Всё кончилось, конечно же, плохо. А вернее, никак не кончилось - так и повисло. Нина разрывалась между мужем и дочерью. Рудик жалел её, но уже не мог остановиться - его полностью захватило стремление уехать, эмигрировать. Это чувство было неодолимо - что-то вроде инстинкта, который заставляет ужей переплывать океан, птиц - улетать на юг. Он понимал, что жена и дочь с ним не поедут, что он должен с ними расстаться, и, скорее всего, навсегда. Он исхудал, не спал ночами, пытался уговаривать Вику, приводил десятки, как ему казалось, неопровержимых доводов. Он взывал к голосу её немецких предков, хотя сам никакого голоса в себе не слышал. Он напоминал ей о том, что в её жилах течёт и всеми презираемая еврейская кровь. Он искушал её сказочными перспективами нормальных родов в оборудованной современной техникой, чистой больнице. Он кричал, что дочь его отравлена идиотскими коммунистическими идеями. Он угрожал убить Хасенова вместе с его преступным сыном, обрюхатившим невинную девочку. Он говорил, что это государство, построенное на крови, обречено. В ответ на это дочь обвиняла его в крысизме. Да, размахивая руками, возражал Ланнерт, я поступаю, как крыса. Но почему крысы должны тонуть вместе с кораблём?! Они же не капитаны! Он пытался воздействовать на Вику через жену. Он говорил ей: ты представь себе, наш внук вырастет в благополучной европейской стране, получит образование, перед ним откроется весь мир. Ты, учительница географии, что из того, что изображено на твоём глобусе ты видела? Нина отмалчивалась. Или же говорила, что дочь для неё важнее глобуса. По всему выходило, что он не любит свою дочь. Ланнерт свирепел и орал, что он железной рукой загонит человечество в счастье. Если оно, это человечество, не понимает, что счастье - в свободе.
Через несколько месяцев Ланнерт понял, что наступило время принятия решения. Остаться он не мог, потому что на студии уже все знали. Главный редактор, встречаясь с Ланнертом на летучках, с несвойственной ему деликатностью намекал на то, что уже есть человек, который ждёт, когда освободится место. Возникало странное ощущение присутствия на собственных похоронах. Никто не уговаривал его передумать. Ланнерт даже самому себе не признался бы, как ему хотелось, чтобы его пригласил к себе председатель комитета и, усадив в мягкое кожаное кресло, стал говорить, какая это потеря для телестудии, какой Ланнерт замечательный работник. А под конец сказал бы: наконец мы поняли и оценили вас, дорогой Рудольф Германович! Я предлагаю вам место главного редактора, только не уезжайте! И тогда Ланнерт встал бы и гордо сказал: нет, поздно! слишком много унижений я здесь претерпел. А теперь я уезжаю, и меня оценят на Западе. И с высоко поднятой головой удалился бы. Но ничего такого не произошло. Его самолюбие было уязвлено.
После долгих и бесплодных препирательств было решено следующее: Рудик уезжает один, устраивается, а там видно будет. Жена выправила для него справку о том, что никаких материальных и иных претензий к нему не имеет, и Ланнерт начал готовиться к отъезду. Некоторую часть семейных сбережений нужно было обратить в валюту. Но обладатели невиданных им денежных знаков были строго законспирированы: ещё вовсю свирепствовал закон об экономическом подрыве государства. Ланнерт совсем было отчаялся, когда его знакомый вскользь обмолвился, что в одном научно-исследовательском институте якобы есть человек, который какое-то время проработал в ФРГ, и у него, может быть, сохранились немецкие марки. Ланнерт разыскал этого человека и позвонил ему. Тот смертельно перепугался. Неделя ушла на то, чтобы уговорить этого человека встретиться. Встреча произошла в институтском туалете, где под звуки рычащего унитаза Ланнерт вытащил из портфеля толстую, как водосточная труба, перетянутую аптечной резинкой пачку рублей, а взамен получил голубые немецкие марки. Строго по курсу! прошептал загадочный институтский деятель, растворяясь в полумраке. Сидя на жёстком сиденьи заплёванного троллейбуса, Ланнерт украдкой перебирал в кармане купюры. Он испытывал приблизительно те же чувства, которые испытал Эдмон Дантес, погружая руки в сундук с драгоценными камнями.
- Смотри, - спустя полчаса, говорил он жене, - ты видишь, кто изображён на этой голубой бумажке? Это же Клара Вик, великая пианистка, жена Шумана!
- Ну и что? - не поняла Нина.
- Как это "ну и что"! - горячился Ланнерт. - Это же целая идеология! Это символ немецкой культуры!
Нина пожимала плечами. Ланнерт пытался ей объяснить, как важно людям, причисляющим себя к интеллигенции, жить в культурной стране, где даже на деньгах изображён рояль, а не серп с молотом. Потом его понесло, и он вновь заговорил об унижениях, которые испытывал всю жизнь; о начальствующих бездарностях, невежах и невеждах; он бормотал что-то о хасеновых, растлевающих души и тела; "латрэк-матрэк", шептал он в озлоблении, "мы тут с товарищами подумали... - для того, чтобы думать, - он стучал кулаком по стене, - нужно аппарат иметь, а не партаппарат!".
- Нина, - говорил он, - ещё есть время, ещё можно всё переиграть. Мы уедем все вместе. Пусть Вика там родит, а потом приедет её Хасенов. Чёрт с ним! Я даже постараюсь его полюбить.
- Зачем всё это, - лицо жены сморщилось, и он понял, что она сейчас заплачет, - зачем опять всё сначала? Не мучай меня, ради Бога! Ведь мы уже всё решили.
- Знаешь что, - сказал Рудик, внезапно затормозив, - пойду-ка я в баню.
- Это в каком смысле? - Нина поперхнулась и, опасаясь подвоха, недоверчиво посмотрела на Рудика. - Я тебя не посылала.
- Полежу на круге, расслаблюсь. Подумаю.
В городе, где родился и вырос Ланнерт, было не так уж много исторических достопримечательностей. Точнее - была лишь одна: замечательно красивый старый деревянный собор, в котором располагался музей неизвестно чего. Городская интеллигенция испытывала к властям искреннее чувство благодарности за то, что собор не отдали под овощехранилище. Фактически город был построен при советской власти, и на его архитектуре лежала печать изменчивой и капризной советской идеологии: помпезные "сталинские" дома чередовались с "хрущёбами". Последних было куда больше. Советская власть исхитрялась соединять несоединимое, что впоследствии её и погубило: проводя политику жёсткой централизации, она дозированно поощряла развитие национальных, а чаще - псевдонациональных культур. Например, новое огромное здание телестудии, в котором работал, страдал и боялся Ланнерт, было выстроено в пышном расплывчато-ориентальном стиле. Однажды Ланнерт, проезжая мимо этого здания в машине своего знакомого высокого партийного функционера и желая сделать ему приятное (тот был казахом), сказал:
- Умеют ведь, когда хотят! Вот построили прекрасное здание - соединили современность с традициями казахской архитектуры.
