В четверг, 24 января, где-то в районе 8 часов вечера, в Наума Борисовича Бершадского вселился дух.
Ничто не предвещало случившегося. Не по-январски теплая лос-анджелесская погода. Пламмер Парк. Партия в шахматы с Тененбоймом. Неспешный разговор с Лизой из медицинского офиса. По пути домой - остановка у магазина "Нью-Йорк Дели". Пакет молока, буханка хлеба, пару кусочков сыра, русская газета - что еще старику надо?
А вот надо же! Проходя по Санта-Монике остановился у недавно открывшейся... как ее назвать... церкви, синагоги, что ли? "Евреи за Христа".
Не будучи человеком особо религиозным, Наум Борисович смутно помнил, что как раз Христа-то им, евреям, всю жизнь и ставили в вину.
- А-а, Наум Борисыч, - приветствовала его баба Дуся, жившая через дом от него, по Курсону. - Вот и хорошо, что пришли. Бог, он своих детей любит. А вы, еврейская нация, то есть, - первыми перед Богом и будете в ответе. Когда призовет. Недолго осталось, ох недолго. Так что, спасайтесь, пока можете.
Бершадский не любил быть в ответе. Хватит. Наотвечался. Особенно в последнее время.
То, он должен отвечать за свою дочь-неудачницу, вместе с мужем вывезшую его, Бершадского, из маленького городка Рыбницы в Америку. Здесь муж ее и бросил, проделав через месяцев восемь обратный путь в Рыбницу, где у него был свой рыбо-коптильный цех. Теперь она делила с папой, то есть опять-таки Бершадским, его маленькую квартирку, полученную по 8-й программе для малоимущих. Для этого приходилось выдавать ее за любовницу, потому что дочери с папой жить нельзя по 8-й программе, а любовнице как бы можно... Америчка!
То, он должен отвечать перед организацией ветеранов-участников ВОВ - как уполномоченный член бюро Вест Голливудского района , он не сумел организовать обещанного мероприятия "Не стареют душой ветераны". Ему поставили "на вид".
То, вдруг, получил из AT&T счет за телефонный разговор с Нью-Йорком аж на одиннадцать долларов! Дочь клялась, что она по телефону не говорила. Говорила, не говорила - явно мается бедолага, видно подруге звонила, а как теперь докажешь, платить-то надо...
В общем, не лучшие времена переживал сейчас Бершадский.
- Прими Бога, Борисыч, - бубнила в это время баба Дуся. - Он за тебя сына отдал, кровинушку свою...
-Э, - махнул, было, рукой Бершадский, собираясь уходить,- какого еще Бога.... Я думал тут что-то...
- А мы сейчас вновь обращенным даем льготную подписку на AT&T, "гуд нейборхуд" называется, - невинно проронила коварница. - Цельный месяц с кем хошь говори, и все бесплатно.
Бершадский остановился. Вот это уже другой разговор.
- А что делать-то надо?
- Да ничего и не надо. Помолись, открой сердце Господу. И вот здесь распишись.
Бершадский пару раз молился. Но по-своему, по секрету. И держал это в тайне. Нет, он, конечно, слышал как другие говорят что-то вроде "Боже спаси, иже иси, на небеси", но явно сомневался, что это подходит к данному случаю. Хоть и за Христа, а все-таки евреи...
Будучи убежденным атеистом, он не то, что в церкви - в синагоге был всего два раза, и то - по приезде в Америку, когда давали бесплатные пайки.
Никому не признаваясь, он вообще с детства побаивался всех этих одетых в черное попов и раввинов.
Да и откуда было взяться иным чувствам в бывшем СССРе? Никто любви к Богу особенно не поощрял, сколько помнил себя Бершадский.
