На следующее утро Рудик побежал к одному из соседей-сокурсников с просьбой предупредить о том, что по уважительной причине придти на занятия он не сможет.
Вернувшись в свою комнату, он застал Юрку за разглядыванием заоконного пейзажа - зелёного луга с одиноко стоящим багровым деревом. Хлопотливые богадельцы уже с самого раннего утра занимались полезными делами: один лежал на садовой скамейке, высоко задрав белые ноги в шортах расцветки, для определения которой в Советском Союзе наверняка имелась статья уголовного кодекса, и читал толстую книгу. Его филейная часть раструбом была обращена прямиком в окно, возле которого, облокотившись на подоконник, стоял Юрка. Двое молодых людей чуть поодаль мыли старенький "Мерседес".
- Эй! - крикнул Барзали, возмущённый беспардонностью позы читающего. - Эй! Что это такое?!
Молодые люди дружно обернулись, а лежащий, не изменив позы, ответил:
- Сомерсет Моэм.
Юрий Константинович, мгновенно уловив юмор положения, сказал, обращаясь уже к молодым людям:
- Кто же так моет сомерсет?! Вот я сейчас выйду и покажу, как надо сомерсет мыть.
Ланнерт захохотал во всё горло. Остальные участники сцены ничего не поняли.
На курсы Ланнерт не пошёл вот по какой причине: Юрке позарез нужно было поехать в Дуйсбург, где находилась контора его торгового партнёра. История, которую Юра поведал другу, напоминала смесь фантазий параноика с одним из дурацких детективов, которые любил читать Ланнерт, лёжа на жандармском диване.
- И это у них сейчас называется махровой реальностью? - спрашивал себя Рудольф Германович, не веря своим ушам.
После того, как Ланнерт переместился с одной родины на другую, события на телестудии стали развиваться с угрожающей быстротой и в угрожающем направлении. Ланнерт в очередной раз оказался пророком. Вообще способность предвидеть события (в основном негативные) была в нём чрезвычайно развита. Но когда он делился своими предчувствиями с людьми, особенно с теми, кого эти предчувствия касались непосредственно, ничего хорошего не выходило: никто ему не верил. А когда случалось именно то, что он и предсказывал, пострадавшие обрушивали на него всю свою ярость, обвиняя его в том, что он сглазил, накаркал, накликал, и обругивали его, будто он был виноват в случившемся. Ланнерт назвал это "Эффектом Кассандры" и впредь старался своими пророчествами ни с кем не делиться.
Прежде всего, продолжал тем временем свой рассказ Барзали, резко сократилось количество русского вещания и одновременно был введён негласный запрет на творческие профессии. Этими двумя простейшими действиями был сразу же достигнут потрясающий эффект: по причине незнания казахского языка вынуждены были уйти опытные работники - ассистенты, редакторы и режиссёры, а на освободившиеся места пришла молодая поросль, несущая прогрессивную высокую национальную идею: Казахстан для казахов, Германия для немцев, Израиль для евреев. Этот ряд можно продолжать до бесконечности: эскимо для эскимосов, Берег слоновой кости для слонов. Или для их белой кости. Формула "Бей жидов, спасай Россию" в очередной раз доказала свою актуальность и экстерриториальность - она оказалась чрезвычайно ёмкой и подходящей к любой стране с безразлично каким национальным составом.
- В результате, - говорил Юрий Константинович, уютно расположившись в "опелином" кресле и со вкусом закуривая очередную марлборину, - я, как и многие другие, оказался на улице. Но нашлись добрые люди - подобрали. И пока что не нагрели. Короче говоря, у нас открылся небольшой магазин по продаже газового оружия - пистолеты, баллончики там всякие. Его хозяева ещё раньше на меня вышли, до того, как меня... того. Я для них рекламу сваял. Любопытный получился опус: там у меня один крутой на Венеру прилетел, и в венерических жутких джунглях с помощью пистолетов, приобретённых в этом самом магазине, блестяще отбивался от венериных сукиных детей. Херня, конечно, беспрецедентная, космического масштаба. Но наши предприниматели и заказчики в определённом смысле люди наивные, да и со вкусом у них напряжёнка - им страшно понравилось. Ну а когда до них дошло, что я - простой советский безработный, они меня к себе позвали. Сначала я для них всякие рекламные брошюрки лудил. Платили, кстати, очень даже не слабо. Меня эта работа выше крыши устраивала. Затем они стали расширяться, углубляться, образовалась большая фирма "Отрар интернейшенел", появились филиалы в других городах, а к тому времени я был там уже очень даже своим человеком. Они ввели меня в совет директоров, постепенно я стал акционером фирмы и как бы одним из совладельцев её. А в Дуйсбурге находится оптовый склад нашего генерального поставщика. Вообще-то у нас есть свой представитель в Германии, но он сейчас в отпуске. А тут понадобилось утрясти некоторые вопросы с поставщиком, и я решил взять эту проблему на себя: заодно с тобой, чувырло, повидаться. Я был уверен, что ты не откажешь мне в переводческой помощи - заработаешь пару-тройку марочек.
- Да ты что? Как тебе не стыдно! Когда это я с друга деньги брал? - завёл интеллигентскую волынку Ланнерт.
- А ты с друга и не берёшь, - со спокойным достоинством ответил Юрий Константинович, - фирма платит. А особам, приближённым к императору, платит особенно щедро.
Рудику этот разговор не очень понравился, но он знал своего друга и понимал, что все юркины речи необходимо сначала поделить на семнадцать с половиной, а потом анализировать содержимое оставшегося.
- Въезжаем в Рур, - объявил Ланнерт, заметив голубой щит на обочине.
- Слушай, - с Барзали слетела его значительность, - а ты помнишь историю с нашим Павлом Алексеевичем? Как он в составе республиканской правительственной делегации летал в ФРГ?
- Что-то не припомню.
- Ну он же, как ты знаешь, букву "р" напрочь не выговаривал - я-то хоть как-то. И вот представь себе: ночь, самолёт пролетает над Руром. Наш Палсеич глядит в иллюминатор, а там на земле светло, как днём - всё залито огнями. Он страшно возбудился, нажимает на кнопочку, тут же подбегает выдроченая стюардесса - чего, дескать, изволите. А он смотрит в окошко и спрашивает: это у? Одну минуточку, говорит стюардесса. И через минуточку возвращается с мешком для блевания. Палсеич мешок с презрением отвергает и на этот раз уже не спрашивает, а утверждает: это у! Это у! У! У! Стюардесса бледнеет и мысленно прощается с правительственными рейсами. Ей уже видятся полёты на Ан-24 в Уральск и Гурьев. В это время поворачивается сосед нашего Палсеича и раздражённо говорит:
- Да вы что, девушка, не понимаете, что ли? Павел Алексеевич говорит, что мы пролетаем Рур!
