Когда я раскрыл номер журнала, в котором было напечатано это мое стихотворение, то даже не сразу понял, что случилось. Стихотворение было другим, хотя, на первый взгляд, казалось тем же. Это было не мое стихотворение, хотя подписано оно было моей фамилией.
Я прочитал стихотворение внимательнее. В нем были изменены два слова. Всего два слова -- и всё не так, всё не то, не моё, а чужое. Совсем чужое. Я писал о своей жизни, о своих чувствах, о своих мыслях.
А там всё было не мое.
Как могло получиться такое? Может быть, дело в том, что редактор отдела поэзии -- женщина?
А, может быть, дело не только в этом, но и в том, что она росла в спокойном и благополучном окружении. Может быть, у нее дома даже жила в клетке маленькая птичка, которую она по своему любила, жалела ее, кормила и чистила ей клетку?
Я попытался представить себе, какой она была в детстве? Наверное аккуратненькой отличницей в очках, с бантиком в тоненькой косичке, которая всегда слушалась взрослых и особенно учителей...
А, может быть, дело не в ней, а во мне? Может быть правильным является именно ее восприятие происшедшего? Наверное, она внесла поправки для того, чтобы привести всё в соответствие с этим восприятием. Заменила два этих слова потому, что ей непонятно слишком, может быть, взрослое и жесткое восприятие события лирическим героем. Но ведь этот лирический герой - я сам, такой, каким когда-то был.
На Крайний Север
Эта история не выдумана. Все так и было.
Я вырос на Колыме.
А корни мои - в Могилевской области. Там есть небольшая деревня под названием Кривель. Оттуда семья моего деда перебралась в райцентр Белыничи, где родился и вырос мой отец.
Отец начал писать стихи и публиковаться еще будучи школьником. Но стать белорусским писателем ему не было суждено. Он поступил на учебу в Ленинградский политехнический институт. Когда, в 1941 году, началась война, весь их второй курс мобилизовали в армию и зачислили на первый курс Ленинградской военной электротехнической академии. Какое-то время их академия находилась в блокадном Ленинграде, а потом, поскольку военные специалисты по системам связи были на вес золота, всех курсантов самолетами вывезли в Сибирь, в Томск. Когда отец окончил академию, война уже закончилась. Так что на его долю выпало совсем немного передовой - месяц ленинградской блокады.
Война пощадила и двух его братьев, которые, пройдя ускоренный курс обучения в офицерской артиллерийской школе, ушли на фронт и вернулись с передовой после победы, увешанные орденами, не получив ни царапины. Однако война не пощадила их мать, мою бабушку, которую мне никогда не суждено было увидеть, потому что она умерла в эвакуации.
После окончания Ленинградской военной электротехнической академии отец был направлен преподавать в военное училище, в город Горький. Там он и встретил мою будущую мать, которая работала в то время в медсанчасти училища. Однако военная карьера отца, так хорошо начавшаяся, скоро оборвалась. В конце сороковых годов Сталин начал проводить политику возврата к довоенным репрессиям. Отец никогда не разговаривал со мной о тех временах, так что я могу только по некоторым признакам, догадываться о том, что произошло. Он сказал что-то непозволительное в присутствии курсантов, и на него донесли. Сначала его перевели служить в Хабаровск, а потом вообще уволили из армии, отобрав диплом военной академии. У него осталась только справка о том, что он прошел полный курс обучения в академии. С тех пор он долго писал в анкетах, в графе "образование" странную фразу : "высшее без диплома".
И только лет через пятнадцать после этого отец получил из Ленинградской академии связи, в которую была преобразована электротехническая академия, официальное письмо, в котором ему сообщалось, что он реабилитирован и поэтому имеет право восстановить свой диплом. Однако, к тому моменту, он уже окончил заочно другой ВУЗ, идти служить в армии не имело никакого смысла, да и копаться во всем пережитом ему не хотелось. Поэтому отец оставил полученное им письмо без ответа.
Но это было потом. А в то время, чтобы избежать ареста, родители вынуждены были завербоваться для работы на Колыме. Ехать пришлось месяц на поезде, в вагонах типа "сорок человек, восемь лошадей" и, после месячного ожидания в порту Находка, неделю на пароходе до бухты Нагаева, на берегу которой лежит город Магадан. Мне шел второй год. Еще в поезде я тяжело заболел и, скорее всего, до Магадана не доехал бы. Но мне фантастически повезло. В Находке отец, неожиданно для себя, нос к носу столкнулся со своим младшим братом, моим дядькой, который ехал к новому месту службы, на Курильские острова. Перед отъездом он заглянул в гости к своему отцу, моему деду. Похоронив в эвакуации жену и затосковав, он вернулся обратно, в Белоруссию. Дед, поскольку сын уезжал к черту на кулички, принудил его взять с собой все, что имел ценного - чемодан лука.
Дядька почти силой заставил моего отца забрать этот лук и с легким сердцем отправился на Курилы - его пароход уходил через час. За одну луковицу в Находке давали пол-литра молока и родителям удалось меня выходить.
Так моя жизнь была спасена в первый раз.
Отца часто переводили с одного места работы на другое, и мы, всей семьей, переезжали из одного колымского поселка в другой. Нравы в мальчишеской среде колымских поселков были довольно-таки суровые. Каждый раз, когда я, после очередного переезда, приходил в новую школу, я вынужден был заново самоутверждаться.
Дрался часто. Злым не был, но обижать себя не позволял никому.
Правда, в те наивные времена считалось позорным не только напасть группой на одного противника, не только ударить лежачего, но и ударить соперника ногой или даже ударить его ниже пояса. Нынешние нравы не позволят новичку отстоять свое достоинство. Соберется большая компания и безжалостно "укатает" его. Причем, если его, уже лежачего, будут бить всего лишь ногами, он может считать, что ему повезло.
Ружье
Сказывалась колымская специфика - на рыбалку начинали ходить чуть ли не с пеленок, а лет с 12 - уже и на охоту.
Помню, как зимой, во время сильных морозов, я каждое утро становился на лыжи и шел на реку. Жили мы в то время в Омсукчане - одном из самых удаленных и труднодоступных районных центров Колымы.
Река называлась Омсукчанкой. Летом она была быстрой, бурной и опасной. Любого, кто осмеливался войти в нее на перекате хотя бы по колено, течение сбивало с ног. Мы, пацаны приспособились купаться в Омсукчанке, хотя почти никто из нас не умел плавать. Заходили в воду там, где начинался перекат, прямо в стремнину, пока мощный поток не сбивал с ног. Нас несло по поверхности бурлящей реки до расположенного ниже, за перекатом, широкого плеса, где уже можно было достать дно, а течение не сбивало с ног и позволяло выбраться на берег. Лучшего купания, чем это, я в жизни не знал.
В одном месте была устроена переправа. Она представляла собой натянутый над рекой трос, по которому ездил металлический ролик, к которому, опять же тросом, была присоединена лодка с одним веслом.
Грести было бессмысленно, но достаточно было сесть в лодку, на корму, и, крепко держа руками весло, поставить его на корме наискосок, словно руль, как течение очень быстро тащило лодку, удерживаемую тросом, на другой берег.