Пацаном, лет 14-ти, тогда еще Нёма, пятый, с самыми оттопыренными ушами ребенок из рыбницкой еврейской семьи, сбежал в армию. Всю войну прошел денщиком у бравого кавалериста майора Куцого. Воевать - так, особо не воевал - все больше помогал майору лошадь, то есть боевого коня Бурана (инв. номер 6578) и личное хозяйство ( форму полевую и парадную) в порядке содержать. Ох, вспыльчив был майор. Но справедлив. И отходчив. Мог по зубам съездить, если сапоги не так чищены были, или ногой по жопе, - ягодицам - если при дочери. Но уже почти под самый конец, когда к Берлину походили, и уже начавший говорить баском Бершадский сдуру получил-таки залетную пулю в левую ногу, майор, навестив в госпитале, сказал:
- Хороший ты парень, Нёма, хоть и жид. Яврей, то есть. Спасибо за службу.
Отстегнул затем саблю свою знаменитую и Нёме подарил. "На вечную память" - это уже потом Бершадский на ножнах выгравировал сам. Но никому не говорил, пусть думают, что Куцый.
Хранил саблю на самом почетном месте, над супружеским ложе, рядом с двумя медалями и свадебной фотографией его и Бебы. Когда Беба умерла, они похоронили ее там же, где Нёмину маму. На памятнике, где было высечено "Дорогой мамочки от любящего сына Нёмы, остальных детей и внуков", добавили "И жене его, Бебы"...
Тогда, после похорон, он долго сидел в опустевшей комнате, и глухо повторял, обращаясь, видимо, к Богу:
- Ну что ж ты.. ну что ж ты...
А потом дочке с зятем приспичила эта Америка.
Упаковались.
Саблю - самое ценное, что было у Наума Борисовича - завернул в промасленную ветошь, потом в Бебину старенькую норковую шубу, уложил на дно чемодана.
- Не положено, - мрачно отрезал таможенник в Шереметьево, откуда улетали.
Как ни бился Наум Борисович, как ни пытался тогда еще любимый зять "сунуть в лапу" - не положено. Холодное оружие, бля!
Таможенник встрепенулся. В глазенках его промелькнуло что-то... Видимо, он сможет найти применение сабельке.
- Ладно, давай свой "стольник", - обратился он к зятю, - только вот сюда, в книжку положи.
И Бершадскому:
- Повезло тебе, батя. Бери свои ножны. И Бога моли, чтоб в Америке вашей у тебя их не забрали.
Вот тогда во второй раз в жизни Наум Борисович попытался войти в контакт с этим непонятным существом, Богом. Весь долгий путь в самолете он мысленно составлял свой "спич" . Потом, на подлете к нью-йоркскому аэропорту, собравшись с духом, вышел в туалет и помявшись немного, посмотрел вверх, в потолок, и выпалил: "Ну, прошу тебя, помоги". Слил воду, пошел, сел на свое место.
На американской таможне его чемодан даже не открыли...
- А хочешь, - неожиданно предложила баба Дуся, - мы над тобой сами молитву сотворим?
Это понравилось Бершадскому. С одной стороны, не надо даже на совесть свою наступать - пусть молятся, что мне с этого станет. А с другой - месяц бесплатных разговоров. Дочке подарок.
- Молитесь. Где расписываться за телефон?
Через пару минут баба Дуся, её муж Яшка, которого Бершадский знал по Пламмер Парку и еще какой-то мужчина, представившийся Онежским, окружив Наума Борисовича, взялись за руки и начали молиться.
- Услышь нас, Боже великий и милостивый, мы просим тебя, услышь нашу молитву, - начал Онежский.
Дуся с Яшкой вторили ему: - Услышь, услышь...
- Помоги ребенку своему... Как зовут молящегося?, - остановил неожиданно процесс Онежский.
- Нёма, - растерялся Бершадский, услышав про ребенка.
- Нёма тебя любит, но не знает как подступиться к тебе, Господи, - продолжил невозмутимо Онежский.
- Любит, любит, алилуя..., - зашептали Дуся с Яшкой.