К удивлению Ланнерта деловой партнёр таинственной фирмы "Отрар интернейшенел" оказался вполне респектабельным немецким господином в седых висках и золотых очках. Не понимая смысла разговора, Ланнерт автоматически перекидывал туда-сюда какие-то словеса про доллары, налоги, поставки, трейлеры, контейнеры, пейджеры, проценты, разтаможивание, банковские операции и кредиты.
- Откуда Юрка это всё знает? - внутренне ахал он. - Не может интеллигентный человек, более того - человек творческий! это знать! Не должен!
Барзали не суетился. Его манеры были почти безукоризненны и должны были внушать немцу уверенность в том, что он говорит с солидным партнёром. Но какое-то двадцать пятое чувство подсказывало Ланнерту, что это - очередной юркин блеф. Он вдруг вспомнил забавную историю.
Лет десять тому в их родном городе проводился Всесоюзный джазовый фестиваль. Республиканское телевидение его частично транслировало, частично записывало. Всё шло как обычно, как вдруг Ланнерт, находившийся в это время в зрительном зале, увидел, что на сцену вышел Барзали, держа на плече громоздкую камеру ТЖК. Ланнерт слегка оторопел: Барзали этого делать ни в коем случае не полагалось - для этого существовали операторы. Но Юрка держал себя чрезвычайно уверенно, скупыми движениями показывая осветителям, на что слегка брызнуть светом, а что облить капитально. На сцене играли какие-то известные музыканты, и Юрий Константинович, явно всем мешая, бродил между ними и снимал во всех мыслимых ракурсах. Один раз он даже лёг под роялем на пол, так, что в сторону зала диссонантно торчали только его ноги в грязных кроссовках. Постепенно публика перестала слушать и начала с интересом следить за Юркиными эволюциями, очевидно полагая, что получила редкую возможность наблюдать за телевизионным творческим процессом. Тем более, что Юрка всё это проделывал чрезвычайно артистично.
В перерыве Ланнерт пошёл за кулисы.
- Послушай, - сказал он, - я смотрел, как ты работал. Думаю, что должен получится очень недурной исходник. Не в дружбу, а в Пьеху - сделай одну копию для меня. Просто так. На память. Сделаешь?
Барзали воровато оглянулся и тихо сказал:
- Старик, ты только никому не говори. Дело в том, что... в этой камере нет кассеты.
- А где же она? - удивился Рудик.
- Её нет и никогда там не было.
От изумления Ланнерт остолбенел.
- Пойми, Рудик, - с неожиданной тоской в голосе продолжал Барзали, - может быть это была единственная в моей жизни возможность побыть на сцене. Всю жизнь я мечтал быть в центре внимания, ощущать на себе взгляды сотен удивлённых и восхищённых глаз. А кто я такой, чтобы на меня публика глазела? Ну не удержался. Понимаешь?
Тогда Рудику стоило большого напряжения не засмеяться, не соблазниться плывущей в руки возможностью поупражняться в остроумии. Он сделал каменное лицо и кивнул. Тем более, что он и в самом деле понял - он всегда прекрасно понимал своего друга.
После переговоров, которыми Юрий Константинович остался очень доволен, друзья погуляли по городу, и тут Рудик вспомнил, что в Дуйсбурге живёт их старый приятель - театральный художник. Жена художника, тренированная советской действительностью, нисколько их приходу не удивилась, а быстренько сообразила закусочку, и все они предались ностальгическим воспоминаниям. Для начала дружно изругали казахов. Но тут неожиданно обнаружилось, что у каждого из них был хотя бы один близкий человек - казах. У одного это был друг детства, у другого - любимый сосед, а кое у кого среди казахов оказались даже родственники: ведь практически всю свою жизнь они прожили там, в Казахстане. Тогда Рудик сказал:
- Ребята, а не находите ли вы, что всё то, что мы здесь говорим, является типичным, махровым антисемитизмом. То есть именно тем, от чего меня с души воротит. Ни для кого не секрет, что у каждого антисемита обязательно есть любимый еврей. Я знал таких людей. Кстати, очень неплохих людей, только слегка ударенных этой темой. Один из них говорил своему другу-еврею: если бы ты только знал, как я ненавижу жидов! Но тебя это, конечно же, не касается - ты не жид, ты классический иудей! Какая же, в конце концов, разница, кого ты ненавидишь - казаха, молдаванина или эстонца? Главное это то, что ты ненавидишь этого человека только за то, что он казах, молдаванин или, к примеру, эстонец. Пойди поговори с антисемитом - подавляющее большинство из них не смогут объяснить, за что они ненавидят евреев.
Барзали, подумав, согласился. Художник не согласился, даже не думая.
Потом пошли гулять по ночному Дуйсбургу. Юрка резвился, спрашивал художника:
- Неужели в Дуйсбурге есть проститутки?! Не могу в это поверить! Такой культурный город - вон библиотека. Не исключено, что тут даже есть театр... Что делать тут женщинам наилегчайшего поведения? Как в таких условиях снискать хлеб насущный?
- Вот ты, Юрий Константинович, культурный человек, грамоте знаешь, - толковал в ответ художник, - а ответствуй мне: есть ли семантическая разница между словами "мудак" и "мудило"? Я прямо заснуть не могу - всё время об этом думаю.
- Есть разница. Безусловно есть, - вмешался Ланнерт, - и она настолько очевидна, что не видит её только глухой, а не слышит - слепой.
- Но в чём? - не унимался художник. - В чём она, эта грёбаная разница?!
- Ну как же! Мудак - это нечто грубое, тупое, жестокое и бессмысленное. Явление типично русское. Юфтевые сапоги, луковая вонь изо рта, оловянный глаз, матюки вместо запятых. Вызывает у нормального интеллигентного человека одновременно страх, злобу и жалость. А также всевозможные сомнения в будущем России. Мудило - это совсем другое! Это что-то нежное и романтическое. В самом этом слове ощущается воздух американских прерий: глупость, огромная до безграничности. Плюс наивность трёхлетнего ребёнка. В совокупности это восхитительно. По сути дела эти слова, несмотря на их внешнюю схожесть и общий корень, даже не из одного логического ряда. Ви понялы, дорогой товаришъчь? Ваш вопрос свидетельствует о том, что вы не первое - скорее второе. Теперь можете спокойно засыпать. Спо-кой-ной но-чи, поёт нам поздний час...
Долго они ещё гуляли, болтая о пустяках, беззаботно, как в далёкой молодости, смеясь и подкалывая друг друга. Это была волшебная ночь. Но и она сгорела - пора было расставаться.
- Прощайте, ребята, - говорил художник, с грустью глядя на своих старых друзей, - кто знает, свидимся ли когда-нибудь.
- Будь оптимистом! - внушал Юра. - Какие наши годы! Ведь увиделись же мы сегодня, хотя ты нас совсем не ждал.