Зимой морозы доходили до -60® C и река, естественно, промерзала до дна. Лодку на зиму убирали в укрытие, а трос оставался на месте. И когда над замерзшей рекой проносилась, в зимнем полумраке, по колымски огромная стая куропаток, то многие куропатки, налетев на трос, падали в снег и замерзали.
Так вот, я приходил утром на реку с рюкзаком и наполнял его свежеморожеными куропатками. Поэтому зимой на охоту можно было не ходить.
Но летом...
Все мои друзья ходили на охоту. Не на крупного зверя, конечно, а так, по мелочи. На уток, например. Даже если шли на рыбалку, брали с собой ружье. Ведь в случае встречи с медведем, его можно было хотя бы попытаться отпугнуть, выстрелив в воздух. Стрелять в него из дробовика было бы равносильно самоубийству. Но напугать зверя и заставить уйти, стреляя в воздух, было вполне возможно.
Если кто-то из моих друзей, уходя в тайгу, мог взять с собой ружье, принадлежавшее его отцу или старшему брату, то мне взять ружье было негде, поскольку мой отец никогда не держал в доме оружия.
Я стал брать ружье у друзей. У многих из них дома было по два, а то и по три ружья. Но после того, как участковый подстерег нас рано утром, когда мы возвращались с ночной охоты (летом на Колыме не бывает темно), и отобрал у меня чужое ружье, родители решили, что ситуация требует немедленного вмешательства. Пытаясь погасить мой интерес к серьезному оружию, они подарили мне "воздушку" - так называли мы, мальчишки, пневматическое ружье. Нам всем хорошо знакомы такие ружья - ими до сих пор оснащаются платные тиры в парках культуры и отдыха. Правда, сами эти тиры постепенно хиреют, становятся все меньше размером, непригляднее и архаичнее.
Но воздушные ружья могут заряжаться не только привычными нам легкими алюминиевыми пульками, но и заостренными стальными пулями, оснащенными оперением. Такие пули превращают "воздушку" в достаточно опасное оружие.
Тем не менее, став владельцем собственной "воздушки", я превратился в объект насмешек для тех мальчишек, которые имели доступ к охотничьему оружию своих отцов и старших братьев. Это задевало мою гордость, и я решил ходить в одиночку со своей "воздушкой" в лес, чтобы добыть какую-нибудь дичь и доказать, тем самым, полноценность моего оружия. Вот тогда и произошло то, что описано в стихотворении.
Отпуск
Мы поехали в отпуск. Отпуск для колымчанина всегда был чрезвычайно важной частью жизни. Дело в том, что поездка на "материк", даже при колымском уровне зарплат, обходилась очень дорого. Поэтому, один раз в три года, каждому колымчанину оплачивалась дорога до любой точки на территории СССР и обратно. В связи с этим, люди могли, по своему желанию, брать отпуск не каждый год, а один раз в три года. С учетом увеличенной, "колымской" длительности ежегодного очередного отпуска, получалось, что основная масса колымчан ездила в отпуск редко, но надолго. Уезжали почти на полгода. Успевали наотдыхаться вволю: и съездить на черноморский курорт, и побывать у родственников в деревне, побродить там по лесу, так не похожему на ставшую уже привычной лиственничную колымскую тайгу, вволю походить по богатым дефицитными товарами московским магазинам, отовариться на следующие три года, и, заскучав, вернуться раньше времени домой, на Колыму.
Когда мы гостили у отцовских родственников в небольшом белорусском городке, какая-то мерзкая скотина бросила там в общественный туалет, в очко, новорожденных котят. Я не мог равнодушно слышать их крики. Родители отловили меня в последний момент, когда, уже, вооружившись жердью и лестницей, я направлялся к туалету спасать котят. Это теперь я понимаю, что если бы меня не остановили вовремя, я, скорее всего, заплатил бы жизнью за попытку предотвратить последствия этой мерзости.
Потом, в поисках других возможностей семейного отдыха, купили билеты на речной теплоход по маршруту Москва - Астрахань - Москва. Отправившись из Москвы, с Речного вокзала, через систему шлюзов вышли на Волгу. Путешествие было продолжительным, неспешным. Стоянка в каждом речном порту длилась, как минимум, 7 часов. В те времена Волга не была еще загажена в такой степени, как сейчас. Вода в реке была чистой, песок на речных пляжах был желтым. Мы успевали и совершить экскурсию по городу, и походить по магазинам, и полежать на пляже.
Плавать я не умел. Поэтому заходил в воду по плечи, нырял параллельно берегу и работал под водой руками и ногами, надеясь таким образом, когда-нибудь всплыть. Но вот, однажды, не помню уже точно, в каком порту, мы расположились на краю пляжа, а пляж находился поблизости от дебаркадера.
Территорию порта собирались расширять, и в этом месте уже успели поработать землечерпалки. Мы, естественно, даже не догадывались об этом.
Я, как обычно, пока родители переодевались и укладывали свои подстилки, залез в воду и нырнул. Когда я захотел встать на ноги, дна под ногами не оказалось. Изо всей силы, отчаянно, бился я в воде, но всплыть так и не смог.
А когда силы мои иссякли и я, смирившись с неминуемым, перестал биться, меня вдруг подхватили чьи-то сильные руки и подняли над водой.
С тех пор я живу, зная , что обязан жизнью человеку, которого даже не смогу когда-либо поблагодарить. Это был ладный, мускулистый улыбчивый парень. Он вынес меня из воды, отдал оторопевшим от неожиданности родителям и ушел. Я не успел еще нахлебаться как следует, но тоже находился в состоянии какого-то оцепенения.
Он спас меня и ушел. А я даже не помню названия города, в котором это произошло. Дорого дал бы за возможность хотя бы сказать ему спасибо. Но мне остается только молить Бога за него, моего неизвестного спасителя.
Возвращение из отпуска запомнилось тем, что мы летели обратно на новом самолете - реактивном Ту-104.
В отпуск, из Магадана в Москву, мы в тот раз летели еще как обычно, на Ил-14. Три часа лёта, потом посадка. Если погода нелетная, ожидание или даже ночёвка. Потом еще три часа лёта. Марщрут получался довольно-таки затейливым. Он проходил через множество сибирских городов - Омск, Томск, Новосибирск и т.д. Европейская часть страны не оставляла существенных отметин в памяти, поскольку от Урала до Москвы долетали всего с одной-двумя посадками. Ведь крейсерская скорость Ил-14 составляла примерно 300 километров в час, и за три часа удавалось преодолеть около 900 километров. Но, тем не менее, с учетом всех задержек, перелет от Магадана до Москвы занимал, обычно, трое суток.
А тут, совершив, если не ошибаюсь, всего лишь две промежуточных посадки, мы оказывались во Владивостоке.
Помню, как поразил меня Ту-104 своими размерами и какой-то фантастической мощью. Огромным показался мне и пассажирский салон. В ручки пассажирских кресел были встроены кислородные маски. Когда самолет, перед разбегом, включал на полную мощность двигатели, всё вокруг ревело и тряслось. Казалось, что корпус самолета прямо-таки разваливается на части. Только много позже всем стало известно, что звукоизоляции у Ту-104 не было почти никакой, поскольку он был переделан из реактивного бомбардировщика посредством всего лишь незначительных изменений. А тогда все думали, что так и должно быть. Реактивный ведь!
