Кочубиевский Феликс-Азриель: другие произведения.

Фрагмент 6

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 12/07/2007.
  • © Copyright Кочубиевский Феликс-Азриель (azriel-k@012.net.il)
  • Обновлено: 17/02/2009. 122k. Статистика.
  • Статья: Израиль
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    После того, как бывшие советские евреи, о благе которых так сердечно заботились наши западные друзья, оказались в Израиле, им угрожает уже не увольнения с работы при подаче заявления о выезде из СССР, а потеря жизни от рук арабских террористов, опекаемых тем же "западом". У такой метаморфозы отношения наших бывших западных "друзей" к тем же евреям есть единственное объяснение: таких (именно таких, а не всех без исключения) наших "доброхотов" и тогда интересовали не мы. Их задачей тогда было только ослабление СССР. Кончился СССР, кончился интерес и к евреям, где бы они ни жили. И только.


  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    ИЗ ТОВАРИЩЕЙ В ГРАЖДАНЕ

      
       Путь из лица еврейской национальности в евреи я прошел и стал отдавать себе в этом отчет. Но и потом немало времени еще я оставался в своем сознании советским гражданином. И по-прежнему было положено обращаться ко мне официально словом "товарищ". С господами было покончено еще в 1917 году, после чего все мы как раз и стали друг другу товарищами. В те годы бытовала невеселая шутка: "При капитализме человек человеку - волк, а при социализме - товарищ волк".
       Почетного права пользоваться обращением "товарищ" лишались лица, находящиеся под следствием или уже осужденные, но еще не отбывшие установленное им наказание. В этой части книги описывается тот период моей жизни, в который я расставался с титулом "товарищ", но сохранил гордое название "гражданин Советского Союза", от которого стремился избавиться, совершив алию в Израиль.
      