- Правда, - вздыхал художник, - а всё равно - вы уезжаете, а я вот остаюсь.
В Богадельню Рудик с Юркой вернулись уже под утро. А вечером того же дня Юра улетал. В аэропорту они успели ещё посидеть в кафе. Говорили о постороннем. Когда безразличный голос объявил посадку, Барзали достал из внутреннего кармана пиджака запечатанный конверт и со словами "здесь письмо и инструкции" вручил его Ланнерту.
- Какие инструкции? - удивился Рудик.
- Прочтёшь - узнаешь, - кратко сказал Юрий Константинович. - Ну будь здоров, не кашляй!
Он резко повернулся и исчез за дверью. Ланнерт долго смотрел сквозь стекло, но Юры нигде не было видно.
В машине Рудик разорвал конверт. Там лежало пять тысяч долларов и короткая записка: "Бог велел делиться".
14.
Нельзя сказать, что время шло незаметно - Ланнерт всей кожей ощущал его неумолимое течение. Его жизненный опыт, стимулированный эмиграционной инъекцией, научил его понимать и ценить текущее мгновение. Оно не всегда было прекрасным, но всегда неповторимым. Поэтому когда закончились курсы, и богадельческое общество перешло в следующий этап своего развития, Ланнертом овладело что-то вроде ностальгической меланхолии. Вроде всё оставалось по-прежнему - та же Богадельня, то же вече во дворе, та же комната с видом на лужайку и багровое дерево, тот же Семён Яковлевич, те же прогулки. Но Ланнерт не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего. Он уже знал, что так будет недолго и заранее жалел о том, что ещё пока оставалось с ним.
Следующий этап развития назывался "Большой разъезд". Богадельцы становились на крыло и начинали покидать гнездо, где они заново родились и где начиналась их вторая жизнь на земле. Те, кто победнее, старались получить квартиру в одном из городов Северной Германии. Выбирать они особо не могли, поэтому вынуждены были удовлетворятся тем, что им предлагала специально для этого существующая организация. Другие, у кого портмоне было потолще, бросились на поиски маклеров. Повторялась ситуация одного из предыдущих этапов. Спрос породил предложение, и тут же, как по заклинанию неведомого Хоттабыча, появились десятки маклеров. Эти люди, через пень-колоду говорящие по-немецки, ухитрялись как-то осуществлять связь между немецким квартиросдатчиком и русским квартиросъёмщиком.
Ланнерту, естественно, это было не нужно, и он, поехав в Бремен в контору по распределению квартир и мило поболтав там с перезрелой, бесформенной блондинкой, которая смотрела на него, чуть ли не облизываясь, легко и без проблем получил три адреса. Прощаясь с ним, блондинка многозначительно сказала, что если ему эти квартиры не подойдут, то пусть он снова придёт, и уже тогда она точно подберёт ему что-нибудь получше. Это было неслыханно, и Ланнерт, понимая, что за такие услуги придётся чем-то расплачиваться, молил Бога, чтобы одна из предложенных ему квартир подошла. Повидимому Бог его услышал, потому что подошла первая же.
Это была небольшая однокомнатная квартира несколько странной, непривычной планировки: комната была не квадратной, а какой-то семиугольной или сколько-тотамугольной - Ланнерт углов не считал. Но он тут же решил на этой квартире остановиться, потому что в ней было множество преимуществ: прежде всего, дом, хоть находился и не в центре города, но зато в очень милом, зелёном, привлекательном месте. А кроме того, в квартире была большая, уютная кухня и очень светлая, застеклённая лоджия. Но самое главное, что сразу же покорило его сердце: из лоджии по маленькой шестиступенной лестнице можно было спуститься в садик. Этот крошечный садик как-бы принадлежал квартире, являлся её неотъемлемой частью. Попасть в него можно было только изнутри. Предыдущий жилец, видно, не очень о нём заботился, что пошло садику на пользу. Он зарос настолько, что при известной фантазии, сидя в нём на раскладном стуле, можно было представить себя участником какой-нибудь поисковой экспедиции в джунглях Парагвая.
Семён Яковлевич первый, как всегда, поздравил Ланнерта с удачей. Сам он тоже собирался переезжать. Но не в Бремен, а в небольшой городок с милым названием Вальсроде.
- Ах, Рудик, - качая головой, говорил Семён Яковлевич, когда они вновь шли рядом по узкой тропинке, что затейливо вилась между полей, - мы странно встретились и странно разойдёмся. Жизнь совершенно не желает считаться с тем, что у нас есть чувства.
Ланнерт шёл молча. Ему тоже было грустно. Заканчивалось его эмигрантское детство. В дверь настойчиво стучала белозубая юность.
15.
Красный трамвайчик с натугой поднимался по склону улицы, глядящей на Заилийский Алатау. Повернув на перпендикулярную улицу, он явно вздохнул с облегчением и покатил веселее. Народу в нём было не очень много, но сиденья были все заняты. Поэтому Рудик, усадив Нину с маленькой Викой на руках на любезно уступленное молодым человеком в массивных черепаховых очках место, прошёл вперёд, к кабине вагоновожатого. Ему всегда нравилось наблюдать за процессом управления. Несколько удивляло отсутствие руля, который был прямым передаточным звеном человеческого желания. В том же, что трамвай поворачивал сам по себе, помимо воли вагоновожатого, Ланнерт с самого детства усматривал унижение человеческого достоинства и даже ущемление прав человека - права человека на господство над бездушным механизмом. Он стоял, прижавшись к стеклянной стенке кабины и смотрел в широкую спину вагоновожатого. Неожиданно тот повернулся и спросил:
- Мальчик, хочешь поводить трамвай?
Хотя Ланнерта и удивило такое обращение, но значения ему он не придал, а только согласно кивнул головою. И тут же оказался в высоком, но довольно удобном кресле. Левой рукой он держался за массивный металлический набалдашник, а правой привычно переключал разноцветные тумблеры.
- Ну давай! - услышал он голос, - вперёд, поехали!
Он плавно, но решительно двинул набалдашник слева напараво. Трамвай вздрогнул, ожил и послушно покатил по рельсам. Ланнерт ещё слегка переместил набалдашник, и трамвай, набирая скорость, понёсся по улице. Странно, но, несмотря на погожий день, на улице не было ни одной живой души. И вдруг переферическим зрением Ланнерт увидел, что из-за стоящей на углу афишной тумбы внезапно появилась женщина и пошла через дорогу наперерез трамваю. Ланнерт, понимая, что затормозить уже не успеет, всё же нажал на педаль тормоза, но оказалось, что это не тормоз, а звонок. С нереальной скоростью, звоня изо всех сил, трамвай нёсся прямо на женщину, которая, не спеша, переходила улицу, не видя и не слыша летящей на неё красной смерти. В последнюю секунду она повернула голову, и Ланнерт с ужасом узнал Алёну. Он проснулся. Телефон, на котором лежала его левая рука, отчаянно звонил.