- Помоги ему, Господи, просвети, открой мышцу молитвы его. И ты, Дух Святой, войди в него, согрей душу его, помоги во всех проблемах его...
Проблемах, проблемах, алилуя...
Это усыпляло. Бершадский закрыл глаза. Мысли его потекли совсем в другом направлении: вспомнилась Рыбница, цех, где он работал скорняком, шапки из нутрии, которые он возил на продажу, книги издательства "Лумина", никогда им не открытые, но неплохо "идущие" в Одессе, между прочим...
- А тебя, дьявол, я заклинаю - вон отсюда!, - вдруг неожиданно громкий голос Онежского ворвался в дрёму.
- Вон, вон, алилуя...
Через несколько минут Бершадский был свободен.
- Может, теперь, окрестим? - предложил Онежский. - По обряду, как положено.
- Не. Креститься я пока не хочу, - испугался Бершадский. Мало ли, вдруг пайки опять евреям давать будут. - А когда можно по телефону разговаривать?
- Так через неделю, - отозвалась баба Дуся.
- Через недельку и начинай звонить, кому хочь! - поддакнул Яшка.
Подхватив пакет с купленной провизией, Бершадский направился домой.
Красиво вокруг, если выйти из помещения на воздух, да посмотреть на мир, вдруг, по-новому. Красив бульвар Санта Моника. Особенно, после реконструкции, длившейся, ну не меньше, чем года два. А то и три. Маленькие лампочки украсили вечерние ветки деревьев жемчужной вязью. Молоденькие, только что привезенные в кадках и пересаженные в землю пальмочки, свежей зеленью проклевывались сквозь какие-то диковинные цветы.
- Как павлиньи головки, - умиленно подумал Наум Борисович, поворачивая на Курсон, к своему дому.
Совсем темно уже. Он вставил ключ в замочную скажину, открыл дверь. Снял любимые сандалии, надел тапочки. Прошел в ванну, вымыл руки. Пошел в кухню. Поставил в холодильник молоко, в шкафчик, наверху, положил хлеб.
Заглянул в спальную: дочери не было.
- Буду ждать ее с ужином, - решил Наум Борисович, включая телевизор и садясь в кресло напротив.
- Дочь, - вдруг услышал он голос.
-Чего? - растерялся Бершадский. Посмотрел на телевизор: из ящика неслась английская тарабарщина.
- Дочь, как зовут?
- Ну всё, приехали, - подумал осаживаясь Бершадский. - Наверное с дочкой что-то случилось и она мне про это телепатирует.
Он читал про такое давное, в "Знание-Сила". Надо куда-то бежать, звонить!
- Не извольте беспокоиться, - прозвенело в голове. - С вашей дочерью всё в порядке, сударь.
- Вы... ты... вы...Бог?. - не веря своей догадке.
- Увы, - хмыкнул голос, и печально - Нет ничего в мире, сударь, ужасней мистицизма. Уж поверьте, по себе знаю.
Святой дух? - Бершадский вспомнил об "Евреях за Христа", проклиная себя за слабость. Дался ему этот бесплатный месяц!!!! - Или, о ужас! - Вы, вы Дьявол?
- Узнаю тебя жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!
Дьявол... - Бершадский был близок к обморочному состоянию.
- Возьмите себя в руки, сударь. Каков же я дьявол? Хотя, как это? "Страшный мир! Он для сердца тесен".
- Что вам от меня нужно? Где вы? Я больной старый человек! Не надо меня пугать. Я принимаю "экседрин". Мне доктор Мергер сказала, что...
- Послушайте, любезный, - раздраженно прервал его голос. - Я к вам в душу не лез, вы сами меня туда заманили.
- Я? Когда?
В церкви... Догадка подтверждалась. Они таки мне в душу духа засунули.
- И глухо заперты ворота,
А на стене - а на стене
Недвижный кто-то, черный кто-то
Людей считает в тишине. - Нравится?