       2-1. Обыск. Начало моего "Дела"
       Обыск. В начале января 1982 года, когда Валя ушла на работу (кстати говоря, в тот же самый НИИ, откуда меня уволили), а я, уволенный, оставался дома и что-то очередное, видимо, писал, в дверь позвонили. На пороге стояли пятеро. Трое были в милицейской форме, двое - в гражданском. Предъявили ордер на обыск и приступили к делу. Обыск был связан с возбужденным в городе Фрунзе (в Средней Азии, довольно далеко от Сибири) делом кого-то из немцев, у которого был найден какой-то документ моего авторства и с моим домашним адресом. На всех написанных мною документах я всегда указывал свой адрес, чтобы его читатель не боялся, что в написанном какая-то крамола.
       Двое штатских считались понятыми. Понятыми, как известно, должны быть случайные посторонние люди, что, согласно закону, должно гарантировать их беспристрастность. Так вот, фамилию одного из них - Меньшойкин - я запомнил, ибо он "случайно" оказался понятым также и в сентябре, т. е. через 8 или 9 месяцев в совсем другом районе полуторамиллионного Новосибирска. На этот раз он был понятым на обыске при моем аресте в здании областной прокуратуры. Вот так: позвали "случайного прохожего" и - на тебе, снова тот же Меньшойкин! Прямо как в старом анекдоте: "Случайно в кустах оказался рояль..."
       Трое в милицейской форме были более разнообразны. Из них младший по званию - громоздкий лейтенант (или младший лейтенант, точнее уже не помню) был мент-ломовик, мент-вышибала, призванный присутствовать и наблюдать "на всякий случай". Он ничего не делал, но когда я после многих часов обыска захотел пойти в туалет, то он не дал закрыть дверь и стоял на входе в него, пока я с пренебрежением к нему справлял малую нужду. Других деяний я за ним не могу припомнить.
       Другие двое были в капитанских погонах. Похоже, что один из них был, действительно, милиционером (потом я встретил его в городе, и мы даже немного побеседовали, сидя в саду на скамеечке). Второй, полагаю, был гэбэшником, ряженым под милиционера, настолько он отличался от первого капитана своим поведением. Во всяком случае, именно он распоряжался и давал указания, хотя пару раз первый из капитанов с явным возмущением нарушал его указания, когда ему это было слишком противно. Так было, помню, когда ему было велено изъять в числе других вещественных доказательств книжку на иврите, которая, судя по ее картинкам, предназначалась для детей младшего возраста. Кстати, забавно выглядит изъятие книг на иврите, когда формально обыск проводится в связи с делом немцев. Вот что значит блюсти дружбу народов в СССР!
       Искали, разумеется, что-то из письменной продукции. Искали внутри всех книг, разглядывая их постранично. А книг и всякого рода переписки у меня была тьма. Искали настолько тщательно, что я полушутя-полуиздевательски "поставил им задачу" - отыскать записи из Корана, который я конспектировал в научной библиотеке, но потом куда-то дома положил и не смог найти. И они его нашли! Но не забрали.
       Действовали они так: всё бумажное партиями клалось на большой обеденный стол, а затем уж сортировалось - что оставить в квартире, а что забрать с собой. Забираемое включалось в опись и отправлялось в мешки, которые потом опечатывались. Копия описи изъятых материалов оставалась у меня. Забиралось всё на иврите, по алгоритму, описанному мною далее в рассказе об обыске у Кошаровского. Забрали и обе мои пишущие машинки с русским шрифтом. Потом их конфисковали "как орудия преступления". Так было написано в приговоре суда.
       Среди забранного была книжка - таблицы спряжения ивритских глаголов, о которой я расскажу ниже.
       Кое в чем менты "дали маху". Так, они забрали 16 катушек с фотопленками, где, в основном, были уроки иврита курса "Габет ушма" ("Смотри и слушай"). Они забрали их, так сказать, навалом, не описав хоть как-нибудь их содержание, хотя, согласно процессуальному кодексу, они обязаны были это сделать. Среди этих пленок оказался и микрофильм "Прозрачной книги", сделанный мною лично, а это уже было с моей стороны "распространение". Но так как он в описи изъятого не фигурировал отдельно, то следствие не смогло потом доказать, что он там был. В ответ на мое предположение на суде, что не сами ли они его сделали, ибо имели отпечатанный на моей машинке текст, с которого снят этот микрофильм, они ничего возразить не смогли. Этот их промах - так, мелочь, на полученный мною срок отсидки никак не повлиял. Но все равно - приятно.
       Часов в семь вечера пришла с работы Валя. Было бы преувеличением сказать, что увиденное в квартире, напоминавшее картину "Пожар в публичном доме во время землетрясения", ее обрадовало. Однако она, узнав, что я с утра, пока шел обыск, ничего не ел, решительно сдвинула с края стола приготовленные к осмотру документы, поставила туда еду для меня и сказала: "Обыск или нет, но у моего мужа язва желудка, и я буду его кормить. А вы можете подождать". И они, тоже голодные, вынуждены были ждать и смотреть, как я, не торопясь, уплетаю свой поздний обед.
       Через пару дней на телефонный переговорный пункт (мой домашний телефон к тому времени был уже отключен) меня из Харькова вызвал мой отец и взволнованно сказал, что по какому-то зарубежному радио сообщили, что у меня на квартире был обыск. Пришлось ему рассказать подробнее.
       Начало моего "дела". Прежде всего, поясню, почему слово "дело" в данном контексте я взял в иронические кавычки, хотя мое уголовное дело давало мало оснований для иронии, а было "всамделишным" и грозило реальным дополнительным лишением свободы. Я говорю о дополнительном лишении, так как два лишения свободы на меня уже были наложены. Первое - лишение свободы, которому подвергается каждый простой гражданин СССР как таковой. Второе - лишение свободы, наложенное на меня как на отказника. Так что это лишение свободы было уже третьим слоем. Напомню, что в то время в СССР пресекалась всякая предпринимательская деятельность. Иными словами, советские законы запрещали гражданам СССР иметь свое ДЕЛО (бизнес). Поэтому, когда я увидел папку со своим уголовным делом, то не мог удержаться от замечания: "Это - единственный способ заиметь в Советском Союзе свое дело".
       Затем мне пришлось испытать еще два последовательных (по степени лишения свободы) этапа: тюрьма (сюда можно приплюсовать "стаканы" в тюрьме, автомобиль для перевозки заключенных - "черный ворон" или "воронок", вагон для перевозки заключенных - "столыпин" и лагерь) и следующий, пятый уровень по нарастающей (или по нисходящей?) - карцер в лагере. Этим перечень советских ступеней ущемления свободы человека не заканчивается, но мой личный опыт ограничен ими, а еще худшее я знаю только понаслышке. Собственным опытом я ограничусь, ибо любителей пересказывать слышанное и без меня хватает.
       В конце лета отказники из новосибирского Академгородка Эмиль Горбман (в июле 1989 года он погиб от руки террориста вблизи Иерусалима) и Володя Шулимович (он из СССР выехал в США) рассказали мне, что их допрашивали в качестве свидетелей по моему уголовному делу. Меня пока не трогали и ни на какие допросы не вызывали, хотя со времени обыска в нашей квартире прошло уже несколько месяцев.
       Зная, что все наши письма (особенно - зарубежные) читаются негласной цензурой, я в одном из писем сыновьям в Израиль написал, что мне стало известно, что фабрикуется мое дело и что нет никаких законных оснований для этого. Следовательно, писал я, как только такое обвинение будет мне предъявлено, будет иметь место уголовное преступление "Возбуждение заведомо неправосудного дела", предусмотренное уголовным кодексом РСФСР в разделе "Преступления против правосудия". Замечу, что если в законах Израиля нет такого раздела, то очень жаль...
       Кстати, о цензурировании писем обычных граждан, а не заключенных в места лишения свободы. В СССР был закон о тайне переписки, и его нарушение было уголовным преступлением. Но никто в стране не заблуждался на этот счет. Однако наличие перлюстрации писем формально категорически отрицалось, как и многое в Советском Союзе. И вот как-то раз я получаю письмо в расклеенном конверте. Точнее, в распечатанном, а штамп прижелезнодорожного почтамта (ПЖДП) проставлен так, что если закрыть клапан конверта, то этот клапан закрывает часть штампа ПЖДП.
       По такому случаю я обратился с заявлением в областное управление КГБ. В этом заявлении я писал, что если это дело рук не КГБ, то прошу найти и наказать нарушителей тайны переписки, а если это дело их рук, то пусть работают чище. И меня вызвали в КГБ к товарищу Сизову, который представился как заместитель начальника КГБ Новосибирской области.
       Незадолго до этого мы на заседании Новосибирской Ассоциации содействия дружбе народов СССР и Израиля избрали почетным председателем нашей Ассоциации первого секретарь обкома КПСС товарища А.П.Филатова. В соответствующем торжественном адресе мы ему писали, что он как член ЦК КПСС и депутат Верховного Совета СССР олицетворяет собою и партию, и государственность страны, в основополагающих документах которых (в программе КПСС и Конституции СССР) есть тезис о важности дружбы между народами. Выписку из протокола заседания Ассоциации и удостоверение я направил лично А.П.Филатову.
       Фамилия Сизов, кстати, весьма трогательно была созвучна с наименованием "СИЗО". Так сокращенно назывался следственный изолятор, т.е. внутренняя тюрьма, с которой впоследствии я начал свое пребывание в заключении после ареста. Да и городская тюрьма именовалась так же. С начала нашей беседы он отметил мою наглость, проявившуюся в заявлении о вскрытом письме, а затем перешел к более важному для него делу - к избранию областного вельможи номер один почетным председателем крамольной Ассоциации. А ведь процесс задавливания ее был тогда в самом разгаре. Сизов мотал головой, как раненый медведь, и повторял: "Ну, это вы зря, это вы зря...".
       Потом он сказал: "Придумайте что-нибудь, чтобы это исправить". Мне осталось только сказать: "Не можем же мы пересмотреть это избрание, ибо причиной такого пересмотра может быть либо то, что он сообщит об отказе от такой чести, либо то, что избранный оказался недостойным чести, ему оказанной. Лучше всего не поднимать заново этот вопрос". Сизов не смог ничего возразить. О том, чтобы глава обкома ответил нам, что он отказывается от такой чести, не могло быть и речи, ибо это означало заметить нас, признать наше (т.е. Ассоциации) существование.
       Таблицы спряжения ивритских глаголов. Выше я упоминал, что в ходе обыска у меня была конфискована такая книжка - таблицы спряжения. Прошла неделя-другая, и из Англии обычной почтой я получаю... точно такую же книжку. Точно такую же. Поскольку обыск у меня производился по ордеру городской прокуратуры, то я обратился к прокурору Новосибирска с заявлением.
       В этом заявлении я верноподданейше докладывал ему о том, что мною по почте получена точно такая же книжка (приводится ее полное название), как та, которая была у меня изъята при обыске такого-то числа. Прошу разъяснить мне, имею ли я по закону право пользоваться этой книжкой. Если не имею такого права, то кому и в каком порядке я ее обязан сдать? А если у меня есть такое право, то почему такая книжка была у меня изъята ранее?
       Сначала в горпрокуратуре попытались от меня отписаться. Затем долго ломали головы прокурорские мудрецы над следующим ответом. Наконец, додумались и ответили, что так как обыск у меня производился по запросу прокуратуры города Фрунзе, то в нее мне и следует обращаться. Думаю, что над этим ответом они потешались не меньше, чем я над своим заявлением. В город Фрунзе я написал, был еще обмен парами "мое заявление - их ответ", но довести этот вопрос до логического конца не смог, ибо был арестован. Впрочем, возможно, это и было логическим ответом.
       Вызов по повестке и арест. Точно не помню дату (конец августа или первые числа сентября 1982 года), когда мне на дом принесли повестку из областной прокуратуры. В ней я приглашался к старшему следователю Александру Павловичу Редько в качестве обвиняемого по пресловутой статье 190-1 Уголовного Кодекса РСФСР - "Систематическое распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй". Через несколько лет после моего выезда из СССР эта статья была отменена.
       Повестка была оформлена с соблюдением всех формальностей, требуемых по закону. По крайней мере, по отношению ко мне никогда не было допущено никаких формальных нарушений, ибо власти знали мое вынужденное юридическое хобби. Достаточно сказать, что когда предисполкома Новосибирской области поручил своему юрисконсульту Косареву подготовить для него справку о советском законодательстве в вопросах выезда граждан СССР на постоянное жительство за границу, то Косарев позвонил мне и попросил принести ему мое упомянутое выше "Юрпособие" (за которое меня потом судили). Он сказал: "Феликс Давидович! Зачем мне проделывать ту работу, на которую вы уже потратили столько труда?" Я ему его принес, он им воспользовался и затем одобрительно отозвался о профессиональном уровне этой работы.
       Так вот, рассмотрев повестку, я лаконично сказал Вале: "Это - три года". Нетрудно было быть пророком в данном случае, ибо это был максимальный срок по указанной статье. Но я все-таки ошибся, ибо по сценарию властей мне предназначалось наказание не на "максимальную катушку", а чуть ниже, дабы показать, что учтено награждение меня орденом и авторство во многих изобретениях. Я оцениваю это благодеяние властей буквально по русской поговорке: "С паршивой овцы хоть шерсти клок". В данном случае "шерсти клок" оказался равен полугоду пребывания в лагере, а паршивой овцой - все мои заслуги перед Советским отечеством.
       В назначенный день и час я вошел в кабинет следователя Редько. Он встретил меня словами: "Теперь, когда ваше дело возбуждено, можете ставить вопрос о возбуждении заведомо неправосудного дела". Тем самым он давал понять, что мое письмо, в котором я писал об этом сыновьям в Израиль, им прочитано. Видимо, он этим хотел пояснить, в чьих руках я нахожусь, но никакого впечатления это не произвело, ибо я это писал в письме не для адресата, а для чужих глаз, так что удивить меня этой репликой было невозможно.
       На первые три допроса я ходил из дома, не будучи арестованным. В этих допросах не помню ничего, стоящего описания, разве то, что я отказался подписывать тексты протоколов в его формулировках, сказав, что мне будет стыдно, если по его формулировкам, подписанным мною, кто-либо решит, что я - человек низкой культуры. Поэтому тексты я ему диктовал, хоть это было ему неприятно, и он все время "топорщился".
       Идя на третий допрос 10 сентября 1982 года, я подумал, что зря втянулся в его игру, позволяя ему на ничего не содержавших вопросах "набирать листаж" протоколов, независимо от их содержания. Поэтому допрос этот я начал со своего заявления следующего характера: "Поскольку в течение двух предыдущих допросов мы не приблизились к сути обвинения по указанной статье, а за десятки лет я написал много работ по специальности и статей иного характера, то по всему, написанному мною, можно неограниченно долго вести следствие. Поэтому я прошу следователя построить допрос в следующем порядке:
       1. Предъявить мне текст, который является предметом рассмотрения следствия.
       2. Указать в нем сведения, порочащие советский государственный и общественный строй.
       3. Доказать, что эти сведения являются ложными, т.е. измышлениями.
       4. После этого я готов рассматривать вопрос об авторе этих текстов, т.е. являюсь ли я их автором.
       5. В случае если именно я являюсь автором ложных измышлений, порочащих и т.д., доказать, что ложность эта была заведомо ясна мне.
       6. В случае положительного ответа на предыдущие пункты, перейти к доказательству факта моего участия в распространении, да еще - в распространении систематическом".
       На это требование Александр Павлович Редько, как говорят в таких случаях, "взвился под облака".
       Он закричал: "Это я здесь определяю как вести следствие!"
       Пришлось ему спокойно объяснить: "Нет, не вы, а УПК РСФСР - уголовно-процессуальный кодекс". (Надо отметить, что в то время в России адвокат не мог участвовать при допросах. Поэтому я предупредил своего Редько, что не буду отвечать ни на какие вопросы, если на столе не будет УПК и я не смогу им пользоваться. Впредь УПК он приносил.)
       Ранее вежливый, хоть и не шибко культурный, Редько попробовал повысить голос. В ответ я потребовал дать мне возможность записать в текст протокола допроса свой протест на имя областного прокурора. Следователь был вынужден дать мне его. Обратившись к облпрокурору с этим заявлением, я написал, что настаиваю на проведении допроса в соответствии с духом и буквой статьи УК (см. приведенные выше шесть пунктов), которая мне инкриминируется. В этом заявлении я написал, что следователь Редько, в нарушение УПК (кодекс запрещал задавать вопросы, не относящиеся к делу, либо вопросы, как-либо наводящие на определенный ответ), пытается оказать на меня нажим.
       Редько схватил папку и выбежал из кабинета (в нем оставался в это время другой работник прокуратуры, не участвовавший в допросе). Очень скоро он вернулся и сказал: "Погуляйте с полчаса, областной прокурор примет вас". И я отправился прямиком к ближайшему телефону-автомату.
       Из тех отказников, кому я мог позвонить, телефон не был отключен только у Исака Левина. Он знал, что я хожу на допросы. Исак был и по-прежнему остается очень надежным человеком. (В Израиль он выехал немного раньше нас.) Я позвонил ему и сказал: "Если я не позвоню в течение часа, значит - я арестован. Скажи об этом Вале".
       Исак удивился: "Неужели это так серьезно?". Теперь уж удивился я: "А как ты думаешь, для чего меня таскают на допросы в качестве обвиняемого?" (Это был единственный раз, когда Исак "дал сбой", ибо не поверил. Я не позвонил ему ни через час, ни гораздо позже, а он Вале ничего не сообщил. С ее точки зрения, я куда-то пропал, и она с друзьями искали меня по больницам и т.п., пока не нашли меня в СИЗО.)
       Через полчаса мы с Редько вошли в кабинет прокурора Новосибирской области прокурорского генерала товарища Погребного (его инициалы не помню).
       Прокурор сказал: "Мы вас неоднократно предупреждали, а вы не унимаетесь. Наше терпение лопнуло. Прочитайте и распишитесь, что вы ознакомлены", - и он протянул мне подписанный им ордер на мой арест.
       Ордер на арест представлял собою половинку стандартного плотного листа (полукартон), на котором убористо был отпечатан на машинке текст, обосновывающий решение прокурора о лишении меня свободы как меры пресечения моей преступной деятельности на время следствия.
       Этот текст в подробностях я не помню. Он был достаточно объемистый, чтобы за время моего "гуляния" вблизи прокуратуры его невозможно было не только составить, но даже и перепечатать. Ясно, что он был заготовлен заранее, прокурору только оставалось подписать его и проставить дату (это не было сделано заранее). А мне оставалось подписаться, что я ознакомлен с ним.
       У меня был принцип: подобные бумаги "просто так" не подписывать, но и не отказываться от подписи. Отказ от подписи ничего мне не давал, ибо два чиновника своими подписями удостоверяли: "Ознакомлен, но от подписи отказался", из-за чего документ имел такую же силу, как если бы там была моя подпись. Я предпочитал поступать иначе: документ я всегда подписывал, но перед этим писал на нем свою краткую реакцию на подписываемый документ.
       Следуя этому принципу, на ордере на арест я написал: "Поскольку две недели назад я вышел из больницы, то помещение меня в тюрьму в этом состоянии эквивалентно применению пыток при допросах". И подписал ордер. (У меня тогда были проблемы с почками и обострение язвы.)
       Прокурор прочитал написанное мною и поморщился: "Ну, это вы напрасно так пишете. У нас в тюрьме великолепное медицинское обслуживание".
       Бедный прокурорский генерал. Он был лишен столь великолепного медицинского обслуживания, как тюремное, но я все же не уверен, что именно это было причиной его смерти от язвы желудка спустя пару месяцев после моего ареста. Впрочем, как знать?
       Из кабинета прокурора мы вернулись в кабинет Редько ниже на этаж, где меня обыскали в присутствии моего хронического понятого товарища Меньшойкина, забрали почти (см. ниже) всё, что арестованному не положено иметь, и на прокурорской черной "Волге" повезли в СИЗО, который располагался в паре кварталов от прокуратуры и от управлений милиции и КГБ.
       Признаться, на всё происходящее я поначалу смотрел как бы со стороны, еще не полностью осознав, что в конце 52-го года моей жизни пошел отсчет жизни зэка на сравнительно немалый предстоящий период.
       Итак, закрылась за мною толстенная дверь в камеру СИЗО. Это заведение помещалось внутри замкнутого прямоугольника зданий, принадлежащих "органам", как назывались в СССР все эти карательные органы страны победившего (кого только именно победившего?) социализма. Так что сбежать из внутреннего здания было вдвойне сложно.
       Первая моя камера имела пару одноэтажных деревянных нар по обе стенки продолговатой камеры. Между нарами было небольшое пространство, в котором можно было ходить вдоль камеры. От двери к окну. В одном ее углу располагался унитаз, конструкцию которого (в отличие от подобных сооружений в тюрьмах и лагере) я не помню. Сентябрь был теплый, я скинул пиджак и начал мерить камеру шагами и считать шаги, отмечая время сотен и тысяч шагов. Это пригодилось. Вскоре открылась дверь камеры и надзиратель потребовал снять мои ручные часы и отдать ему, ибо заключенному не положено иметь часы и знать время. При обыске их не догадались у меня забрать, так как забирали всё, что находилось в моих карманах, но не на руке, а я при этом был в пиджаке.
       Кстати говоря, забрали и укрепленный на моем пиджаке значок израильского общества дружбы с народом СССР. Этот значок крепился маленькой булавкой, которая рассматривалась в местах заключения как опасный колющий предмет, которым зэк может себя если не убить, то покалечить. Этот значок был пожертвован мне одним из московских коллекционеров, когда я раскручивал Ассоциацию дружбы. На нем были два знамени - СССР и Израиля. И я его непрерывно носил, укрепив рядом с ним и орденскую ленту, которую до этого я не носил никогда.
       Проделанное ранее измерение времени, которое занимает определенное количество шагов, оказалось полезным, ибо на их базе я соорудил себе солнечные часы. Удалось мне это по двум причинам. Во-первых, у меня при обыске сохранился небольшой огрызок карандаша. Во-вторых, в отличие от всех окон в тюремных камерах, которые мне пришлось потом видеть, в этом СИЗО на окнах, выходивших во двор, были только очень мощные решетки, но не было так называемого "намордника", полностью закрывающего от заключенного вид неба и всего внешнего мира.
       В этой камере у окна не было привычного горизонтального подоконника. Его подоконник был наклонным под таким большим углом, что на него невозможно было ни сесть, ни как-нибудь всерьез опереться. Но от солнечного света вертикальные прутья оконной решетки четко проектировались на наклонный подоконник. Уже не помню, что дало мне начало отсчета времени (возможно, это был сигнал поверки времени, какой-нибудь гудок, услышанный откуда-то), но, сделав отметку этого начального отсчета по тени одного из прутьев, я затем по известному числу шагов сделал отметки положений тени этого же прута через каждые 15 минут. Так у меня появились солнечные часы, которыми можно было пользоваться часть светлого времени дня. Существенной пользы от этого я, признаться, не имел, но занятие себе нашел.