- Какие там традиции?! - с презрением сказал функционер. - У нас сроду никакой архитектуры не было! Юрта и домбра - вот и вся архитектура.
Ланнерт и сам так думал, даже ещё похлеще. Но высказаться никогда не решился бы.
И вот несколько лет тому назад в городе появилось действительно замечательное сооружение - городские бани. Это было огромное, нарядное, похожее на дворец бухарского эмира здание, которое венчали четыре голубых купола. Внутреннее убранство находилось на грани роскоши: мрамор, журчащие фонтаны, алые ковры, чистота, пряные восточные ароматы, культурная обслуга, элегантная парикмахерская. Впечатление, правда, слегка портило прикленное к двери парикмахерской рукописное объявление:
"Стрижка и бритьё
до мытья и после мытья.
При стрижке после бритья
мытьё до бритья вне очереди".
Это объявление не позволяло посетителю забыть о том, что он всё же не в Брунее.
Поговаривали, что бани эти были предназначены для партийной элиты, но тогдашний Первый секретарь ЦК во время приступа демократического люмбаго распорядился открыть двери для всех. Так ли это было, сказать трудно, но после этого народ очень сильно залюбил Первого секретаря, что впоследствии привело к хорошо организованному стихийному взрыву народного возмущения, когда того сняли.
Под голубыми куполами располагались три бани - русская парная, финская сауна и восточная, куда и направился Ланнерт.
Раздевшись, он извлёк из сумки махровую простыню и вошёл в святилище.
Посредине круглого светлого зала могуче возвышался совершенно круглый каменный монолит с плоской поверхностью. Он был похож на гигантский точильный камень. С него начиналась многоступенчатая процедура восточного очищения. Монолит каким-то образом подогревался изнутри. Для начала полагалось лечь на него и греть члены. Слегка разогревшись, посетители переходили на другие каменные плиты поменьше размером, которые были расположены по периметру зала. Делалось это в определённой последовательности. Каждая плита была теплее предыдущей. На последнем каменном ложе можно было запросто жарить колбасу. Но подготовленное предыдущими плитами тело воспринимало этот нестерпимый жар, как приятное тепло. Пройдя весь круг этого рая, посетитель попадал в руки массажистов и тёрщиков. Они мяли его, как сдобное тесто, и тёрли сухой жёсткой рукавицей до тех пор, пока тело не начинало скрипеть от чистоты. После чего его бросали в голубой прохладный бассейн. Это было несказанное наслаждение.
Однако не это было главным аттракционом. Мудрые люди востока знали, что баня - это не только очищение тела, но и души. Лежание на монолите было не просто разогреванием костей. Монолит находился точно под куполом, в самом центре которого было вырезано круглое отверстие - окно в космос. Человек ложился лицом вверх на плоскую поверхность и видел над собой голубое небо. Он знал, что где-то там, высоко-высоко, в ослепительной голубизне находится то место, куда когда-нибудь навсегда уйдёт его душа. Лёжа на тёплом камне и неотрывно глядя в это голубое Нечто, он постепенно впадал в состояние, близкое к нирване. Душа медленно поднималась по струнам его взгляда и, устремившись в бесконечность, соединялась с непознаваемым Космосом.
Ланнерт постелил простыню и лёг. Если у Бога есть глаза, думал он, вглядываясь в круглую синеву над головой, то они наверное голубые. Он лежал неподвижно, чувствуя, как тяжелеет тело, как растекается оно по твёрдой каменной плите. Под действием каких-то загадочных сил камень постепенно менял свою структуру - он выгибался под его спиной, вздымался упругим валиком под коленями, образовывал ложбины для уставших рук. Грусть покидала Ланнерта. Она впитывалась волшебным камнем и растворялась в нём. Тень пробежала по глазам: Ланнерт увидел маленькое трогательное облачко. Оно заглянуло в окно, улыбнулось и что-то сказало, но Ланнерт не услышал - он спал счастливым сном.
8.
С женщиной, которую Ланнерт заметил во дворе Богадельни, его свёл случай. Сам Ланнерт этого случая не искал - ему нравилось издали любоваться её русой косой. Наблюдая за незнакомкой, он придумывал ей биографию.
По всей видимости она дворянского происхождения - предок её был близок к декабристам. Доносчиком не стал, но на Сенатскую площадь не вышел. Получил прощение государя, однако вынужден был удалиться в своё имение, где и провёл остаток жизни. Жена умерла ещё молодой, не оставив наследника. Второй раз жениться он не захотел, да и на примете никого не было. Соседские барышни были слишком провинциальны. Его раздражали их безвкусные туалеты, фальшивый смех и зазывное, грубое кокетство. В конце концов он полюбил скромную крепостную девушку. У неё были густые русые волосы и огромные серые глаза. И девушка эта полюбила его. Не за знатность, не за богатство, которого к тому времени у него уже не было, не по принуждению, а просто так. Она любила его, как умеют любить только русские женщины - спокойно, ровно, нежно и преданно. Она прощала ему грубость, измены и дикие пьяные выходки, понимая, что это происходит от тоски по прежней, невозвратимой жизни, по Петербургу, по друзьям, ушедшим когда-то по этапу. У них родился мальчик, который, не имея права на отцовскую фамилию, был крещён Петрушей, ну предположим, Болховским. От матери Петруша унаследовал серые глаза и спокойный нрав...
- Красивая женщина, - от неожиданности Ланнерт уронил зажигалку.
- Почему бы вам с ней не познакомиться, - одним из замечательных качеств Семёна Яковлевича было умение возникать неожиданно, - она, как я заметил, одна приехала.
- Вот вы и знакомьтесь, - зло сказал Ланнерт, не желая развивать тему.
- А что? Мне бы годков тридцать скинуть... Знаете, каким я в молодости был хватом!
Тут Семён Яковлевич стал рассказывать о своих подвигах. Врал, конечно. Тем временем сероглазая незнакомка исчезла.
Спустя несколько дней Ланнерт оказался в небольшом уютном, очень чистеньком и зелёном городке. Поехал он туда по не очень приятному делу: отметиться в специальном учреждении для безработных. Это нужно было делать каждые три месяца. Для Ланнерта эти, в общем-то безобидные посещения были невыносимым мучением. Он не мог смириться со своим положением. Слово "безработный" вызывало в его сознании устойчивую советскую пропагандистскую картинку: худой, унылый, одетый в какие-то отрепья человек в кепке держит плакат, на котором написано "Ищу любую работу". Ланнерт очень хотел найти работу. Но вовсе не любую. Он был журналистом по образованию, призванию и сути. Как-то раз случился у него любопытный разговор с одним чиновником того самого учреждения, от которого он ожидал помощи в своих поисках. Молодой, весёлый, судя по всему лишённый комплексов толстячок глядел на Ланнерта сквозь стёклышки модных очков, делавших его похожим на кота Базилио.