Самолет, на котором мы вылетели из Москвы, оказался, почему-то, полупустым. Я был очень доволен этим, уселся один на трех креслах и, пока не видели родители и бортпроводница, дышал по очереди из всех трех кислородных масок, наслаждался простором и свободой. Плохо было только одно - высота полета, по сравнению с Ил-14, тоже была фантастически большой. На земле, даже если она не была закрыта облаками, почти ничего невозможно было разглядеть.
Когда, где-то над Сибирью, самолет стало бросать из стороны в сторону, я не испугался, а с удовольствием перелетал, через перила, из одного кресла в другое, опять-таки полагая, что в реактивном самолете так оно и должно быть.
Экипажу удалось все же посадить самолет неподалеку от Томска, и мы двое суток ждали в какой-то казарме возле военного аэродрома, пока его отремонтируют. Но его так и не отремонтировали, пригнали другой такой же Ту-104, и мы полетели дальше.
Поскольку до конца отпуска еще оставалось достаточно времени, решили добираться до Магадана пароходом. На сей раз из Находки в Нагаево отправлялся теплоход "Ильич". Это был переименованный трофейный немецкий теплоход очень высокого уровня комфортности, пассажирами которого ранее могли быть только высшие военные чины и высокопоставленные чиновники гражданской администрации. На нем были прекрасные ресторан и бассейн, удобные просторные каюты, кинозал и прочие, совершенно непривычные для неизбалованного благами цивилизации советского человека тех лет, атрибуты роскоши.
Впоследствии этот теплоход передали Черноморскому пароходству для обслуживания морских круизов, которые так нравились партийной и хозяйственной элите советского государства.
Мы купались в бассейне, смотрели лучшие кинофильмы тех лет, как советские, так и трофейные, питались в ресторане, любовались лазурными просторами Японского моря.
Все изменилось после того, как мы прошли пролив Лаперуза, разделяющий Сахалин и Японию, и оказались в Охотском море.
Началась постоянная, выматывающая качка, на палубе нас встречал холодный, мокрый ветер, серые волны, свинцовой тяжестью бьющие в борт. Многих укачивало. Посещения ресторана уже не доставляли такого удовольствия. О бассейне вообще пришлось забыть.
Когда, наконец, на горизонте закачались хмурые берега бухты Нагаева, мы почувствовали себя почти дома.
Однако от дома нас отделяло еще несколько перевалов, покрытых снегом. На "материке" была еще осень. Но на Колыме осень настолько коротка, что ее просто не успеваешь заметить. То же самое можно сказать и о весне. Зима заканчивается в мае. Начинает светить солнце, тает снег в распадках и начинается лето. Оно продолжается в течение июня, июля и августа. В сентябре солнце перестает греть, выпадает снег и начинается зима. Поэтому не надо воспринимать, как шутку, известное двустишие: "Колыма ты, Колыма, чудная планета. Девять месяцев зима, остальное - лето".
Так что мы попали сразу в зиму. Перевалы были завалены снегом Снег был настолько глубоким, что дорожники не справлялись с расчисткой трассы. На перевалах они бульдозерами пробивали в сугробах проход, который скорее напоминал тоннель, поскольку даже грузовики утопали в нем вместе с кабиной. Затем, дождавшись, когда перед перевалом соберется хотя бы пять машин, они прицепляли эти машины друг к другу, впереди цепляли мощный бульдозер, и такой караван отправлялся в путь через перевал. Человек, находящийся в кабине машины, идущей в караване, испытывал странные, ни с чем не сравнимые ощущения. Машина неровно, толчками двигалась среди монотонно белого пространства. Не было ни неба, ни земли, только снег. Снег и сверху, и снизу, и сбоку. Лишь перед лобовым стеклом хаотично дергался кузов машины, перемещающейся впереди через то же белое марево. Человеческий организм, не приспособленный к такому, не выдерживал долго этого движения. Укачивало даже видавших виды бывших моряков. Поэтому бульдозер останавливался ненадолго каждые полчаса, давая людям прийти в себя. Они молча сидели в кабинах, не имея возможности даже открыть двери, подпертые снежными стенами. Потом движение начиналось снова.
Ближе к Омсукчану все менялось. Дорога была выбита в почти отвесном скальном массиве. Пройти по ней мог только один автомобиль. С одной стороны - стена, с другой - обрыв. Очень непросто было разминуться со встречным автомобилем. Через каждые два километра в скале были выбиты площадки, куда мог встать, прижавшись к скале, один из автомобилей, давая возможность проехать другому. Когда два автомобиля встречались на трассе, тот, которому было ближе, пятился над пропастью назад, до такой площадки. Вряд ли где-нибудь еще сможете вы найти такую дорогу и водителей, способных на такое. Каждый раз, собираясь в рейс, они с полным правом могли писать в своем дневнике мюнхгаузеновское: "14-00 -- подвиг".
Первая любовь
Я впервые в жизни влюбился. Влюбился отчаянно , пылко. Она была ласковой девочкой, глазастой и милой. Когда я видел ее, у меня замирало сердце. Но суровый мальчишеский кодекс не допускал нежностей с женским полом. Любой, кто допускал что-либо подобное, был заклеймен суровым словом "бабник". И не было более презрительного звания. Поэтому моя любовь проявлялась в том, что я дергал свою пассию за косички в школе на переменках, забрасывал снежками по дороге домой. Я мог даже, отчаявшись хоть как-нибудь выразить свои чувства, ткнуть легонько кулаком ей в щеку, чтобы потом неделю не мыть руку, храня нежность и тепло этого прикосновения. Она, ошеломленная моим страстным напором, просто не знала, что делать.
И тут у нее появился заступник. Он сразу стал моим заклятым врагом, поскольку не позволял мне обижать предмет моей безграничной любви. Он не был агрессивен, скорее даже относился ко мне дружелюбно. Он никак не реагировал на мои воинственные выпады, чем лишал меня всякой возможности восстановить статус-кво и продолжать общение с моей любимой. Я не знал, что делать, был в полном замешательстве.
Моего врага звали Слава Митин. Он был на год старше меня. Жил в маленьком доме, под сопкой, рядом с аэродромом. На Колыме аэродром есть, практически в каждом поселке. Он представляет собой, как правило, маленький домик с антенной на крыше, стоящий на краю небольшой долины, или, правильнее будет сказать, широкого распадка, дно которого слегка подровнял бульдозер. Так вот, дом, в котором жил Слава вдвоем со своей матерью, стоял на отшибе, отделенный от основной части поселка аэродромом, возле отрога, полого поднимавшегося к огромному сопочному массиву.
Потом я узнал, что отец Славы был шофером и погиб во время очередного рейса. Какая-то там комиссия признала, что он сам был виноват в аварии. Не проверил, как следует, технического состояния своей машины. А колымская трасса такого не прощает.
Оставшись без кормильца, жил Слава с матерью бедновато. Поэтому , несмотря на юный возраст, стал ходить на охоту. Отец его был заядлым охотником, после него осталось ружье, капканы и другое снаряжение.
Слава надолго уходил в сопки, добывал дичь, ставил капканы, летом еще и рыбачил. Он научился делать чучела, которые, по возможности, продавал. Конечно, заработок был небольшой, но экономия средств на приобретение продуктов питания, была весьма ощутимой при их достатке.
Но это все я узнал потом. А пока страдал, не имея никакой возможности излить свои чувства. И ненавидел за это Славу. Вновь и вновь задирал его, пытался с ним подраться. А он отвечал мне спокойствием и дружелюбием.
Меня задевало еще и то, что он был в прекрасных отношениях со многими моими друзьями, которые никак не могли понять, почему я не дружу со Славой. А поведать им о моих сердечных страданиях мне мешала гордость.
Поэтому часто получалось так, что мы оказывались в одной мальчишеской компании с ним и я вынужден был терпеть его присутствие.
Однажды, во время школьных соревнований по легкой атлетике, улучшив момент, когда соревновались девчонки, мы, всей компанией углубились в лес, окружающий наш поселковый стадион. Там, как на грех, на нашем пути оказался бурундук. Бурундук, конечно, стал от нас убегать, а мы, конечно, всей толпой погнались за ним. Я бежал не самый первый, но и, конечно, не последний. И когда орущая мальчишеская толпа стала его настигать, бурундук, вместо того, чтобы юркнуть куда-нибудь под дерево, шарахнулся вдруг назад , попал прямо мне под ногу и сразу умер. Все как-то сразу поскучнели, замолчали и стали понемногу расходиться. Я, поскольку упал, наступив на бурундука, медленно поднялся и стоял, не зная, что сказать, чувствуя именно себя виноватым в случившемся.
Тут кто-то подошел ко мне сбоку, мягко взяв за локоть. Это был Слава.
-- Можно я возьму его себе? -- спросил он. -- Сделаю чучело... Или он тебе нужен?
-- Да нет, бери, конечно, -- с облегчением ответил я, -- что я буду с ним делать?
Одной фразой он снял тяжелый груз с моей души и я был бесконечно благодарен ему за это.
Зимой Слава погиб.
Долго держались сильные морозы. А у него были поставлены капканы. И он, не дождавшись, пока морозы спадут, пошел их проверять. Наверное, опасался, что добычу съедят волки и росомахи.
Он пошел не один, с ним пошел его друг. Однако, они не прошли и полпути, когда друг понял, что мороз слишком силен и поэтому надо срочно возвращаться. Слава возвращаться отказался наотрез, и друг ушел обратно без него.
Домой Слава не вернулся.
Его искали далеко, а нашли рядом с поселком. Он шел из последних сил и, даже, когда его нашли, еще шевелил руками и ногами. Но спасти его уже не смогли.
Хоронили Славу всей школой. И я, идя за его гробом, дал клятву, что больше никогда не подойду к той, которая явилась причиной нашего с ним раздора.
Так окончилась моя первая любовь.
Пионерлагерь
Как и все остальные дети Советского Союза, летом я ездил в пионерлагерь. Два раза. Один раз это был пионерлагерь в Лоо - курортном поселке возле Сочи. После колымской вольницы я попал в некое подобие военизированного детсада. Высокий глухой забор. Хождение только по территории и только строем. Неукоснительное соблюдение распорядка дня. Когда нас выводили на пляж, контроль усиливался. Правильными рядами мы располагались на песке, поворачиваясь только по команде. Пять минут на животе, пять минут на спине, пять минут на левом боку, пять минут на правом. Потом разрешалось на пять минут, под строгим присмотром воспитателей и вожатых, зайти в море.
Во второй раз, поскольку еще раз ехать в Лоо я отказался наотрез, меня отправили в Меренгу. Меренга - это маленький поселок, расположенный примерно в сотне километров от Омсукчана, там, где заканчивается омсукчанская трасса - 350-километровое ответвление от центральной колымской трассы. Это тупик. Дальше нет ничего. Глухие, нехоженые места. Хотя, наверное, нехожеными эти места назвать нельзя. Там, в свое время бродили по сопкам и распадкам геологические партии. Усиленно искали золотую жилу. Били шурфы. А поскольку Колыма находится в зоне вечной мерзлоты, то в любом месте, где ни копни, через полметра-метр наткнешься на сплошной заледеневший пласт, который не берет ни лом, ни кайло. Поэтому шурфы бьют с помощью взрывчатки. Кайлом и лопатой копают землю до вечной мерзлоты, закладывают заряд и взрывают. Выгребают то, что удалось раскрошить, снова закладывают взрывчатку и снова взрывают. И так, пока не будет достигнута нужная глубина. Там и берется образец грунта, который, впоследствии будет проверен на наличие признаков присутствия золота.
Для такой работы требуется много взрывчатки. Огромное количество взрывчатки. Поэтому на Меренге были построены склады, на которых эта взрывчатка хранилась.
Когда геологи ушли, склады опустели. И в них решили устроить пионерлагерь для омсукчанских детей.
Склады представляли собой крепкие одноэтажные здания, построенные по всем правилам техники безопасности. Каждое такое здание было со всех сторон окружено высоким земляным бруствером. Это было сделано для того, чтобы в случае взрыва одного из складов, другие остались целыми.
И хотя переделывать ограду никто не стал и пионерлагерь так и остался окруженным изгородью из колючей проволоки, а для того, чтобы пройти из одного корпуса в другой, надо было перейти через несколько брустверов, чувствовал я себя в этом пионерлагере гораздо более свободным, чем в Лоо.
Хотя и не настолько свободным, чтобы мне захотелось поехать туда еще раз.
Баня
Каждую неделю нас возили в баню. В самой Меренге бани не было. Поэтому всех пионеров усаживали в автобус и везли за сто километров мыться.
Там, в бане, я стал свидетелем того, как приучали мыться чукчей. Это была целая кампания, в которой активно участвовали местные органы власти.
Дело в том, что, в то время, чукчи не мылись. Ходили они, в основном, в одежде из оленьей шкуры, ворсом наружу, - кухлянке. Одевалась кухлянка прямо на голое тело. В ней чукчи никогда не мерзли. Наши, тронутые цивилизацией, мужички, одев кухлянку, мерзли, а чукчи - нет. И это всех очень удивляло. Никак не могли мужички понять, что мерзнут они именно потому, что поддевают под кухлянку нижнее белье. У чукчи пот сразу выводится, через ворс оленьей шкуры, наружу и испаряется. Поэтому его тело останется сухим, даже если он десятки километров пробежит рядом с нартами. А у наших пот впитывается в поддетое под кухлянку белье и это влажное белье застывает на морозе.
Отношение к воде у чукчей было весьма специфическим. Если чукча, во время морской охоты, падал за борт, он никогда не пытался выплыть. Складывал руки и ноги крест-накрест и спокойно шел ко дну. Если духи решили бросить его в море, полагал он, значит так и должно быть. Нельзя противиться воле духов. Иной раз доходило до того, что спасенный чукча становился врагом непонятливого русского, вытащившего его из воды.
Так вот, как уже было сказано, чукчи не мылись. Они всегда считали, что, когда человек моется, он вымывает из своего тела силу и здоровье. Дело в том, что чукчи, в большинстве своем, были в то время оленеводами. То есть они круглый год кочевали по тундре за оленьими стадами. Олени ходят по тундре самостоятельно, отыскивая под снегом ягель - мох, которым они питаются. А пастухи перемещаются вслед за оленями, оберегая их от волков. О каком же мытье в бане может идти речь при таком образе жизни? Но советское государство не могло допустить, чтобы его граждане оставались немытыми.
Обучение мытью происходило следующим образом: четыре здоровенных мужика хватали чукчу и тащили его в баню. Там, с огромным трудом, они раздевали его, втаскивали в моечное помещение и пытались его вымыть. Но чукчи только кажутся маленькими и хилыми. Я с десяти лет начал занимался борьбой в нашей школьной секции, и прекрасно знал, как трудно бороться с чукчей. Цепкие, жилистые и удивительно сильные, чукчи легко укладывают на лопатки даже борцов весьма внушительного вида.
Поэтому сеанс обучения мытью заканчивался сразу, как только обучающим удавалось, хотя бы частично, намылить чукчу. Намыленный, он легко ускользал из их рук.
А нас, юных пионеров, никто мыться в бане не заставлял. И многие, кое-как ополоснувшись, спешили занять в автобусе удобные места, потому что им предстояло еще раз проехать сто километров, отделяющих баню от пионерлагеря.
Помывочная кампания быстро закончилась, бесследно сошла на нет и про нее никто никогда больше не вспоминает. Да и сама проблема ушла в прошлое вместе с появлением молодого поколения чукчей, которые жили и воспитывались в интернатах, уезжая в стойбище или на кочевье только во время каникул.
Интернат был обязательной принадлежностью каждой школы. Причем, в интернатах жили не только чукотские дети. В одном классе со мной учился, например, Левка Герасимов, отец которого, подполковник, был замполитом в лагере особого режима, расположенном в нескольких десятках километров от поселка. Конечно, жизнь в колымском интернате - это далеко не самое хорошее, что может изведать ребенок в своей жизни, но выбора у его родителей, как я понимаю, не было.
Отношения между детьми, живущими в интернате, и теми, кто жил в поселке вместе с родителями, были натянутыми. Мы, - "поселковые" дразнили их "инкубаторскими", поскольку они все были одинаково одеты и ходили обычно группами. Они же, в свою очередь, не давали нам спуску. Нередко случались мальчишеские драки стенка на стенку, "интернатские" против "поселковых", где, как правило нам, "поселковым" доставалось больше. "Интернатские" были жестче и сплоченнее.
Матершинник
Я начал материться. Матерился ужасно - грязно и длинно. У кого я научился этому - не помню. Скорее всего, сказалась окружающая среда. Вернее, та часть окружающей человеческой среды, которая состояла из бывших уголовников. Ведь значительная часть населения Колымы состояла из тех, кто остался на Колыме после выхода из мест заключения. Таким образом, места заключения действительно становились для многих "местами, не столь отдаленными".
Представители интеллигенции, которые попали в эти края по статьям политическим, выйдя на свободу, зачастую не решались уезжать на " материк", опасаясь вновь подвергнуться преследованию. Ведь шла вторая половина пятидесятых годов и Сталин умер совсем недавно. Сравните с нынешней ситуацией - Советский Союз развалился уже пятнадцать лет тому назад, а сколько в нас еще советского - и хорошего и плохого...
Те, кто сидел по статьям уголовным, оставались на Колыме обычно потому, что на "материке" их никто не ждал, и никому там они не были нужны. А Колыма принимала их. Сурово принимала, жестко, но их трудно было этим испугать. Жили они здесь, конечно, некомфортно, но зато не были изгоями. Никто от них не шарахался, были они, фактически, равными среди равных. Все прекрасно помнили те недавние времена, когда не было еще Магаданской области, а был пресловутый "Дальстрой" и в каждом поселке был лагерь, по улицам свободно ходили "зэки", которым, за хорошее поведение, разрешался выход за лагерные ворота. У многих "зэки" были домработницами, помогали по хозяйству и даже нянчили детей. На совершение побега отважиться могли только самые отчаянные. Но и они были обречены. Убежать было невозможно. "Закон -- тайга, медведь -- хозяин". Так говорили чукчи, найдя где-нибудь среди сопок то, что осталось от беглеца.
Совсем не зря, хоть Магаданская область (тогда она включала в себя, кроме Колымы, еще и Чукотку) находится на материковой части суши, ее жители называли "материком"все территории, расположенные западнее и южнее. Добраться туда они могли только пароходом или самолетом, то есть так же, как если бы они являлись обитателями какого-нибудь далекого острова. Причем "остров" этот характеризовался присущей только ему весьма своеобразной культурой общения, которая представляла собой сложную смесь культур самых разных слоев населения - от высокоинтеллектуальной культурной элиты до мрачной уголовной среды.
Так что услышать матерное слово ребенку было несложно. Когда моя первая любовь закончилась, материться я перестал. И не матерился до тех пор, пока, много позже, уже после окончания университета, меня не призвали послужить пару лет лейтенантом в нашей Советской Армии.
Там, неожиданно для себя, я столкнулся с таким явлением: для того, чтобы твое приказание было выполнено солдатом быстро и четко, его непременно нужно было обматерить. Беззлобно, даже, может быть, весело, но обязательно перепустить этажа в два-три. И, как ни странно, это было единственным способом, позволяющим организовать несение службы подчиненными.
И еще бывали ситуации, когда матерщина оказывалась не только полезной, но и необходимой составляющей обмена военной информацией.
Занимался я, по долгу службы, авиационными системами наведения. Пункт наведения, расположенный на земле, оснащен аппаратурой, которая обрабатывает информацию о движении цели и передает ее на самолет. В кабине истребителя-перехватчика расположены приборы, указывающие летчику, кроме прочего, направление движения к цели и момент пуска ракеты.
Иногда случалось, что молодой летчик, не имеющий достаточного профессионального опыта, не выполнял указаний приборов, по каким-то, не всегда понятным, причинам им не доверяя. И тогда оставался только один способ выполнить боевую задачу - привести его в чувство, обматерив как следует по, так называемой, громкой связи. После этого летчик, как правило, быстро приходил в себя и совершал требуемый маневр.
Но вне территории воинской части никто и никогда матерных слов от меня не слышал.
Двадцать первый век характерен тем, что отношение к мату стало более терпимым. Не матерится только старшее поколение. Молодежь матерится сплошь - и мальчики и девочки, и юноши и девушки. Бытует мнение, что мат естественен, поскольку матерные слова знают все. А раз уж их, как ни крути, знают все, то возмущаться по поводу матерщины могут только лицемеры.
Однако, в ответ на это можно сказать следующее. Отправление естественной нужды, дефекация, тоже естественна. Все знают про это и все делают это. Но никому даже не приходит в голову делать это при всех, в обществе, потому что нормальной реакцией окружающих на такое может быть только отвращение.