       Когда меня арестовали, я попросил Редько сообщить Вале о моем аресте, ибо наш домашний телефон к тому времени давно уже безмолвствовал, и позвонить ей было невозможно. А для нее я ушел на допрос утром в пятницу 10 сентября и исчез. Впереди были два нерабочих дня - суббота и воскресенье, когда прокуратура не работала, и нельзя было навести в ней справку о моем местонахождении. Этот мерзавец, Александр Павлович Редько, заверил меня, что он моей жене обязательно сообщит о моем аресте, но ничего не сделал, хотя не только обещал, но и был обязан это сделать.
       Валя рассказывает о днях после моего ареста. Феликс был арестован после допроса днем в пятницу 10 сентября. Несмотря на предполагаемую возможность такого оборота дел, это произошло совершенно неожиданно для меня. Он не вернулся вечером того дня, и после тревожной ночи в субботу утром я позвонила кому-то из наших друзей, кажется, Эмилю Горбману. Сама же отправилась в справочное бюро и получила справку о домашнем адресе следователя Редько. Он жил на очень отдаленной окраине города, и дорога заняла около полутора часов.
       Когда я позвонила в квартиру Редько, дверь открыла молодая женщина, из-за нее выглядывал мальчик лет трех. На мой вопрос, можно ли видеть Александра Павловича, она ответила, что его нет, еще вчера он и еще несколько человек уехали с ночевкой на дачу прокуратуры. Моя попытка понять, как можно с ним связаться, была неуспешной - она не знала такой возможности. Я вернулась домой и во дворе нашего большого дома застала группу наших друзей-отказников. Хорошо помню, что среди них были Эмиль Горбман и Яша Кац. Не помню точно, кто был еще.
       После моего "доклада" Эмиль и Яша отправились на поиски. Они объездили разные возможные места и, наконец, обнаружили, что Феликс находится в следственном изоляторе. Так для меня начался арест Феликса.
       Меня беспокоило, что Феликс был арестован в обычной одежде, мало подходящей для условий тюремного содержания. В понедельник я пошла на прием к Редько. Беседовал он со мной вежливо, предложил передать что-то съестное, но вещевую передачу не разрешил. Так продолжалось несколько дней (я каждый день приходила). Я называла это: он держит меня на коротком поводке.
       В последний из моих приходов я вышла из его кабинета и вспомнила, что забыла что-то спросить. Я вернулась, постучала в дверь и тут же открыла ее. Редько стоял у второго стола, находившегося в этом же кабинете, склонившись к человеку, сидевшему за этим столом. Всегда, когда я приходила, этот человек там находился. Мое вторжение было для Редько совершенно неожиданным, он совершил немыслимый прыжок к своему столу и лег грудью на него. С какими секретными документами на его столе это было связано, я представить себе не могу.
       Вечером этого дня я очень решительно настроилась назавтра передать Феликсу вещи. В течение ночи я подготовила всё, что надо было для смены одежды и ее перечень, а утром без предварительной договоренности поехала с этим перечнем к Редько. В кабинете за вторым столом находился только второй сотрудник, уже знакомый мне. Поинтересовавшись, зачем мне нужен Редько, он, как мне показалось, с некоторым удовольствием рассказал, как мне его найти.
       Все сотрудники прокуратуры по очереди ходили на стройку ее нового здания. Сегодня была очередь Редько. Придя в это строящееся здание, я осматривалась на каждом этаже и поднималась дальше. На одном из этажей я увидела идущего мне навстречу Редько, который меня не видел, ибо на ходу просматривал какую-то бумагу. Увидел он меня, только почти натолкнувшись. От неожиданности он опешил. Я протянула ему перечень одежды, и он его в замешательстве подписал.
       Выйдя, я взяла такси, поехала домой за чемоданом с вещами и на этом же такси приехала в следственный изолятор. У меня было такое чувство, что очень дорога каждая минута, ибо Редько, придя в себя, отменит собственное разрешение. Но этого не случилось. Мой чемодан приняли и через некоторое время вернули его уже с вещами, которые до этого были у Феликса. Когда я открыла чемодан посмотреть что там, в нос ударил неописуемый тяжелый запах то ли дезинфекции, то ли вообще тюремный запах. Я осталась очень горда этой своей "операцией".
       С Редько мы встречались еще несколько раз. Он обнаружил, что при обыске не был изъят орден, которым Феликс был награжден, и потребовал, чтобы я привезла его к нему. Сколько могла, я препиралась с ним, а потом согласилась и привезла. Через несколько дней (или недель) он попросил меня приехать и под расписку вернул орден, извинившись за то, что это была преждевременная акция.
       Еще раз мы встречались по моей инициативе. Я сделала попытки передать Феликсу в тюрьму Пятикнижие на иврите с русским параллельным переводом. В тюрьме мне объяснили, что на это требуется разрешение прокурора. Я тут же поехала в прокуратуру и в ее коридоре встретила Редько. Изложила ему суть вопроса. Задумавшись на какое-то время, он предложил свою помощь. Взяв у меня Пятикнижие, он пошел к прокурору. Находился у него он долго, но вышел с разрешением для меня. Не теряя времени, я кинулась в тюрьму. Надо сказать, что всё это - не близкие концы. Передала Пятикнижие вместе с разрешение прокурора, и меня попросили подождать. Ждала долго. Наконец, вышел человек, представившийся заместителем начальника тюрьмы, вернул мне Пятикнижие, сообщив, что в этой передаче мне отказано.
       2-2. Первая тюремная наука
       Чалдон. Первые несколько дней после ареста я был в камере один. Пищу в этой небольшой внутренней тюрьме готовили сами надзиратели, как для зэков, так и для самих себя. Варили они, конечно, не какие-то там разносолы, но приправ не жалели (перец, лавровый лист). Поэтому нельзя сказать, что это было подходящей диетой для меня как для язвенника. Я предпочитал ее не есть, а ограничивался хлебом и чаем. Меня это не пугало, ибо я имел к тому времени хороший опыт голодания (с лечебной целью), а язвенных болей опасался сильнее, чем голода.
       Гораздо больше, чем скудная пища, досаждала моим почкам жесткая деревянная "постель". Потребовал я матрац, но эти претензии не встретили ничего, кроме недоумения тюремщиков. Сейчас, когда я вспоминаю эти свои претензии, неуместные тогда и там, то по ассоциации вспоминаю анекдот, в котором интеллигент, призванный на фронт, после первого снаряда, разорвавшегося вблизи окопа, выскочил из него с возмущенным криком: "Идиоты! Куда вы стреляете? Здесь же люди сидят!!!".
       Не помню, на который день моего заключения (не более чем на третий) дверь отворилась, и в камеру спокойно вошел представительный мужчина с приятным интеллигентным лицом, примерно моих лет и комплекции. Он был аккуратно одет, в модном кожаном пиджаке, с хорошей прической и гладко брит. Он спокойно прошелся по маленькой камере и остановился против меня, сидевшего на своих нарах.
       Я подумал было, что это - кто-то из работников прокурорского надзора, но решил первым в разговор не вступать, отдать ему инициативу. Вошедший спросил меня: "По какой статье?" Услышав мой ответ, он удивленно присвистнул и как-то буднично сказал: "А я - жулик".
       Тут уж был ошарашен я. Впервые в моей жизни мне встретился человек вполне приличного вида, который сам о себе говорит, что он - жулик. Видя мое недоумение, вошедший пояснил: "Ну, вор". Яснее от этого мне не стало.
       Для неискушенного читателя следует дать пояснение на базе тех знаний, которые я приобрел впоследствии.
       В терминологии лагерной и тюремной администрации жуликами называются любые уголовные преступники. По правилам тюремного этикета первым представляется тот, кто входит в камеру. Представляется, начиная с номера статьи уголовного кодекса, которая инкриминируется человеку. Бывалым зэкам она говорит о многом. В данном случае вошедший был весьма опытным зэком (у него за плечами в сумме было лет 25 тюрем и лагерей). С первого взгляда он оценил, что я - новичок в подобной "гостинице", и поэтому он не представился первым, а спросил меня, чтобы понять, что я представляю собою в тюремной иерархии.
       Номер моей статьи ("сто девяносто - прим") ему ничего не сказал, а когда я сформулировал, что она гласит ("систематическое распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй"), тогда-то он и присвистнул.
       Для рецидивиста-уголовника грабежи, воровство любого плана, злостное хулиганство с нанесением тяжких телесных повреждений, убийство, изнасилование и тому подобные деяния - это обычные подробности биографии их сокамерников. Но они с непониманием и даже с какой-то, я бы сказал, исходной робостью смотрели на тех, кто попал за решетку по статьям, не связанным ни с материальной выгодой, ни с насилием над другим человеком, вызванным буйным характером или просто по пьянке.
       Лучше всего это чувство сформулировал "пахан" моей будущей камеры в новосибирской тюрьме. Звали его Владимир, а фамилию его я не смог сейчас вспомнить. За ограбление военного инкассатора (и его ранение) и хищения в особо крупных размерах (многие миллионы рублей) он уже был приговорен военным трибуналом к расстрелу. Приговор отменили из-за неподсудности гражданского лица военному трибуналу, и он ждал нового суда. В качестве его адвоката выступала какая-то женщина, которая была прежде высокого уровня прокурором в городе Волгоград (по его словам).
       По моей статье максимальный срок заключения был равен трем годам. На фоне дел "пахана" - сущий пустяк. Но он мне говорил: "Я с тобой, Эдмундыч (из-за моего имени, "сделанного с Дзержинского", и почтенного возраста меня в той камере называли по отчеству), статьями не меняюсь. Я отсижу сколько-то лет и всё! И вышел чистеньким. Думаю, что много лет я сидеть не буду. (Он мне рассказывал, как за большие деньги можно открутиться от тюрьмы и лагеря, не говоря уже о том, что за деньги можно было и лагерную жизнь сделать весьма комфортной.) А вот ты, Эдмундыч, запачкан у этой власти на всю жизнь и будешь у нее всю жизнь “на карандаше”". Он, "социально близкий" для этой власти, знал, что говорил.
       Вот от чего присвистнул мой бывалый первый тюремный собрат, когда узнал название моей статьи. Собрата этого звали Виктор Михайлович Ракшин. По-человечески он был мне весьма симпатичен, я обязан ему первым и очень полезным для меня инструктажем о нормах поведения зэков в тюрьме и в лагере. Без такого понимания можно очень легко, как говорят там, "попасть в непонятку", т.е. в крайне тяжелое положение, чреватое любыми неприятностями, вплоть до риска жизнью. Несколько дней, проведенных вместе с ним в маленькой двухместной камере, я с теплым чувством вспоминаю и сейчас, через двадцать лет.
       Виктор был в свое время, когда такая категория еще существовала в Советском Союзе, "вором в законе". Кличка (кликуха) его была - Чалдон. Чалдонами на Руси в старину называли коренных жителей Сибири.
       Чалдон был весьма начитанным и культурным человеком. Так, он сетовал, что его арестовали за пару дней до премьеры в Новосибирском оперном театре. У него были билеты на эту премьеру, но на нее он по причине ареста не попал. Когда я удивился его начитанности, он сказал мне: "Пока ты вкалывал на работе, я по лагерям и тюрьмам книжки читал".
       Как такой, несомненно, одаренный человек, как Виктор, стал вором-профессионалом? Это - тоже на совести у коммунистической преступной системы командования людьми.
       Его голодное детство пришлось на период войны СССР с Германией. Подростком лет 13-14 он стащил что-то из пищи. Был пойман, отправлен в колонию для малолетних преступников, где влияние криминального окружения никак не помогло становлению самосознания законопослушного гражданина. Кажется, ему за строптивость в колонии добавили срок. Когда он юношей вышел на так называемую "свободу", то оказалось, что в Новосибирске у собственной матери он не имеет права жить, - пробыв у нее несколько дней, он был обязан поселиться не ближе 101-го километра от Новосибирска.
       Виктор рассказывал, что ранее его мать помогла семье какого-то эвакуированного профессора-еврея выжить в Новосибирске. Этот профессор к тому времени, когда Виктор освободился из заключения, уже был устроен и имел возможность (и хотел это сделать) помочь Виктору продолжить учиться, но правило 101-го километра перевело стрелку его жизни в направлении станции "Чалдон". Сойти с этих рельсов так называемой легкой жизни молодой парень, оторванный от семьи, самостоятельно не смог.
       Оказывается, в воровском мире у воров в законе действовал весьма строго охранявшийся кодекс чести, нарушение которого строго каралось. Вор в законе - это был авторитет в уголовном мире. И платил за это определенную цену. Он не имел право заводить постоянную семью, работать, чтобы работа была не прикрытием, а источником заработка на жизнь. И многое другое он не имел права. Тем более не имел вор права работать в местах заключения, что основательно мешало стране социализма использовать даровой труд заключенных на благо этой звериной системе зла.
       Советские власти, которым наличие сложившейся воровской иерархии мешало однозначно управлять массами зэков в лагерях, решили разрушить эту систему и успешно это сделали. Те, кто первыми сломались и стали служить тюремно-лагерной администрации, назывались "суками", хотя я не могу понять, почему наименование милых собачьих девочек стало символом предательства. Но отсюда пошли и производные слова: "ссучиться" и т.п. Кровавые распри между суками и ворами были организованы повсеместно. (Чалдон показывал мне шрам от "сучьего" топора, оставшийся после одной из таких междоусобных рубок.). Короче говоря, "воров в законе" ликвидировали как тюремно-социальное понятие, как некое всесоюзное или региональное братство, в котором были налажены взаимопомощь и даже материальное обеспечение состарившихся воров.
       И воров в законе уничтожили. Иначе быть и не могло, ибо советская партийно-государственная машина была по своей сути грандиозной преступной мафией, захватившей власть над крупнейшей страной в мире. Конкуренции каких-то более мелких мафиозных групп она терпеть, разумеется, не могла и не стала. (Если судить по последним российским кинофильмам, то там сейчас возрождено понятие воров в законе. Это говорит об ослаблении централизованной власти в России. Похоже, что процесс централизации власти там набирает темпы, так что возьмутся и за новых воров в законе.)
       Валя, прочитав написанное выше, сказала, что у меня проскальзывает какая-то симпатия к ворам в законе, к старым и новым. Но, я, скорее, хочу подчеркнуть, что мафия под названием КПСС может претендовать на симпатии честных людей в еще меньшей мере, чем мир воров в законе.
       В результате разгрома этого подпольного мира, когда "воры в законе" самоликвидировались (как самораспускаются политические партии), Чалдон женился и обзавелся сыном. Во время нашей с Чалдоном встречи его сын уже заканчивал десятый класс. Видимо, это был нормальный парень, активно занимавшийся спортом, хорошо учившийся и, скорее всего, не знавший (по крайней мере, в подробностях) о роде занятий своего отца. "Он у меня от хозяина", - сказал о сыне Виктор. Хозяином называли начальника лагеря. Когда говорили о сыне, что он "от хозяина", то это означало, что был зачат он во время так называемого личного свидания с женой во время отсидки. А сам Виктор продолжал добывать средства себе и семье на жизнь как умел - квартирными кражами крупного калибра. Одной из последних его операций, о которой он мне рассказал, была кража имущества в квартире какого-то очень крупного генерала в то время, когда возле этой квартиры стоял солдат-часовой.
       Когда Виктора после этой выдающейся кражи арестовали, и он узнал, что арестовали солдата, обвиняя его в соучастии в краже, то Виктор согласился показать следователю весь путь проникновения в квартиру так, что часовой на посту у квартиры ничего не мог заметить. Обвинение с солдата сняли.
       Кстати говоря, своим "коллегам" по тюрьме и лагерю я сразу и всегда ставил жесткое условие: "Рассказывай мне не более того, что знает твой следователь!" Чалдону такое предупреждение было излишним. Но для других, особенно для тех, кто советовался со мною о том, как вести себя на следствии, как писать ту или иную жалобу и др., это было необходимо. Прежде всего, для меня самого, т.к. защищало меня от любых подозрений на будущее, если не по моей вине произойдет какая-то утечка информации.
       Чалдон мне рассказывал, что у него в книжном шкафу хранилась записная книжка, куда были записаны проведенные им квартирные кражи и их подробности. С веселым смехом Виктор описывал мне радость следователя, нашедшего эту записную книжку во время обыска в его комнате: "Ну и кретин же! Ведь в ту книжку специально для таких, как он, я заносил лишь то, о чем хотел сообщить следствию, если попадусь. А я знал, что когда-нибудь попадусь обязательно".
       Я спросил: "Зачем тебе такая жизнь - с периодическими отсидками на несколько лет?" Он ответил: "Зато моя жена, в отличие от твоей, когда идет на базар, не задумывается над стоимостью того, что она хочет купить". Я продолжал: "Ну, а сыну твоему ты хотел бы такой жизни?"
       Виктор закрыл глаза и надолго замолчал. В это время он лежал на своих жестких нарах, как на перине, аккуратно подложив под голову модные туфли, а я ходил вдоль камеры. После длительной паузы он сказал:
       "Ты в мою душу не лезь. Я готовлюсь к встрече со следователем и мне необходимо сознание собственной правоты..."
       Понял я и отстал.
       Я знал множество анекдотов и историй, да и Виктор не был молчун. У него было хорошее чувство юмора. В нашей камере часто раздавался такой хохот, что надзиратели стучали в дверь и напоминали нам, где мы находимся.
       Я не описываю увеселительную прогулку, но человеческая память, слава Б-гу, устроена таким счастливым образом, что на значительном интервале времени (особенно - впоследствии) в памяти лучше сохраняются события, связанные с приятными эмоциями. По меньшей мере, в моей памяти. Чтобы вспомнить какие-то жуткие истории, я должен специально захотеть этого. Если далее представится уместным, то я расскажу и о таких эпизодах, которым я был свидетель. Без них, к сожалению, тоже не обошлось. А меня лично Творец хранил, хотя по состоянию здоровья на момент ареста я не был уверен, что выйду живым после срока отсидки.
       Чалдон меня научил, что принятые в интеллигентном обществе способы вежливого общения в условиях заключения могут быть не только абсолютно неуместными, но даже и крайне вредными для меня. Они воспринимаются в криминальной компании как признак слабости и готовности уступать даже ценой личного унижения. Тому, кто начал падать, крайне трудно остановиться.
       Как это похоже на наши взаимоотношения с арабами! Не понять нашим инфантильным так называемым "левым" (при чем тут правая и левая стороны, когда описывают людей, хоть как-то учитывающих реальность, и тех, кто предпочитает ее не замечать в угоду своим розовым соплям?!). Но я отвлекся на повседневность (это пишется в сентябре 2002 года, ровно через 20 лет после описываемых событий).
       Из поучений Чалдона:
       1. Не поднимай чью-то упавшую вещь. Она может быть специально брошена, чтобы проверить тебя. Следствие: если поднял, то следующая вещь может быть намеренно брошена, и последует просьба поднять ее. Откажешься, начнется "наезд": "В прошлый раз, мол, поднял, а сейчас загордился, да?" И последует полускрытая или явная угроза. Сдашься - "наезд" на тебя усилится.
       2. Не выполняй никаких просьб, даже самых незначительных. Начнут с очень галантной просьбы (например, пришить пуговицу, мотивируя просьбу, например, порезанным пальцем), а затем просьбы начнут усложняться и становиться унизительными по форме и по содержанию. Предельно унизительной считается просьба (приказ) постирать носки или трусы. Согласившийся на это будет порабощен. Хорошо, если будет порабощен только одним человеком, а не целой группой, за которую он потом будет делать всю черную работу.
       3. Станут на тебя наезжать, не слишком задумываясь, сразу же бей прямо в "пятак" (т.е. в нос; я сохраняю лексику Чалдона). Тебя, конечно, изобьют, но, скорее всего, оставят в покое. Либо сразу оставят в покое, либо после нескольких случаев "наезда" и отпора на него.
       4. С теми, кто в результате их предыстории оказался опущенным на низ того общества, не вступай в общение, тем более - не подавай руки. Он первый тебе руки не подаст, ибо это - известное ему преступление, которое тяжко карается, Ты же остерегайся "попасть в непонятку" при новых контактах. Опущенный обязан при первом же контакте с новым человеком объявить ему свою "масть", дабы тот ненароком не преступил наложенные запреты и не пострадал сам. Так в средние века прокаженные обязаны были ходить с колотушками и громко возвещать о том, что они - прокаженные.
       Ты можешь ему что-то дать, его не касаясь (например, сигарету или т.п.), но никогда ничего у него не бери, не сиди с ним рядом и, тем более, не ешь с ним за одним столом. Иначе в глазах общества ты опускаешься на его уровень, и тебя будут так же чураться, как и его.
       Надо сказать, что среди опущенных я впоследствии не встречал особей, которых можно было бы хоть как-то уважать. Скорее всего, это их состояние было во многом следствием процесса, в результате которого их опустили.
       5. Если ты находишься не в компании, ситуацию в которой ты хорошо знаешь, то никогда не вступайся за кого-то, кого обижают, притесняют или унижают. В этом случае, не зная предыстории, тоже очень легко "попасть в непонятку", т.к. в этом обществе не действуют общие понятия человеческого достоинства и др. И мне, наученному Чалдоном, впоследствии приходилось иногда сдерживать себя, чтобы не добиваться, как мне казалось, справедливости. Если в дальнейшем придется к месту, то более внятно поясню это. Впрочем, один случай, бывший в Соликамском лагере, сейчас вспомнился.
       На моих глазах одного зэка сильными побоями заставили съесть кусок грубого черного хозяйственного (стирочного) мыла. Из его рта била мыльная пена, а его били и заставляли доесть этот кусок до конца. Его били за "крысятничество", т.е. за воровство из тумбочек зэков его же бригады.
       Для нормального человека многое в правилах зэковской жизни дико, но, как учили нас на уроках марксизма-ленинизма, жить в обществе и быть свободным от этого общества нельзя. (Любили классики марксизма-ленинизма, этой великой "науки наук", формулировать плохо скрытые тождества или изрекать алогизмы, а запрет их анализа обеспечивал непогрешимость этих "корифеев человеческой мысли". И в результате советские массово опущенные люди в центре Москвы привычно читали высеченные в граните лишенные смысла ленинские слова вроде этих: "Учение Маркса всесильно, ибо оно верно".)
       С Чалдоном в одной камере я пробыл менее недели. Потом меня в том же здании перевели в другую камеру, где содержалась уже всякая мелочь. У меня временами было смутное подозрение, что Чалдон был подсажен ко мне специально, авось я что-то важное скажу, а когда стало ясно, что я - обычный простак, которому нечего скрывать и у которого нечего выведывать, то Чалдон ушел домой, а меня через менее удобную камеру отправили в тюрьму. Это - мой домысел, конечно. Надеюсь, что он не соответствует действительности, а Чалдон, если прочитает когда-нибудь об этом, то не будет в большой обиде на меня.
       Потом я нашел канал переслать из тюрьмы Вале его параметры, чтобы она проверила через адресный стол, существует ли такой человек. Валя нашла не только его, но и квартиру, где он жил. От тюрьмы Чалдон отвертелся, и когда я по концу срока вернулся из лагеря, то мы с Валей побывали у него в гостях. Нет у меня никаких оснований в чем-то подозревать Чалдона (разве что уж слишком симпатичен мне он был), тем более что мне нечего было и скрывать. Но и доказательств, что наше с ним тюремное соседство было случайным, у меня тоже нет.
      