Бершадский прошаркал к крану, налил воды. Было страшно. Огляделся по сторонам. Поставил стакан на стол. Его, бывшего вояку, какими-то голосами не возьмешь!
Осторожненько так, бочком, бочком, чтобы не спугнуть невидимого ссобеседника, он стал подвигаться в сторону спальни. И пока голос, этот "черный кто-то", думал о чем-то своем, он добрался-таки до оружия своего заветного, висевшего, как и прежде, на кровати, рядом с портретом Бебы.
- Зарублю, - заорал он дурным каким-то голосом, размахивая ножнами.
- Не будьте, право, смехотворны. Вам это не к лицу, старик уже, почитай. Вы, к слову, дедушку моего, Бекетова, не знавали-с? Прелюбопытнейший был образчик.
И, как ни в чем не бывало, продолжил:
- Вы прослушали избранное из ранних моих сочинений. А вот послушайте-ка это:
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
- Алкаш! Дух алкаша! - понял Бершадский.
Он с сомнением посмотрел на стакан, стоявший на столе. Вылил воду. Подошел к шкафчику, где стояла бутылка кошерного вина "Кедем". Из пайка. Раскупорил бутылку, налил немного вина в стакан. Сейчас он принесет жертву духу...
- Эй, любезный, позвольте, что вы делаете? В иное время, я с радостью отдал бы дань Бахусу. - Не теперь мой друг, не теперь. Вы мне трезвым нужны.
- Я? Вам? Так вы таки по душу мою пришли? Прощай, Валентина, дочь моя, - заголосил вдруг Бершадский.
- Да тихо, вы. Успокойтесь. Молитву почитайте, что ли.
- Не знаю я молитв, - пожаловался Наум Борисович. - Вместо меня их сегодня даже читали. Алилуя, алилуя.... Хотя нет, вспомнил, кажется: "баруха та аданай..."
- Вы кто по вероисповеданию будете, сударь? - надменно осведомился дух.
- Евреи мы, - робко сообщил Бершадский.
Наступила тишина. Гнетущая тишина. Она длилась долго. Наум Борисович не выдержал первым:
- Эй, вы, там, внутри? А?
- "Россия - Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!", - глухо прозвучало в голове Бершадского.
- Вы знаете шо, молодой человек, вы мине эти антисемитские штучки бросьте! Не в России, слава Богу! - тут он запнулся. Опять про Бога вспомнил.
- Не в России!?- вскричал голос. - А где же, извольте сказать?
- В Америке, в Вест Голливуде, - гордо сообщил Бершадский. Затем, пошарил по карманам и вытащил "фуд-стемп". В качестве доказательства.
- Попа-ал, ну, попа-ал, - застонал дух. - Я - не первый воин, не последний, долго будет родина больна..."
- Да чего вы все время стихами говорите? Кто вы, наконец?
Дух вздохнул. Во всяком случае в голове у Бершадского вдруг как ветерок подул. Легкий и бодрящий. Как пузырьки...
- Я - Блок, - сообщил он.
- Блох? Сёмик? - Наум Борисович недоверчиво переспросил. - Сёмик, не морочи мне голову. Это ты? - Ведь он таки работал когда-то в Рыбницкой артели с Семеном Блохом. Уважаемый был человек... Имел дом, "Жигули 21011"....
- Я- Блок., - зазвенело в голове. - Александр Блок. Извольте не юродствовать, сударь, гм-м Наум Борисыч!
"Мильоны - вас. Нас - тьмы, и тьмы, и тьмы!"
- Да уж...Это я знаю, от того и уехали, и пугать меня не надо. И вообще, счас дочка придет - уходите!
- Да не могу я! - вскричал дух. - Разве вы не видите?
Ваше сегодняшнее приключение по фантасмагорической ошибке заставило мою астральную душу вселиться в ваше тело. "Вот моя клетка - стальная, тяжелая"... Только чудо, великое чудо, может освободить нас друг от друга.
- Чудо? Звать бабу Дусю?
- Здесь никакие бабы не помогут. "Отныне в бой не вступим сами"... Есть только один способ - вы должны хоть на мгновение стать мною, наши души должны слиться воедино, тогда душа моя сможет покинуть ваше тело. Иными словами вам необходимо стать поэтом. Написать стихи.
- Я?! Стихи?! - вскричал чуть ли не оскорбленный Бершадский.
- Причем, - продолжал дух, - по странной логике заклятья, я не имею права вам помогать. То есть, буквально, не могу помогать.
- А как можете?, - Науму Борисовичу уж очень хотелось избавиться от непрошенного гостя до прихода дочери. -Небуквально?
- Косвенно, сударь, косвенно. Или опосредованно, если угодно. - И как бы невзначай сообщил: - А вот и она.
Бершадский обернулся. В дверях стояла дочь. Валентина, названная так в честь первой советской женщины-космонавта Валентины Терешковой.
Поздний ребенок, она выглядела старше своих тридцати пяти. Бледная, некрасивая, угловатая какая-то, с пожелтевшими от курения зубами, тоже по-привычке снимала она обувь, опершись о косяк двери.
- Ты уже ел? Счас разогрею. Как дела? С кем ты тут разговариваешь? - Валя не слушала ответов. Да и что нового она могла услыхать?
Папа произнес стихи. Единственные стихи, слышанные от него в уже далеком детстве, звучали очень загадочно и непонятно: "Идьет. Бычьек. Кача. Ица. Вздыха. Итнаха. Ду. Сичас. Доска. Конча. Ица. Сичас. Яупа. Ду!" Этот язык, слова эти необычные, произвели тогда на маленькую Валю такое впечатление, что она - в поисках первоисточника - уже, повзрослев, просиживала ночи напролет в рыбницой библиотеке. А эти стихи, эти... в них звучала такая магия.... такая...
- Это не я, доченька, фейгале! - он был бледен, руки тряслись - это не я...
- Пуля, пулечка, не волнуйся, тебе вредно, идем ляжешь, идем я тебе постелю, - залепетало испуганное "мечтанье ".
Бершадский послушно плелся за дочкой, бубня под нос:
- Наши извечные враги - попы, правительство, водка, корона и полиция.. Жизнь моя погублена. А впрочем, у кого не загублена она!
- Может, скорую вызвать? А, папа? Ну, скажи что-то нормальное, - молила Валя стаскивая носки с сидящего на краю матраса Наума Борисовича.
Бершадский посмотрел на Валю, тень узнавания мелькнула в глазах его:
- Чек... По уходу.. Надо раскешать...
Затем, глуюбко вздохнув бедняга пробормотал:
- Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи, аи - ик! - и, свалившись на бок, уснул.
Уснул сразу, сладко и спокойно, ровно и глубоко дыша.
Боясь потревожить сон старика, потрясенная Валентина вышла в кухню. Увидела на столе бутылку "Кедема".
- Ах, вот оно что, - облегчено рассмеялась она. Папка, оказывается, выпил. Но что вино с человеком делает! Стихи, подумать только, стихи...
Мечтательно расстегивая на ходу блузку, она пошла стелить себе. Не до еды. Утро вечера мудренее...
... Стояла ночь. Добавь сюда, читатель, все те прилагательные, которые любишь. Запахи, которых нету днем. Тот необъяснимый звук тишины, о существовании которой даже не подозреваешь в ее отсутствие.
Потому что ночь была лос-анджелесская. Кто знает, тот понимает.
Ровно в полночь Бершадский подскочил с кровати.
- Довольно спать, сударь, - бодренько прозвучало в голове. - Извольте уж стихи писать.
И тело его, словно подневольное, словно вися на вешалке, неся само себя, поплелось на кухню. Рука нашарила в ящике стола ручку, другая вытащила бумагу.
- Пишите, - нетерпеливо сказал голос.
- Что писать?
- Стихи, Боже мой, какой вы непонятливый, право. Да стихи же.
- О чем?
- Да о чем хотите! О любви, о воздухе, о ночи, о жизни, о доблестях войны. Вы ведь воевали, я ножны видел... Кстати, а где сабля?
- Саблю не трожьте, - тоскливо попросил Бершадский. - Это святое.
- Вот-вот, о святом и напишите. Помните у Белого?
- А-га, - решил не ударять в грязь лицом Бершадский. - Что же писать?
- Слушайте, - разозлился голос в голове. - Вы мне противны, вы мне надоели. Я вон хочу. Из вас.
А если нет - нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века - вас будет проклинать
Больное позднее потомство.
Тут Бершадский окончательно струхнул. Ладно бы только ему, старику, страдать, так эта... это... на дочку намекает. Откуда он знает про ее болезни? У-у, паскуда.
Стихи. Ну, ладно, будут тебе стихи.
- Не мешайте тогда, молчите.
Он собрался с мыслями. Напрягся. Прислушался к себе. В животе заурчало. Нет, там слушать не надо. Опять прислушался. В голове было пусто. Нет, впрочем. Там вяло шевельнулась какая-то мысль... Он вспомнил, что не ел ничего!!! С вечера!
- Ну, кто ж стихи на пустой желудок пишет? - робко вопросил он. И примирительно: - Я бутербродик с докторской сделаю, а?
- Чудовище, варвар, тупица!!!!- взорвалось в голове.
Виновны ль мы коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Наум Борисович вдруг заплакал. Он тихонько всхлипывал, размазывая потекшие сопли, пытался зажимать себе рот рукой, но и поверх - всхлипывал, боясь разбудить Валю.
Угрожает, угрожает всё, а я не могу, не уме-е-е-еюююю. Стихи ваши хреновы. Всю жизнь без них прожил, и ничего, все как у людей. Без книг ваших заумных, без компьютеров. И здоровее мы были, чище чем все вы, и родителей уважали, а тут стихи. На тебе. Я что - Пушкин?
- Ну, возьмите себя в руки, сударь, неловко, право, - смущенно оправдывался дух. - Конечно, вы не Александр Сергеич, царствие ему, но поймите, поймите, милый вы мой, не можем мы так долго оставаться: я задыхаюсь внутри вас, я гибну. Ну давайте, дружок, давайте, попробуем. Ассоциативно, скажем, опосредованно.
- Валя, - не задумываясь выпалил Бершадский, - дочь.
- Вот и прекрасно. Пишите: дочь...
Бершадский пододвинул листок, написал: Дочь.
- Вот и умненький. А о чем бы вы хотели, ну скажем, ее попросить?
Бершадский задумался. Разве ему надо что-то от Валечки? Слава Богу (опять!!!), всё в доме есть. Хлеб, молоко, колбаса, яйца. В мозгу возникло туманное расплывчатое изображение яичницы на сковородке. Стихи.... Какие на хрен стихи... Яйца курицу учат... Пацан какой-то, хоть и дух.
- Не отвлекайтесь, Бершадский, - одернул тот. - Первый круг ассоциаций: о чем вы сейчас думали?
- О курице, - съязвил начинающий поэт.
- Чудно. Пишите.
- Где писать?
- Следом. После того, что уже написали.
- "Дочь. Куреца" - накалякал он.
- Курица пишется через "и".
- Ой, ладно вам цепляться.
Но исправил. Выходило: "Дочь. Курица". Обидно как-то для дочери.
- Да вы не думайте о чьем-то восприятии вашего творчества. Оно ваше, личное. Что вы думаете, то и говорите, пишите, то есть.
Взгляд Бершадского блуждал вокруг, ища за что зацепиться.
