятались от жары какие-то маленькие птицы. Когда мы подходили, птицы тут же взлетали и высоко поднимались в небо. Я решил посмотреть, будут ли они возвращаться, и неподвижно лег в траву. Я напряженно всматривался в небо, пока не увидел крохотную точку, издававшую звуки необычайной мелодичности. То были длинные трели, чередующиеся с коротким щебетанием. Им не было конца. Звуки то приближались к земле, то вздымали вверх. И сама крохотная птичка то становилась видимой, то превращалась в точку. Меня поражало, как эта птица может столько времени парить в воздухе, оставаясь, как казалось, на одном и том же месте и издавая бесконечные трели. Было такое впечатление, что она чему-то очень радовалась в своем поднебесье. Я лежал, не шелохнувшись, и ждал, когда же она опустится в траву. Мать, забеспокоившись, позвала меня, и я побежал к ней. Она оказалась совсем рядом, и я потянул ее, чтобы она послушала это поднебесное пение. На минуту мать остановилась, прислушавшись, потом сказала: "Да это ведь жаворонок. На этом поле они живут". Пение жаворонка я запомнил на всю жизнь.
Уже повзрослев, всякий раз на сенокосе я хотел услышать пение жаворонка. И это желание настолько переполняло меня, что я ненадолго бросал грабли, валился на прокос и напряженно всматривался ввысь в надежде увидеть и услышать эту крохотную птичку. Но жаворонка в небе не было. Мать, застав меня за таким бездельем, укоризненно говорила: "Ну что, опять ждешь жаворонков?!" Так мне больше никогда и не удалось услышать это поднебесное пение. Может быть, жаворонки не любили этот луг. Или, скорее всего, мы своим вторжением заставили их улететь в более спокойные места.
Вечером мы возвращались домой, груженые свежим сеном. Мать устало шла за возом, который тянула наша безропотная буренка. Дома наша кормилица давала еще и молоко - основной продукт питания, поддерживающий наше здоровье в эти голодные годы.
В 13 лет я влюбился. Удивительно произносить эти слова, когда жизнь давно вошла в размеренный ритм повседневной реальности. Но тогда это был взрыв чувств, не поддающийся управлению разумом. Девочка, в которую я влюбился, была моей ровесницей и жила на соседней улице. Первое время я даже не знал, как эту девочку зовут. Я приходил к ее дому и ждал, когда она появится. Было только одно желание - видеть ее и чувствовать, что она рядом. Я не размышлял, красива ли она, и даже не стремился с ней заговорить. Мне было достаточно простого созерцания. Потом я каким-то образом узнал, что девочку зовут Инна, но до знакомства, кажется, тогда дело так и не дошло. Осенью моя семья переехала в другой город, где отец получил новую работу. Но судьба снова свела нас с Инной через три года. Она внезапно появилась в школе, где я учился в старших классах. Нам обоим было по 16. Мы узнали друг друга, и я рассказал ей о своей пламенной любви, от которой, как оказалось, не осталось и следа. Сближения не произошло, хотя мы продолжали каждый день видеться в школе. Заканчивая выпускной класс, я узнал, что Инна дружила со своим одноклассником, от которого ждала ребенка. В то время это означало грандиозный скандал. Но продолжения этой истории я так и не узнал, поскольку уехал поступать в Москву, в университет. Видимо, в этой девочке, действительно, был какой-то магнетизм, притягивающий к ней подрастающих мальчиков.
Лето 1945 года принесло в наш маленький город не только радость победы, но и много несбывшихся ожиданий. Семьи, в которых были без вести пропавшие отцы, сыновья, братья, потеряли всякую надежду на их возвращение. Другие семьи вынуждены были смириться с утратами, о которых их извещали похоронки.
Ежедневно через станцию проходили эшелоны с ликующими солдатами, направляющимися на восток. Из распахнутых дверей товарных вагонов неслись песни; солдаты их пели не под гармошку, а под аккордеон - сияющий диковинный инструмент, достойный победителей. Если тот или иной состав останавливался на перроне, к нему устремлялся весь привокзальный рынок, одаривая солдат бесплатной едой. Девушек предупреждали, чтобы они не принимали приглашения солдат войти в вагон за красивыми трофейными подарками. Это было опасно.
Вернулся из плена мамин брат Тимофей. Больше двух лет от него не было никаких известий, и вдруг, в первые же дни после капитуляции Германии он прислал весточку, что жив. Однако приехал дядя Тимофей без предупреждения и бабушка, открыв ему дверь, от неожиданности села на пол. Помню, как Тимофей пришел к нам в гости, и мать стала расспрашивать его о жизни в плену. Подвыпив, он все время повторял: "Шурка, ты даже не представляешь себе, как живут немцы". Больше всего он радовался не тому, что выбрался живым из страшной мясорубки, а тому, что после плена ему удалось избежать советского концлагеря.
В один из дней этого победоносного времени я проходил по вокзальным путям. Мимо проследовал товарный состав с заключенными. Из зарешеченных окон протягивались руки, и вдруг я увидел, что из чьей-то руки выпал треугольный конверт. Когда поезд прошел, я подобрал треугольник и прочитал текст. В письме, кроме нескольких слов родным, содержалась просьба отправить его по указанному адресу. Дома я показал письмо матери. Мы долгого обсуждали, как поступить: опускать в почтовый ящик треугольник было нельзя - треугольниками разрешалось отправлять только письма с фронта. Отец советовал положить письмо в конверт, но тогда пришлось бы писать на конверте свой обратный адрес, что было небезопасно. Страх перед всевидящим оком чекистской цензуры загнал нас в тупик, из которого мы не смогли выбраться. Письмо так и не было отправлено. До сих пор меня мучает стыд за беспомощность, которую я не смог преодолеть, чтобы помочь человеку, попавшему в беду. Крохотная ниточка его надежды, оказавшись в моих руках, оборвалась.
Прибыли с фронта "восстановительные" поезда, куда так рвался работать мой отец. Поезда вернулись с гигантским количеством разнообразных трофеев, потрясавших воображение. В специальном вагоне была привезена даже немецкая корова остзейской породы. Это был великолепный, красивой черно-белой расцветки, с большими раскидистыми рогами экземпляр. Наши сибирские беспородные коровы на ее фоне имели жалкий вид. Корова давала 40 литров молока в день и выпивала несколько ведер воды. Рассказывали, что первое время ее не удавалось напоить из ведра. Она не умела этого делать. И только когда на поверхность воды положили дощечку, она напилась. Все дело было в том, что корова привыкла пользоваться автопоилкой, чего в России ей предложить не могли. Не помню, что стало с этим несчастным животным в сибирских условиях.
Однажды я с матерью оказался в квартире людей, которые привезли трофеи. Было впечатление, что я хожу по музею, где выставлены роскошная мягкая мебель, зеркала в золоченых рамах, в витринах - изящные статуэтки и посуда. На стенах висели замечательные картины с незнакомыми мне тогда библейскими сюжетами, пол был устлан невероятной красоты коврами. Все это было абсолютно из другой жизни, о которой мы даже не имели представления. В моем детском воображении никак не укладывалось, что все это богатство в Германии могло принадлежать какому-то одному человеку. У меня не было сомнений, что большая часть вещей, попавших в этот дом, вывезена из музея или какой-нибудь художественной галереи. Позднее я понял, что ошибался в своих суждениях. Многое из увиденного мной тогда оказалось обычным рутинным наполнением европейского жилища среднего достатка.