       Первые допросы после ареста. Первые допросы после ареста мне ничем существенным не запомнились, как впрочем, и все последующие. Пожалуй, примечателен такой эпизод, для понимания которого я напомню о том, как я был уволен с работы. Уволили меня с рядом нарушений закона, так что в обжаловании этого увольнения я постепенно поднялся до прокуратуры СССР. Незадолго до ареста полученный из нее ответ также противоречил закону, что было нетрудно доказать. Последовавший вскоре за этим документом мой арест наводил меня на мысль, что таким простым способом прокуратура страны отделывалась от назойливого жалобщика, слишком хорошо ориентирующегося в советском законодательстве.
       О своей тяжбе с прокуратурой я рассказал и Чалдону. Это его весьма удивило: "И охота была тебе добиваться правды в этой стране, если ты хочешь отсюда уехать?" - резонно спросил он меня. Вразумительного ответа я дать ему не мог, разве что следующее: "Пока я нахожусь в статусе незаконно уволенного, добивающегося восстановления на работе, меня труднее обвинить, что я уклоняюсь от общественно полезного труда и посадить как тунеядца". Это ведь тоже практиковалось по отношению к отказникам.
       Тем не менее, я задумался над этой ситуацией и покатил следователю, как говорится, пробный шар. На встрече с Редько я сказал, что если прокуратура хочет мирно закончить мое дело, то можно рассмотреть компромисс. Редько промолчал, как будто его это не интересовало. Зато на следующий день как бы между прочим он спросил под конец допроса: "Вы говорили о возможном компромиссе. Что вы имели в виду?"
       (Надо сказать, что я знал немногие случаи, когда отказники, арестованные вроде меня, избегали суда. В газетах тогда писали, что они каялись в том, что в результате тех или иных мотивов, разумеется, всегда исключительно неблаговидных, их позорящих, они занимались клеветой на родное государство и на его самый справедливый в мире социалистический строй, о чем горько сожалеют и раскаиваются в содеянном. На этом основании либо суд давал условное наказание, либо прокуратура учитывала добросердечное признание и вовсе закрывала дело без передачи его в суд. Я не вправе бросить камень в этих людей, решивших обпачкать самих себя, чтобы не провести за решеткой не так уж мало времени и в условиях, в которых легко потерять то самое человеческое достоинство, ради которого они отправились за решетку. Этот выбор они делали под давлением, и не мне или кому-либо другому их осуждать. Я предпочел отсидеть срок. Но это - мой личный выбор, в награду за который не приходится ждать аплодисменты. Мой выбор был продиктован тем, что называлось у Чернышевского разумным эгоизмом.)
       Я ответил следователю: "Я имел в виду такой компромисс - мое дело не передается в суд, я никаких бумаг в связи с этим не подписываю, а прокуратура закрывает его ввиду отсутствия состава преступления в ответ на мое слово, что я обязуюсь на этом прекратить опротестование незаконного решения прокуратуры СССР по делу о моем увольнении".
       И без того продолговатое лицо Редько вытянулось еще больше. Видно, он уже считал, что сломал меня и сейчас сможет выслужиться перед начальством, получив от меня покаянное письмо. Он был явно разочарован и прекратил обсуждение возможного компромисса. Больше к этому вопросу мы не возвращались.
       Забегая вперед, скажу, что когда в лагере обсуждался вопрос о моем условно-досрочном освобождении после отсидки положенной трети срока, то единственным требованием ко мне соответствующей комиссии было признать справедливость приговора суда по моему делу, свою виновность. Всего лишь. Такой пустячок: скажи "Да" - и пойдешь домой, отсидев меньше года из назначенных двух с половиною лет. Но об этом - ниже.
      