- Вы ищете работу? - говорил он. - Пожалуйста! Мы можем порекомендовать вас на вокзале - там требуются люди. Здание, как вы знаете, огромное, команда уборщиков не справляется. Если вам это не по душе, есть возможность устроиться в супермаркте - расставлять товары по стеллажам. Работа не тяжёлая, но интеллектуальная.
- Послушайте, - осторожно отвечал Ланнерт, - я журналист. У меня огромный опыт. Я хочу быть полезным стране именно в этом качестве. Можно, конечно, электронным микроскопом гвозди заколачивать. Но ведь это неразумно и дорого - для этой цели есть молоток.
Но, как тотчас же заметил Ланнерт, у немцев есть некоторые проблемы с ассоциативным мышлением. Молодой человек его не понял.
- При чём здесь микроскоп? - спросил он, удивлённо приподняв брови. - Вы хотите в лаборатории работать?
- Нет, нет, что вы! - Ланнерт испугался, что разговор зайдёт в тупик и начал разжёвывать, что именно он хотел сказать. Очевидно ему это удалось, потому что молодой человек посмотрел на него с некоторой неприязнью и заметил:
- У нас микроскопов достаточно. А молотков не хватает.
На Ланнерта этот разговор произвёл неприятное впечатление. И хотя больше он никогда с котом Базилио не встречался, у него возникло тревожное ощущение человека, который идёт по длинному туннелю в уверенности, что за ближайшим поворотом засияет дневными красками выход, а вместо этого слышит далёкий, очень далёкий гудок тепловоза - бежать назад поздно, а вперёд - бессмысленно.
Ланнерт оторвал квиток с номером и, набравшись терпения, принялся ожидать своей очереди. В это время распахнулась дверь, и из неё вышла его сероглазая незнакомка. Увидев Ланнерта, она уверенно шагнула к нему и сказала:
- Говорят, вы немецкий знаете. Помогите: поговорите с этим придурком за работу для меня. А то я понять не могу, шо он из-под меня хочет.
На Ланнерта густо пахнуло Украиной. Это "фрикативное "г", эти интонации! Красивая дворянская родословная свистнула и улетела. Кто-то ехидно шепнул ему на ухо: "халцедоны из бердичевской короны". Ланнерт не мог скрыть разочарования. Но незнакомка этого не заметила, поскольку не имела ни малейшего понятия о существовании прапрадеда Петруши.
- Ну что ж, - Ланнерт встал, - пойдёмте. Только давайте сначала познакомимся. Меня зовут Рудольф.
Женщина взглянула на него с весёлым изумлением.
- А я Мими.
Ланнерт засмеялся. Она оказалась остроумной.
Видя его реакцию, она тоже рассмеялась, протянула руку и сказала:
- Алёна.
Домой поехали, конечно же, вместе. Рудик рассказал, что он приехал из Казахстана.
- Это где верблюды? - уточнила Алёна.
- Именно, - согласился Рудик. - А ещё сайгаки. В нашей редакции они работали снабженцами.
- В редакции? Так вы - четвёртая власть?
- Конечно. У нас даже лозунг был: наша советская власть - самая четвёртая!
- А что же у вас делали верблюды?
- Занимались перевозками. В распоряжении нашего главного редактора был чёрный двугорбый верблюд. Он всегда стоял у входа в юрту. При нём был человек, который его мыл и всё время полировал чистой тряпочкой. Верблюд блестел, как негр на плантации. На закате глаза его сверкали.
- И у вас тоже был верблюд?
- А как же! Горбатый. По кличке Запорожец.
- Интересно! И кто же в этих диких степях вашу газету покупал?
- Никто. Она из уст в уста летала. Едет какой-нибудь дикий человек на своём сиволапом коньке, играет на домбре (знаете, инструмент такой есть - "один палка, два струна, я хозяин всей страна!") и поёт. Статьи наши поёт, передовицу, всякие там рецензии театральные. В степи голос далеко разносится. Другой человек слышит, подхватывает и дальше поёт. Такая вот газета у нас была. Республиканская. "Узун-Кулак" называлась.
Алёна не выдержала и расхохоталась.
- Да что мы всё обо мне да обо мне, - сказал Рудик. - Вы лучше о себе расскажите. Откуда вы, прелестное дитя?
- Есть шансонетка с подбрасыванием юбки в конце первого слова. Помните?
- Что-то не припоминаю.
- Ну как же: "Одесситка (тут Алёна двумя руками сделала выразительный, не очень приличный жест) - вот она какая..."
- А-а-а! Значит, "я одэсит, я из Одэсы, здрассьте?!" - Ланнерт неумело и грубо изобразил одесский акцент.
Теперь они гуляли втроём. Семён Яковлевич приободрился и даже пытался слегка ухаживать за Алёной. Он говорил, что её одесское произношение очаровательно, а если бы её остроты услышал Жванецкий, то посинел бы от зависти. Последнее утверждение было нахальной и грубой лестью. Но Семён Яковлевич, старый дамский угодник, нёс эту чушь, повинуясь своему инстинкту, а точнее - условному рефлексу: ещё с юности в его памяти засело убеждение, что женщину можно взять на комплимент. И он пел бездумно, подчиняясь химическим процессам, всё ещё бурлящим в его старой голове.
Ланнерт посмеивался. Ему очень нравилось Алёна, однако до зуда раздражала её одесскость: смесь украинского безграничного самодовольства с еврейской застенчивой наглостью. К тому же эта смесь была крепко настоенна на воинствующем провинциализме. Но вот что странно: эта смесь содержала в себе также и, на первый взгляд, чуждые ей элементы - безжалостную самоиронию, отзвуки морской романтики и печаль векового опыта. Из этого материала природа с равным успехом лепила таланты и преступников. Когда это сочеталось, получались талантливые преступники.
Отцу Алёны было под девяносто. Человек поразительного здоровья, крепкий и сухой, как дерево, из которого Стейнвей изготавливал рояли, он плевать хотел на перестройку, ускорение и социализм с человеческим лицом, оставаясь непоколебимым сторонником безумной идеи всеобщего равенства. Он считал Ленина богом, Сталина - гением, Хрущёва - дураком, Брежнева - падшим ангелом, а Горбачёва - предателем. Иногда трезвая Алёна, забыв о бессмысленности дискуссий с верующим человеком, пыталась обратить отца лицом к реальности. Отец закипал быстрее электорсамовара.
- Нет, вы только посмотрите на неё, - его указательный палец, обращённый в сторону отступницы-дочери начинал дрожать, - посмотрите на неё, на эту фею в собственном соку! На эту девицу, вумную, як вутка! Знаешь, кем был бы твой отец, если бы не Ленин?! Если бы не наша родная коммунистическая партия?! Не знаешь! Он сидел бы на столе, скрестив ноги, и перелицовывал бы старые вонючие лапсердаки. И делал бы это, между прочим, не в Одесе - жемчужине у мора, а в какой-нибудь Шполе. Образование бы ты имела? Фигу с дрыгой! И была бы ты не Алёна, а Фейга-Лея. Брила бы голову и носила бы парик. А так, благодаря великую революцию и нашу партию, ты закончила эту самую корзинваторию, граешь аф н"фидл и таки имеешь чистую работу и кусок хлеба, шобы кушать.
- Ну конечно, - ухмылялась Алёна, - что бы мы все делали без твоих большевиков? Без этой партии жертв и палачей? Разве при царе-батюшке ты мог бы устроиться грузчиком на мебельную фабрику? Да в жизни! Эту привилегию подарила тебе родная советская власть. Кто вёл бы нас к коммунизму - светлому будущему всего прогрессивного человечества? Где бы мы взяли эту коммунальную конуру, в которой вы с мамой прожили тридцать пять лет? Кто бы расстрелял твоего друга детства Борю Лейзерсона?
- Не смей! - хрипел отец, лиловея и задыхаясь. - Не смей! Сопля зелёная! Шо ты понимаешь?! Шо ты знаешь за Бору?! Он предал наши идеалы, он стал троцкистом! Если бы его тогда не взяли, я застрелил бы его со своей собственной рукой! В во-семь-над-цать лет я пошёл на фронт добровольцем! И служил под командованием самого Якира!
- Какого Якира? Врага народа?
У отца начинали дрожать губы и он хватался за грудь.
Прибегала из кухни мать.
- Дура! Идиотка! Жестокое животное! - шептала она, дребезжа валериановым флакончиком о стакан. - Чего ты добиваешься? Хочешь, чтобы он умер?
Алёне становилось жалко. Она любила отца. Насилуя бушующее в душе чувство справедливости, она начинала просить прощения. Отец постепенно успокаивался и наступало временное перемирие. Длилось оно недолго: обе стороны были готовы в любой момент открыть военные действия. Последний парад наступил, когда Алёна заявила, что собирается уезжать в ФРГ. Отец затрясся, как пловец, который слишком долго пробыл в холодной воде.
- Шо?! - закричал он каким-то незнакомым, тоненьким голосом. - Я свою кров там проливал! Я Берлин их поганый брал!! А ты, сволота, хочешь до этих клятых фашистов ехать?! И у тебя не застрянет ув горле их говняный хлеб?! Твой сводный брат под их первой бомбой, шо на Пушкинскую упала, погиб! Они же твоего дядю Лёву в Освенциме сожгли! Как можно? Как можно?!
Напрасно Алёна транжирила своё красноречие, пытаясь объяснить отцу, что Германия совсем другая страна, что дети не отвечают за грехи родителей, а тем более - дедов. Отец не желал ничего слышать. Ехать он категорически отказался. И в заключение только с болью сказал:
- Вот такой коммунист мой папа, - промолвила Алёна, сексуально поедая банан, - а шо такое?! Можно подумать! Ой-ёй-ёй! А ваши папы кем были? Или, например, вы, Семён Яковлевич - неужели на вас такого греха нету?
- Нет-нет! На мне - нет!
- Поклянитесь! - нахмурил брови Ланнерт.
- Святой истинный крест! - закричал Семён Яковлевич и уже было поднял руку ко лбу, чтобы перекреститься, но услыхав ехидный смешок Ланнерта, смутился, поправил очки и пояснил:
- Это я в идиоматическом смысле.
- А вот я был членом этой гнусной организации, - сознался Ланнерт и, заметив разочарование в глазах Алёны, добавил, - не смотрите так. Выживать-то надо было. А к нашей идеологической конторе без партбилета, как вы сами понимаете, не то что на пушечный - даже на ракетный выстрел не подпускали.
Через некоторое время Семён Яковлевич почувствовал, что между Ланнертом и Алёной что-то происходит. Не желая мешать, он начал деликатно отказываться от совместных прогулок.
Ланнерт не то, чтобы влюбился - скорее привязался к Алёне. После довольно долгого одиночества в его жизни вновь появилась женщина, восстановилось какое-то равновесие. Как-то раз Алёна равнодушно спросила, женат ли он. "Женат, но безнадежно", ответил Ланнерт и рассказал ей историю своей эмиграции. Алёна промолчала.
У них были странные отношения.
Скоро, очень скоро Ланнерт начал понимать, что эта женщина не принесёт ему ни счастья, ни покоя. Но вот что удивительно: чем яснее он это понимал, тем острее становилось его желание обладать ею - обладать не физически, не красивым телом её, а её душой, тайными мыслями, непонятными стремлениями. Он ревновал Алёну к её памяти, к каким-то оставленным в той, старой жизни мужчинам, чьи имена порою возникали в её, наполненной двусмысленностями, речи.
Как-то само собой получилось, что Алёна постоянно делала Ланнерту большие и малые одолжения.
- Знаешь что, - говорил он, - поедем завтра в Гамбург. Я покажу тебе этот чудесный город - ты ведь там не была. Погуляем, пообедаем в испанском ресторане - я знаю, ты любишь рыбу. Вечером посмотрим фейерверк на Альстере - это очень красиво. Поедим где-нибудь итальянского орехового мороженого - тебе ведь нравится итальянское мороженое? Поехали?
- Да-а? - сильно в чём-то сомневаясь, тянула Алёна. Потом долго молчала. Чувствовалось, что в ней происходит какое-то внутреннее борение. Наконец тяжело вздыхала и, уступая ему, безнадёжно говорила:
- Ну ладно, чёрт с тобой... поедем.
Ланнерт с трудом подавлял в себе желание сказать ей спасибо.
Иногда у Ланнерта возникало ощущение, что он - маленький полустанок, на котором случайно и ненадолго оказалась эта странная женщина. Сейчас она зайдёт в буфет, съест бутерброд, поболтает с официанткой, без особого интереса осмотрит скудные достопримечательности места, куда её забросила судьба, а потом выйдет на перрон и, томясь и тоскуя, будет ожидать прихода нарядного скорого поезда, ради которого она и оказалась здесь. Поезд увезёт её в яркую, богатую, сумасшедшую жизнь, а о тихом полустанке, накормившем её полузасохшим бутербродом, она никогда и не вспомнит. Она была из другого, незнакомого Ланнерту мира - диковинная птичка с острым клювом и красивыми, но жёсткими пёрышками. Но эта недобрая холодная чуждая женщина необыкновенно притягивала его. Он попал в полную зависимость от неё, от её настроений, от выражения её лица, от её улыбки. Беспокойство, которое ощутил Ланнерт, впервые увидев её, не покидало его больше. Иногда оно становилось нестерпимым, взрываясь приступами панического страха - страха потерять её. Ланнерт понимал, что Алёна не принадлежит ему. Как, наверное, никогда никому не принадлежала. Его настойчивые попытки влюбить её в себя, привязать к себе, заинтересовать собой - все эти попытки, соприкоснувшись с её, скрывающимся за улыбкой, ледяным равнодушием, замерзали, превращались в прошлогодний снег. Даже ночами, когда Алёна, забыв обо всём и наслаждаясь любовью, осыпала его ласками, у Ланнерта ни на минуту не возникало спокойное чувство обладания этим непонятным существом. А вместе с рассветом вползала в его сердце непонятная боль.
У них были разные до противоположности вкусы. Она слегка презирала Ланнерта за его любовь к джазу - садясь к нему в машину, говорила: "Опять ты слушаешь эту дрянь!" Ланнерт покорно переключал радио на какую-нибудь симфонию и начинал тихо тосковать. Алёна видела это и говорила: тебе без меня плохо, но и со мной не лучше.
Она была неправа: с ней было тревожно, а без неё - невыносимо.
10.
После завтрака в богадельческой столовке Ланнерт, как всегда, отправился на почту в Цартвинкель. Делал он это по привычке и из приверженности к распорядку - так было заведено с самого начала, так должно быть и впредь. Письма приходили крайне редко: друзьям, озабоченным выживанием на родине, было не до переписки, а жене он звонил каждую неделю из телефона-автомата, одиноко и беззащитно стоящего чуть ли не посреди кукурузного поля. Каждый раз, входя в жёлтую будку телефона, Ланнерт дивился тому, что до сих пор его никто не поломал, не уничтожил, не оторвал трубку, не выбил стёкла, не вырезал тупым ножом бессмысленное ругательство на стенке.
Разговоры с женой всё больше напоминали Рудольфу Германовичу рассказ Бредбери об астронавтах, которых взрыв корабля раскидал в разные стороны. Заключённые в скафандры, они с огромной скоростью удаляются друг от друга, переговариваясь по радио. Но голоса становятся всё тише, кислорода - всё меньше, и надежды на спасение нет никакой.
Рудик рассказывал о красоте, в которой он живёт, о чистоте и уюте, о больших надеждах и розовых перспективах. Нина делилась школьными новостями, сплетничала о знакомых, говорила о Вике, о том, как легко она переносит беременность, часто повторяла: "у нас всё хорошо, у нас всё замечательно". Но и то, что говорила Нина Рудику, и то, о чём рассказывал Рудик Нине, не имело для них обоих никакого значения - это был некий отвлечённый текст, главный смысл которого был понятен без слов или даже вопреки им: он не терял надежды на то, что она одумается и приедет, а она, сделав выбор, отступиться от него не могла.
Почтовый служащий уже знал Ланнерта и каждый раз огорчался, произнося с виноватым видом одну и ту же фразу: к сожалению, для вас ничего нет. Но на этот раз, завидя Ланнерта, почтарь просиял.
- Господин Ланнерт, - сказал он, искренне радуясь редкой возможности сделать человеку что-то приятное, - вам письмо.
И торжествующе помахал в воздухе маленьким конвертом.
Почерк был типично немецким. В обратном адресе значился тот самый уютный городок, где Ланнерт познакомился с Алёной. Фамилия отправителя нечего Ланнерту не сказала. Получение письма было маленьким событием, развлечением, поэтому Ланнерт не стал торопиться. Он побрёл домой, раздумывая по дороге, от кого могло быть это послание. Где-то он читал, что женщины, прежде чем вскрыть конверт, пытаются по его внешнему виду определить содержание. Они находят эту игру волнующей: в конверте может быть признание в любви, а может быть и предложение руки. Рудольф Германович поступил, как женщина. Хотя ни признания в любви, ни тем более - брачного предложения ниоткуда не ждал. Он понюхал конверт. Духами не пахло. Наощупь определил лежащий в конверте тоненький листок. На фотографию, открытку или денежную купюру он похож не был.
Придя домой, Ланнерт комфортно расположился на своём любимом жандармского цвета диване и осторожно разорвал конверт. Из него выпала вдвое сложенная бумажка. Ланнерт развернул её и прочитал: "Du, Arschloch! В то время, как в Германии увеличивается безработица и тысячи людей не имеют крова над головой, ты, свинья жидовская, живёшь на всём готовом, жируешь и топчешь своими потными ногами нашу землю. Берегись - скоро мы подожжём твою вонючую задницу! Sieg heil!"
Ланнерт начал смеяться. Сначала тихо, потом громче. Через минуту его хохот разносился по всему первому этажу Богадельни. В открытое окно заглянул Семён Яковлевич. Увидев его, Рудольф Германович повалился на пол. Икая и задыхаясь, он делал руками загадочные знаки Семёну Яковлевичу, пытаясь что-то сказать. Семён Яковлевич опёрся на подоконник и терпеливо ждал. Наконец Ланнерт начал успокаиваться. Он поднялся с пола и восстановил свой status quo - уселся на жандармский диван.
- Что это было? - спокойно спросил Семён Яковлевич.
- Одно и то же, одно и то же, - сказал Ланнерт, утирая слёзы и тяжело дыша, - везде одно и то же! Всю жизнь в моей сумасшедшей, алогичной, лживой стране я был фашистом.
- Не понял, - брови Семёна Яковлевича полезли на лысину.
- Ну, так называли всех русских немцев наши толерантные славянские соотечественники. Что вы на меня уставились? Вы что, не знали?
- Не знал, - сказал Семён Яковлевич. - В том месте, где я жил, не было ни одного немца.
- Святая простота. Поразительно! Ну вот... А сегодня меня обозвали жидовской мордой. Причём обозвал фашист. Меня, "фашиста" другой фашист обозвал жидовской мордой. Мне показалось это безумно смешным.
- А как это произошло? Где?
- Я письмо получил.
Ланнерт показал письмо. Когда он перевёл его содержание, Семён Яковлевич побелел.
- Рудик, необходимо немедленно сообщить в полицию.
- Вы что, с ума сошли? Зачем?
- Покажите-ка мне это письмо ещё раз, - Семён Яковлевич протянул руку через окно.
Он внимательно рассмотрел со всех сторон конверт, затем положил письмо в карман и сказал:
- Вы живёте на первом этаже. Он ведь наверняка это знает. Окно всегда нараспашку. Ничего не стоит вот такому идиоту ночью подойти и бросить к вам в комнату бутылку с зажигательной смесью. Я сейчас же иду в администрацию.
Он ушёл, а у Ланнерта разыгралось воображение. Он в деталях представил себе, как в одну прекрасную ночь спит он с Алёной на жандармском диване и вдруг в комнату влетает бутылка с зажигательной смесью. И падает прямо на одеяло. Одеяло моментально вспыхивает. Огонь впивается в роскошные волосы Алёны, раскинувшиеся по подушке. Алёна страшно кричит. Он просыпается, но уже поздно. Одесситка горит, как Жанна д"Арк. Ланнерту стало не по себе.
На следующее утро в дверь деликатно постучали.
- Открыто! - крикнул Ланнерт, высовывая намыленную для бритья физиономию из ванной.
- И совершенно напрасно, - сказал средних лет человек, входя в комнату. - Здравствуйте. Моя фамилия Швальбе. Я из криминальной полиции.
Ланнерт слегка удивился: встреть он этого человека на улице, никогда бы не подумал, что это полицейский. Спокойное, цивильное лицо, к которому очень шла коротко стриженая седоватая борода, умные глаза - лицо интеллектуала или может быть в российском смысле - интеллигента.
- Располагайтесь, я сейчас, - Ланнерт нырнул обратно в ванную, стёр с недобритого лица пену и натянул старый спортивный костюм.
- Слушаю вас... Может выпьете чего-нибудь? - сказал он, появляясь в комнате.
- Скажите, пожалуйста, - спросил Швальбе, вежливо отказавшись от предложения, - это то самое письмо, которое вы получили вчера?
Он извлёк из аккуратной коричневой папки знакомый конверт и ещё какой-то документ.
Ланнерт подтвердил.
- Подпишите, пожалуйста, эту бумагу. Это ваше согласие на открытие уголовного дела.
Ланнерт подписал.
- Должен вам сказать, господин Ланнерт, что употребление выражения "Sieg heil" в Германии запрещено, считается уголовным преступлением и преследуется по закону. Поэтому, если мы найдём человека, который это письмо написал, он должен будет заплатить вам довольно крупную сумму. Разумеется, помимо того наказания, которое он понесёт. Но не стану от вас скрывать, что найти его будет довольно трудно. Данных очень мало. Обратный адрес, конечно же, оказался фальшивым. Так что надо ждать.
- Чего ждать? Ждать, пока он не исполнит свою угрозу?
- Ну что вы! Поверьте моему опыту: между угрозой и действием расстояние огромное. Кроме того, я оставлю вам номер телефона. Если вы по нему позвоните, полиция будет здесь ровно через пять минут.
- Господин Швальбе, - сказал Ланнерт, начиная понимать, что в случае чего полиция защитить его не сможет, - как вы можете заметить, телефона в моей комнате нет. Для того, чтобы позвонить, я должен пробежать весь огромный коридор, по которому вы шли ко мне. Там есть единственный на всё здание телефон. Кроме того, в нужную минуту у меня может не оказаться разменной монеты или телефон будет занят - на нём постоянно кто-то висит. Так что можно считать, что вы оставляете меня наедине с моей проблемой.
Тут Швальбе начал вновь говорить, что всё это чепуха, бред какого-то психически неуравновешенного человека, что не стоит на это обращать внимания. Но чем больше он говорил, тем страшнее становилось Ланнерту. Он видел горящие волосы Алёны и слышал её крик. И вдруг ему пришла в голову одна идея.
- Скажите, а имею ли я право приобрести оружие? Для самозащиты.
- Э-э-э, - Швальбе не ожидал такого вопроса.
- Видите ли, - сказал он, - вообще-то разрешение на приобретение оружия может получить человек, который прожил в Германии не менее двух лет. Но ваша ситуация действительно необычна... Должен вас предупредить, что, если вы купите пистолет...
- Почему пистолет?
- А вы что, намереваетесь миномёт покупать? - по его губам пробежало подобие улыбки. - Так вот, имейте в виду, что выносить оружие из комнаты вы не имеете права. И воспользоваться им вы можете только в единственном случае: если на вас будет произведено нападение здесь. А номер телефона, который я вам дал, всё же сохраните - может пригодиться.
Швальбе распрощался и ещё раз сказав Ланнерту, чтобы он не принимал всё это чересчур всерьёз, исчез из его жизни навсегда.
Ланнерт переоделся и пошёл к Алёне. Странно, но она ещё ничего об этой истории не знала. После того, как Ланнерт в сочных красках описал то, что произошло, а ещё ярче - то, что может произойти (особенно он налёг на горящие волосы), Алёна иронически посмотрела на него:
- Ай-яй-яй! - сказала она, педалируя невыносимое для Ланнерта одесское произношение, чтобы подчеркнуть степень своего презрения к мужской трусости. - Ай-яй-яй! Подумаешь! Вся Германия уже прибежала с бутылками кидаться! Уже очередь выстроилась. Вы крайний? А вас здесь между прочим не стояло!.. Не, я тут за женщиной... Страшно ты кому нужен, чтобы на тебя керосин изводить. Тоже мне цаца! Раскудахтался, как паровоз!
Где-то недельки через две Ланнерта пригласили в полицию. Там его заверили, что всё идёт нормально, что преступника ищут, но пока не нашли. А затем торжественно вручили разрешение на приобретение пистолета.
Выйдя из полиции, Ланнерт прямиком направился в большой оружейный магазин "Waffen Scholz", где получил толстый красочный каталог, а затем уселся за белый дачный столик старой голландской кофейни, и, отпивая маленькими глотками густой горячий шоколад, принялся этот каталог внимательно изучать.
Рудольф Германович любил оружие и знал в нём толк. Когда-то в юности он серьёзно занимался спортивной стрельбой, выполнил даже мастерский норматив, что сильно облегчило его службу в армии. Он попал в спортивный полк, где была не служба, а малина: муштры он не знал, ходил не в ХБ, а в спортивном костюме и почти каждые две недели бывал дома. Как-то раз он на спор тремя выстрелами из крупнокалиберной винтовки сбил три спичеченых коробка, которые лежали сверху мишени на расстоянии трёхсот метров. После этого командир полка в нём души не чаял и при всех ласково называл "моя немчура проклятая". Ланнерту это не очень нравилось, но потом, спустя годы, он вдруг понял, что таким образом умный командир уберёг его от многих издевательств и неприятностей.
С тех пор протекла целая жизнь, поэтому Ланнерт, листая каталог, поразился изобилию и разнообразию предлагаемого оружия. И не только оружия. Чего только тут не было: художественная и техническая литература; дорогие фарфоровые сервизы с изображением жертв охотничей страсти; специальная одежда; многофункциональные ножи с компасом и хронометром; носки с электроподогревом; подзорные трубы и бинокли. Мелькали названия знаменитых фирм: "Цейсс", "Сваровски", "Лейка"; декорации в виде старинных пистолетов и ружей с богатейшей инкрустацией; какие-то технические приспособления неизвестного предназначения; форменные фуражки разных эпох и армий. На одной из страниц Ланнерт с удивлением обнаружил новёхонький блестящий рыцарский доспех. По этому каталогу можно было заказать подлинный самурайский меч и настоящую саблю гвардейца, охраняющего Бэкингемский дворец. Луки, стрелы и арбалеты вызывали желание немедленно стать под знамёна Робина Гуда. Обычный рядовой гражданин даже не представляет себе, насколько эстетически привлекательным может быть финский нож. Какое разнообразие материалов и форм заключено лишь в одной рукоятке. Такую вещь хочется держать в руке. А затем, может быть, и применить.
Ланнерт пролистал страниц сто, на которых во всевозможнейших ракурсах были изображены винтовки и принялся изучать раздел "Револьверы и пистолеты". От идеи приобрести револьвер он отказался сразу: барабан делал револьвер слишком толстым - неудобно было прятать и хранить. Ему понравилась "Беретта", но она оказалась чересчур дорогой. "Маузер" был примитивным, "Вальтер" - традиционным, "Таурус" - шикарным, "Зауэр" - претенциозным. Уже минут через пятнадцать Рудольф Германович понял, что изобилие изобилием, но то, что нравится и подходит по цене, купить довольно сложно. Он совсем уж было расстроился, как вдруг, перевернув очередную страницу, наткнулся на оружие, которое сразу же привлекло его и покорило. Это был чешский пистолет "CZ"75.
- "Чезета", - вслух произнёс Ланнерт и мечтательно улыбнулся.
Он вдруг оказался в тёмном кинозале. На экране худенький тёмноволосый юноша стоял перед ржавыми воротами, рядом с которыми была прикреплена табличка "Прокат мотоциклов".
- Ты только смотри, - говорил юноша своему другу Витьке, - моей маме - ни звука!
Друг понимающе ухмылялся: у него тоже была мама.
Они вошли в тёмный, мрачный двор, повернули направо и оказались в грязном помещении, заставленном мотоциклами - в основном "Ижами" и "Ковровцами". В углу пылились два старых "Урала" с колясками. Чувствовалось, что спрос на них небольшой. Пол был покрыт пятнами машинного масла и завален какими-то ржавыми запчастями.
На их деликатное покашливание откуда-то из глубины вывалился хозяин конторы - здоровущий курчавый мужик в замызганном синем комбинезоне и раздолбанных старых ботинках без шнурков на босу ногу.
- Ну? - дружелюбно спросил он и громко рыгнул. Спёртый запах мастерской обогатился ещё одним ингридиентом.
- Слышь, - сказал опытный в таких делах друг Витька, - нам бы мотоцикл напрокат...
- Нету! - отрезал мужик.
- А два? - спросил Витька.
- Ты чё? - изумился мужик.
- Рудик, доставай, - ничуть не смутившись, сказал Витька и протянул руку.
Рудик вложил в неё бутылку "Коленвала".
- Так вы бы, ребята, сразу, бля, сказали, что вам мотоцикл нужен, - ощерился хозяин, - ща найдём! Вам "ижак" подойдёт?
- Рудик! - требовательно сказал Витька.
Рудик достал из сумки бутылку "Солнцедара".
- Вас понял! - в грубом голосе прокатчика проступило уважение. - Есть "Ява". Двести пятьдесят кубов. Машина - зверь!
- Годится, - согласился Витька. - А для него? - он кивнул на Рудика и вытащил из-за пазухи последнюю заначку - портвейн "Три семёрки".
- Ну вы, пацаны, даёте! - восхищённо сказал курчавый, бережно принимая бутылку. - Для своих, бляха-муха, у меня "Чезета" заныкана. Машина чехская. Всего сто двадцать пять кубиков, но зато новьё - муха не срала!
Далее на экране замелькал пыльный просёлок, красная "Ява" впереди, какая-то бахча, опьяняющий запах кровавого арбуза и солнце, отражающееся в лакированном чёрном бензобаке "Чезеты" - свобода и восторг.
Ланнерт допил свой шоколад и, решив, как говорил его тесть, "за одним" утрясти всё сразу, вернулся в "Waffen Scholz".
Учуяв серьёзного клиента, продавец повёл себя так, будто решил посвятить остаток своей жизни именно ему, Ланнерту. Не обращая ни малейшего внимания на томившихся в ожидании своей очереди трёх-четырёх мужчин, один из которых, если судить по зелёной шляпе с пером, был охотником - порода людей, которых Ланнерт органически не выносил, продавец принялся метать на прилавок всевозможные револьверы и пистолеты, попутно объясняя преимущества той или иной системы и изящно обходя молчанием недостатки. Минут пять Ланнерт любовался его работой, а затем сообщил, что он, собственно говоря, уже выбрал то, что ему нужно. Узнав, что именно собирается приобрести покупатель, продавец с ловкостью карточного шулера выдернул откуда-то картонную коробку, раскрыл её и извлёк оттуда "Чезету". При этом он расхваливал Ланнерта за тонкий вкус и говорил, что лучший выбор не сделал бы даже министр обороны. Точно то же самое он говорил бы, если бы Ланнерт купил пожарный топор. Присовокупив коробку патронов, продавец точными, изящными движениями упаковал покупку в фирменный пакет и, выразив абсолютный восторг по поводу знакомства с таким хорошим новым клиентом, попрощался и, мгновенно о нём забыв, обратил вопрошающее лицо к зелёной шляпе с пером.
Вернувшись в Богадельню, Ланнерт, конечно же, прежде всего показал своё приобретение Семёну Яковлевичу. Но тут же выяснилось, что тот ни уха ни рыла в оружии не смыслит. Напрасно Ланннерт пытался передать строгую красоту воронёной стали, напрасно обращал внимание на удобство обшитой кожей анатомической рукоятки, напрасно сотрясал воздух словами "9 миллиметров Люгер", напрасно восхищался утопленной мушкой, бархатным спуском и магазином под пятнадцать патронов - всё это оставило Семёна Яковлевича совершенно равнодушным. Эх, подумал Ланнерт, нету Юрки моего. Вот кто бы оценил.
- Знаете, Рудик, - сказал Семён Яковлевич, - вы об этом пистолете поменьше трепитесь: народ у нас пёстрый. Как бы чего не случилось.
Всю следующую неделю Ланнерт, запершись в своей комнате, играл с новой игрушкой: разбирал, собирал, взводил, целился, щёлкал затвором и чистил. Глядя в зеркало, он, посмеиваясь сам над собой и над своим мальчишеством, становился в ковбойские позы, пытаясь научиться вертеть пистолет и перебрасывать его из руки в руку. Но то ли оружие было для этого не приспособлено, то ли сам Ланнерт, но кончилось это тем, что он уронил килограммовый пистолет себе на ногу. Было очень больно.
Постепенно эти игры начали надоедать, и Ланнерт, хорошенько смазав пистолет, завернул его в чистую тряпочку и спрятал во внутренний карман старой спортивной сумки.
11.
В отношениях Юрия Константиновича с Рудольфом Германовичем было одно сложное место: жёны их не переносили друг друга. Спокойная, сдержанная Нина уже после пяти минут общения с холерической, безапеляционной Светкой, любая реплика которой начиналась уличающими словами "на самом деле это было так", начинала раздражаться, пыхтеть и, чаще всего, сославшись на внезапную головную боль, запиралась в спальне. Светлана считала жену Рудика пересушенной треской, человеком скучным, ограниченным и унылым. Рудика она обожала. Точно так же, как Нина любила Юрку. Конечно, всё это очень мешало их мужской дружбе. Они вынуждены были, как тайные любовники, назначать свидания вне дома, а если и ходили друг к другу, то без жён.