- Думайте, голубчик, думайте, - молил голос. - Одна лишь строфа, написанная вами - и ----
В комнате стоит стол. На столике в углу телевизор. На стене висит календарь. С кошками.
Взгляд метался. Стол. Телевизор. Кошки.
- Думайте в контексте, милый, думайте.
Дочь. Курица. Стол. Гы-гы-гы! Стихи. Дочь, курица, кошка. Не. Дочь. Курица. Календарь. Чушь. А погода-то, погода-а, январь на дворе. Стоп.
Дочь. Курица. Январь. Выходило как говорил дух: в контексте.
- Умница, - вскричал дух. - Гений чистой красоты. Вот вы тремя словами уже создали целый сонм образов.
Наум Борисович воодушевился.
- А что такое сонм?
- Неважно, батенька, неважно. Творите, я чувствую, чувствую в этом что-то...
Какое-то незнакомое волнение поднималось откуда-то изнутри Наума Борисовича, щеки раскраснелись, дыхание прерывалось, пальцы рук сжимались и разжимались, теребя карандаш - что это? Так дух внутри мечется?
- Это вдохновение, вдохновение, сударь вы мой. Уж простите, коллега, но не могу удержаться:
Пускай зовут: Забудь, поэт!
Вернись в красивые уюты!
Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой!
Уюта - нет! Покоя - нет!
... Дух прерывисто, словно намеренно заикаясь, монотонно, но как-то очень зажигающе читал эти строки, а в душе Бершадского творилась буря. Было легко и радостно. Хотелось взлететь к потолку, взмыть, и легким разноцветным воздушным шаром скакать, скакать от стены к стенке, играя на свету всеми цветами радуги.
- Вы правы, коллега, - прокричал он. - Это прекрасно. Как это у вас "уюта - нет! покоя -нет!"
- Папа, папуля! Что случилось, ты кричишь на весь дом?
- Валюша, доченька ты моя любимая, единственная, как же достается тебе здесь, а я дурак старый, вместо того, чтобы только о тебе думать, на руках тебя носить, в стихах воспевать, ведь ты у меня одна единственная осталась на целом свете...., - умильно думал Бершадский, глядя на неё.
- Папа, может надо чего, я в аптеку сбегаю? А?
Вот. Вот оно слово заветное. Аптека.
Дочь. Курица. Январь. Аптека. Четыре слова - а в них бездна...
Он, уже не стесняясь дочери, разговаривал вслух. А она стояла босиком, в длинющей ночной рубашке, вывезенной еще из Рыбниц, засунув кулачок от ужаса себе в рот, как в детстве....
- Да, коллега, да!!! Сотни, тысячи раз да! - верещал дух.- Вы спасли меня: о благодарю вас, о благодарю! Вы - поэт. Я преклоняюсь перед вами. ПОЭТ!!!
Бершадскому стало так прекрасно, так возвышенно хорошо. Он любил своей внезапно раскрывшейся необъятною душою весь этот удивительный мир, с его жучками. Жучка-а-ми!!! С его цветочками! С его людьми, тараканчиками, со всеми, всеми-и-и...
- А ведь можно и так, коллега. Слушайте, - вскричал уже донельзя наэлектризованный дух.
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека...
Как у вас, правда?! Или еще, как у гения:
- Бессонница. Гомер. Тугие паруса...
Я список кораблей прочел до середины...
- Сей дли-и-нный выводок, сей поезд журавлины-ый, - подхватил странно подвывая Наум Борисович....
- Что над Элладою когда-то поднялся. - восторженно орали они уже вместе.
Как хорошо! Боже, Боже! Как хорошо-то... Алилуя!!!
Бершадский зашатался, ноги его подкосились, он упал под ноги, помертвевшей от ужаса, Валентины.
Какое-то легкое дуновение пронеслось по кухне, что-то белой тенью - или показалось?.. взвилось к потолку, покрутилось там, над головами маленьких людишек, оставшихся внизу, и выпорхнуло вон. Дух - вон.