Надо отдать должное обладателям этих трофеев. Они сделали подарки и своим друзьям. Так, моя мать получила в подарок целый ящик замечательной чайной и столовой посуды, которая очень обновила нашу убогую домашнюю утварь.
В первые послевоенные годы казалось, что жизнь улучшается. В магазинах появились кое-какие немецкие трофейные товары, многое можно было купить на рынке. Все это было, как говорится, с чужого плеча, но все-таки при определенной изобретательности позволяло прикрыть зияющие прорехи в одежде взрослых и детей. Мои ноги бешено росли, но купить обувь было невозможно. Ботинки - это не штаны, которые можно перешить из взрослых брюк. Как-то в одном магазине я увидел приличные полуботинки, правда, на размер меньше, чем мне было нужно. Я умолил мать купить мне их. Но лучше бы она не согласилась, и тогда моим ногам не пришлось бы испытывать те мучения, на которые их обрекли хотя и новые, но меньшего размера ботинки.
Хуже обстояло дело с продуктами питания. Американская помощь закончилась, а своих отечественных продуктов практически не производили. В 1948 году отменили карточную систему, с хлебом вроде бы стало свободнее, но купить, например, белый хлеб было неразрешимой задачей. Даже в начале 1950-х годов, когда я учился в Москве, где с продуктами питания, не было проблем, в маленьких сибирских городах люди жили впроголодь. Однажды я приехал на каникулы, и мать попросила меня в какой-то день выстоять очередь за хлебом. То, что я увидел, потрясло меня до слез. Толпы изможденных оборванных детей осаждали магазин, в котором должны были продавать хлеб. Магазин был закрыт и хлеб еще не привезли, но дети, расталкивая друг друга, стремились как можно ближе протиснуться к входной двери. Они готовились взять эту дверь штурмом. Я не мог припомнить ничего подобного даже во время войны, когда в таком же возрасте мне приходилось бесконечно проводить время в очередях.
Вывезенные из Германии бытовые трофеи, естественно, не могли быть вечными. Но зато произведения искусства, а также разные виды технологий надолго задержались на российской земле. Мое подрастающее поколение с восторгом приняло многочисленные трофейные фильмы - замечательные экранизации опер, литературных произведений, историй из жизни выдающихся людей. Благодаря этим фильмам мы узнали известных талантливых актеров западного кинематографа 1930-х годов. Мы слушали патефонные пластинки с записями популярных мелодий и с удовольствием напевали их, а в школе танцевали под эту музыку. Не было фильма, который бы я ни смотрел несколько раз. Иногда, просмотрев один сеанс, мы прятались под стулья, чтобы, не покупая билетов, остаться на следующий. Европейская культура понемногу оседала в нашем сознании. И хотя мы продолжали жить в других реалиях, память тем и хороша, что зацепившееся в ней в любой момент могло быть востребовано.
По-видимому, опасаясь европейского влияния, сталинский режим в первые же послевоенные годы обрушил новые страшные гонения на свой народ. Доблестные чекисты разоблачали в стране "подрывную деятельность чуждых элементов", проникших в науку, литературу и искусство, и безудержно расширяли свою вотчину ссылками и концлагерями. Смерш продолжал очищать оккупированные советскими войсками европейские территории от "шпионов и националистов". Мракобесие во всех областях жизни достигло апофеоза.
До нашего маленького городка редко доходили слухи о событиях, происходящих в столице. Однако по усилившемуся потоку железнодорожных составов с заключенными можно было понять, что маховик репрессивной машины советской власти снова закрутился с еще большей силой.
Я подрос и стал довольно часто бывать в Красноярске. Квартира друзей моих родителей, где я обычно останавливался, окнами выходила на вокзал. В один из приездов я впервые увидел, как этапируют заключенных.
Приготовления к приему особого транспорта начались за несколько часов до его прибытия. Крытые грузовые фургоны с солдатами перекрыли улицы, выходящие к вокзалу. К полуночи вся привокзальная площадь была оцеплена солдатами с овчарками. На перроне и платформах тоже стояли солдатские кордоны. Было ощущение предстоящего грандиозного сражения. Состав подошел очень медленно и тихо. С третьего этажа квартиры, где я находился, весь ярко освещенный перрон был виден, как на ладони. В тишине заскрипели засовы дверей товарных вагонов, и из проемов стала вываливаться темная масса - заключенные, одетые в черные телогрейки с мешками за спиной. Быстрой перебежкой солдаты конвоировали их в один из углов перрона и приказывали сесть на корточки. Команды покорно выполнялись и не вызывали никакого сопротивления. Пятно из полусидящих фигур все больше и больше расползалась по асфальту. Распознать человеческие очертания в нем было невозможно. Выгрузка продолжалась около часа, после чего солдаты с собаками образовали коридор, по которому направили поток заключенных. Вскоре колонна, состоящая из нескольких сотен человек, исчезла из моего поля зрения, но я знал, что она продолжает свой путь по главной улице города - проспекту Сталина. Пройдя через весь город, заключенные поступали в пересыльную тюрьму, где им предстояла сортировка по различным лагерным пунктам или местам ссылки.
Вспоминая недавние блестящие победы советских войск, невольно возникал вопрос: чем же провинился народ-победитель перед советской властью?! Тем, что защищал честь "великого вождя" и завоевал симпатии людей всего мира?
Нет, дело было в другом. Тиран всегда обращался со своим народом как с крепостными, и сейчас, став героем-победителем, он со своим болезненным самолюбием не мог простить народу того, что в первые дни войны предстал перед ним униженным и обманутым своим "верным" другом и союзником по разбою. Тиран также не забыл свою минутную слабость, когда, перепуганный до смерти, взывал о помощи к братьям и сестрам, которых перед этим топтал и лишал клочка земли, превращая в рабов. После разгрома своего бывшего единомышленника настало время напомнить народу, что кровавое побоище, учиненное двумя политическими гангстерами, не только не ослабило сатанинскую власть, но и вдохнуло в нее свежую силу для новой волны террора.
Вернувшись домой, я продолжал учиться. В школе мы писали сочинения на патриотические темы: о Советском Союзе - знаменосце мира и о счастливой жизни советских людей. Мне запомнилось одно четверостишье того времени, предложенное нам в качестве эпиграфа к сочинению. В нем поэт взахлеб воспевал страну-победительницу, в которой "...угроз не атомных и водородных теперь весна полным полна, а образ мыслей благородных с собою в мир несет она".
Спустя 10 лет судьба свела меня с людьми, от которых я узнал, что именно в это время советские ученые и инженеры выполняли строго секретное задание партии, правительства и лично вождя по созданию ядерного оружия. Руководил этим грандиозным проектом тогдашний шеф чекистов Л.П. Берия.
Завершающий этап Второй мировой войны, капитуляция Японии, для нас ничем особенным не ознаменовался. Газеты и радио переключились на яростное осуждение бомбардировок японских городов Хиросима и Нагасаки американскими атомными бомбами. На улицах Красноярска появились первые японские военнопленные, которые зимой долбили мерзлую землю и копали канавы для прокладки каких-то коммуникаций. Они были одеты в легкую военную форму и безостановочно работали, чтобы не замерзнуть.
Осенью 1946 года моя пятилетняя сестра Светлана заболела дифтерией. Её положили в больницу, в изолированную палату и, поскольку она находилась в тяжелом состоянии, матери разрешили быть рядом. Я часто навещал их, приносил еду. С каждым днем бледное личико сестры становилось все более серым, запавшие глаза не открывались, дыхание то пропадало, то возобновлялось. Мы с мамой смотрели на умирающую сестру и плакали.