Вот и на этот раз они, созвонившись, решили встретиться в кафе "Орион".
Кафе это находилось рядом с телестудией и, благодаря этому, получило неофициальный статус телевизионного. По сути дела это был клуб работников телевидения. Посторонние посетители попадались крайне редко. Телевизионщики же пользовались любой возможностью, малейшей паузой, чтобы забежать в "Орион" на чашечку настоящего турецкого кофе. Варил его старый пузатый грузин, которого все называли Гиви. Хотя вполне возможно, что звали его не Гиви, и он был вовсе не грузин. Работал Гиви виртуозно. Многие приходили специально полюбоваться его работой. Перед ним на жаровне стояло жестяное корыто, наполненное каким-то специальным, как он сам утверждал, серым песком. Гиви брал в каждую руку по три, а то и четыре крошечные металлические чашечки на длинных, по-особому изогнутых деревянных рукоятках (он называл их джэзве), ставил в корыто, неуловимо ловким движением ввинчивал до половины в серый песок, а затем медленно и плавно вёл эту маленькую эскадру от одного края корыта к другому. Вся процедура занимала не более одной минуты. К концу путешествия над каждым джэзве вздымалось коричневое облако густой пены - кофе был готов. Маленькой серебряной ложечкой Гиви бережно укладывал пену на дно фарфоровой чашечки, переливал в неё густое, как мёд, содержимое, ставил чашечку на маленькое хрупкое блюдце и передавал эту драгоценность в распоряжение официанток. Официантки летали по "Ориону", чирикая, как воробьи.
Хотя друзья встретились для того, чтобы обсудить сценарный план, очень скоро их свободная беседа, не спеша, выплыла из орионской гавани на просторы мирового океана. Незадолго до этого они проводили своего друга, который уехал в Израиль. Поэтому они, заказав коньяк, осушили по рюмашке за его удачу. Следующая порция была выпита за здоровье второго друга, процветающего в Австралии. Затем наступила очередь пить за Америку, Германию и Грецию.
- А теперь, - провозгласил Юра, - особый тост: за Санаду! Над Санадой, над Санадой, - запел он, - солнце красное садится, мне заснуть давно бы надо... лишь бы только мне не спиться.
- Правильно, - сказал Рудик, вставая, - и за Субу.
- Тогда пьём за Сапри, который любил Алексей Максимыч.
- Которое! - поправил быстро опьяневший Рудик. - Раз слово кончается на "и", оно должно быть среднего рода. Это известно всякому, кто не спит.
- А на "е"? - спросил Юра.
- Несомненно, - подтвердил Рудик.
- А на "ё"?
- Ё-моё, - сказал Рудик, - гляди-ка: Нурлан пришёл. Нурланчик!
Он протянул руку и слегка пошатываясь, пошёл навстречу своему старому приятелю Нурлану Абилову. Но тот почему-то остановился посреди зала и угрюмо смотрел на приближающего к нему Рудика. Потом демонстративно заложил руки за спину и громко сказал:
- Инородцам руки не подаю.
Ланнерт помертвел. Нурлан, которого он знал лет пятнадцать, отличный мужик, талантливый режиссёр, человек, с которым было немало выпито и не меньше сработано, весельчак и остроумец, "свой в доску парень", Нурлан это сказал ему?! Рудик подумал, что ослышался. Он сразу отрезвел.
- Кто это тут иноуодец, - раскатил своё английское "р" мгновенно возникший рядом Юрка Барзали, - ах ты сука!
Он широко размахнулся, и очки Нурлана, описывая плавную дугу, полетели в сторону ни на секунду не отрывающегося от своего корыта Гиви.
Оцепенение зала длилось не более секунды. Три-четыре казаха, сидевшие в разных углах, с грохотом повскакали со своих мест и рванулись на помощь Нурлану.
Спокойный, осторожный Рудик ненавидел драку. Он не был трусом, и в иных случаях умел действовать решительно. Но к драке его могли вынудить исключительные обстоятельства. Кроме того, он никогда не забывал, что когда-то, получая чёрный пояс, он дал в милиции подписку о том, что не имеет права пользоваться своим профессиональным умением. В те времена, когда Рудик занимался каратэ, с этим было ещё очень строго.
Теперь он беспомощно наблюдал, как избивали его лучшего друга, который вступился за него. "Чего же я стою? Господи, что делать?", прыгало у него в голове.
- А, гори оно всё синим пламенем! - подумал Рудик. - Надо успеть до прихода ментов, а там пусть доказывают, применял или не применял.
Он сделал два качающихся шага, перехватил руку одного из напавших, нырнул под неё и коротко ткнул здоровенного мужика сложенными пальцами пониже уха. Тот рухнул, не издав даже стона. Всё было кончено в течение нескольких секунд. Нурлана он ударить не смог - просто обхватил его руками, не давая шевелиться. Но даже это было лишним: без очков Нурлан был совершенно беспомощным.
В это мгновение в кафе быстро вошёл молодой милиционер, плечи которого были украшены лейтенантскими погонами.
- Ну конечно, - сказал он, мгновенно оценив обстановку, - где русские, там и драка.
- А мы не русские, - прикладывая к разбитой губе платок, ответил Юрка, - я грек, а вот он (он ткнул пальцем в Рудика) немец.
- Ну что ж, будем составлять протокол, - лейтенант уселся за ближайший столик и, раскрыв планшет, начал доставать какие-то бумажки.
- Вообще-то по уму надо бы скорую вызвать, - с сомнением добавил он, глядя на шевелящихся на полу.
- Да не надо, - хмуро буркнул Нурлан, - оклемаются.
- Ребята, вы пойдите пока кофейком побалуйтесь - мне с начальником побазарить надо, - сказал Юра, подсаживаясь к лейтенанту.
- Я вам садиться не разрешал, - недовольно заметил тот.
Нурлан с Рудиком переглянулись и пошли к стойке, за которой всё так же невозмутимо орудовал Гиви.
О чём в течение десяти минут толковал Юрка с милиционером, осталось неизвестным, но только лейтенант собрал свои бумаги в планшет и по-английски ушёл.
- Менты и греки - кенты навеки, - в ответ на вопросительный взгляд Рудика расплывчато пояснил подошедший Юра.
- Ну, - продолжил он, сурово глядя на нахохлившегося Нурлана, - а теперь расскажи дяде Юре, как ты, сучара пропаскудная, посмел такое сказать.
- А что такое? Чего ты сразу в драку лезешь? Тоже мне, гревний дрек! И вообще я с Рудольфом разговаривал, тебе какое дело?
- Мне большое дело, - сквозь зубы ответил Барзали, - очень большое. Я бы даже сказал, огромное.