       Переодеваюсь и ем. В какой-то из дней после ареста, когда я сидел еще вместе с Чалдоном, Вале удалось добиться от Редько "передачи" для меня. Т.е. ей позволили передать мне еду и одежду, более подходящую для моей "квартиры". Ведь я был арестован в приличном костюме и во всем остальном, никак не рассчитанном на тюремные условия. В чемодане, который мне от нее передали надзиратели, было целое богатство: ватник (телогрейка), который может быть одеждой, одеялом и подстилкой, более грубые ботинки, рубашки с длинными рукавами, теплое белье и что-то еще. Ведь впереди была сибирская зима. Для ношения всего этого добра Валя передала плотный мешок, который я за всё время заключения много раз штопал. Его я ностальгически сохранил и по сей день. Чемодан надо было вернуть сразу же, т.к. он совсем не подходил для путешествий по тюрьмам и этапу. А мешок может служить и подушкой, чем он был у меня первые месяцев шесть после ареста.
       В Валиной передаче была нормальная еда. Впервые за несколько дней я по-человечески поел. Поделился с Чалдоном, он не отказался, но был деликатен и не усердствовал.
      
       Общая камера в СИЗО. Вскоре меня из маленькой камеры перевели в более населенную. Чалдон остался в маленькой камере. В новой камере были единственные общие деревянные нары на всю ширину камеры. На этих нарах дневало и ночевало всё население камеры (человек 8-10), но места хватало без особой тесноты. За несколько дней пребывания в этой камере ничто не запомнилось, кроме мелкого эпизода. На вечерней поверке в камеру вошли двое надзирателей и всё осмотрели. Увидев мою сумку с продуктами, один из них, явно намереваясь забрать приглянувшееся ему, спросил: "Чье это?". "Мое", - ответил я, и надзиратель, разочарованно протянув: "А-а...", оставил сумку в покое. Потом, уже в тюрьме, из объяснений Редько (он сказал, что в камере, в которой я нахожусь, запретили бить заключенных) я понял, что, видимо, новосибирские власти опасались огласки сибирских тюремных порядков за рубежом на случай, если у меня окажутся свои каналы связи. Может быть, у них были и другие соображения, но что было ясно, что меня всё время заключения сопровождали какие-то неизвестные мне инструкции. В лагере мне об этом ясно дал понять (или просто проговорился - как знать?) начальник оперчасти лагеря.
      
       "Воронок" и тюрьма Новосибирска. Вскоре и мне скомандовали "На выход с вещами!". На сей раз увозили в городскую тюрьму, ничего не поясняя. Но другого маршрута не было. Тюрьма эта, кстати, тоже скромно называлась СИЗО, ибо не считалась тюрьмой, поскольку содержались в ней зэки в статусе подсудимых, т.е. до вступления в силу приговора, после чего мы становились осужденными и отправлялись в исправительно-трудовые лагеря. Ведь, согласно советской фразеологии, осужденных не столько наказывали, сколько "исправляли трудом". Эта липа психологически воздействовала даже на персонал лагерей. Так, в Соликамском лагере УТ-389/15 (на "пятнашке"), где я "исправлялся трудом" (или с трудом?), когда меня как-то обыскивали на вахте, ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) задумчиво сказал обыскивавшему меня сержанту: "И как его трудом перевоспитывать? За труд он орден имеет...". В этом риторическом вопросе не было сарказма, а было недоумение.
       Но в описываемый момент я еще не только не в лагере, а лишь усаживаюсь в "воронок" (или "черный ворон"), в машину, предназначенную для перевозки заключенных. Это - средней грузоподъемности (не более трех тонн) грузовая машина со специально оборудованным кузовом. Кузов разделен на несколько помещений. Задняя часть кузова - это помещение без окон, в крыше - вентиляционное отверстие. В кузове есть, по меньшей мере, еще два помещения. В самом маленьком из них, называемом "стакан" (в плане примерно полметра на полметра), перевозится зэк, которого предписано везти отдельно от других. Напротив него - помещение для конвоя и собаки. Не уверен, что нет других типов воронков, но это - мой первый "черный ворон".
       В свой первый рейс я ехал в общем помещении воронка. Об этом помещении и методе его загрузки следует рассказать особо. В компании, с которой меня везли, в это общее помещение было впрессовано 32 человека! Если бы мне кто-то рассказал подобное, я бы не поверил. Заталкивая зэков в несколько приемов, командовавший загрузкой командир конвоя изощренно матерился и кричал, что 32 человека там, это - пустяк. Он кричал, что его личный рекорд - 52 человека. Потом помедлил и рассудительным тоном спокойно добавил, как бы признавая правоту чьего-то замечания: "Правда, с собакой". Иными словами, на зэков сзади натравливалась собака, и они в страхе, спасаясь от ее клыков, карабкались внутрь по чьим-то головам.
      