- Алё, - сказал Ланнерт диким голосом.
- Рудольф Германович, голубчик, вы не забыли, что мы через час встречаемся?
Сквозь ещё плавающие в сознании остатки сна Ланнерт узнал говорящего.
- Да-да, - сказал он, - сейчас выезжаю.
Что делает нормальный эмигрант в чужой стране? Открывает магазин или выпускает газету. Расчёт простой - эмигрантская масса нуждается в информации. На родине с этим было всё в порядке: "Правда" для верующих, "Известия" для вольнодумцев, "Литературка" для интеллектуалов, "Комсомолка" для ехидных, "Наше наследие" для культурных. Но здесь, в Германии, издателя и читателя разделяет непреодолимое препятствие - язык. Хочу всё знать, но не могу понять. А тут как раз появляемся мы и говорим: всё готово, извольте получить. Мы всё перелопатили, нашли, перепёрли на ридну мову - разиньте-ка пошире ротик и глотайте. И народ от переизбытка чувств бросается обнимать нас, спасителей и благодетелей.
Наверное именно так рассуждал Вова Карасик, когда задумал издавать еврейскую газету. Ланнерт, которого Вова пригласил в редакторы, был вовсе не в восторге от этой затеи. Он не верил в успех, потому что подобные издания в других городах уже были и влачили (как сказали бы в начале века) довольно жалкое существование. На них стояла печать чудовищного провинциализма и слезливой наивности. Кроме того, их издатели откровенно провозглашали идею еврейской исключительности, что космополиту и интеллигенту Ланнерту было совсем не по душе.
Но к этому времени Ланнерт уже понимал, что мечты о работе в немецкой прессе следует запереть в сундук, а ключик бросить в море. Оставалось выбирать между газетами для русских немцев и газетами для русских евреев - его звали и те, и другие. Сделав сравнительный анализ двух изданий, Ланнерт пришёл к заключению, что оба плохи. Немецкий вариант был даже ещё хуже еврейского: там царила затхлая советская атмосфера и изо всех углов подозрительно несло антисемитизмом. Но сидеть без дела он не мог, и поэтому дал согласие Вове Карасику. Ланнерт надеялся, что со временем ему удастся улучшить это издание. Он собирался постепенно и незаметно изменить в этой газете всё - от макета до концепции. Сейчас он ехал на свидание с твёрдым намерением дать первый бой: уговорить Карасика изменить название газеты. Вова дал своей газете простое и гордое название: "Мы евреи". От этого названия у Ланнерта сводило челюсти.
Они встретились возле Роланда, фигуры, символизирующей гражданскую гордость Бремена.
Уже через пять минут Ланнерт заскучал. Ему стало ясно, что ничего изменить он не сможет, что Вова твёрдо намерен придерживаться касриловского уровня и вкуса, полагая (возможно, и не без оснований), что только таким способом он привлечёт подписчиков.
- Какая тоска! - думал Ланнерт, слушая самоуверенные разглагольствования Вовы. - В сравнении с этим Казахское телевидение - просто образец интернационализма. И вообще бонтон. А этот завтра потребует от меня проблемных материалов о фаршированной рыбе. И конечно же селевым потоком пойдут письма бывших трудящих Востока, а ныне - бездельников Запада и их самопальное творчество: слезливые поэмы об исторической родине, леденящие душу откровения о страданиях еврейского народа и трогательные рассказы "за идише момэлэ". Всё это он должен будет читать, а потом по телефону объяснять доморощенным авторам, почему их выдающееся произведение до сих пор не опубликовано в газете и в ответ выслушивать обвинения в юдофобстве.
А тем временем Вова жужжал и блестел глазами, описывая солнечные перспективы "Мы евреев". Число подписчиков по вовиным расчётам должно перевалить за пятьдесят тысяч, а желающим разместить в газете свою рекламу по-видимому придётся занимать очередь с вечера. Всё это было грандиозным враньём, в которое верил только один человек - сам Вова.
- Ну хорошо, - сказал Ланнерт, когда Вова иссяк, - суду всё ясно. Кроме одного.
- Чего именно? - удивился Вова. Он был уверен, что вопрос он осветил с исчерпывающей полнотой.
Редактором "Мы евреев" Ланнерт проработал без малого год. Это был самый неинтересный год его жизни: рутина, бессмысленные телефонные дебаты с дающими советы подписчиками и каждодневные дискуссии с Вовой. Тот не всегда знал, чего он хочет, но зато твёрдо знал, что Ланнерт делает что-то не то.
- Рудольф Германович, - с трудом сдерживая раздражение, говорил Вова, - я же сказал, что эти фотографии давать не надо. Вы что, не видите, что здесь на заднем плане видна католическая церковь с крестом? Читатели нас не поймут.
И Ланнерту приходилось объяснять, что полоса без фотографий - глухая и что лучше дать эти, чем вовсе никаких. И что нет никакого криминала в том, что изображение креста появится в еврейской газете - невозможно же игнорировать существование христианства. Для убедительности Ланнерту порой приходилось применять запрещённые приёмы: он обращал внимание Вовы Карасика на то, что, как это ни прискорбно, но Иисус был евреем.
- А почему вы поставили в номер материал, подписанный фамилией Москаленко? - спрашивал Вова в другой раз. - Разве вы не понимаете, что у наших читателей такие фамилии вызывают неприятные ассоциации.
И вновь Ланнерт оправдывался, выкручивался, объяснял, что всё, что он делает, он делает на благо газеты.
- Это вы так думаете! - многозначительно говорил Вова.
В конце концов их союз распался. Однажды, когда Ланнерт пришёл утром на работу, Вова, заикаясь и подбирая слова, сказал, что ему очень неудобно, но...
- Какое счастье, что вы это сказали! - чуть ли не закричал Ланнерт. - Вы избавили меня от угрызений совести. Я ведь давно хотел уйти, но не мог бросить вас одного.
Теперь у Ланнерта появилось очень много свободного времени. Внезапно он почувствовал себя Робинзоном. Хижина, правда, уже была, но теперь можно было позаботиться и об уюте. До сих пор он довольствовался лежащим на полу матрацем, телевизором, столом и стулом. Ланнерт начал внимательно изучать газетные объявления, где за гроши продавалось какое-то старьё - на новую мебель денег у него не было. По субботам он ездил на блошиный рынок, откуда без добычи не возвращался: привозил то какую-то диковинную ложку, то старое кожаное кресло, спинка которого не держалась - приходилось приставлять его к стене; как-то привёз новый автоответчик, который сломался через неделю; купил за пятьдесят марок старую дрель, а на следующий день оказалось, что новая в магазине стоит дешевле. Но несмотря на эти неудачи, квартира постепенно наполнялась нужными вещами и вскоре наполнилась совершенно. Чтобы как-то занять себя, Ланнерт начал сажать цветы в своём садике. Но очевидно он делал что-то неправильно, потому что ни один цветок не принялся. После чего Ланнерт выбросил лейку и к садоводству охладел.