В послевоенное время препараты для лечения дифтерии были большой редкостью, и получить их было практически невозможно. И вдруг отцу в Красноярске удалось добыть несколько ампул противодифтерийной сыворотки, что и спасло жизнь сестре. Через два дня после введения сыворотки она открыла глаза и стала проявлять какие-то признаки жизни. Это было чудодейственное средство, которое, как я понял уже будучи специалистом по токсинам, обладало способностью нейтрализовать дифтерийный токсин, поражающий сердечную мышцу больного. Спустя много лет, когда молекулярная структура дифтерийного токсина стала предметом моих научных интересов, я не раз вспоминал великого французского микробиолога Гастона Рамона, который еще в начале ХХ века, ничего не зная о том, как устроена токсическая молекула, создал дифтерийный антитоксин, спасший жизни миллионам детей, включая мою сестру. Бактериология в те времена играла поистине гуманную роль. Кто мог предположить, что к концу ХХ столетия знания, добытые микробиологической наукой, понадобятся для совершенно другой цели, а именно для создания оружия массового уничтожения!
Болезнь Светланы впервые в жизни столкнула меня с бессилием помочь умирающему близкому человеку, а выздоровление сестры заставило поверить в чудеса медицины. Думаю, что эти драматические события послужили толчком к возникновению у меня желания стать врачом.
Первое далекое путешествие я совершил в 1948 году - мы с отцом отправились в Среднюю Азию, в город Алма-Ату. В то время отец как работник железнодорожного транспорта имел право на ежегодный бесплатный проезд для себя и членов семьи по любым железным дорогам страны. Первая наша остановка была в Новосибирске, где мы пересаживались на поезд, следующий в Алма-Ату. На вокзале этой узловой пересадочной станции творилось что-то невообразимое. Тысячи людей проводили здесь по нескольку дней, прежде чем получали билет на нужный поезд. Ночью все залы были забиты спящими на полу людьми. С утра люди искали воду, чтобы умыться и устроить кое-какую еду. У билетных касс выстраивались многолюдные очереди.
Само здание вокзала, построенное в 1930-х годах, производило необычайное впечатление замыслом архитектурного решения. Пространство огромных залов устремлялось ввысь, росписи потолков и стен отрывали взор от земли и поднимали его к небесам, а через окна и витражи вливались потоки дневного света. Думаю, создатели этого грандиозного сооружения весьма успешно воплотили принцип социалистического реализма, господствовавший в архитектуре того времени. Однако решить проблему санитарных условий, с которой столкнулись советские граждане, очутившись в этом великолепном образце сталинской эпохи, архитекторам было не под силу, да и такой задачи перед ними, видимо, не стояло.
Прежде чем отец закомпостировал билеты, мы два дня провели в семье нашей родственницы. Муж тети Маруси погиб на фронте, и она одна воспитывала сына. Год назад он поступил в институт. Однако радость оттого, что сын получит образование, длилась недолго. Как это было принято в советские времена, студентов, особенно первокурсников, в первые же месяцы учебы отправляли на сельскохозяйственные работы. В отдаленном районе, куда попали студенты, их практически морили голодом, и тогда молодые люди решили навестить колхозную пасеку, чтобы добыть немного мёда. Сторож с собакой поймал ребят, как только те перелезли через забор, даже не успев подойти к ульям. Парней осудили за посягательство на колхозное имущество и дали длительные сроки исправительных лагерей. У бедной тети Маруси глаза не просыхали от слез. Она подавала бесконечные апелляции и просьбы во всевозможные инстанции, но все было тщетно. Сын оставался в тюрьме и, кажется, в дни нашего пребывания в Новосибирске его готовили к этапу в какой-то северный лагерь. Мы пытались хоть как-то отвлечь несчастную родственницу от горестных мыслей, но утешить ее было не в наших силах.
От Новосибирска до Алма-Аты мы ехали около трех дней. Путь проходил через степи и пустыни. Это было мое первое соприкосновение с иной природой, так не похожей на сибирские таежные леса. Большей частью дорога была одноколейной, и потому поезд часто останавливался на полустанках, где обычно стояли две-три кибитки или юрты. Очаг, сложенный из камней и каких-то жестяных деталей, располагался тут же, под открытым небом; вокруг дети и собаки жили своей жизнью. Невдалеке паслись верблюды. Все это напоминало мне описание образа жизни кочевников из учебников географии и истории. Иногда из окна вагона можно было наблюдать, как по ходу нашего состава поднимались облака пыли и, как бы догоняя уходящий поезд, катились валом сухие шарообразные перекати-поле.
Когда поезд вошел в Алма-Ату, было ощущение, что мы попали в цветущий оазис. Город произвел на меня настолько сильное впечатление, что еще долгое время казалось, будто я увидел кусочек настоящей райской природы. Второй раз подобное чувство я испытал, когда много лет спустя побывал на Карибском побережье Мексики, на курортах Ривьера Майя. Правда, это был совсем другой мир.
К концу 1940-х годов Алма-Ата сохранила значительную часть старинной городской застройки и давно устоявшийся бытовой уклад повседневной жизни. Кроме нескольких административных зданий современной архитектуры, город был застроен частными домами, вокруг которых росли фруктовые сады. По обеим сторонам улиц высились пирамидальные тополя, а в неглубоких арыках, прорытых вдоль тротуаров, журчала прозрачная прохладная вода. Если смотреть на город с возвышения, перед взором открывался вид на долину, утопающую в садах. Местные жители рассказывали, что весной, когда цветут яблони и другие фруктовые деревья, долина становится бело-розовой, а над городом повисает облако пряного аромата. Долину обрамляли высокие горы, на самых верхних их точках кое-где можно было даже различить снег. До сих пор мое представление о горах ограничивалось лишь небольшой сине-фиолетовой каймой горизонта, отчетливо видимой в хорошую погоду из окон нашего дома. Это были отроги Саян, далеко простиравшиеся за рекой Чулым и безбрежной таежной равниной.
В Алма-Ату я вернулся 30 лет спустя. За эти десятилетия город сильно изменился, утратив своеобразие и обаяние оазиса, но приобретя официальный облик обычного советского города. Арыки остались только на окраинах, стало меньше зелени и больше камня. Хотя в предгорьях по-прежнему сохранилось много садов. С моими молодыми коллегами мы не раз ходили по горным маршрутам, и, в отличие от первого посещения Средней Азии, я уже мог не только созерцать горы, но и прикасаться к ним. К сожалению, мой комплекс - боязнь высоты - очень мешал мне смотреть по сторонам и особенно спускаться вниз. Но все-таки мы поднимались на высоту, где растут эдельвейсы, и желание увидеть эти замечательные растения было для меня стимулом достижения цели. На обратном пути для более безопасного спуска мне на голову надевали шапку с длинным козырьком так, чтобы я мог видеть только то, что у меня под ногами, и не смотреть вперед.
В те давние времена одним из увиденных мной чудес Алма-Аты был восточный базар, который потряс меня своей экзотикой. Отец запланировал нашу поездку специально на конец лета для того, чтобы показать мне все богатство и щедрость природы Средней Азии. При первом же походе на колхозный базар меня поразило обилие разнообразных фруктов и овощей, количество которых, как казалось, невозможно было измерить обычными весовыми единицами. Одна за другой высились горы знаменитых алма-атинских яблок "Аппорт", арбузов, дынь. На прилавках лежали россыпи помидоров, по размеру напоминающих блюдце. Кисти винограда, казалось, источали только что поглощенный солнечный свет. Море ярких насыщенных красок, невероятных ароматов окружало каждого, кто попадал в этот фантастический мир. Пожалуй, сегодня я мог бы сравнить увиденное мной тогда с буйством цветов в средиземноморских пейзажах замечательного сицилийского живописца Николо Самбари.
Мы с отцом предпочитали завтракать на базаре. Дома выпивали лишь по стакану чая и шли на базар. Там покупали виноград и по теплой мягкой лепешке. Садились где-нибудь в стороне и наблюдали за происходящей вокруг нас жизнью. Продавцами, видимо, были крестьяне, одетые в местную национальную одежду: мужчины - в халатах и тюбетейках или войлочных шляпах на головах, женщины - в длинных цветастых платьях и наброшенных на головы платках. Фруктами и овощами торговали в основном мужчины, лепешки выпекали женщины. Однажды мы с отцом наблюдали за процессом изготовления лепешек. Около круглой глиняной печи, которая подогревалась углями, стояли маленький столик и небольшая макитра с тестом. Лепешка обычно раскатывалась на столике, но иногда стряпуха поднимала подол юбки и разминала лепешку на обнаженной коленке. Раскатанная лепешка рукой отправлялась в печь и там с размаху пришлепывалась к разогретой стенке. Жерло печи закрывалось. Спустя некоторое время лепешка отваливалась от стенки и падала на угли, что свидетельствовало об ее готовности. Несмотря на удививший нас способ приготовления, лепешки получались мягкими и очень вкусными.
Другим алма-атинским чудом был для меня зоопарк. На окраине города среди зарослей, как мне казалось, леса в огромных открытых вольерах содержались животные. Хищники были отгорожены от посетителей рвами, заполненными водой, а к слону, например, можно было подойти и погладить по хоботу. Павлины вообще свободно ходили по аллеям зоопарка. Я очень сожалел, что все это не могут увидеть моя маленькая сестра и брат. Впоследствии, когда мне приходилось бывать в других зоопарках, я невольно сравнивал их с этим алма-атинским чудом. В большинстве случаев зоопарки вызывали у меня чувство жалости к животным, попавшим в неволю.
Я покидал Алма-Ату с ощущением человека, повидавшего необыкновенный новый мир. Хотелось привести домой хотя бы частицу того, что давала эта благодатная земля, поэтому мы накупили много фруктов, надеясь их сохранить за время нашего долгого обратного пути. В подарок матери мы везли большой алма-атинский арбуз; почему-то я был убежден, что она никогда не ела арбузов. Была проблема, как его транспортировать. После обсуждения разных вариантов, мы просто положили его на верхнюю спальную полку, подоткнув под него одеяло. Сколько-то времени эта система работала, и арбуз никуда не двигался. Но как-то ночью весь вагон проснулся от невероятного взрыва: машинист так сильно дернул состав, что арбуз вылетел из ограждения и с грохотом упал на пол, расколовшись на мелкие кусочки. Было ужасно обидно, что матери достался лишь рассказ об этой и грустной, и смешной истории.
Юность
В старших классах школы я принимал довольно активное участие в общественной комсомольской жизни. В школе существовал кружок художественной самодеятельности, и проводились регулярные репетиции хора. Центром музыкальной жизни была наша пианистка по имени Анна Юрьевна. Она появилась в городе внезапно, т.к. была выслана на поселение со своим сыном-подростком из Прибалтики. Это была милая приветливая женщина, одетая по тогдашней европейской моде. Она всегда улыбалась. Ее внешний элегантный вид и манеры подчеркивали принадлежность к другому миру, отличному от того, в который она попала, однако приветливость лишала ее надменности и располагала к общению. Думаю, ей было около 40, она не была красивой, но приятные манеры делали ее удивительно обаятельной. Анна Юрьевна была находкой для школьной администрации. С ее появлением необходимость в организации свободного времени учеников старших классов практически отпала, поскольку мы без какого-либо нажима сами стали приходить по вечерам в школу, чтобы участвовать в репетициях музыкального кружка. Мы пели, танцевали, готовили спектакли.
К одному из концертов мы приготовили небольшую сцену из поэмы Некрасова "Русские женщины". Роль княгини Волконской играла одноклассница Люба Мацук. Моя мать сняла с дверей какие-то драпировки золотистого цвета и отдала ей для конструирования платья. Люба была совершенно неотразима в этом наряде, хотя я не был уверен в том, что по сюжету ей полагалось так блистать. У меня была роль старого генерала, убеленного сединами. Голову мою обильно посыпали пудрой, и мы стали разыгрывать драматический диалог. Публика в зале с напряжением следила за действием. В момент, когда трагичность ситуации достигла наибольшего накала, я в отчаянии (как того требовала моя роль) схватился за напудренную голову, от чего на сцене повисло огромное белое облако пудры. Люба смеялась, зрительный зал тонул в гомерическом хохоте. Хотя жюри конкурса присудило нам первые премии, я понял, что моим артистическим надеждам сбыться не суждено. И это был очень своевременный вывод.
Мой лучший друг Игорь Жиров тоже пробовал свои вокальные данные в нашем кружке. Мне казалось, что у него замечательный баритон или бас. Он пел песни и арии из репертуара Ф. Шаляпина. По окончании школы Игорь поехал поступать в Московскую консерваторию. По дороге он простудился и пришел на экзамен с ангиной. Ну и, конечно, ничего из этой затеи не вышло. Тогда Игорь от огорчения поступил в педагогический институт и закончил его преподавателем физики. Я до сих пор считаю, что Игорь мог стать профессиональным певцом, если бы с детства к этому готовился. Однако жизнь его родителей была сломана советской властью: отца расстреляли в 1930-е годы, а мать, преподаватель литературы, вынуждена была скитаться с малыми детьми.
С Игорем нас связывала тесная дружба, и мы ее долго всячески поддерживали, пока ни оказались в разных точках страны: он - в Симферополе, я - в Москве. Еще в школе мы вместе изучали немецкий язык и весьма успешно. Расставшись, мы некоторое время писали друг другу письма по-немецки, но этот юношеский порыв быстро истощился, и мы перешли на русский. В дальнейшем знание немецкого мне очень пригодилось -- в университете я мог легко общаться с моими немецкими друзьями.
Время разъединило нас с Игорем. В памяти остались только шуточные имена, которые мы придумали для обращения друг к другу: Игориссимус и Юриссимус. В далекой Америке город Симферополь, где он жил в последние годы, стал для меня еще недоступнее, чем когда-либо ранее. В один из приездов в Москву я попытался разыскать Игоря. В ответ на мое письмо пришло сообщение, убившее мою последнюю надежду на встречу с дорогим мне человеком. Игорь умер.
Школьный кружок художественной самодеятельности пробудил у меня интерес к игре на фортепиано. В доме у нас не было инструмента и поэтому родители попросили Анну Юрьевну давать мне уроки музыки на школьном рояле. Каждое воскресенье я отправлялся в школу, чтобы сначала подготовить задание, а потом играть очередной урок. Анна Юрьевна научила меня азам музыкальной грамоты, но получить какую-то серьезную подготовку было, конечно, нереально. Тем не менее, я до сих пор благодарен ей за то, что она сняла с меня шоры полной музыкальной невежественности.
В одно из воскресений я, как обычно, пришел на музыкальное занятие, но дверь школы оказалась запертой. Я отправился в сторожку, чтобы взять ключ. В сторожке жила уборщица, и ключ хранился у нее. Я постучал в дверь и вошел в небольшое помещение с закопченными черными стенами. Посредине комнаты стояли дощатый стол и рядом такая же дощатая лавка. В углу располагался деревянный топчан. За столом, обхватив голову руками, сидела одетая в лохмотья женщина и, прильнув к ней, девочка лет пяти. На девочке тоже было какое-то тряпье, ее нечесаные рыжие волосы торчали в разные стороны колтуном. На ломаном русском языке женщина спросила, что мне надо, и, когда подняла голову, я увидел, что у нее нет передних зубов. Думаю, женщине было не больше 30 лет, но выглядела она изможденной старухой. Отстранив девочку и сказав несколько слов не по-русски, она пошла в угол, сняла со стены ключ и отдала его мне. Жестом показала, чтобы я принес ключ обратно.
Дождавшись Анну Юрьевну, я спросил, что за женщина работает уборщицей. Не вдаваясь в подробности, она мне рассказала, что это финка, которую выслали вместе маленькой дочкой с оккупированной территории. Арест произошел так молниеносно, что она даже не успела взять с собой никаких вещей. На этом наш разговор закончился, и началось обычное разучивание гамм.
Не знаю, как сложились дальше судьбы этих двух несчастных, ни в чем не повинных женщин. Анне Юрьевне немного скрашивало жизнь то, что, давая уроки музыки детям влиятельных людей города, она могла рассчитывать хоть на небольшую их поддержку. Бедная финка со своей маленькой дочерью была лишена даже этого. Бесчеловечность преследований этой женщины, порождала только один вопрос: остались ли у нее силы заставить себя жить?
В выпускном классе я сосредоточился на том, чтобы получить хороший аттестат зрелости (это было важно для поступления в институт) и на выборе профессии. Учителя из всех сил старались так подготовить нас, чтобы мы могли выдержать конкурсные экзамены. Вспоминаю их с чувством огромной благодарности, ибо абсолютно уверен, что своим поступлением в Московский университет я обязан им. Прошло более 50 лет со времени окончания школы, но также как свою первую учительницу, я запомнил нашу преподавательницу русского языка и литературы Веру Петровну Сермягину. Она научила меня грамотно писать по-русски и четко излагать свои мысли в сочинениях.
В строгости и сдержанности Веры Петровны угадывался тип старой девы, но как достойно она держала себя с нами: никакой фамильярности, ни малейшего намерения унизить нас. Высокая, худая, она всегда двигалась неспешно, выпрямив спину. Ее тяжелые медного цвета волосы, казалось, оттягивали маленькую голову чуть назад, что придавало ее веснушчатому лицу особо горделивый вид. Она была одинокой, как, впрочем, и большинство других наших учительниц. У одних мужья были репрессированы, у других - погибли на фронте. Все они, так или иначе, принадлежали к тому обездоленному поколению российских женщин, что стали жертвами социально-политических передряг, свалившихся на общество в результате революции.
Сколько себя помню, я всегда хотел стать врачом, а именно хирургом. Я читал книги по медицине, принадлежащие моей тетке Нате (она окончила Томский медицинский институт). В юности мне виделась в первую очередь романтическая сторона этой профессии - лечить людей и избавлять их от разных недугов. Кроме того, мне всегда казалось, что человеческое тело таит в себе так много загадочного, что познавать его устройство должно быть чрезвычайно интересно. Думаю, из меня получился бы неплохой доктор, поскольку от природы я наделен острой наблюдательностью - свойством, чрезвычайно важным для диагностической медицины. Впоследствии, занимаясь исследовательской работой, я понял, что проницательность очень полезна и в научной деятельности.
Все, казалось бы, определилось, и ни для кого не было секретом, что я намереваюсь поступить в медицинский институт. И тут вдруг моя тетка одним махом изменила все мои намерения. Она рассказала мне о грандиозных планах строительства нового здания университета на Ленинских горах, показала газетные и журнальные статьи о будущем университетской науки. Настойчиво убеждала меня в том, что если я в самом деле хочу обречь себя на жалкое существование, тогда, действительно, лучше идти в медицинский институт и стать врачом. Приводила примеры своей несостоявшейся карьеры. В конце нашей беседы она с горечью заключила, что в советское время профессия врача перестала быть уважаемой. Приведенные аргументы звучали достаточно убедительно, чтобы поколебать мое решение. Тетка Ната была для меня авторитетом, и я знал, что она желает мне добра.
На самом деле, отказавшись от намерений поступать в медицинский институт, я обрек себя на годы сомнений и поисков иного призвания. В университете я выбирал между химическим и биологическим факультетами, отдав сначала предпочтение химии и лишь через год - биологии. Химия казалась мне более серьезной наукой, чем та биология, которую я изучал в школе. Однако, проучившись один семестр на химфаке, я понял, что моя тяга к изучению живых существ гораздо сильнее, чем к познанию химических процессов. Я оставил химический факультет и на следующий год поступил на биофак с твердым намерением изучать микробиологию. Когда-то я прочитал книгу Поля де Крюи "Охотники за микробами" и мне запомнилось, что бактериология - это тоже медицинская дисциплина. И хотя выбранный мной путь в итоге оказался вполне плодотворным, тоска о несбывшейся юношеской мечте стать хирургом живет во мне до сих пор.
Получив аттестат зрелости почти с одними пятерками, я отослал его в приемную комиссию Московского университета. Вскоре пришел ответ и вызов прибыть, кажется, к 1 августа для сдачи вступительных экзаменов. В неполные 18 лет я один, самостоятельно отправился в Москву. Из моих одноклассников никто не решился так далеко уехать от дома, хотя все мы были одинаково неопытны и отличались необычайной инфантильностью сознания.
В то время путь от Красноярска до Москвы занимал около пяти суток. Помню, в вагоне была масса людей, но я старался ни с кем не знакомиться, поскольку боялся, что это может обернуться для меня какой-нибудь неожиданностью. Перед отъездом родители меня предупреждали об осторожности. Думаю, что на окружающих я производил впечатление диковатого подростка.
Поезд прибыл на Ярославский вокзал рано утром. Сразу же я отправился искать камеру хранения, чтобы, как наказывала мама, оставить там чемодан. Потом по описанию, полученному от секретаря приемной комиссии, я нашел станцию метро "Комсомольская" и поехал до "Охотного ряда". В то время существовали только три короткие линии метрополитена, поэтому я довольно быстро сориентировался в незнакомой обстановке.
Станция "Охотный ряд" мне понравилась с первого взгляда. Она была немноголюдной и, как мне казалось, очень красивой в своем белом мраморе. Позднее, бывая каждое утро на этой станции, чтобы попасть в здание университета на Моховой, я все больше убеждался в том, какое удачное название знаменитого места старой Москвы она носит. И сколько бы на моей памяти ее ни пытались переименовывать, первоначальное название все равно возвращалось к ней и, надеюсь, теперь уже останется навсегда. Хотя кто знает?!
В ожидании открытия приемной комиссии я прогулялся вокруг Манежа, побывал в Александровском саду, прошел на Красную площадь. Храм Василия Блаженного потряс меня своим великолепием.
Приемная комиссия размещалась в университетском актовом зале, который поразил меня своей торжественностью и архитектурным оформлением. Получив направление в общежитие на Стромынке, я долго пытался выяснить, как туда добраться пешком. Милые тетеньки улыбнулись, глядя на провинциала, и нарисовали схему, по которой я легко добрался до Сокольников, а там уже было рукой подать до студенческого общежития.
2. УНИВЕРСИТЕТ
В Московский университет я поступал дважды: первый раз на химический факультет, второй - на биолого-почвенный. Оба раза я успешно сдавал вступительные экзамены и проходил по конкурсу, который в те времена был уже достаточно внушительным. На химфаке я проучился один семестр, однако находящийся в двух шагах от него 1-й медицинский институт не оставлял в покое мое воображение и подогревал сомнения в правильности сделанного выбора. Кроме того, моя психика оказалась не вполне готовой к тому, чтобы справиться с неуверенностью, появившейся у меня в новых условиях жизни. С утра до вечера меня окружали новые люди, с которыми я должен был общаться, днем на занятиях - с товарищами по группе, вечером в общежитии - с товарищами по комнате. Не было ни одной минуты уединения, в котором я нуждался, как в воздухе, для осмысления прожитого дня. Требовалось хотя бы немного времени, чтобы оценить свои поступки и действия окружающих. Исчез мой микромир, без которого я не мог жить. Мне еще предстояло приобрести необходимые черты социальности, а пока я испытывал только острый кризис индивидуализма.
Я вернулся в Сибирь и в течение полугода пытался разобраться в своих желаниях и устремлениях. Родители были очень огорчены моим решением бросить учебу на химфаке и недоумевали, что со мной произошло. А мое объяснение было коротким: химия - не мое призвание. Родители не могли мне помочь. Мой окончательный выбор зависел только от меня самого. После длительных размышлений, на которые ушла не одна бессонная ночь, я понял, что хочу видеть свое будущее, связанным с университетской наукой, и в частности с микробиологией.
Летом я вновь поехал поступать в Московский университет, но уже на биологический факультет. Наверное, можно было оформить перевод с химфака на биофак, но мне не хотелось с этим возиться. Сдать заново экзамены, казалось мне по наивности, гораздо проще. Сейчас я понимаю, что действовал тогда безрассудно и очень рискованно. В лотерею можно было и проиграть.
Вернувшись в Москву, я почувствовал себя почти как дома. В университете на Моховой мне было все знакомо: и тенистый внутренний дворик, где можно было всегда спокойно посидеть, и актовый зал, в котором по-прежнему размещалась приемная комиссия, и студенческая столовая под аркой главного здания, где, как и прежде, собирались толпы абитуриентов. Я шел по улице Горького (которой ныне возвращено ее прежнее название - Тверская) и наслаждался свежестью тенистых лип, побывал в маленькой кондитерской около гостиницы "Националь" (ее давно сломали), где часто покупал любимые конфеты "Золотой ключик". Дойдя до площади Моссовета, остановился в раздумье: повернуть в Столешников переулок или продолжать идти прямо. Желание взглянуть на Елисеевский гастроном с его сияющими зеркальными витринами победило, и я пошел в направлении к Пушкинской площади, предвкушая увидеть расцвеченные фонтаны. И вдруг я почувствовал, что во мне исчезло гнетущее чувство провинциала, которое так подавляло меня год назад. Я был рад, что снова вернулся в Москву.
В общежитии меня поселили в комнату с такими же абитуриентами, как и я. Это были парни моего возраста, приехавшие из разных уголков страны, но из Сибири был только я один.
После сдачи вступительных экзаменов меня зачислили на биолого-почвенный факультет МГУ им. М.В. Ломоносова. И вот я снова студент и живу все в том же студенческом городке на Стромынке. В 20-25-метровой комнате - 9 кроватей и платяной шкаф; недалеко по коридору - туалет и умывальная комната. Душ и баня находились на соседней улице. Это было общежитие казарменного типа.
Здание, построенное в форме замкнутого квадрата, по-видимому, изначально предназначалось для приюта или богадельни. Во внутреннем дворике был разбит небольшой садик, а в центре стояла симпатичная часовенка, которую в советское время приспособили под склад и камеру хранения. Неподалеку от здания протекала река Яуза, превращенная уже в те годы почти что в сточную канаву. От Яузы было рукой подать до Преображенской площади, на которой тогда еще стоял храм Преображения. Здесь сохранился кусочек старой Москвы. Церковь была действующей, и я, иногда бывая там, удивлялся богатству ее убранства. В большие православные праздники на Стромынке был слышен колокольный звон и я, вспоминая свою бабушку, тогда думал, что вот такого храма ей и не хватало в жизни. Уже в 1960-х годах церковь сломали - она мешала военному заводу, сначала прятавшемуся за ее спиной, а потом уже как хозяину жизни пожелавшему показать свой фасад.
В общежитии жили студенты со всех факультетов МГУ. При студенческом городке были столовая, клуб и читальный зал. Обычно по воскресеньям читальный зал вмещал только часть желающих. Поэтому рано утром, часов в шесть, тот, кто хотел занять место для занятий, оставлял в зале на одном из столов книги и возвращался в комнату, чтобы продолжить воскресный сон. Иногда хозяин книг появлялся только к вечеру, и тогда найти зарезервированное место и оставленные книги было довольно трудно.
В клубе общежития по субботам или воскресеньям часто выступали артисты Москонцерта. Литературные вечера только начинали входить в моду, и их обычно устраивали филологи в аудиториях своего факультета или в университетском клубе на улице Герцена. Помню одну из таких встреч с молодым тогда писателем Юрием Трифоновым, опубликовавшем повесть "Студенты". Ее появление вызвало много шуму, хотя автор не затрагивала никаких острых проблем, а касался всего лишь мелких бытовых конфликтов. Но в те времена всеобщей немоты позиция автора нам казался невероятно смелой, а некоторые его суждения весьма независимыми.
В Университет на Моховую мы ездили до станции метро "Сокольники" на трамвае. Билеты, конечно, никто не покупал, во-первых, из озорства, а, во-вторых, потому что вагон так плотно набивался нашими молодыми телами, что сделать движение рукой было нелегко. Нас вполне устраивало ехать три остановки под непрерывные вопли кондукторши, которая разъяренно высказывала все, что она о нас думает. В метро пройти без билета было невозможно, но и здесь мы иногда ухитрялись обмануть контролера.
Среди моих однокурсников было несколько бывших фронтовиков, у которых за плечами остались несколько лет армии и войны. Их приняли на факультет вне конкурса, но учеба им давалась с большим трудом. Кроме того, они чувствовали себя в нашей подростковой среде переростками, и это их угнетало. Все они жили в общежитии и испытывали серьезные материальные трудности. Их повседневной одеждой оставалась бывшая солдатская униформа: гимнастерки, брюки- галифе и сапоги. У некоторых были шинели, но они стеснялись их надевать. Университет выплачивал фронтовикам такую же стипендию, что и нам, и государство не считало нужным помогать дополнительно защитникам родины, рисковавшим своими жизнями во время войны. Хоть это было и несправедливо, но никто не роптал.
Через год к нам в общежитие поселили иностранных студентов, среди которых значительную часть составляли немцы. Нас поражало, как они выглядели. Их одели в голубые форменные рубашки и красивые куртки только что созданного Союза свободной немецкой молодежи (FDJ) и каждому выдали добротную зимнюю одежду. Кроме того, каждый из них получал пособие от государства, в несколько раз превосходящее нашу жалкую стипендию.
Мало кто из нас задумывался над происходящим, но контраст между нашим внешним видом и тем, как были одеты иностранцы, казался разительным. Застиранные гимнастерки наших парней, освободителей Европы, не украшали победителей, особенно на фоне свеженькой одежды только что прибывших студентов из побежденной Германии. Послевоенная жизнь не переставала подбрасывать нам, зеленым юнцам, удивительные парадоксы, вселявшие в нас веру и неверие одновременно.
На некоторых факультетах к бывшим фронтовикам чекистские службы относились с подозрительностью. Так на филологическом факультете чекисты раскрыли "заговор", одним из участников которого был объявлен будущий муж моей второй жены Константин Богатырев, прошедший всю войну с 17 лет. Его приговорили к смертной казни, потом меру наказания заменили на 25 лет лагерей строгого режима. После смерти безумного вожня Костю реабилитировали, как и миллионы других ни в чем не повинных людей, но жизнь была искалечена навсегда. В течение последующих 20 лет после реабилитации за ним продолжалась слежка, которая, в конце концов, закончилась жестоким убийством. Стало меньше одним честным человеком, одним отцом, одним сыном, но для кровожадного племени убийц это было неважно. Они привыкли вести счет на сотни и тысячи .
Среди студентов гуманитарных факультетов было немало фронтовиков - инвалидов с ампутированными руками или ногами или потерявших зрение. Протезов не существовало, и эти покалеченные парни вынуждены были изыскивать разные способы обслуживания самих себя, чтобы преодолеть трудности, связанные с увечьем. В читальном зале часто можно было видеть, как кто-то из однокурсников помогал им пользоваться книгами или писал вместе конспекты и рефераты. Обычно это были сердобольные девочки из группы, которые брали на себя повседневную помощь и многие из которых в последствие становились их женами.
Моя учеба в университете, к счастью, не имела никаких трагических поворотов. Материально я считал себя вполне обеспеченным, т.к. мне помогали родители и я не испытывал особой нужды. Надо сказать, что соблазнов в тогдашней студенческой жизни было не так много, как сейчас: иногда театр, кино или концерт. Все наши путешествия сводились к агитпоходам в подмосковные деревни, а развлечения - к редким вечеринкам по поводу праздников или дней рождения.
Как обычно, учебный год начался 1сентября. Наш первый курс в количестве 250 студентов собрали в Большой зоологической аудитории. Там я впервые встретился с теми, с кем мне предстояло жить и учиться последующие пять лет. Естественно, почти все лица были незнакомые. Приблизительно две трети составляли девочки, одна треть - мальчики. В то время биология не славилась популярностью, а такие дисциплины как ботаника и зоология (по школьным воспоминаниям) мне казались скучными описательными науками. Но меня интересовала микробиология, а век молекулярной биологии еще не наступил.
После нескольких официальных приветствий от имени деканата и парторганизации короткий митинг закончился, и в тот же момент распахнулась дверь, и в аудиторию не вошел, а влетел Лев Александрович Зенкевич, профессор кафедры зоологии беспозвоночных животных. Полы его ослепительно белого халата развивались, лицо было очень сосредоточенным. Он готовился прочесть вступительную лекцию о современной биологической науке и перспективах ее развития. Задача была не из легких, т.к. совсем недавно прошла знаменитая сессия ВАСХНИЛ, разгромившая советскую генетику и смешавшая с грязью сотни имен достойных советских ученых. Тем не менее, после его лекции мы почувствовали себя теми счастливчиками, перед которыми открываются двери величественного здания науки. От нас требовалось только трудолюбие и честность. Он ничего не сказал о том, что нам предстоит начать свой путь почти на руинах того, что некогда называлось советской биологической наукой. В дальнейшем мне не один раз предоставлялась возможность восхищаться лекторским талантом этого замечательного ученого. Сейчас он давал нам благословение в будущее.
По существу о том, что произошло в 1948 году на августовской сессии ВАСХНИЛ, я узнал лишь спустя год учебы на биолого-почвенном факультете МГУ. Кстати, до сессии факультет назывался просто биологическим, и отделение почвоведения к нему не относилось. Почвами занимались геологи и частично географы. В 1990-х годах прежнее название факультета было восстановлено.
Странность ситуации, которая возникла после злополучной сессии, заключалось в том, что об этом эпохальном событии, перевернувшим советскую биологическую науку с ног на голову, старались как можно меньше говорить. Это был стиль сталинской власти: совершить преступление и делать все, чтобы окружающие быстрее о нем забыли. Сценарий разгрома был тот же самый, который "великий кормчий" использовал на заре захвата власти. Тогда были физически уничтожены те, кто возглавлял революцию, а к их именам пришито клеймо "врагов народа". Теперь пришло время навести порядок в науке и убрать тех ученых, кто не понимал, что партии нужна теория, обосновывающая возникновение на планете особой популяции строителей коммунизма. Методы воздействия были тоже давно апробированы: ложь, фальсификация, шельмование.
Ставку сделали на малообразованного агронома Т.Д. Лысенко. Он обещал засеять колхозные поля ветвистой пшеницей, вывести высокоурожайные сорта сельскохозяйственных культур и новые продуктивные породы животных. Осуществлению его грандиозных замыслов мешало только одно - отсутствие в отечестве подходящей биологической науки. В соответствии со своим интеллектуальным уровнем все беды классической биологии он связывал с генетикой, оперирующей такими понятиями как хромосомы, гены, мутации. Легко понять, сколь убийственными для него были эти иностранные термины. Этому агроному иностранные языки были не нужны. Они только вносили смуту в его лексикон.
Генетику объявили буржуазной лженаукой, а ученых и специалистов в этой области оболгали и репрессировали. Мало того, всячески поносили всемирно известных иностранных генетиков, открывших основополагающие законы генетической наследственности. Их имена использовали для создания таких ругательных ярлыков как "вейсманизм и морганизм". Новая советская биология была названа мичуринской.
Согласно доктрине Лысенко, наследственность как свойство любого живого организма оттеснялась на второй план, в то время как ведущая роль в формировании новых качеств отводилась окружающей среде. Не в изменении структуры генов, а в преобразовании условий обитания, по его мнению, лежали причины возникновения других особей и даже видов. При таком понимании наследственности гены, как материальные носители наследственного кода, естественно, были не нужны. Однако возведение условий окружающей среды в ранг ведущего фактора эволюции открывало новые подходы к "научному" обоснованию неизбежности возникновения на планете новой популяции индивидуумов, порожденных социалистическим строем. В 1970 году, когда в СССР с огромным размахом отмечалось столетие вождя большевизма В.И. Ленина, советские философы, подводя итог пройденного пути, предначертанного "гением всех времен и народов", объявили миру о появлении на планете "новой исторической общности людей, называемой "советским народом", В последствие представителей этого "нового человеческого клона" не без юмора окрестили Homo sovjeticus.
В связи с отрицанием генетической наследственности и приданием факторам среды ведущей роли я припомнил давнее детское наблюдение, о котором я даже написал маленькую статью для школьников, опубликованную в журнале "Пионер". Удивительным мне казалось многоцветие васильков, растущих среди пшеницы или ржи на одном и том же поле. По теории Лысенко васильки должны были быть одного и того же цвета, т.к. росли они в одних и тех же условиях. Однако природа распорядилась по-другому: рядом с ярко голубыми цветами стояли цветы белой, фиолетовой и даже малиновой окраски.
Поскольку за все пять лет учебы в университете материалы сессии ВАСХНИЛ никогда не были предметом специального изучения или обсуждения, то мне пришлось потратить немало времени, чтобы из частных разговоров и бесед получить достоверную информацию о научной сути и политическом характере содеянной акции. Многие мои однокурсники, которые жили в Москве, были информированы о событиях августовской сессии гораздо лучше, чем я.