Так вот, матерщина, если подумать, есть не что иное, как извержение индивидуумом внутренней грязи, внесенной извне или же являющейся продуктом собственной "мыслительной" деятельности, то есть словесная дефекация. Поэтому материться в обществе, среди людей, - это так же мерзко, как и справлять в общественном месте, среди людей, большую нужду. И то и другое является извращением.
Тем более сейчас, когда началось уже третье тысячелетие христианской цивилизации.
Особенности колымской рыбалки
Рыбалки лучше, чем на Колыме, не бывает. После того, как я уехал на "материк", я рыбалку бросил. А ведь рыбачить начал, как и все на Колыме, очень рано. В Омсукчанке водились, в основном, ленок и хариус. Эти рыбы имеют какие-то родственные связи с лососевыми, но ведут себя так, как будто совсем незнакомы с ними.
Ловят ленка и хариуса на, так называемую, искусственную мушку. Делается искусственная мушка очень просто. Сначала надо поймать петуха, желательно рыжего, и выдернуть у него несколько перьев из того места, где шея переходит в туловища. Этот этап был не очень-то сложным, но, однако, весьма опасным. Дело в том, что разводить кур в колымских условиях было непросто, и во всем Омсукчане, население которого составляло несколько тысяч человек, это удавалось делать всего лишь нескольким энтузиастам. Энтузиасты эти, естественно, очень ревностно оберегали своих питомцев от всевозможных посягательств. Вплоть до того, что запросто могли всадить в зад юному рыболову заряд поваренной соли.
Но, тем не менее, иногда охота за перьями оказывалась удачной. Добытые перья переплетались с цветной ниткой и наматывались на рыболовный крючок. Это и была искусственная мушка.
Теперь надо было сделать, чтобы такая мушка прыгала по поверхности воды, имитируя красивое, вкусное насекомое и дразня рыбу. Для этого к удочке привязывали леску с большой деревянной пробкой в качестве поплавка, а выше поплавка, на поводках разной длины, подвешивались несколько искусственных мушек. Поплавок пускался по течению, обычно там, где заканчивался перекат и начинался плес. Он натягивал леску и искусственные мушки начинали плясать на поверхности воды.
Хариус выпрыгивал из воды, пытаясь эту мушку схватить. Иногда несколько рыб прыгало одновременно, иногда друг за другом, промахиваясь и прыгая снова. Ленок прыгал реже, чем хариус - он раза в два крупнее и считался, поэтому, более солидной добычей.
Бывало, что на крючок попадалось сразу две или даже три рыбины.
Когда я уехал с Колымы, я перестал рыбачить. Невозможно было заменить праздник души, бурлящий в солнечных лучах перекат, плавно переходящий в зеркало плеса с танцующими вокруг искусственных мушек, под замирание сердца, стремительно взлетающих над идеально прозрачной поверхностью реки прекрасными хариусами, на бесцельное сидение с неподвижной удочкой над грязновато-унылой поверхностью воды.
А там, бывало, намотаешь пешком много километров от одного переката к другому, наловишь почти полный рюкзак пахнущей свежим огурцом удивительно вкусной рыбы, найдешь к вечеру речной островок с кучей плавника - сухих веток, которые река принесла сюда вместе с талой водой, запалишь эту кучу, поспишь несколько часов, переворачиваясь с боку на бок, чтобы не загорелась одежда и, когда ветки прогорят и наступит утро, отправишься дальше по звенящим протокам, навстречу солнцу.
Бывали, конечно, и неожиданные встречи. Так, однажды рыбачили мы вдвоем с моим одноклассником, Сашкой Синяевым, по кличке Синяй. Ушли довольно далеко от поселка. Клев был не очень, ленился в тот день хариус прыгать за нашими искусственными мушками, день уже клонился к закату, - а дело было в конце августа, когда по ночам на Колыме становится уже довольно-таки темно, - как вдруг на протоке, вплотную прижавшейся к густо поросшему стлаником склону сопки, хариус заиграл с небывалой силой. Мы едва успевали забрасывать удочки.
Снимая с крючка очередную рыбу, я случайно поднял глаза - и оторопел. Совсем близко, на противоположном берегу протоки, высунув морду из кустов, смотрел на меня медведь.
Нужно сказать, что стланик, который называют еще колымским кедром, - удивительное растение. Это кустарник с хвоей и шишками, такими же, как у кедра, только меньше размером. С наступлением холодов стланик укладывает свои ветви на землю. Просто распускает их в стороны, от центра, так же как цветок распускает свои бутоны. Лежащие кусты засыпает снегом и они проводят там, под снегом, всю зиму, спасаясь от лютых морозов. А летом они опять поднимают свои ветви более, чем на три метра, образуя сплошную кедровую чащу. Вот из этих-то кустов и выглядывал медведь.
Я посмотрел на Синяя. Он, ничего не замечая вокруг, продолжал таскать из реки одного хариуса за другим.
Медведь был совсем рядом. Протока была узкой и расстояние до нас он покрыл бы в два прыжка. Этот зверь только кажется неуклюжим и медлительным. На самом деле в нем сочетаются огромная сила и чрезвычайно высокая скорость бега.
Я, тихонько положив под ноги удочку, медленным боковым шагом стал передвигаться поближе к Синяю. Подойдя вплотную, ткнул его локтем в бок. Когда он, наконец, поднял на меня непонимающие глаза, я безразлично сказал ему:
-- Тихо! Не дергайся. Напротив - медведь.
Он, наконец, понял, в чем дело. Мы медленно повернулись и, медленным шагом, стали двигаться к лежащей неподалеку большой куче плавника. Медведь, видно, был сыт и находился в хорошем расположении духа. Он стоял спокойно, провожая нас глазами. Когда мы, наконец, добрались до плавника и подожгли его, медведь сразу ушел.
Мы вздохнули облегченно. В этот раз мы были без оружия, поскольку отец Синяя ушел на охоту, забрав ружье с собой, и пугнуть зверя было нечем. Куча плавника оказалась на этом островке очень кстати.
На сей раз плавник прогорел удивительно быстро и мы, боясь отойти от кострища, вытаскивали из огня частично уцелевшие ветви и размахивали ими в темноте, как только слышали звуки, хотя бы отдаленно напоминающие шлепанье медвежьих лап по воде.
Возвращались мы тогда в поселок другим, коротким путем. После бессонной ночи петлять вдоль реки не хотелось. Проходя мимо заброшенных конюшен, где раньше геологи держали своих лошадей, увидели в пустой, полузатопленной силосной яме мышку, которая плавала посреди ямы на пучке соломы, не в силах выбраться оттуда. Я засунул в эту яму пару старых бревен, спустился по ним и взял мышку в руку. Вылезал потихоньку, стараясь не сжать ее случайно в руке. Но, когда я выбрался наверх, мышка не шевелилась. Она умерла, наверное, от страха.
Не всегда наши, даже самые хорошие, намерения, приносят пользу другим.
Шуба
Мне купили шубу. Это была отличная натуральная шуба, легкая, мягкая и очень теплая. Но я, в силу непреодолимого мальчишеского максимализма, решил, что шуба эта - "девчачья", и наотрез отказался ее носить. Однако родители считали, что шуба хорошая, очень подходит для колымского климата, поэтому были непреклонны и заставляли меня ходить в ней.
В Омсукчанской школе существовало правило - если мороз достигал отметки в 53 градуса, то занятия отменялись. Но тут, как назло, мороз не достигал таких величин и поэтому мне приходилось, собираясь в школу, одевать, под строгим родительским взором, ненавистную шубу. Однако, как только я заворачивал за угол, то сразу же снимал шубу и, привязав к ее вешалке веревочку, вез ее за собой по дороге до самой школы.
Я изо всех сил старался, чтобы шуба как можно скорее износилась, протерлась или порвалась. Я ездил на ней с горок, бросал на пол в раздевалке, подвергал всяческим поношениям и издевательствам. Даже ездил на ней с сопки. Вплотную к поселку стояла сопка с крутым, каменистым склоном. Зимой ветры создавали на ее гребне так называемые наддувы - плотные снежные карнизы, нависающие над склоном.
Мы любили кататься на этих наддувах. Забирались по боковому склону на гребень и, встав на наддув, прыгали на нем до тех пор, пока он не обламывался. Отломленная часть наддува, набирая скорость, поднимая тучи снежной пыли, мчалась вниз, а мы старались удержаться на нем как можно дольше. В конце концов мы все равно падали с наддува, завершая путь кувырком или на собственном заду. А отломленная часть наддува разбивалась на части, достигнув подножия сопки.
Но однажды случилось так, что одного из нас завалило кусками снега, да так, что ни сам он выбраться не мог, ни мы не смогли вызволить его из снежного плена. Он легко отделался - его, еще живым, откопали мужчины, прибежавшие из поселка. Но с тех пор нам всем было строго-настрого запрещено такое катание.
Вообще, такого глубокого и плотного снега, как на Колыме, я нигде больше не встречал. Даже в горах, во время восхождений. Хорошая возможность оценить плотность колымского снега представлялась нам перед новым годом.
Дело в том, что елки на Колыме не растут. Из хвойных деревьев там растут только лиственницы и стланик. Причем лиственницы сбрасывают свою хвою на зиму, а стланик лежит под снегом, распластавшись по земле. Но, как говорится, голь на выдумки хитра.
Для того, чтобы сделать елку, надо было, вооружившись топором и лопатой, пойти на сопку и, как следует потрудившись, откопать из под снега куст стланика. Затем нарубить достаточное количество стланиковых веток. А на обратном пути срубить еще, в одном из распадков, подходящую лиственницу.
Остальное делали уже дома. В стволе лиственницы сверлили отверстия, а в эти отверстия вставляли ветви стланика. Елка получалась пушистая, красивая, источающая вокруг себя густой кедровый аромат. Я до сих пор неспособен воспринимать всерьез наши, "материковские", новогодние елки, поскольку, хоть это и настоящие елки, они не могут идти ни в какое сравнение с самодельными колымскими.
О таком обилии гирлянд и игрушек, к которому мы сейчас привыкли, в детстве своем я не мог даже и мечтать. Невозможно ведь мечтать о том, что ты не в силах даже придумать. Колымчане украшали елку, в те времена, конфетами, которые выдавались по карточкам только для детей, мандаринами, которые завозили на Колыму всего лишь один раз в год, бумажными фигурками и гирляндами из обычных слабых электролампочек, покрашенными в разные цвета строительной масляной краской. Провод от такой гирлянды подключали обычно к патрону лампы, висящей на потолке для освещения комнаты. Мне навеки запомнилось, как я, впервые увидев эту красоту, дождался, когда, наконец, родители выйдут из комнаты, взял одну лампочку в гирлянде одной рукой, а другую, не менее красивую, взял другой. Поскольку напряжение на лампочках было обычное, 220 вольт, меня конечно же, стало бить током. Я помню до сих пор, что почувствовал вдруг, как мои руки стали быстро-быстро вращаться вокруг своей оси и совсем перестали меня слушаться. Я хотел разжать ладони, но не мог этого сделать. Не мог даже закричать. Упал спиной на пол. Елка упала на меня. Провод оказался достаточно длинным и гирлянда осталась под напряжением. Мама услышала грохот упавшей елки, вошла в комнату, увидела лежащую на мне елку и щелкнула выключателем.
Как ни странно, мне даже не понадобился врач. А ведь ток шел по рукам и через сердце. До сих пор у меня на каждой ладони, под большими пальцами, есть по два небольших уплотнения. Это места, где входил в меня и выходил обратно переменный электрический ток.
Мне захотелось спать. Я лег в кровать и проспал до утра. Однако утром мне пришлось пережить большое горе. Дело в том, что в 12 часов ночи, в момент прихода Нового года, нам был обещан салют. Начальник нашего аэропорта выпросил у своего магаданского начальства разрешение три раза выстрелить из ракетницы. Такого зрелища не видел раньше никто в Омсукчане. Я заранее строго-настрого велел родителям, если я вдруг усну, разбудить меня до начала фейерверка, чтобы я имел возможность им насладиться.
А они, не решившись будить меня после того, что случилось, волей-неволей лишили меня такого удивительного зрелища.
И долго еще я упрекал их за это.
Как то раз моя учительница спросила у родителей:
-- А почему ваш сын ходит в школу без пальто?
-- Как? -- удивились они. -- У него же шуба!
-- Ах, вот оно что, -- засмеялась она, -- а я то все понять не могу - что это такое он таскает за собой на веревочке?
После этого родители сдались. Они подарили кому-то мою шубу, а мне купили простое зимнее пальто, которое я, наконец-то, мог носить уже без всякого ущерба для своего мужского достоинства.
Снегирь.
Однажды Синяй предложил мне поехать вместе с ним и его отцом на кораль. Это было время, когда все зачитывались Майн-Ридом. Мальчишки грезили приключениями, индейцами, прериями. А слово "кораль" звучало совсем не по чукотски. В нем слышалось мне что-то романтическое, латиноамериканское. И я поехал, невзирая на попытки моего отца отговорить меня от этого.
Утром у нашего подъезда уже фырчал "козел" - виллис, полученный по лендлизу во время Великой Отечественной от американских буржуев. Эта машина прекрасно проявила себя как на фронте, так и после войны. В местах, далеких от цивилизации, продвигаться в нужном направлении можно было, порой, только на "козле".
Ехали, по колымским меркам, совсем недолго - часа два. Подъехали к длинному, низкому бараку, возле которого скучали несколько чукчей-оленеводов. Они о чем-то поговорили с отцом Синяя, и ушли.
Мы прошли через широкие, как ворота, двери барака, вышли через такие же двери с другой стороны и оказались внутри большой округлой площадки, с высокой оградой.
Оленеводы сняли часть этой ограды и, через образовавшуюся прореху, загнали внутрь небольшое оленье стадо. Затем прореху закрыли. Олени, умело направляемые пастухами, обреченно побежали по кругу, вдоль ограды. На середину круга не спеша вышел оленевод с кожаным арканом -- маутом.
Он уверенной рукой набросил маут на рога одного из оленей, подтянул его, рвущегося к жизни, упирающегося из последних сил, к себе, и, наклонив ему голову, наступил на маут ногой, прижав оленя мордой к земле и заставив его опуститься на колени. Затем спокойно, не обращая абсолютно никакого внимания на пронзительно-печальный, все понимающий, взгляд оленя, достал из-за пояса большой нож и умело зарезал животное.
Потом наступила очередь следующего оленя. Остальные покорно отмеряли свои круги, словно понимая, что их ждет.
Зрелище было невыносимым, но я, стыдясь своей слабости, заставил себя еще какое-то время присутствовать при этом. Потом нарочито медленно, с безразличным выражением лица, повернулся и ушел. В бараке, вдоль стен, уже висели дымящиеся кровью свежеосвежеванные туши оленей.
Я вышел на улицу, оглушенный происходящим, и долго стоял неподвижно, приходя в себя. Начал мерзнуть, потому что было холодновато, и решил, чтобы согреться, пробежаться немного по автомобильной колее. Когда, отбежав метров на 300, повернул обратно, заметил вдруг краем глаза, как неподалеку, рядом с большой лиственницей, что-то шевельнулось на снегу.
Подошел поближе. На измазанном кровью снегу сидел снегирь. Правое крыло его было как-то неестественно вывернуто. Он, очевидно, потерял много сил и, поэтому, совсем не спротивлялся тому, что я взял его в руки.
Вернувшись с кораля, я неделю почти ничего не ел. Но нужно было выхаживать снегиря, и это помогло мне забыть о событиях того дня.
Снегирь мой выжил, но летать уже не мог. Я так и не понял - то ли какой то человек выстрелил в него из дробовика, то ли его ударила хищная птица.
Жил он в углу комнаты, рядом с моим письменным столом. Я поставил туда небольшой табурет и прикрепил вразнобой несколько веток лиственницы. Ему понравилось мое сооружение, и он весело скакал по этим веткам, забираясь на письменный стол и, когда я делал уроки, ко мне на плечи.
Сначала он просто наблюдал, забавно поворачивая голову, за тем, как я пишу ручкой в тетрадке. Его очень интересовал тот чернильный червячок, который, извиваясь, вылезал из-под моего пера на поверхность бумаги.
Потом он перебрался с моего плеча на стол и начал ходить по тетрадке следом за пером, внимательно разглядывая этого червячка. Потом начал забегать с разных сторон, наступая на еще не просохшие чернила, оставляя за собой многочисленные следы.
Но когда мой снегирь, окончательно осмелев, начал этого червячка клевать в то самое место, откуда он вылезал, терпение моих родителей окончилось и мне пришлось, чтобы не притеснять любознательную птицу, делать письменные уроки на кухне. Теперь "ловить червячка" снегирю можно было только в черновиках.
Для того, чтобы снегирь дышал, время от времени, свежим воздухом, я ходил с ним гулять. Сажал его на плечо и ходил по улице. Ему эти прогулки очень нравились. И зимой и летом.
С его кормлением никаких проблем не было, поскольку стланиковых шишек всегда было очень много. А это те же самые кедровые шишки, только поменьше размером.
Я клал ему на табурет целую шишку, и снегирь, взобравшись на этот табурет, буквально за пару минут ловко и с удовольствием, расшелушивал ее и щелкал в клюве зернышки.
Но тут настало время перемен. Хрущеву, который правил в то время, пришла в голову мысль уменьшить количество газет. Вместо районных газет он решил создать межрайонные - по одной на несколько районов. В результате этого Омсукчанскую районную газету, главным редактором которой был мой отец, ликвидировали.
Отца перевели в Сеймчан. Поскольку ехать из Омсукчана в Сеймчан автомобилем было очень далеко - надо было выбраться на Центральную трассу, преодолеть, продвигаясь в сторону Якутии, два опасных перевала, а затем уже свернуть на Сеймчанскую трассу, нам, для переезда и перевозки имущества, выделили самолет АН-2.
Помня о мышке, умершей у меня в руках, я не решился везти своего снегиря на самолете. Отдал его Синяю. Тот был в восторге от этой птицы и обещал, что сделает все, чтобы снегирю было у него хорошо.
Самолет мотало над сопками, словно лодку в шторм. Нас всех моментально укачало. Было до того муторно, что в голову не приходило никаких мыслей, кроме одной: "Скорее бы посадка...".
Так закончился омсукчанский период моего детства. Это именно тот период, когда я, понемногу расставаясь с детством, готовился стать подростком, начиная познавать эту жизнь, прекрасную и безжалостную. Совершал ошибки и пытался их исправлять, был добрым, наивным и бессмысленно жестоким одновременно. Об этом и, наверное, не только об этом пытался сказать я в своем стихотворении.
Мир вокруг меня был достаточно специфичен. Где-то, может быть, рядом, за забором из колючей проволоки, находились Солженицын и Шаламов. Недалеко от поселка, на низкой и плоской, как стол, сопке, торчали из земли самодельные лиственничные кресты. Там было кладбище заключенных. Но разве можно винить Колыму в той мерзости, которую творил на ее территории человек? И всегда ли можно винить человека в том, что он совершил?
Совесть не даст человеку, даже не осознавшему своей вины, забыть то, что он сделал. Вот и стихотворение не о том, что все действующие лица маленькие. Мальчишка, еще ребенок, думая, что играет, убил живое существо! И заменив "тело" на "тельце" и "клюв" на "клювик", мы не сделаем менее отвратительным бессмысленное убийство. Дело не в размерах жертвы.
Это стихотворение - не что иное, как покаяние. Покаяние человека, бездумно и бессмысленно погубившего живое существо. И то, что это существо было маленьким, ни в коем случае не означает, что слезы раскаяния могут быть просто "слезками".
Подумав, я понял -- нельзя требовать от человека, чтобы он воспринимал всё так же, как и ты. Каждый волен воспринимать события так, как научила его воспринимать такие события жизнь. И пытаться выразить это по своему. Редактор поняла всё по своему и пыталась по своему выразить, считая, что поступает правильно.
Но правильно ли она поступила? Ведь я выразил все именно так, как легло это событие на мою душу, на мою совесть, на мою жизнь...
* * *
Тот день я до сих пор прекрасно помню - день детства своего... Я в лес пошел и цель искал, опробовать желая подаренное мне на день рожденья прекрасное воздушное ружье... Невдалеке, на остреньком пенечке, негромко пела маленькая птичка, как будто бы меня не замечая, танцуя под мелодию свою. Я выстрелил. Всплеснули звонко крылья, и вмиг исчезла маленькая птица. "Ну вот, - подумал я, - каков мазила, так близко - и не смог в нее попасть!" И, проклиная эту неудачу, пошел туда, где цель моя сидела. Но вдруг остановился, потрясен. Там, на траве, беспомощным комочком лежала мной застреленная птица, и был раскрыт, как будто в удивленьи, безжизненно расслабившийся клюв, -ему уже не петь! - и в небо взвиться уже не сможет маленькое тело. Она лежала тихо, неумело, - ей в жизни никогда не приходилось лежать вот так, спокойно, на земле. Заплакал я - задиристый мальчишка, что никогда от боли не заплачет, а может плакать только от обиды, - стоял и плакал, глядя на нее. И не могли никак объединиться в моем мозгу - застреленная птица и новое, блестящее ружье.