       "Привратка" и снова "стакан". Прибывшие в тюрьму сначала размещаются в большой общей камере, не рассчитанной на длительное пребывание в ней. Она как бы находится при воротах в тюрьму, и поэтому ее называют "привраткой". Там не на чем лежать. Лишь вдоль трех стен имеются узкие и низкие дощатые скамейки, на которых может рассесться лишь десятая часть зэков, втолкнутых в привратку по такому же принципу, как и заталкивались люди в воронок. Может быть, лишь чуть-чуть посвободнее и без собак.
       В привратке дают еду - какое-то варево в алюминиевой миске и "пайку" хлеба. Ложку не дают. Вместо ложки кое-кто использует корку от хлебного куска. Если это горбушка, то можно устроить что-то похожее на ложку.
       Беда в том, что в тюрьму меня привезли в самом конце недели, а тюрьма - это тоже советское производство, персоналу которого положены выходные дни. Так что распределение по камерам должно состояться только в понедельник. Субботу и воскресенье предстояло провести на ногах в привратке. Потом лишь я начал понимать, почему зэки, которых возвращали в тюрьму, мечтательно произносили: "А в понедельник уже будем в хате". На тамошнем жаргоне хатой называлась тюремная камера. Сравнительно с условиями превратки, она могла считаться гостиничным номером "люкс".
       Там же в привратке продолжалась бурная тюремная жизнь старожилов. Там же начинались и "разборки". Так, с каким-то пожилым мужчиной в дальнем от меня углу большой привратки тяжко расправились, ибо как-то стало известно, что он обвиняется (или осужден) за изнасилование малолетней. Такие в заключении если и выживают, то в крайне плачевном состоянии. В обществе заключенных своя мораль, причем иногда и справедливая.
       Каким-то образом в зэковской массе меня всегда быстро выделяли и начинали обращаться за советами по своему делу. Возможно, имело место нечто, схожее с объяснением директора нашего НИИ Владимира Ивановича Русаева, о котором я уже упоминал. Когда в министерство написали донос, что он - скрытый еврей, а поэтому руководители всех ведущих отделов - евреи, то он сказал в Москве: "Я не еврей. Просто у меня интеллигентное лицо". С вопросами ко мне начали обращаться уже в привратке.
       Не знаю, было ли это связано с тем, что ко мне стали в привратке обращаться с вопросами, или же последовала какая-то команда, но через несколько часов пребывания в ней меня вызвали на выход и без каких-то объяснений отправили в камеру-стакан.
       В этом случае стакан - это камера размером примерно метр на метр без каких-либо внутренних устройств. В ней было тепло, и пол был деревянный. Надо сказать, что в тюрьме Новосибирска, которая строилась, говорят, как учебный институт, во многих камерах полы были деревянными. В этой тюрьме в штрафном изоляторе с мокрыми бетонными полами (по рассказам) мне быть, к счастью, не довелось.
       Впереди было двое суток пребывания в стакане. Надо было как-то располагаться. Подстелил ватник. Лег на пол по диагонали, а ноги опер об угол между стенкой и дверью. Долго так, конечно, не пролежишь, но время от времени можно было и поспать. Гораздо хуже было с туалетом, особенно если учесть, что у меня были не в порядке почки. При настойчивом требовании меня из стакана выводили в туалет. Шел я в сопровождении надзирателя. Пикантная подробность: пару раз меня сопровождала надзирательница, молодая и довольно красивая женщина, которой я по дороге высказал оценку комизма этой ситуации. Должен сказать, что в тюрьме этой было немало женщин-надзирательниц, но на их внешности лежал какой-то отпечаток, который не позволял видеть в них женщин.
      
       2-3. Отец против коммуниста
       Мои родители - коммунисты. Читателю пора немного отдохнуть от этой тюремной хроники. Так что отвлечемся от частной темы и уделим внимание теме более общего характера. Представляется, что процесс, протекавший в нашей семье, весьма характерен для советского народа, проделавшего тяжкий путь от светлых надежд на близкое и счастливое коммунистическое будущее всех народов до постепенного осознания кровавого и нищенского пути в тупик, в который зашли почти 300 миллионов бесправных советских людей вместе с "братскими странами народной демократии". Для евреев это разочарование было еще более глубоким, если только они не продолжали обманывать сами себя, как это делали некоторые из тех, кого я хорошо знал. Иногда этот загнанный глубоко внутрь самообман прорывался наружу.
       Так, один из моих приятелей, когда мы гуляли на берегу Оби, где наш разговор никто не мог услышать, сказал мне: "Ты обеспечил себе устойчивость ученой степенью. У меня ее нет. Так я обеспечиваю себе устойчивость членством в партии". Это за много лет наших контактов был единственный раз, когда у него вырвалось такое признание. Когда этот мой бывший приятель узнал, что мы подали документы на выезд, то он позвонил мне и сказал, что дальнейшие контакты с нами опасны для жизненно важных интересов их семьи. Его звонок и формулировки были, несомненно, рассчитаны на то, что наш разговор прослушивается "органами". Конечно, речь идет не об органах слуха.
       Я уже писал, что в моем детстве у наших родителей выражение "настоящий большевик" было высшей похвалой человеческим качествам. Выражение "так, как будет при коммунизме" говорило о чем-то таком, что будет идеально организовано на благо всех людей.
       Но уже в 1956 году, когда из Харькова я уезжал в Новосибирск, моя мама, как я уже вспоминал ранее, горестно сказала мне: "Я очень боюсь за тебя - ты такой невыдержанный. Мы тебя воспитывали совсем для другой жизни". В 1965 году после многолетней тяжелой болезни она ушла из жизни и не дожила до свершения своих опасений.
       Отец не рисковал даже с глазу на глаз упоминать КГБ открытым текстом и регулярно говорил мне: "Помни о подлости внуков твоего тезки". А ведь было время, когда родители дали мне имя Феликс в честь именно Дзержинского, делать жизнь с кого призывал всех юношей Владимир Маяковский. Хорошо, что жизнь помогла мне понять, что образец для жизни может быть и получше, чем железный Феликс. Однако в сознании моего отца, благословенна его память, до конца дней его жизни коммунист боролся с анализами картины, вытекающей из фактов. И отец, и человек в нем все-таки победили коммуниста.
      
       Родственники уезжают из СССР в Израиль. В 1972 году уехала в Израиль из Вильнюса семья моей сестры Долорес Штейман (Далии Наор), дочери папиной младшей сестры Софьи и младшего брата моей мамы Дмитрия, который юношей какое-то время жил в нашей семье и поэтому у моих родителей было к нему особенно теплое отношение.
       Уже в тот период отец мой испытывал двойственные чувства. Во-первых, официальное общественное мнение клеймило уезжающих как предателей социалистической родины, прельстившихся посулами капиталистов и их приспешников-сионистов. Отец отлично понимал всю лживость этих утверждений, но какой-то отзвук они все-таки находили в его сознании ветерана-коммуниста. Во-вторых, уезжавшие были его дорогими и близкими людьми, не имевшими ничего общего с теми карикатурными образами сионистов, которые рисовала советская пресса.
       Весьма характерным для смешения этих противоречивых понятий было папино восклицание (в разговоре со мной) по поводу выезда моего кузена Сергея, сына Розы, другой папиной родной сестры: "Подумать только! Сын Михаила Федоровича эмигрировал из Советского Союза!".
       Следует пояснить, что отец Сергея, муж тети Розы, дядя Миша, персональный пенсионер, был коммунистом с первых послереволюционных лет. Он был инженером-электриком на высоких должностях. В 37-е годы из кресла заместителя управляющего всей мощной системой "Харьковэнерго" он был увезен в тюрьму, просидел года полтора, был подвергнут всяческим издевательствам и вышел без зубов.
       Как он говорил мне потом, через много лет, он вышел живым только лишь потому, что выдержал все пытки и ничего не подписал. Абсолютно ничего. Конечно, могли его осудить и даже расстрелять и без того, чтобы он в чем-то "дал слабину", но, видимо, по сценарию тех, кто в этом месте варил эту зловещую кашу, нужен был именно "сознавшийся". Наверное, вместо дяди Миши нашли кого-то другого. На пенсию он ушел с должности директора одной из харьковских электростанций.
       Когда моя семья приняла решение ходатайствовать о выезде в Израиль, отец с тревогой спросил меня, не думаю ли я о том, что это отрицательно скажется на моем брате, бывшем моряке, профессоре Дальневосточного университета во Владивостоке. Я ответил, что по закону это не должно никак отразиться на нем. А если это повредит его карьере, то у него есть тот же путь, что и у меня. Этого было достаточно. Больше к этой теме мы не возвращались. А брат мой тоже уже более 12 лет живет в Израиле.
       Через несколько лет мой арест и сопутствующие ему события помогли отцу в значительной мере вытравить из своего сознания яд коммунистического воспитания. И он со всей своей энергией начал борьбу за мое освобождение. То, что он в этом принципиально не мог преуспеть, отнюдь не его вина.
      
       Не ударялся ли сын в детстве головкой? Подача нами документов на выезд, первый отказ всем нам, разрешение и выезд его внуков и правнучки в Израиль существенно изменили мироощущение отца. Об обыске в моей квартире отец узнал из передачи какого-то зарубежного радио и встревоженный позвонил мне из Харькова. Через какое-то время, еще до того, как было открыто мое уголовное дело в Новосибирске, его вызвали в Харькове в какие-то "органы" (скорее всего, в КГБ) и начали расспрашивать обо мне, в том числе и о моем детстве (мне уже было за пятьдесят лет). Среди вопросов был и вопрос, "не ударялся ли ребенок в детстве головкой?".
       Последнее отцу особенно "не понравилось", ибо в этом он усмотрел попытку подвести базу под применение ко мне, как он писал, "злоупотреблений психиатрией", чем была достаточно славна наша социалистическая родина. Ведь иногда упрятать человека в "психушку" было проще, чем в тюрьму, а последствия были страшнее. Такого пострадавшего, хоть и не еврея, а бурята, я знал в Новосибирске.
       Угроза мне "психушкой" пересилила у отца многолетний страх перед всемогущей системой. Во все возможные инстанции он начал писать заявления о том, что в задававшихся ему по моему поводу вопросах он явно видит попытку в дальнейшем применить ко мне карательную психиатрию. Копии этих заявлений он посылал мне. Думаю, что этот скандал, поднятый им, в существенной мере отвел от меня такую опасность.
      
       Отец против коммуниста. У моего папы внутреннее противостояние отца и коммуниста, безоговорочно послушного воле "великой партии", закончилось поражением коммуниста. Когда меня арестовали (ему тогда было почти 77 лет), он делал даже сверх того, что ему казалось возможным, чтобы помочь мне. Но не в его силах было что-либо сделать. Когда состоялись и суд, и утверждение приговора в Верховном суде РСФСР, а я уже находился в Соликамском лагере, отец продолжал делать всё, что мог - писать в различные инстанции. Сначала - о пересмотре приговора, потом - о моем условно-досрочном освобождении ("освобождение по УДО").
       Один лишь раз я категорически воспротивился и помешал его обращению в намеченный им адрес. Как утопающий хватается даже за змею, так мой отец был готов принять помощь хоть дьявола. Он написал мне в лагерь, что намерен обратиться за помощью к дважды герою Советского Союза генерал-полковнику Давиду Драгунскому, который возглавлял марионеточный Антисионистский комитет. Только этого мне и не хватало! Не пойти против своей совести и не признавать себя виновным, а потом обратиться за помощью к такому человеку и к его комитету!!! Это сделало бы бессмысленным то, что я пошел на лишение свободы (как будто в СССР до ареста была свобода!).
       В ответ на такую "идею" отца я из лагеря написал ему: "Дорогой папочка! Обращаться в этот комитет к Драгунскому - аморально. Если ты не хочешь, чтобы я отсюда официально объявил о том, что я думаю об этом учреждении и чтобы мне за это добавили срок, то ни в коем случае не обращайся к нему".
       Лагерная цензура не усмотрела в моем письме ничего предосудительного и пропустила его к адресату. Отец меня хорошо знал, и это подействовало. Вопрос был исчерпан.
       Когда в парторганизации решили "проработать" отца за плохое воспитание сына, то он уже не подставлял покорно голову, как это было бы несколько лет назад, а сам обрушился на "верных солдат партии": "О каком воспитании может идти речь, когда сын сам уже имеет внуков, он ученый, имеющий многие научные работы и изобретения, имеющий и награды?" И от него отстали.
      