Он обратил внимание на то, что у многих есть мобильный телефон. Ему тоже захотелось привесить к поясу этот символ современности в кожаном футляре. Рудольф Германович отнёсся к процедуре ответственно: ходил по разным магазинам, консультировался с продавцами, сравнивал цены. Потом, как это часто бывает, когда долго выбираешь, купил какую-то громоздкую дрянь. И вот тут как раз и выяснилось, что делать ему больше абсолютно нечего. Сидя в приставленном к стене кресле, он вспоминал фантастический роман Артура Кларка "Лунная пыль", где пассажиры туристского лунобуса, погребённые в лунной почве, развлекались по чайной ложке. Выходя на прогулку, всегда брал с собой свой хэнди - в надежде на приятный сюрприз. Но никто ему по этому телефону ни разу не позвонил. Всё лучше и лучше понимал Ланнерт, что чувствовали те самые пассажиры кларковского лунобуса, когда их начала засасывать лунная пыль - ему не хватало воздуха, он задыхался. "Наверное, это стенокардия", думал Ланнерт, "надо пойти к врачу". Он не пошёл бы, если бы этот визит тоже не относился к тем самым кларковским чайноложечным развлечениям.
Врач, молодой, здоровый, весёлый парень, уложил Рудольфа Германовича на кушетку и со словами "сейчас посмотрим, сколько вам осталось" принялся делать кардиограмму. Затем, насупившись, долго вглядывался в бумажную ленту и, сокрушённо покачав головой, сказал:
- Плохо дело! Больше сорока лет гарантировать не могу. Даже не просите.
И тут же захохотал, сверкая зубами и очками.
Ланнерт вернулся домой и, чокаясь с бутылкой, напился.
Потом он решил навестить Семёна Яковлевича. Созвонился с ним, но Семён Яковлевич, узнав о планах Рудика, в восторг почему-то не пришёл.
- Знаете, мой дорогой, - сказал он, - тут как раз ко мне гости из Киева приехали. Давайте как-нибудь в другой раз.
- Вы же знаете, Рудик, - добавил он, попирая логику, - что я всегда вам рад.
- Значит, не всегда, - вздохнул Рудольф Германович. Но трубка уже была мертва.
Как-то раз, бессмысленно и бесцельно слоняясь по городу, Ланнерт услыхал за спиной русскую речь. Давно уже прошли те времена, когда он, услыхав на улице русское слово, готов был броситься земляку в объятия. Теперь всё происходило, как любил говорить Иосиф Бродский, с точностью до наоборот: заслышав родную речь, Ланнерт делал непроницаемое лицо и торопился пройти мимо. Но на этот раз он остановился: разговаривали на удивительно правильном, красивом, литературном русском языке. Такое в его нынешнем окружении было редкостью. Он обернулся. Двое мужчин, один постарше, другой - едва переступивший границу юности, разглядывали витрину большого книжного магазина. Ланнерт что-то сказал, старший ответил, и они разговорились с непринуждённостью людей, принадлежащих к одному кругу. Старший оказался поэтом из Петербурга. Когда он назвал свою фамилию, Ланнерту показалось, что где-то когда-то эта фамилия встречалась ему. Но как он ни напрягал память, ничего более вспомнить не мог. Спутником поэта был его сын, студент Петербургской консерватории, будущий композитор, приехавший на каникулы к родителям. Ланнерту очень понравились оба - и отец, и сын. Поэт радушно стал приглашать Ланнерта в гости, оставил телефон и адрес. Договорились встретиться на следующей неделе. Но на следующей неделе не получилось. А потом Ланнерт начал колебаться - звонить, не звонить.
- Ну положим, - говорил он настольной лампе, - я пойду к ним в гости. Но ведь потом надо будет их к себе приглашать, а мне это так тяжело: что-то готовить, бегать - покупать, накрывать на стол, убирать со стола, мыть посуду. А все разговоры я знаю заранее: жалобы, что здесь русская поэзия никому неизвестна и неинтересна, что мы здесь невостребованы; мечты о том, как хорошо было бы, если бы в нашей стране всё осталось, как раньше, но! плюс европейская демократия и немецкий "социал" - одним словом, если бы бабушке пришить кое-что, то это был бы дедушка.
Очевидно поэт думал точно также: он так и не позвонил.
Позже Ланнерт знакомился с разными людьми - с благополучными немцами и эмигрантами разных генераций. Но дружбы не получилось, отношения не складывались. С первыми из-за разности менталитетов, со вторыми - из-за их одинаковости. Появилась немолодая женщина, которая, как он не сразу сообразил, влюбилась в него, звонила ему каждый день, пыталась чем-то помочь, иногда делала подарки. Но поняв, что её надеждам не суждено сбыться, стала звонить реже, а вскоре и вовсе исчезла.
Медленно, но неуклонно, как кусок древесины, который очень долго пробыл в море, сильно намок, отяжелел и потерял плавучесть, погружался Ланнерт в одиночество. Его жизнь превратилась в механический процесс: вставал, завтракал, мыл за собой посуду, потом, если позволяла погода, сидел в своём садике, пытаясь читать. Но вскоре откладывал книгу - не мог сосредоточиться. Иногда позволял себе лакомство: ехал в центр города и гулял по узенькой старинной улочке, примыкающей к центральной площади с отреставрированными роскошными зданиями, голубями и разноцветными зонтиками. В эти дни старался где-то незамысловато перехватить, чтобы дома не возиться с обедом. По вечерам смотрел телевизор, а назавтра повторялось всё сначала. Он не звонил никому и ему - никто. А он забыт - один лежит.
17.
Так продолжалось долго, очень долго. Он потерял счёт времени, порою не мог сам себе ответить, какое число сегодня. День недели стал абстрактным понятием.
Однажды, зимой неизвестно какого года Ланнерт встряхнулся и сказал: всё, так дальше жить нельзя, поеду к Семёну Яковлевичу. Подсознательно боясь вновь услышать уклончивый отказ, решил ехать без звонка.
- Сделаю старику приятный сюрприз, - бормотал Ланнерт, погружаясь в давно не мытый, заброшенный "Опель".
Минут через сорок он въехал в Вальсроде. Потыкавшись в разные тупики этого небольшого, но запутанного городка, Ланнерт обнаружил свежевыкрашенный белой краской аккуратный четырёхэтажный дом.
Его приезд действительно оказался приятным сюрпризом для Семёна Яковлевича.
- Как прекрасно, что вы меня навестили, Рудик, - радостно говорил Семён Яковлевич, хлопотливо доставая вспотевшую водку из холодильника, - сейчас сядем с вами, пригубим по маленькой. Жена с приятельницей уехала в какую-то сопредельную деревню за дешёвыми тряпками... Да это и хорошо: никто нам не помешает. Только закуски у меня не больно разнообразные. Пошли в комнату!
- Не надо, - сказал Ланнерт, - давайте-ка лучше по русскому обычаю на кухне посидим. Знаете, на кухне беседа как-то сама по себе вьётся.
Они тепло вспоминали Богадельню, уютную ланнертовскую комнатушку, его любимый жандармский диван.
- А где он? - спрашивал Семён Яковлевич.
- Пришлось там оставить - не тащить же его с собой в Бремен!
- А помните, - лукаво улыбался Семён Яковлевич, - как прямо над вами поселили человека, который говорил, что он академик, лауреат Государственной премии?
- Это который ненужную мебель прямо из окна выбрасывал?
- Да-да! Он ещё потом у Яши в самопальной автомастерской на подхвате работал. А тот на него орал: ну ты и тупой, академик, я же ключ на тринадцать просил!
- А помните, - с удовольствием говорил Рудик, - как в соседнем флигеле поселилась светская пара из Москвы. Аристократы! Он в любую погоду при пиджаке и галстуке, а она в нашу вонючую столовую ходила почти что в бальном туалете. Разговаривали чуть ли не с "ерсами", всех знаменитостей по имени-отчеству называли.
- Помню, помню, а как же! Беседовать с этой дамой было всё равно, что кроссворд решать. Когда она говорила "Олег Николаевич", следовало тут же понять, что речь идёт о Ефремове. Майя Михаллна - естественно, Плисецкая...
- Ага! А когда я случайно во дворе на тюбик с краской наехал, и их ржавый "Рено" слегка обрызгал, эта дама высунула из окна свою ухоженную голову и покрыла меня таким матом, какого я отродясь не слыхивал.
- А помните, Рудик, как мы с вами гуляли?
- Помню, конечно помню. Это были лучшие прогулки моей жизни, - сказал Рудик, вставая, - и давайте не будем нарушать традицию: пойдём погуляем.
- С радостью, - отозвался Семён Яковлевич, - какое-никакое развлечение. Я только жену предупре... Ах, да, - спохватился он, - она ведь уехала. Сейчас. Только переоденусь.
Ланнерт с грустью отметил, что Семён Яковлевич сильно постарел. Его движения, бывшие прежде энергичными, стали суетливыми, руки покрылись гречкой, появились мешки под глазами.
- Ну пошли, - Семён Яковлевич застегнул куртку, - городок у нас, знаете ли, небольшой, на пятках повернулся - уже весь его и обошёл, шаг вправо, шаг влево - вышел в степь широкую. Правда, тут есть птичий зоопарк. Сказочное место - птицы поют, как сумасшедшие. И вообще красота! Пойдёмте - покажу.
Они вышли из дома и неспешно побрели по чисто вымытой улице. Но не успели они и двухсот метров пройти, как вдруг Ланнерт громко застонал, побледнел, согнулся пополам и повалился на тротуар. Семён Яковлевич оторопел.
- Рудик! - закричал он. - Рудик, что вы делаете?! Что случилось?!
- Не... знаю, - прерывисто дыша, сквозь стиснутые зубы ответил Ланнерт, - болит... тут справа... в паху...
- Надо же врача! Надо врача! Господи, что делать?! Куда звонить?! Откуда?! Здесь ни одного телефона. Да у меня и мелочи с собой нет. Какой ужас! - сложив ладони, как католический монах, причитал Семён Яковлевич.
- Тихо, тихо, - едва слышно шелестел Ланнерт, - не суетитесь. Уже проходит. Мне уже лучше. Успокойтесь.
Ему действительно стало лучше, он сел, а потом, с помощью Семёна Яковлевича встал. Разогнуться он не смог.
- Ничего, ничего...Днём с огнём, вечером - разогнём, - он пытался шутить, чтобы успокоить сильно испугавшегося старика, - давайте, я чуть-чуть на вас обопрусь, и мы потихоньку пойдём домой.
Кое-как они вернулись. Часа два Ланнерт отлёживался на маленьком, неудобном диванчике и, вздыхая, вспоминал свой жандармский. Постепенно боль отпустила.
- Ну всё, Семён Яковлевич, - сказал Ланнерт и очень осторожно, медленно встал, - поеду я. Не могу же я у вас поселиться на всю оставшуюся жизнь.
Семён Яковлевич пытался возражать, но Ланнерт уже натягивал куртку.
Честно говоря, он сам испугался - никогда не испытывал он ничего подобного - и на следующее утро пошёл к своему весёлому доктору. В его кабинете, помимо самого доктора, сидела хорошенькая девушка в белом халате.
- Снимайте штаны, - безапеляционно сказал доктор, выслушав рассказ Ланнерта.
- Но-о-о, - заколебался Ланнерт, выразительно глядя на девушку.
- Ничего-ничего, - доктор успокоительно хлопнул его по плечу, - она это уже видела. Не испугаете.
Пришлось снимать штаны.
- Та-а-а-к, - протянул доктор, ловко ощупывая его живот, - могу вас поздравить: у вас замечательная грыжа.
- Как грыжа?!
Ланнерт был разочарован: он приготовился к худшему, по крайней мере - к чему-то серьёзному. Грыжа ему таковой не показалась.
- Да! Грыжа! Такая миленькая, как мина замедленного действия - эдакая грыжуля.
Ланнерт вышел от врача в смятении. В кармане у него лежало направление в больницу. Он шёл по улице, которая внезапно изменилась - стала чужой и опасной. А в голове у него прокручивалось напутствие весёлого доктора:
- Боитесь? Уверяю вас, совершенно напрасно: во-первых, в больнице за вами будут ухаживать лучше, чем вы за женщинами, а во-вторых, вам дадут замечательный наркоз - вы ничего не почувствуете. А когда проснётесь, то всё уже будет позади. Или вы уже будете в раю. Так что, как видите, бояться совершено нечего.
Так Ланнерт неожиданно попал в больницу Красного Креста.
Против всяких ожиданий там ему очень понравилось. Его соседом по палате был молодой человек, к которому каждый день приходила старомодная мама. Она таяла от удовольствия, когда Ланнерт при её появлении вставал или подавал ей пальто, называя её не фрау, а мадам.
- Посмотри, Вольфи, - говорила она сыну, - как, оказывается, в России воспитывают мужчин. А мы-то думали, что там с утра до вечера пьют водку и разгуливают по улице в обнимку с медведями.
- Только с белыми, мадам, - галантно уточнял Ланнерт, - только с ними! Разгуливать с бурыми у нас считалось признаком дурного тона.
Они смеялись, игриво подмигивая друг другу.
- Вы уж потерпите моего охламона, - просила она, уходя, - ведь он впервые в жизни попал в приличное общество.
Мама скрывалась за дверью, а охламон доставал из-под кровати пару пива. Они чокались бутылками - "Prosit!" и Вольфи заводил рассказ о том, какая сволочь его начальник.
Потом приходила толстая, приземистая сестра и добродушно ругалась - дескать, вам, мужикам, лишь бы пива насосаться... Затем Ланнерта посещал молодой застенчивый врач. Он подсаживался к Ланнерту на кровать и на листке бумаги вычерчивал схему предстоящей операции. Ланнерт искренне восхищался тем, как далеко вперёд ушла медицина, а врач, приободрённый его восхищением, вдохновенно рассказывал, как с помощью двух эндоскопов делается щадящая операция, которую по большому счёту нельзя даже операцией назвать, поскольку ничего не режется и не шьётся и которая не оставляет никаких следов на теле - только внутри его.
Ланнерт, перед этим долго проживший в одиночестве и привыкший беседовать с домашними предметами, чувствовал себя почти счастливым: подле него всегда был Вольфи - живая душа, его приходящая мама, с которой он мог поговорить "за раньшую жизнь", сёстры, с которыми он напропалую флиртовал, врач, озабоченный его здоровьем и покоем. А кроме того - книги и прекрасный старый парк. Единственное, что несколько омрачало его эйфорическое настроение - мысль о том, что всё это скоро кончится.
Однажды утром вместо сестры пришёл брат. Он принёс огромную бутылку, наполненную жидкостью омерзительно-розового цвета.
- Это слабительное, - строго сказал он, ставя бутылку на тумбочку возле кровати Ланнерта, - необходимо всю бутылку выпить в течение часа.
Подбадриваемый ироническими возгласами Вольфи, Ланнерт, с трудом преодолевая отвращение, стакан за стаканом влил в себя эту гадость. Через час заглянул тот же медбрат, похвалил Ланнерта за прилежание и, выходя из палаты, игриво заметил:
- Там в туалете к стене специальная ручка приделана. Вы за эту ручку покрепче держитесь, иначе реактивным эффектом вас свозь все этажи на крышу вынесет.
Сидя на унитазе, Ланнерт вспомнил, как один знакомый немец, прекрасно говоривший по-русски, как-то спросил:
- А знаете ли вы, в чём разница между немецкими и русскими ругательствами и шутками.
Ланнерт, никогда об этом не задумывавшийся, разумеется, не знал.
- Русские шутки и ругательства находятся в сексуальной сфере, а немецкие - в фекальной.
Домашний шутник-врач оказался правым во всём. Наркоз был глубоким, но лёгким. Проснувшись, Ланнерт увидел над собой чёрное африканское лицо, зажатое между зелёным колпаком и зелёным же намордником. Собственно, не лицо, а тёмнокоричневую полосу с двумя печальными глазами.
- Полежите пока здесь, - намордник зашевелился, глаза слегка сузились в угадываемой улыбке, и всё это внезапно исчезло.
Ланнерт огляделся. Вокруг стояли металлические стеллажи, на которых в относительном порядке расположились серые ящики неизвестного назначения. Под потолком висела тускловатая лампочка. Каталка стояла как-то криво, и всё вместе производило впечатление неуюта и грязи.
- В склад меня какой-то задвинули, что ли, - весело удивился Ланнерт и тут же вновь уснул.
Второй раз он проснулся уже в палате.
Пролежав в больнице ещё неделю, Ланнерт выписался, и дыша в полдыхания от боли в животе, вернулся в привычный быт.
И вновь потянулись клонированные дни - завтрак, посуда, прогулка, магазин, телевизор, постель.
Прошло много месяцев, прежде чем рана в животе затянулась, боль исчезла, а вместе с ней исчез застенчивый врач, печальные глаза на захламленном складе, Вольфи, его восторженная мама, толстая медсестра и тенистый парк.
18.
И вновь наступило лето. Как-то раз, сидя в приставленном к стене кресле, Ланнерт без особого интереса следил за прямой трансляцией велогонки по Италии. Ликующий комментатор надрывался от восторга, повествуя об успехах Яна Ульриха. Ланнерт собрался было переключиться на другой канал, как вдруг в монотонном вопле комментатора промелькнуло название городка, по улицам которого, неустанно двигая шатунами-ногами, мчались разноцветные велосипедисты - Тревизо.
- Подождите, - сказал Ланнерт, хотя никто никуда не шёл, - Тревизо? Так там же Верка живёт, что за итальянца замуж вышла.
И он стал припоминать давно забытые подробности этой истории. Он вспомнил, как веркина мама, редактор отдела новостей, его приятельница и покровитель, когда-то рассказывала, что её дочь познакомилась с очень красивым итальянцем.
- Какой мужчина! - сладко прижмуриваясь, говорила Александра Петровна. - До чего хорош! Ну, прям, мой вкус! А достанется этой мымре Верке.
Хорошенькая Верка была переводчицей с итальянского. Она честно признавалась, что эту профессию выбрала только для того, чтобы выйти замуж за итальянца. Почему именно за итальянца, а не за англичанина или немца, она и сама не очень понимала. Может приснился ей когда-то в юности какой-нибудь жгучий Альфред, красиво стоящий на коленях перед ней, падшей святой Виолеттой; может приворожили её открытки на тему "синее море - белый пароход". А может быть просто "едут беленькие сучки к чёрным кобелям"? Кто вас, женщин, разберёт. Сказано - сделано. Верка устроилась на работу в турбюро. Года два она, работая с различными туристскими группами, выбирала жертву, пока наконец не остановилась на одном роскошном экземпляре. Итальянец был хоть куда - картина! Недаром Александра Петровна так сокрушалась. Ну, поженились они и уехали в тот самый Тревизо, где у Винченцо был собственный дом. Через год поехала Александра Петровна навестить дочку. Та долго водила её по трёхэтажному дому, показывая разные диковинки вроде посудомоечной машины или антикварной мебели времён борьбы Италии за независимость. Окончив экскурсию, привела её в свою спальню, усадила на диковинную козетку и спросила: ну что, мама, нравится? Александра Петровна начала ахать и восхищаться. Верка долго смотрела на неё загадочными глазами, а потом злобно сказала: тебе нравится, а мне это вот здесь! И провела ребром ладони по горлу.
- Когда-то я, - кричала она, не пытаясь сдерживать внезапных слёз, - когда-то я в Питере лифчик купила. Импортный! Так я ночью вставала, включала настольную лампочку и рассматривала всякие там бантики и рюшечки. Балдела! А сейчас...
Она рванула дверцу шкафа, и оттуда посыпалось разноцветное дорогое бельё.
- Зачем мне столько лифчиков? А? - она всё гребла и гребла с разных полок. На полу уже образовался изрядный кружевной холмик. - Зачем, я спрашиваю тебя. Что я - свинья? У меня что - восемь сисек на животе?
- А если бы ты знала, как я его ненавижу. Этот благородный профиль! Эти чёрные жгучие кудри! И его гнусных вездесущих родственников, которые только что в мою постель не залезают. Это чмокание, когда они едят спагетти! Меня тошнит от чеснока. Эта мерзкая Италия воняет чесноком! Я хочу домой! Забери меня, мамочка! Забери меня отсюда!
Александра Петровна уехала с тяжёлым сердцем.
После этого много чего было. Один раз Верка убежала из дому и попыталась спрятаться в советском (тогда ещё советском) посольстве. Бедный, обожавший жену Винченцо примчался за ней в Рим и сутки простоял у посольских дверей, боясь, что его Верону увезут в неприкосновенной посольской машине в аэропорт.
Но постепенно всё утряслось, и сейчас Верка, почтенная итальянская матрона с четырьмя детьми и слегка постаревшим, но попрежнему шикарным и влюблённым в неё Винченцо жила где-то в Тревизо.
- Съезжу-ка я разок в Италию, - сказал себе Ланнерт, - а что? Имею полную праву! Живу в Европе чёрт знает сколько лет, а ещё нигде не был. Поеду к Верке. У неё домидло здоровый, она меня принять не откажется. Надеюсь, она не забыла, как я её, маленькую, на первомайской демонстрации на плечах таскал.
Покопавшись в ящиках письменного стола, до отказа наполненных какими-то бумажками, шариковыми авторучками с давным-давно высохшей пастой и прочим бесценными вещами, Ланнерт к своему удивлению довольно быстро нашёл старую, раздёрганную, привезённую ещё из Казахстана записную книжку. В её пухлых недрах скрывались номера телефонов людей, о которых Ланнерт совершенно забыл, всяких случайных знакомых, которым он никогда не звонил и номера телефонов друзей, которые были ему ни к чему, поскольку он их знал наизусть. Верки там не было. Да и быть не могло - на кой чёрт ему в Казахстане нужен был её телефон? Кто выпустил бы его в Италию? Зато был телефон Александры Петровны. Позвоню Шуре, решил Ланнерт, узнаю веркины координаты, разведаю обстановку. Да и вообще потреплюсь с живым человечком. Тем более - со старой подругой. И набрал номер.
- Да-а, - услышал он усталый голос.
- Шура, - сказал Ланнерт, - это я. Не узнаёшь?
Вдруг он почувствовал необыкновенное волнение. Дело было, конечно, не в Александре Петровне - его прежняя жизнь дышала на другом конце провода. Его душа, которую он не смог уговорить уехать с собою вместе, билась в телефонную трубку, в эту мембрану, создающую иллюзию свободы и сопричастности с миром. Точно то же переживает человек в тюрьме, когда к нему на свидание приходит любимая женщина. Он видит её глаза, которые любил целовать, её тело, запах которого не даёт ему спать по ночам. Он слышит её голос, который совсем недавно произносил слова, предназначенные только ему. Вот она, его душа. Он хочет обнять её, прижать к себе, слиться с нею в одно существо, потому что они и есть одно существо. Он протягивает руки и упирается в холодное, безразличное, непроницаемое стекло. Лучше бы она не приходила вовсе.
- Рудик? - неуверенно спросила Александра Петровна. - Рудька, ты?
- Да, - ответил Ланнерт, - ты вспомнила. Это просто поразительно!
И они начали быстро, перескакивая с одного на другое и перебивая друг друга, жадно говорить. Они задавали вопросы, но не ждали ответа. Им хотелось сразу, в одно мгновение узнать всё. А ты помнишь?.. А где?.. А что ты сейчас?.. А где тот?.. А что с этим?..
- А что, Джамилька ещё работает? - спросил Рудик, живо представляя себе миниатюрную фигурку и стройные ножки, призывно выглядывающие из-под короткой юбки.
- Не знаю даже, - засомневалась Шура. - Последний раз видела её на юриных похоронах.
- На чьих похоронах? - Ланнерт мгновенно охрип. - Я не расслышал.
Александра Петровна долго молчала.
- А ты не знал? - тихо спросила она. - Я была уверена, что ты знаешь... Это уже давно - месяца три назад случилось.
Неожиданно для самого себя Ланнерт засмеялся: мысль о том, что Юрка Барзали, весёлый, жовиальный Юрка, его верный друг, счастливый конкурент и собутыльник, мёртв и лежит неподвижно, стиснутый стенками узкого гроба, была настолько нелепой и несуразной, что он не мог сдержать дурацкого кощунственного смеха.
- Рудька! - закричала в трубку Александра Петровна. - Прекрати истерику немедленно! Возьми себя в руки!
- В какие руки?! Что ты несёшь?! Какая на хрен истерика? Ты что же, хочешь сказать, что Юрка умер?
- Да мы сами все были в шоке, когда узнали. Это потом уж немножко привыкли.
- Нет, - не унимался Рудик, - подожди. Юра... Юры Барзали больше нет? Да этого быть на может! Перестань меня разыгрывать. Я же знаю этого козла. Небось сидит сейчас у тебя и ржёт. Так что завязывай! Дай ему трубку.
- Рудик! Рудик!!! Неужели же ты думаешь, что я стала бы так глупо и жестоко шутить?!
И тут Рудик понял.
- Как же это случилось? - сквозь стиснутые зубы спросил он.
- Никто ничего до сих пор толком не знает, - сказала Шура, - нашли его на улице - он сидел в скверике против своего дома. Да ещё, понимаешь, в такой естественной позе, что только к обеду кто-то догадался, что дело нечисто.
- Его убили?
- Вроде нет. Никаких следов насилия. Официальная версия - инсульт.
- А неофициальная?
- Ну-у.. Как тебе сказать... Люди шепчутся, конечно. Шептались, - поправила она себя. - Сейчас уже всё забыто и никто до истины докапываться не будет. А может, это и вправду был инсульт.
- Ладно, Шура, - с большим трудом проговорил Ланнерт, - я тебе потом... как-нибудь... перезвоню.
Он положил трубку и подошёл к окну. Редкие прохожие, не торопясь, шли по просторной улице, проехал велосипедист с маленькой смешной собачкой, покорно сидящей в сетчатом ящике-багажнике, из окна соседнего дома доносились тихие звуки спотыкающегося фортепиано, в маленьком имбисе напротив продавали жареных кур, возле высокого круглого столика стоял седой мужчина, не спеша отхлёбывал из толстого стакана мутное пиво и между глотками с наслаждением затягивался сигаретой. И никто из них не знал, что его друг Юрка, талантливый и нелепый Юрка Барзали скончался. Умер, вышел весь.. Превратился в ничто, в сюжет, который нельзя изменить. Исчез!