На втором курсе нам представилась возможность познакомиться непосредственно с главной фигурой, стоявшей у истоков создания "мичуринской биологии", академиком Т.Д Лысенко - к тому времени уже президентом ВАСХНИЛ (Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина). Он читал лекцию, посвященную научным основам агробиологии. В аудиторию, в которой год назад нас напутствовал блистательный Л.А. Зенкевич, вошел невысокого роста человек с торчащими в разные стороны русыми волосами, в мятом пиджаке и несвежей рубашке, повязанной галстуком. На ногах - кирзовые сапоги. Сиплым голосом со странным негородским выговором он повествовал о банальных вещах, пересыпая их примерами из своего сельскохозяйственного опыта. Речь была сбивчивая и лишена какой-либо научной аргументации. Мы, приготовившиеся записывать по пунктам основные положения излагаемого учения, скоро отказались от своего намерения и просто слушали наукообразные истории, которыми сыпал лектор. Я запомнил один из рассказов о гнездовых посадках деревьев и другой - о методе холодного воспитания телят. Там же говорилось о работах по выведению породы коров с высокой жирностью молока. В качестве доказательства приводились результаты экспериментов, в которых для получения нужного эффекта коровам в корм добавляли сливки или сметану.
Несколько раз мне приходилось бывать на семинарах по неодарвинизму, где академик Т.Д. Лысенко сообщал о случаях перерождения одного биологического вида в другой, минуя классические этапы эволюции.
Запомнились мне и лекции по омолаживанию с помощью содовых ванн, которые читала старушка О. Б. Лепешинская. Будучи членом РСДРП с 1898 года, она принимала активное участие в революционном движении и стала заниматься научной работой лишь в 49 лет. Лепешинская была хорошо известна в кругах большевиков и в осуществлении своих научных замыслов всегда рассчитывала на политическую поддержку властей. Вершиной ее научной деятельности было "учение о живом веществе", концепция которого должна была покончить с идеалистическими и реакционными воззрениями отечественных и западных ученых, разделяющих клеточную теорию Вирхова. В лице Лысенко она нашла покровителя и верного союзника. Когда Лепешинская была уже в очень преклонном возрасте, то ее выступления перед молодой аудиторией всегда вызывали улыбки, хотя сама она к своим изысканиям относилась весьма серьезно.
Мичуринскую биологию в то время просто захлестнули "гениальные" открытия. Авантюризм создателей новых лженаук вполне укладывался в русло политического авантюризма сталинской эпохи, жаждущнго "сказку сделать былью". Нет желания перечислять весь этот бред, но об одном из них, как будущий микробиолог, я не могу не упомянуть - это обнаружение фильтрующихся форм бактерий, сделанное Г.М. Бошьяном. В его экспериментах живое возникало из ничего.
Мир советской науки возвращался к временам мракобесия. Только сжигание инакомыслящих на кострах, заменили тайным заточением ученых в "шарашках" и концлагерях ГУЛАГа.
Одним из трудных предметов для меня в первом году обучения стал курс марксизма-ленинизма. Лекции по этой дисциплине читал нам доцент Ф. Зоузолков. Он же вел семинары. Я пытался тщательно записывать его лекции, однако проследить логическую связь, особенно между теорией Маркса и событиями послереволюционного периода, мне не удавалось. Позднее я понял, что в этом курсе нам давали не исторические факты, а их интерпретацию. Поэтому построить взаимосвязанную систему на извращенных толкованиях было невозможно. Мне жалко времени, потраченного в течение двух семестров на прослушивание лживой информации, предназначенной всего лишь для нашего оболванивания.
После окончания первого курса мы проходили ботаническую практику на биостанции в Чашниково. И хотя все ботанические дисциплины меня не очень привлекали, я добросовестно зубрил латинские названия деревьев, кустарников, трав. Вспоминаю, с какой радостью в конце практики я ходил по окрестным лесам и полям, видя перед собой мир не просто безымянных растений, а каждое - с его красивым латинским именем. Я был горд своей образованностью. Даже сейчас латинские названия, задержавшиеся в моей памяти, я стараюсь использовать, если представляется подходящий для этого случай, например, Companula patula (коокольчик) или Ranunculus acer (лютик едкий).
Руководителем летней практики в нашей группе был В.В. Азаров - зоолог по образованию, занимавший видный административный пост в ректорате (был проректором по науке). Он удивлял нас своим невежеством и полным незнанием предмета. Его высказывания по изучаемому материалу звучали столь нелепо и смешно, что мы их записывали, и, вечером, собравшись в палатке, читали эти "шедевры" давясь от хохота. Карьера этого специалиста пошла резко вверх на волне разгрома биологии, устроенного недавно прошедшей сессией ВАСХНИЛ.
С первого курса в нашей группе учился албанец Василь Билуши. Он был года на два старше нас, плохо говорил по-русски и нуждался в постоянной помощи, что мы всегда делали с большой охотой. Во время летней практики мы подружились настолько, что даже курсовую работу выполняли по одной и той же теме. По складу характера Василь был закрытым и застенчивым человеком, а плохое знание языка только усугубляло его неуверенность. Тем не менее, он сдал все экзамены по учебной программе первого курса и получил зачеты по летней ботанической практике. На каникулы я пригласил его поехать вместе в Сибирь к моим родителям, но в албанском посольстве к этой идее отнеслись неодобрительно. Так и провел Василь все лето в Москве, никуда не выезжая.
У Василя достаточно драматично сложилась последующая жизнь. Он закончил кафедру биохимии, а затем и аспирантуру, женился на русской девушке и не хотел возвращаться в Албанию. Но наступили суровые политические перемены, албанский вождь восстал против хрущевских разоблачений и прекратил отношения со "старшим братом". Всех албанцев, обучающихся в Советском Союзе, потребовали вернуть на родину. Василь долго сопротивлялся этому, но вынужден был подчиниться настоянию правительства и один, без семьи, уехал домой. Там его сразу же отправили в концлагерь, где он оставался до смерти албанского тирана. Интересно, что в концлагере он встретился с одной моей приятельницей Талой Б., с которой я когда-то познакомился на химфаке МГУ. После окончания университета она вышла замуж за албанца-филолога, и они отправились на его албанскую родину. У них уже было двое детей, когда Талу арестовали и поместили в концлагерь, где она провела почти 20 лет. Мы встретились с ней в Москве в конце 1980-х годов, когда она с взрослыми детьми бежала из Албании. Узнать ее было невозможно. От ее длинных огненно-рыжих волос, заплетенных в толстую длинную косу, не осталось ничего. Передо мной стояла старуха с белой, как лунь, головой.
Другой мой однокурсник Антонио Претель, испанец по рождению, попал в Россию вместе со своей семьей, испанскими коммунистами, в конце 1930-х годов. Он окончил московскую школу и говорил совершенно чисто по-русски. На курсе учились и другие испанцы, которых вывезли в СССР после прихода к власти генерала Франко. Они жили и воспитывались в советских детских приютах, мало общались с русскоязычной средой, и поэтому их русский понимать было нелегко. Они всегда жались друг к другу и чувствовали себя неуютно на своей новой родине. В отличие от них с Антоном какие-либо языковые барьеры отсутствовали. Однако он оставался всегда очень сдержанным и практически не говорил о жизни своей семьи или своем испанском окружении. Его приятные манеры гармонировали с изящным внешним видом и тем достоинством, с которым он держался. Хоть он и старался не выделяться из нашей общей массы, невозможно было не заметить, что он человек другой культуры. Антон познакомил меня с Владимиром Познером, который одно время интересовался биологией, но потом отдал предпочтение журналистике. Их отношения уходили в далекое детство, когда их отцы-коммунисты общались друг с другом на советской земле.