       Отключение телефона. Чтобы закончить тему участия отца в моих делах этого плана, расскажу историю, которая сейчас может только развеселить.
       Вскоре после обыска в моей квартире в ней замолчал телефон. Дело было в начале 1982 года, а я имел привычку в самом начале года оплачивать телефон на год вперед (тогда это стоило копейки). Позвонил в службу телефонных сетей и выяснил, что дело не в его неисправности или в неоплате, а он отключен по распоряжению главного инженера телефонных сетей всего города Новосибирска.
       Звоню ему от соседей. Он подтверждает, что дал такое распоряжение, но причину его скажет лично, а не по телефону. Приезжаю к нему, он говорит, что телефон отключен на основании такой-то статьи Устава телефонной связи. Приносят устав. Статья эта гласит, что "телефонная связь не может быть использована в целях, противоречащих интересам Советского Союза". Не больше и не меньше!
       Удивляюсь и спрашиваю, а как это относится к моему случаю. И получаю ответ, что это он мне объяснить не может. Парень как парень, этот главный инженер, выполняет приказ, не имея от этого удовольствия. Спрашиваю, а где гарантия, что, например, он не взял у кого-то взятку и не подключил взяткодателю мою телефонную линию. Ведь телефонная связь - дефицит в Новосибирске. На такой вопрос он не обиделся, а сказал, что гарантия в том, что я обжалую в управление связи его действия, а уже управлению связи он даст более внятный ответ. По-советски вполне логично.
       Как положено, в указанную им инстанцию я жалобу все-таки написал, хотя был твердо уверен, что это - пустое дело. Я решил сделать и нестандартный ход. Иногда это помогало. Я написал заявление в суд, ходатайствуя о возбуждении уголовного дела против главного инженера телефонных сетей о клевете, ибо он объявил меня причастным к действиям, противоречащим интересам Советского Союза. Причем это обвинение не могло не распространяться, так как оно становилось известным каждому, кто пытался звонить мне по отключенному телефону. А распространение порочащих измышлений было необходимой составной частью этого преступления.
       Дежурный районный судья, женщина, не вникнув в суть (а это было непросто, ибо, имея хороший юридический опыт, я придал своему заявлению необходимую бюрократическую форму), приняла заявление, официально зарегистрировала его и назначила день, когда я, потерпевший, и главный инженер, ответчик, должны явиться к ней для досудебного разбирательства.
       В назначенный день я пришел, но моего "партнера", конечно же, не было. Да и судья уже была отлично проинструктирована и вручила мне заготовленное ею ранее определение об отказе в возбуждении уголовного дела с формулировкой, заканчивающейся словами: "По вопросу отключения телефона следует обращаться в органы связи".
       Я объяснил ей, что это мне хорошо известно, и я туда уже обратился. Но вовсе не отключение телефона меня заботит. Я обратился в суд только для защиты моей чести от клеветы, а в органы связи я обращаюсь независимо от обращения в суд. На судью это никак не повлияло. Соответствующие "органы" сделали ей инъекцию, и она уже имела иммунитет к доводам, базирующимся на законах и на юридической логике.
       Следующая инстанция - областной суд, куда я обжаловал отказ районного судьи в защите моих чести и достоинства. Прихожу в Новосибирский областной суд (там меня потом и будут судить) на прием к судье товарищу Курочкину. Эту фамилию я запомнил не только из-за ее звучания, но и потому, что когда пару лет до этого он был членом районного суда, я уже обращался к нему. Это обращение было жалобой на газету "Советская Сибирь", отказавшуюся публиковать мое письмо к местным властям по поводу создания Новосибирской Ассоциации дружбы народов СССР и Израиля. Тогда в моем иске о нарушении свободы слова, разумеется, тоже было отказано.
       Курочкин, сравнительно немолодой человек, вызывал личную симпатию, которая увеличивалась рядом орденских лент, говорящих об его боевых наградах в годы войны. Но воинская храбрость и гражданское мужество не всегда соседствуют в одном человеке. На полученное ранее мое заявление Курочкин вручил мне готовый ответ того же содержания: "...а по вопросу отключения телефона обращайтесь в органы связи". Он смотрел на меня, и в глазах его играли "смешинки". Мы с ним молча отлично понимали друг друга. Тогда я спросил: "А если бы главный инженер в своем служебном кабинете телефонным аппаратом убил человека, вы бы тоже по этому поводу рекомендовали обращаться в органы связи?"
       Курочкин не выдержал и громко расхохотался. Отсмеявшись, он сказал: "...а по вопросу отключения телефона обращайтесь...".
       И я обратился. Обратился в Москву в Верховный суд РСФСР, обжалуя отказ областного суда в защите моих чести и достоинства...
       ...Меня успели арестовать, осудить, утвердить приговор и отправить в лагерь в Соликамск, а отец начал бомбить судебные инстанции по поводу моего заключения. В один из дней он у себя, в Харькове(!), в ответ на одну его жалобу по поводу моего незаконного осуждения, получает из Верховного суда РСФСР бумагу, в которой пишется: "...а по вопросу отключения телефона...". Вот так. Два, казалось бы, разных вопроса, пришедшие из мест, отстоящих друг от друга на три тысячи километров, почему-то сошлись и были перепутаны у одного и того же халатного дирижера. Вот что означает на практике централизованная власть советская, власть народная. Впрочем, народная или антинародная, но уж, в любом случае - абсолютная.
       2-4. Хата
       Разновидности камер. С привраткой мы уже познакомились. С одной из разновидностей тюремных "стаканов" - тоже. Знакомство с другими разновидностями "стаканов" еще впереди. Имеются и различного вида камеры, о которых я могу рассказать по опыту тюрьмы Новосибирска, Свердловска и Перми. Та хата, куда меня сейчас поведут, предназначалась для содержания зэков от начала следствия и до вынесения судом приговора. Подробный рассказ о ней еще впереди.
       После вынесения приговора зэка переводят в "осуждёнку", где содержатся те, кто уже осужден, но приговор при его предстоящем обжаловании еще не утвержден. О своей осуждёнке, где я пробыл около трех месяцев, я расскажу в соответствующем месте этой книги.
       После утверждения приговора зэка переводят в "этапку", где содержатся те, кто ожидает отправки (по этапу) к месту отбывания приговора - в исправительно-трудовую колонию того или иного режима. Ведь, по советской официальной теории, преступников необходимо исправлять общественно полезным трудом. И это делается в исправительно-трудовых колониях (ИТК).
       Новосибирская тюрьма была так называемой "исполнительной" тюрьмой, т.е. в ней приводились в исполнение смертные приговоры. Об их исполнении ходили различные побасенки, в правдивости которых я не уверен. В частности, утверждают почти всерьез, что приговоренному перед расстрелом мажут лоб зеленкой, якобы для того, чтобы не внести заражение крови. Поэтому у зэков выражение "намазать лоб зеленкой" было эквивалентно выражению "расстрелять".
       Тюрьмы Новосибирска и Свердловска, как говорили, были исполнительными, а пермская - нет. По своему опыту я могу сказать: по-видимому, это сказывалось на общей обстановке в тюрьме. Сравнительно с ними пермская тюрьма показалась мне какой-то домашней, ее надзиратели казались добродушнее, и более человечными казались работники пермской тюремной "больнички".
       У приговоренных к смертной казни (тогда она в России еще не была отменена) имелись камеры в отдельном коридоре. Как-то в Новосибирской тюрьме конвойный то ли в виде одолжения мне, то ли для расширения моего кругозора, то ли по иной причине провел меня по этому коридору. В тюрьме вообще была чистота, но коридор смертников отличался чистотой даже на этом фоне. Возле каждой двери камеры смертника висело полотенце. Оказывается, полотенце выдавалось смертнику на короткое время, а после его употребления по назначению тут же отбиралось, чтобы на нем смертник не повесился.
       Камеры штрафных изоляторов. Они, как правило, располагаются ниже всех камер. Я, конечно, не жалею, что не пришлось мне побывать в тюремном штрафном изоляторе в Новосибирске. Этот пробел в моем образовании восполнили в лагере Соликамска. Но не будем забегать вперед.
       "Пресс-хата". По рассказам я знаю и о "пресс-хатах". Пресс-хата - это камера, в которой содержатся зэки, настолько скомпрометировавшие себя по законам зэковской морали, что их ожидает верная смерть, если их отправят в лагерь. И они об этом отлично знают. У них нет иной дороги, как стать послушным орудием тюремной администрации. За это они имеют некоторые поблажки - более хорошие условия содержания, чай, курево и даже выпивку. За это они готовы терзать всякого, кого к ним бросают с целью его "прессовки". В ход идут и избиения, и изнасилования, и все, что есть в их убогом арсенале нелюдей. Будучи персоналом "пресс-хаты", зэк тем самым подписывает себе как бы вечное в ней пребывание, ибо выход из нее то ли в лагерь, то ли на свободу смертельно опасен для него.
       Дорога к хате. Сейчас уже не могу четко вспомнить, прямо ли из первого моего "стакана" меня забрали, чтобы вести в камеру, то бишь в хату, или было еще какое-то проверочно-распределительное мероприятие. Гораздо лучше помню, как пришел за мною конвой, чтобы забрать из "стакана". Помню, как вели в хату.
       О том, что за мной пришли, я понял по замершим у дверей "стакана" тяжелым шагам и по "галантному" вопросу, заданному пропитым басом: "Где этот жид!?". Естественно, что речь шла обо мне. Должен сказать, я нисколько не сомневаюсь, что "от звонка и до звонка" я находился среди антисемитов: персонала тюрем, персонала вагонов "столыпин" и лагеря, а также зэков - клиентуры упомянутых милых мест. Однако за все это время не сталкивался ни с одним случаем (подчеркиваю: ни с одним случаем!) открытого проявления антисемитизма по отношению ко мне, если не считать цитированного выше "вежливого" приглашение конвоя покинуть этот гостеприимный "стакан".
       Итак, с группой зэков, которых разводили по хатам, я под конвоем отправился в путь. Точнее, нас повели. Открылась массивная дверь, и наша группа по лестнице спустилась метра на два-три в сырой подвал. Конвоир не пошел с нами, а запер за нами дверь. Сам он и еще один зэк спустились через соседнюю дверь в параллельный подвал. Как я понял, это был один и тот же подвальный переход, разделенный прочной решеткой на два параллельных перехода, имеющие отдельные входы и выходы.
       Идея этой конструкции такова: в подвале конвойный не оказывается наедине с конвоируемыми и может не опасаться их нападения. (Надо сказать, что внутри тюрьмы и лагеря персонал не имеет оружия, дабы оно не могло быть у него отнято. Если он без оружия, то риск только у него одного, а если он с оружием, то отобранным оружием можно расстрелять многих.) С собой конвойный повел такого зэка, которого было рискованно оставлять наедине с другими, чтобы с ним они не расправились. За что расправляются? Для этого могут быть различные причины. Скорее всего, он сидит по позорной у зэков статье (изнасилование малолетних, например). Это могут быть и какие-то прежние "разборки", не доведенные до конца. Нередко - буквально "до конца".
       Перед входом в коридор конвойный подает звуковой сигнал, чтобы другой конвойный не повел еще одну группу навстречу. Вообще, принимаются тщательные меры, чтобы зэки случайно не повстречались в коридорах. Это исключает обмен информацией между ними. Да и само знание, что некто арестован, на определенных стадиях следствия является секретным. Подельники (т.е. обвиняемые по одному и тому же делу) до окончания суда сидят в разных камерах и не пересекаются даже в коридорах. Они могут встретиться до суда только на очных ставках, либо по какому-то замыслу следствия, либо по халатности конвоя.
       Общее впечатление от хаты. Зная от Чалдона обычаи, войдя в камеру, я назвал номер своей статьи и разъяснил, что она означает, ибо тюремные знатоки уголовного кодекса этот номер на слух не брали.
       Хаты бывают разных планировок и размеров, но у них есть обязательные общие признаки. Начнем с двери. Это - серьезное массивное сооружение толщиной до 10см. Дверь оббита толстым листовым железом и производит впечатление цельнометаллической.
       На высоте менее одного метра от пола в ней сделано прямоугольное окно со стороной примерно 30см, которое снаружи закрывается откидной дверцей. Это - так называемая "кормушка". Через нее в камеру передают еду и другие предметы (книги, периодические передачи, белье из централизованной стирки), забирают посуду после еды, белье в стирку и т.п. Дверца кормушки менее массивна - толщиной она сантиметра четыре. Закрывается она отдельным замком или задвижкой. У коридорного надзирателя может не быть ключа от двери, но ключ от кормушки обязательно есть.
       На высоте глаз человека среднего роста в двери имеется "глазок" Это - небольшое отверстие, в которое надзиратель может наблюдать за происходящим в камере. Со стороны коридора глазок закрывается поворотной крышкой.
       Характерная деталь дверей в хатах тюрьмы в Новосибирске - так называемый флажок. Такого я не помню в тюрьмах Свердловска и Перми. Это - планка длиной менее полуметра, закрепленная шарнирно с наружной стороны двери. В нормальном состоянии она находится в вертикальном положении и практически не видна, если смотреть на двери камер вдоль коридора. Через отверстие в двери проходит стержень, и на флажок можно воздействовать изнутри хаты ударом по этому стержню. Если кто-то в хате ударит по нему, то стержень толкает флажок, который из-за этого падает и устанавливается горизонтально. Кажется, при этом включается громкий звонок. Коридорный надзиратель, глядя вдоль всего длинного коридора, сразу видит, из какой камеры подается сигнал тревоги.
       На языке зэков "выбить флажок" означало срочно обратиться за помощью к охране (к "ментам"). Такое действие - нарушение зэковской морали, и к нему прибегали, как правило, в критической ситуации. Выбивший флажок должен был уйти ("выломиться") из данной хаты, а клеймо выбившего флажок, "выломившегося из хаты" следовало за ним, опуская его на социальное зэковское дно.
       Моя первая хата была рассчитана на 8 обитателей. Ее полная площадь была около 20-25 квадратных метров, а то и меньше.
       Остановимся в открытой двери хаты и посмотрим внутрь нее. Сразу справа от двери в углу находится, извините за слишком высокий для этого предмета стиль изложения, санузел. (Мне повезло: везде, где я был, мне не пришлось иметь дело с классической парашей, даже в лагерном штрафном изоляторе.) Санузел в этой хате был не что иное, как унитаз, забетонированный вокруг. Сливного бачка нет, а над унитазом находится обычный водопроводный кран. В моей первой хате был еще и рукомойник, хотя в большинстве хат, которые мне пришлось обживать, кран над унитазом был единственным источником воды в хате. На все нужды.
       Как правило, унитаз проломан и тем самым лишен водяного затвора (водяной затвор объясняет смысл иностранного слова "ватерклозет"), отсекающего воздух хаты от прямого контакта с ароматами стояка канализации. Это - необходимое зэковское "усовершенствование", дающее возможность не только звукового общения между хатами по вертикали, но и обмениваться предметами при помощи так называемого "водяного коня". О нем - позже.
       В стене, противоположной двери, высоко расположено небольшое окно, забранное тремя рядами решеток. Оно снаружи закрыто так называемым "намордником", через который невозможно видеть что-либо во внешнем мире. Ни небо, ни землю. Вдоль обеих боковых стенок хаты стоят "шконки", т.е. металлические двухэтажные кровати. По две шконки справа и слева - всего восемь спальных мест. Зэкам выдаются тощие матрацы, а на шконках они укладываются на так называемые "струны" - довольно редко приваренные неширокие металлические полосы. Тощий матрац мало сглаживает весьма неприятный контакт тела зэка со струнами.
       По центру хаты, ближе к окошку, между шконками стоит металлический стол с приваренными скамейками - по четыре посадочных места с каждой стороны стола. Опять же, восемь сидячих мест, по числу мест на шконках. Все это прикреплено к полу.
       Слева от двери, на той же стенке, что и дверь, укреплен неглубокий шкафчик, где должны находиться кружки, ложки, оставленные про запас части хлебной "пайки".
       На левой стенке укреплена вешалка для верхней одежды (ватников и т.п.). Вот и все оборудование хаты. Кроме того, имеются лампочка, скудный источник света в хате, и радиорепродуктор, по которому передаются последние известия и что-то еще, помимо информации от тюремной администрации.
       О лампочке следует сказать особо. Прежде всего, она небольшой мощности и тускло светит круглые сутки. Круглые сутки! Я полагал, было, что после тюрьмы уже не смогу спать при погашенном свете. Ничего, приучился заново.
       Лампочка располагается высоко над входной дверью в глубокой нише в стене. Доступ к ней закрывает металлическая решетка ("решка") из достаточно мощных прутьев диаметром миллиметров шесть, если не больше.
       В описанной хате мне не пришлось видеть "всего лишь" 8 человек, полагающихся по норме. Даже и 16 человек были там редкостью. А вот 28 человек (это - не описка: двадцать восемь человек в восьмиместной камере!) бывало весьма часто. Нетрудно подсчитать, что в этом случае 20 человек укладывались где попало, ибо на восьми шконках лежала местная элита, которая никому не позволила бы лечь рядом с собой на шконку. Впрочем, на узких шконках вдвоем было мудрено разместиться. На полу, в случаях, когда там хватало места, было гораздо удобнее, чем на "струнах" шконки. Но места не хватало и на полу - спали по три человека на двух узких матрацах. Лишний матрац отдавался владельцу шконки, что понижало "звучание шконкиных струн" с точки зрения зэковских ребер.
       Такая плотность населения, особенно, когда большинство - курящие (нередко, курящие что попало), создавала невиданную мною раннее окружающую среду обитания, которую трудно было величать воздухом. "Воздух" этот был как бы липкий и не слишком прозрачный. Его можно было видеть, но не как дым от сигареты, а как мутноватую жидкость в сосуде.
       Прописка. Мне не приходилось до этого слышать о таком понятии, как прописка в камере. Этот обычай наяву видели даже не все зэки. По сути это - узаконенное издевательство над новичками-"первоходками", т.е. теми, кто впервые попал в тюрьму (совершает первую "ходку"). Нечто, схожее с армейской "дедовщиной" в советской армии. Подвергают прописке первоходок не старше 30 лет.
       Прописка представляет собою серию заданий, по которым прописываемый должен либо дать ответ, либо проделать что-то заданное. При неправильном ответе или неправильном действии - бьют. И бьют сильно. Повторяют задание и избиение после него до тех пор, пока не будет дан правильный ответ или задание будет выполнено правильно. За несколько дней до процедуры прописки начинают готовить орудия избиения. Например, сравнительно плотное одеяло режут на узкие полосы (2-3см), из них сплетают многожильный жгут, заканчивающийся крепким узлом. Это сооружение слегка мочат водой, от чего оно становится тяжелым и жестким. Удар им весьма болезнен. Я видел (но не чувствовал) это орудие "в работе".
       Бьют и просто сапогами. Берут сапог за край голенища и с размаха бьют каблуком. Тоже впечатляет.
       Уклониться или отказаться от прописки - означает поставить себя вне общества. А это - всерьез и надолго.
       А есть такие задания, выполнение которых требует либо безрассудного мужества, либо, что гораздо более вероятно, такого страха перед избиениями, когда запуганный человек готов рисковать даже жизнью.
       Вот некоторые примеры.
       Задание, требующее сообразительности. Сидящий на шконке экзаменатор ставит ногу на скамейку так, что она образует как бы низкую входную арку. С одной стороны от ноги стоит прописываемый, а по другую ее стороны ставят какой-нибудь предмет. Ему говорят: "Это - банка с огурцами стоит в погребе. К тебе пришли друзья с выпивкой. Ты должен в погребе взять закуску, т.е. банку с огурцами. Бери ее".
       Парень наклоняет голову и хочет пройти под ногой в "погреб". Только он делает такую попытку, на него обрушивается град ударов. Бьют "старички", кто в свое время прошел прописку. Поэтому они считают себя вправе бить других. ("Нас еще и не так били", - гордо говорят они. Конечно, когда били их, они чувствовали боль, а сейчас - не чувствуют, а боль сострадания - это сейчас не для них.)
       Повторяют то же самое задание и снова бьют. После нескольких попыток прописываемый и вовсе тупеет от боли и страха перед новыми побоями. Наконец, кто-то сжаливается и говорит ему: "Ты что, (галантные эпитеты опускаю), в погреб вперед головой лезешь?" Тут до него доходит, он разворачивается и начинает пролезать под ногой "обратным ходом". Данный этап ему после этого защитан.
       Еще пример: дать правильный ответ. Спрашивают: "Зачем в хате лампочка?". Отвечает: "Чтоб светло было". Бьют. Повторяют вопрос. Следует еще какой-то неверный ответ. Снова бьют. И так несколько раз, пока кто-нибудь снова не сжалится и не скажет, внятно и раздельно произнося слова: "Ты (снова опускаю эпитеты), посмотри на лампочку внимательнее и ответь - ЗА ЧЕМ в хате лампочка?". Правильный ответ: "За решкой", т.е. за решеткой. Раздельно произнесенные "за" и "чем" наталкивают на правильный ответ. Пройден и этот этап.
       И, наконец, пример, требующий либо безрассудной смелости, либо смертельной запуганности. Чаще всего оба этих качества связаны как причина и следствие. В этом примере ставится целая театральная инсценировка.
       На нижнюю шконку кто-то ложится, укрывается одеялом и будто спит, безразличный к происходящему. Всех первоходок, за исключением того, кого сейчас будут испытывать, садят на другую шконку, подальше, и укрывают одеялом, чтобы они ничего не видели, а могли только слышать происходящее. Испытуемый залезает на второй ярус шконки и становится там на колени. На полу напротив него кладут подушку, а на нее - шахматную доску, на которую ставят два шахматных слона (офицера) с острыми верхушками. Слоны эти ставятся друг от друга на расстоянии, немного превышающем ширину человеческого лица. На первом ярусе шконки "спит" укрывшийся одеялом человек.
       Испытуемый должен хорошо примериться, чтобы, прыгнув головой вниз, попасть между слонами. Подушка под шахматной доской призвана смягчить удар об нее. Но самая важная деталь: перед прыжком испытуемому завязывают глаза, о чем он заранее не знал. И тут он представляет, что, прыгая вслепую, он может легко отклониться чуть в сторону и, маленький пустячок, глазом наткнуться на шахматного слона. Впрочем, наткнуться на этого слона даже и лбом - удовольствие гораздо ниже среднего. Нетрудно представить себя на его месте...
       Испытуемый не знает, что реальность совсем иная. Как только ему завязывают глаза, "спящий" на первом ярусе шконки садится, одеяло, которым он укрывался, берут и растягивают несколько человек, а прыгнувшего со второго яруса шконки ловят в это одеяло. Ловят так, как это делают пожарники, спасая прыгающих из окон горящего дома.
       Для устрашения тех, кто слышит, но не видит происходящее, вокруг кричат: "Дайте полотенце вытереть кровь! Скорее!" и т.п. Счастливому "спасенному" шепчут на ухо, чтобы он кричал как от боли и стонал, что тот усердно делает, готовый еще и не так кричать от радости, что обошлось.
       Тот, кто прошел прописку в камере, морально готов истязать других. Я пробовал кое с кем из молодых ребят беседовать на тему, что если ты претерпел издевательство, то это не только не дает тебе право так же поступать и с другими, но наоборот, должно вызвать желание оградить их от издевательств. Сторонников такой точки зрения я не нашел. К сожалению, такая философия бытует не только в тюрьмах.
       Масти. У зэков была своя четкая социальная структура. Принадлежность к какой-либо социальной зэковской группе называется "масть" - как в картах. Личность, стоящая во главе камерной иерархии - это "пахан". Располагается он, как правило, на нижней шконке наиболее удаленной от входа, справа, у окна. Возможно, бывает и иное его расположение, но я такого не видел. Во всяком случае, он располагается подальше от двери и от параши. Название "параша" остается за санузлом любой конструкции. Оно часто фигурирует в случаях, когда хотят выразить пренебрежение к чему-либо. Например, когда хотят сказать кому-либо, что его срок - просто пустяк, то говорят, что такой срок можно "у параши на одной ноге простоять".
       Моя первая хата не была максимально расслоена на зэковские сословия, но дальнейший мой "зарешеченный" опыт позволяет описать социальную структуру полностью. Высшее сословие - воры, хотя в мое время воров в законе уже не было, но под них кое-кто подделывался. Среди зэков даже было выражение: "Он воруется", что означало, что некто строит из себя вора и претендует на привилегированное положение. Если эти претензии не встретят отпора, то он это положение и займет.
       В лагере была верхняя прослойка, нечто вроде воров. Относящиеся к ней назывались "положняками". Не знаю точно происхождение этого слова, но, скорее всего, оно означало, что этому человеку что-то полагается сверх обычного. По крайней мере, выражение "это не положняк" или "это положняк" означало, что это полагается или не полагается.
       Ниже воров были "мужики" - зэковский средний класс. Среди мужиков было расслоение, связанное с разными личными факторами. В том числе и с физической силой, которая ничего не стоит, если нет необходимой твердости духа и очевидной решимости дать немедленный отпор при любом "наезде". Сокамерники могут проявить некоторое (не слишком большое) уважение к возрасту, если у человека кроме прожитых лет "есть еще что предъявить".
       Приведу свой пример. На момент ареста мне было 52 года. Как правило, я был старше всех окружавших меня зэков. Но у меня тогда еще оставалась физическая сила, вполне достаточная, чтобы справиться со средней силы молодым мужчиной. Не только с целью "демонстрации мощи", но и не без нее, я раздевался до пояса и регулярно обмывался холодной водой (другой-то не было). А в Сибири даже летом вода из крана течет не слишком теплая. (Летом температуру воды дома в Новосибирске я не измерял, но зимой, когда от воды, текущей из крана, ломило руки, я как-то измерил ее температуру - она была плюс два градуса по Цельсию!)
       Так вот, как-то один из зэков, армянин, кому пахан поручил следить, чтобы в неурочное время зэки не спали (сейчас не важна причина этого), начал осторожно будить меня и жалобно просил: "Дядя, не надо спать, а то меня будут бить". Не могу сказать, что ответ мой отличался деликатностью: "А будешь меня будить - я побью. Вот и выбирай, кто тебя будет бить". И он отстал.
       Я подчеркнул, что этот зэк был армянином, чтобы немного остановиться на его описании. Почтительное обращение "дядя" определялось моим возрастом. Сидел он за наркотики. Ничего за ним не было грандиозного. Было ему лет 25, средней физической силы, но достаточно наглый, чтобы его опасались равные ему. Среди сословия мужиков он был где-то в верхней половине. Звали его Сергей. У пахана и второго номера в хате он был чем-то вроде ординарца, порученца, привилегированной "шестерки". Его камерное "начальство" обращалось к нему не по имени, а по кличке - "Армян". И он на нее откликался, как на имя. Но если кто-то из мужиков к нему так обращался, то он резко обрывал: "У меня есть имя!" И те побаивались продолжать. Но от своих боссов он покорно терпел такое обращение.
       Ниже мужиков было несколько категорий зэков. В какой-то мере самые низкие категории (или, по крайней мере, их названия) пересекались. На самом низу были гомосексуалисты-"дамы", которых называли педерастами, педиками, петухами. Это были неприкасаемые, с которыми нельзя было иметь никаких дел, кроме использования по их сексуальным наклонностям. Таковыми становились не только изначально предрасположенные к этому, но и изнасилованные. У них, отторгнутых от общества других зэков, часто не было иного пути, кроме того, чтобы иногда уже и по своему желанию или за скудное вознаграждение играть роль женщины.
       Бывало, что изнасилование играло роль тяжкой расправы, ибо налагало на жертву постоянное и несмываемое клеймо неприкасаемого. Жертва такой расправы назывался "опущенным". Изнасилование было не единственным способом опустить зэка и сделать его неприкасаемым. Например, если зэка мокнули головой в парашу (хотя в проломанном унитазе не было воды), то он становился таким опущенным.
       На том же уровне неприкасаемых, но с каким-то иным оттенком, были так называемые "черти". Это были, я бы сказал, бывшие люди, давно и прочно потерявшие человеческий образ. В новосибирской хате таких не было, но в Соликамском лагере таких я видел.
       Для полноты картину опишу пару чертей из своего последующего опыта.
       Первый из чертей был ходячий скелет, на почве голода в лагере (у него, видно, был период, когда другие зэки отбирали у него еду) он настолько лишился каких-либо сдерживающих центров, что готов был без ограничения есть что попало и откуда попало. Так, я видел, как он из чана с помоями, мочой и экскрементами вылавливал куски брошенного туда хлеба и жадно засовывал их себе в рот. При этом на него сыпался град ударов тех, кому было противно это зрелище, а у него была одна забота - чтобы выхваченный из чана грязный и мокрый кусок хлеба не выбили из его рук.
       Сам я не видел, но мне рассказывали, как такие сдвинутые на почве голодания зэки на потеху другим поедали кастрюлю каши, рассчитанную на бригаду в 14 человек. И это были весьма худые люди отнюдь не высокого роста.
       Второй из чертей был совсем иного рода. Надо сказать, что в зэковских коллективах, в которых мне пришлось побывать, тщательно следили за чистотой и не позволяли никому не мыться и ходить в грязи. Экземпляр, о котором я рассказываю, отличался именно уникальной нечистоплотностью. Тихий и молчаливый, никаких особенностей в отношении пищи он не проявлял, но почему-то категорически отказывался мыться. Ему давали мыло, били за грязь, но ничего не помогало. Он как-то быстро исчез из поля моего зрения в лагере, так что я не могу рассказать об его дальнейшей судьбе.
       Порабощение. Кроме выделенных социальных групп, среди зэков имеются сложные взаимоотношения на межличностном уровне, характеризуемые той или иной степенью подчинения. Много путей подавления чужой воли и подчинения одного зэка другому (или одновременно подчинение нескольким другим) за долгие годы существования этих учреждений выработано стихийными психологами мест заключения. О некоторых из них я знаю по рассказам, а одному случаю был непосредственным свидетелем. Этот случай весьма поучителен не только для зэков, но и для людей в любом обществе, ибо показывает, насколько последовательная цепь не получивших отпор мелких поползновений диктовать другому человеку свою волю может привести к подавлению его воли вплоть до его порабощения.
       В нашей камере появился новый зэк. Это был лет тридцати-тридцати пяти мужчина выше среднего роста, физически мощный молдаванин. Его, несомненно, недюжинная физическая сила была не следствием стараний культуриста, а природным даром. По моей оценке, его физические данные позволили бы ему без особых проблем избить половину населения хаты одновременно. Лицо его не носило отпечатка высокого интеллекта или железной воли, но и не было лицом дебила. Обыкновенный деревенский парень. Вот его-то на моих глазах в течение недели или около того пара-тройка молодых наглецов превратила в своего раба.
       Процесс порабощения выглядел так. Сначала кто-то из этой тройки попросил молдаванина что-то сделать (кажется, пришить пуговицу), ссылаясь на свой больной палец. Тот сделал. Ему сказали спасибо, даже похвалили за готовность помочь ближнему. Потом попросили сделать еще какой-то пустяк, но уже не ссылаясь на больной палец или т.п., а сказав, что у того это здорово получилось в случае пришитой пуговицы. Так было несколько раз с какими-то вариациями, но с убывающими благодарностями. При какой-то из новых просьб молдаванин попробовал уклониться от ее выполнения, на что последовала утрированная обида: "Такому-то ты сделал, а мне не хочешь. За что обижаешь?" Это подействовало, и просьба была выполнена.
       Так образовался небольшой круг тех, чьи просьбы молдаванин выполнял. Постепенно тон просьбы становился не просительным, а повелительным. Каждый раз невыполнение просьбы-приказа нарочито воспринималось ими как обижающий вызов со стороны молдаванина. Но на такое тот уже не отваживался.
       На каком-то этапе слабое противодействие молдаванина вызвало имитацию не обиды, а возмущения неповиновением хозяевам, имевшим право приказывать. Неповиновение, достойное осуждения, а то даже и наказания. На сей раз против молдаванина стояла вся компания поработителей. Впервые прозвучала угроза и явное и недвусмысленное пренебрежение физической мощью будущего раба. Это было в стиле: "Думаешь, больно сильный ты? Уж на что силен бык, но и быка в консервную банку загоняют!"
       Афоризм о соотношении быка и консервной банки я в тюрьме слышал неоднократно. Видимо, на тупоголовых людей он действовал безотказно, так как говяжьи консервы (при всем их дефиците в Советским Союзе) видел каждый. Соотношение образа мощного быка и скромной банки консервов молдаванину хватило, чтобы не надеяться на свои силы, имея против себя даже эту тройку наглецов, которые все время давали понять, что за ними вся хата во главе с паханом. А хата во главе с паханом с любопытством наблюдала за всем процессом порабощения, не думая вмешиваться. Если бы молдаванин на каком-то из промежуточных этапов даже не избил кого-то из этих наглецов-поработителей, а только бы придавил его своей могучей рукой, то это вызвало бы смех в хате, а то и понизило бы статус претендента в повелители.
       Но у молдаванина на это не хватило духа. Через какое-то небольшое время он за всю эту троицу делал всю черновую работу в хате. А когда они изображали обиду за что-то вымышленное, он по их требованию становился на колени и смиренно просил прощения. На какой стадии и как его забрали из хаты, я уже не могу вспомнить. Может быть, это было в конце моего пребывания в этой камере.
       Описанная картина порабощения человека, слабого духом, может быть узнана также и во взаимоотношениях людей в любом обществе. Вопрос лишь в том уровне, до которого может дойти порабощение в конкретном случае и в опыте и плавности действий поработителя.
       Сегодняшние (написано в 2002 году, но суть не изменилась и в 2006-м) арабо-израильские взаимоотношения поразительно напоминают эту ситуацию. В угоду враждебному нам так называемому "международному общественному мнению" мы регулярно уступаем демонстративно обижающемуся Арафату и его банде, делаем реальные шаги - жесты доброй воли. Наглецы закрепляются на достигнутых позициях, а затем движутся дальше.
       При каждом нашем акте возмездия, отвечающем на террористическую вылазку, нам со всех сторон (включая и США) кричат, что реакция наша была чрезмерной, избыточной. Эти господа делают вид, что не понимают элементарных слов и определений. Любому ведь ясно, что если за ответной реакцией следует повторение того, что эту реакцию вызвало, то реакция была очевидным образом недостаточна. Недостаточное не может быть избыточным. Это особенно относится к реакции на террор.
      
       2-5. Тюремная камера как микромодель закрытого общества
       Закрытость общества и его мораль. Наблюдая социальное устройство тюремной камеры, я невольно сравнивал его с социальным устройством Советского Союза. Общим у этих двух объектов исследования была закрытость общества, т.е. невозможность для "аборигена" свободно, по своему желанию и без чрезвычайных усилий и обстоятельств, покинуть его. Соответственно похожим образом строится и мораль обоих этих закрытых обществ.
       Тот, кому пришлось плохо в этом обществе, может попытаться изменить свое состояние к лучшему, только опираясь на помощь извне. Да и то, если только ее удастся организовать, невзирая на связанные с этим крайние трудности. В тюрьме это - помощь охранника или иного любого представителя администрации, т.е. представителя враждебного мира. Для этого в тюрьме надо подать жалобу и, чаще всего, приходится иногда даже "выломиться из хаты".
       Вне тюрьмы, просто в СССР, это означает необходимость прибегнуть к помощи из-за границы. Как говорили, "из-за бугра". В обоих случаях мораль общества осуждает того, кто прибег к такой помощи. Это считается аморальным и ставит бывшего равноправного члена общества в незавидное положение изгоя.
       В тюрьме персонал администрации - это далеко не идеальные служители закона, но среди них я встречал хоть и весьма немногих, но вполне нормальных людей, которые в силу обстоятельств вынуждены были работать надзирателями в тюрьме.
       Власть над другими людьми, т.е. над зэками, многих из администрации развращает. Они нередко теряют человеческий облик и вполне оправданно рассматриваются зэками как враждебная сила. Поэтому контакт любого зэка с ними не без оснований воспринимался другими зэками как аморальное деяние.
       Подобно этому, для советского обывателя контакт отказников с представителями "из-за бугра" был аморальным и осуждаемым деянием. Те, кто из-за границы помогал отказникам, в большинстве были нашими бескорыстными друзьями. Но среди них не могло не быть и "тремпистов", для которых помощь отказникам была удобным прикрытием иной деятельности.
       Объективно, борьба за свободу выезда евреев из СССР приводила к ослаблению абсолютной власти советского руководства, что соответствовало стратегическим интересам, извините за избитый термин, "проклятого империалистического запада". Справедливо подозревая "тремпистов" в побудительном мотиве, враждебном советским геронтократам, так называемые "обычные советские граждане" испытывали неприязнь к тем, кто сотрудничал с этими "агентами международного империализма и его послушного слуги - сионизма". Неприязнь эта многократно усиливалась, во-первых, советской пропагандой и, во-вторых, в не меньшей мере - страхом вызвать недовольство властей, если не проявить рвение, достаточное с их точки зрения.
       Чтобы расстаться с некоторыми иллюзиями, полезно сравнить прежнее (в советское время) сочувственное отношение общественности "запада" к активистам еврейского движению за алию с отношением этой же общественности в целом к Израилю. К стране, которая борется за свое существование с передовым отрядом международного терроризма. Сочувствие "запада" сегодня целиком на стороне именно террористов, а не на стороне жертв террора. Почему? Нельзя освободиться от мысли, что отнюдь не интересы советских евреев и тогда были основными побудительными мотивами "прогрессивного передового человечества". В том числе и некоторой его еврейской части.
       После того, как бывшие советские евреи, о благе которых так сердечно заботились наши западные друзья, оказались в Израиле, им угрожает уже не увольнения с работы при подаче заявления о выезде из СССР, а потеря жизни от рук арабских террористов, опекаемых тем же "западом". У такой метаморфозы отношения наших бывших западных "друзей" к тем же евреям есть единственное объяснение: таких (именно таких, а не всех без исключения) наших "доброхотов" и тогда интересовали не мы. Их задачей тогда было только ослабление СССР. Кончился СССР, кончился интерес и к евреям, где бы они ни жили. И только.
       Диктаторский режим и законность. В тюремных условиях начинаешь по иному оценивать некоторые явления. То, что представлялось вопиющим нарушением прав человека, может оказаться действием, полезным именно тому человеку, права которого кажутся ущемленными.
       В камере практически непререкаемо господствует зэк, которого называют "пахан". Он старается не ущемлять достоинство зэков ближайшего к нему окружения, а оно, это окружение, перед ним "не выпендривается", явно признавая его первенство. Остальные стараются при первом же намеке на указание пахана поспешить его выполнить. Иначе - будет хуже.
       Характерный пример. Через какое-то небольшое время пребывания в хате я вошел в элиту, получил место на шконке и за столом, т.е. вошел в привилегированную восьмерку хаты.
       Как-то утром я не обнаружил своих домашних тапочек, которые обычно клал в ногах под матрац на своей шконке. Мои поиски заметил пахан и дал приказ всему населению хаты искать мои тапочки. Их мог и украсть кто-то из хаты, но было более вероятно, что они упали вниз со шконки и были кем-то из лежавших ночью на полу завернуты в его матрац при уборке. (Матрацы зэков, лежавших на полу, сворачивались, складывались у стены слева от двери и на них сидели те из мужиков, кому не было дано сидеть на скамейках, когда они были свободны), либо на нижних шконках.
       Команда искать тапочки в матрацах прозвучала, но мужики не кинулись сразу же ее исполнять. И раздался голос пахана: "Что, некому искать? Тогда я сейчас сам найду, кому искать!" И он стал бить своим сапогом кого попало в толпе мужиков камеры. Пары ударов сапога хватило, чтобы все пришли в движение и начались усердные поиски. Тапочки нашлись быстро.
       Надо сказать, что у меня при этом было чрезвычайно пакостное ощущение, которое возникает при этих воспоминаний даже сейчас, спустя 20 лет, но этика тюремных взаимоотношений не позволяла мне вмешаться. Дело было не в тапочках. Пахан наказывал за промедление в исполнении своего приказа. Ведь это промедление свидетельствовало о сомнении в необходимости его выполнения, сомнение в его праве приказывать. Так не долго и до бунта!
       Единовластие в камере пресекало издевательство более сильных зэков над слабыми во всем остальном социальном спектре хаты. Правитель не потерпит, чтобы кто-то еще, кроме него, помыкал другими. Иначе это ставит под сомнение его абсолютную власть. Так в Советском Союзе коммунистическая партия с ее аппаратом угнетения истребила организованную преступность, искоренила воров в законе и их консолидацию. Грабить советский народ по крупному могла только централизованная власть, коммунистическая партия во главе с ее политбюро. Ни местной власти, ни уголовным авторитетам не было позволено нарушать законы, если на то не было хотя бы устного разрешения кого-нибудь свыше.
       Передача. Один раз в месяц зэк, находящийся под следствием (напомню, что в хате, о которой здесь ведется речь, были только такие зэки), мог получать передачу "с воли". В хате был установлен такой порядок: все передачи, для кого бы они ни были предназначены, поступали "на стол", т.е. в руки пахана. Он все содержимое передачи делил на две равные части. Одна из них оставалась "на столе", т.е. в распоряжении камерной элиты. Вторая поступала в распоряжение "мужиков", т.е. всему остальному населению камеры. Она отдавалась, так сказать, старшему (по положению, а не по возрасту) среди мужиков, а полученное он делил поровну между всеми мужиками.
       Такой способ дележки (при 8 едоках за столом и 28 - всего в хате) 20-ти мужикам давал от передачи столько же, сколько и восьмерке элиты. Дикая несправедливость, не так ли?
       При первом знакомстве с этим правилом у меня появилось молчаливое возмущение, а затем я понял, насколько это справедливее, чем дележка на всех поровну или индивидуальное потребление по принципу: "Каждому - свое".
       Дело в том, что возможность получать передачи "с воли" была далеко не у всех. Получать передачи можно было только от родственников, точно называя их и их адрес в ответ на вопрос: "От кого передача?" Не у всех зэков были вообще родственники, а если и были, то не всегда стремившиеся заботиться о сидящем в тюрьме. Напомню, что я был среди уголовников и официально тоже считался таковым, ибо в СССР как бы не существовало политических заключенных - все были осуждены по УК. А были и такие, у кого сидели в тюрьме все родственники, так что и передачу принести было некому. У меня был случай передать Вале координаты своего сокамерника Коли Полищука (надо же, мне вспомнилась его фамилия!). Это был тщедушный железнодорожный вор, орудовавший в купейных вагонах. Одновременно с ним в тюрьмах сидели его жена с маленьким ребенком и теща. Такая вот семейка! Он ни от кого ничего не получал, а право получать одну передачу в месяц у него было, как и у всех. Вот его правом на передачу я и воспользовался. Точнее, им воспользовалась вся хата.
       Я предупредил Колю, что ему будет передача от его "тети" (и дал ему параметры Вали). Когда потом в кормушку выкрикнули фамилию Полищука, он подошел и начал путаться в ответе на вопрос о том, от кого передача. А вся хата ему подсказывала. Тем не менее, передачу ему отдали, и она пошла, как и все другие, на стол на дележку.
       Так вот, элита за столом вся без исключения получала передачи. Если кто из элиты переставал их получать существенное время, то его выводили из нее. Он лишался и места за столом, и места на шконке, и его заменяли кем-то из соответствующих "авторитетных мужиков". Передачи, получаемые элитой, точно так же делились пополам - на стол и мужикам. Если бы не это, то немало мужиков никогда не имели бы курева и не имели бы никаких добавок к своему рациону. Например, хоть я и не курил, но в передачах мне Валя посылала мешочек с табаком для курящих. Табака в продаже не было, а сигареты передавать не разрешалось, чтобы в них не передавались записки и т.п. Поэтому Валя покупала сигареты и потрошила, превращая их в табак.
       Некоторая аналогия с камерным социальным устройством видна и в истории советской России. Элита крестьянства, "кулаки", давала заработок крестьянской бедноте. Когда же ведомая грабителями-большевиками крестьянская беднота раскулачила крепких крестьян, то после этого Россия, продававшая прежде зерно всему миру, стала голодать, а затем и сама стала его крупнейшим покупателем. А партийная элита делилась награбленным только со своими опричниками.
       Обиженные и обиженка. Я уже писал, что зэк бывает вынужден "выломиться из хаты". В этом случае, чаще всего, он попадает в категорию "обиженного". И не имеет значения, был ли выломившийся из хаты зэк прав в своем конфликте, из-за которого он выломился из хаты, или он был изгнан из нее за неблаговидный поступок, либо убегал от расправы. Он становился "обиженным". То, что мне известно: обиженные помещались в отдельные камеры, которые назывались "обиженками", общение с зэками которых было "западло" (оскорбительно) для нормальных зэков.
       На мою память из хаты выломилось двое. Один из них был мало примечательным ничтожеством, изображавший из себя нечто более значительное. Его было решено опустить в "петухи" путем изнасилования. Но на его счастье в хате не нашлось желающих выполнить этот приговор. Тогда ему было приказано выломиться из хаты. Это он и сделал.
       Вторым был грузин лет 30-35, с набором золотых передних зубов. Он держался поначалу весьма уверенно, хотя, как оказалось, на это у него не было достаточных оснований. Вскоре после появления в камере он сел играть в карты (кажется, в очко). При этом он производил впечатление гроссмейстера, севшего играть с новичками. А в хате были и профессиональные шулера. К игре в карты я не имел интереса и поэтому не следил за происходящим. Вскоре выяснилось, что и в карточной игре форс этого золотозубого нахала не имел достаточных оснований. Он проигрался вдрызг, но расплатиться не имел чем. Тогда ему предъявили требование расплатиться своими золотыми зубами, и дали понять, что в этом деле больше нет места шуткам. Не осталось ему ничего другого, как выломиться из хаты.
       Кстати, о всяческих "приколах", помогающих закабалять простаков. Чаще всего они построены на зэковском лексиконе, с которым плохо знаком новичок. Например, выражение "играть просто так" означает ставить на кон золотой пятак, т.е. золотые пять рублей, например, чеканки до революции 1917 года. Севший играть и не желающий попадать впросак обычно не соглашается играть на что бы то ни было. А "играть просто так" - почему бы и нет. И он беззаботно садился играть. И... Дальше все понятно.
      
       Опубликовано в газете "Мост". Материал предоставлен редакцией.
       Продолжение следует.
      
  • Комментарии: 1, последний от 12/07/2007.
  • © Copyright Кочубиевский Феликс-Азриель (azriel-k@012.net.il)
  • Обновлено: 17/02/2009. 122k. Статистика.
  • Статья: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка