Аннотация: Очерк представляет собой воспоминание о беседах автора с Павлом Гольдштейном, состоявшихся в Москве в 1967 - 1971 годах.
Впервые опубликован в номере 12 (235) газеты "Еврейское Слово"
В.Б. Кудрин
БЕСЕДЫ С ПАВЛОМ ГОЛЬДШТЕЙНОМ
Отклик на публикацию Шуламит Шалит "Он жить хотел, чтоб мыслить и страдать" в номере 1 (224) 5765
(29 декабря 2004 - 11 января 2005)
С огромным удовольствием и интересом прочел публикацию Шуламит Шалит о Павле Гольдштейне, человеке, оказавшем огромное влияние на формирование моего мировоззрения. (Мы регулярно беседовали с весны 1967 года до его отлета на Святую Землю 2 ноября 1971 года). Я получаю ЕС уже более двух лет, и считаю ее вообще наиболее интересной и информативной современной газетой на русском языке. (Дело даже не только и не столько в национальной специфике и направленности). Связано это прежде всего с безупречным подбором наиболее талантливых авторов и корреспондентов. Но даже на этом, очень высоком, профессиональном уровне безусловно выделяются публикации Шуламит Шалит. Я узнал о Павле Гольдштейне очень много для себя нового из ее статьи. Но сообщаемые ею факты касаются в основном "тальпиотского" периода его жизни, то есть 1971 - 1982 годов. Считаю своим долгом его памяти дополнить публикацию Шуламит Шалит впечатлениями наших бесед 1967 - 1971 годов, проходивших в его квартире в Москве, в старом доме, адрес которого считался по Большой Молчановке, 21а, квартира 6, но окно его комнаты выходило непосредственно на Новый Арбат (тогда - проспект Калинина). Следует принять во внимание, что Павел Юрьевич придавал гораздо большее значение интонации, с которой слова произносятся, чем самим словам. Поэтому письменный текст, при всей фактической верности, не может передать глубинных оттенков живой речи.
К Павлу Гольдштейну меня "привела" многолетний сотрудник журнала "Театр", критик и театровед Евгения Израилевна Шамович (скоропостижно скончалась в 1979 году). Поводом к нашему знакомству явился мой интерес к театру Мейерхольда и к поэзии Волошина. Евгения Израилевна решила (и совершенно справедливо!), что Павел Гольдштейн будет для меня поистине драгоценным собеседником, так как именно за письмо в защиту Мейерхольда он "сел" на 17 лет, а вместе с тем - он крупнейший знаток всего, что относится к Волошину, друг его вдовы Марии Степановны. Ярко помню первую нашу беседу в апреле 1967 года. Начавшись с Мейерхольда и Волошина, наша беседа плавно перешла к русской культуре вообще, и к тому, что волновало Павла Гольдштейна в тот момент больше всего. Павел Юрьевич тяжело переживал разрушение (в связи с прокладкой проспекта Калинина) арбатских переулков, в особенности Дома Хомякова на Собачьей площадке, гибель которого он наблюдал из своего окна. Помню, с каким волнением и подавленностью он показывал мне альбом фотографий "Плановое разрушение старой Москвы". Шуламит Шалит совершенно права, что для Павла Гольдштейна не существовало никакого противопоставления еврейской и русской культур. Русская культура была для него естественным и закономерным продолжением древней культуры Избранного Народа. Эта интуиция неразрывной связи между древним Израилем и России тем ценнее, что она - не результат отвлеченных размышлений кабинетного ученого, а живой семнадцатилетний опыт совместных страданий на лесоповале Каргопольлага, на строительстве железной дороги Вельск - Ухта, в шахтах. Там не приходилось выбирать собеседников по своему вкусу. И, несмотря на весь ужас этих семнадцати лет, Павел Юрьевич часто говорил, что он благодарен тем людям, с которыми он сидел, так как благодаря им он "стал кое-что понимать о жизни и смерти, а до ареста ему только казалось, что он понимает". Ближайшим другом Павла Гольдштейна (до своей кончины в апреле 1968 года) был русский мыслитель и политзаключенный Анатолий Иванович Бахтырев.
Павел Юрьевич открыл передо мной свое видение истинных вершин русской культуры, которые были скрыты от нашего поколения советской системой образования. В первый день нашего знакомства он читал мне вслух, в свойственной лишь ему своеобразной манере, оды Державина. Затем были Лермонтов, Цветаева, Маяковский, Есенин, Заболоцкий, напоследок - тогда еще неопубликованные стихи Волошина о разгуле большевистского террора в Крыму.
Еврейская тема первоначально никак не затрагивалась в наших беседах. Как это ни покажется удивительным, но введением к этой теме оказалась тема духовных основ русской культуры. Павла Юрьевича особенно занимал (и волновал как актуальное событие!) разгоревшийся в XIX столетии спор между западниками и славянофилами, так до конца и ничем не кончившийся. Алексей Степанович Хомяков был для Павла Юрьевича Гольдштейна не просто одним из деятелей русской культуры, но по-настоящему близким человеком. В вечном споре западников и славянофилов симпатии Павла Юрьевича, несомненно, были на стороне славянофилов. Он часто любил цитировать знаменитое письмо Хомякова лютеранскому теологу Бунзену: "Признаюсь, не без особенной радости вижу я и заявляю это тождество исконных понятий моего племени с высшими озарениями предков Израиля". Приведу и другое любимое Павлом Юрьевичем высказывание Хомякова: "Только любовь (к предмету, к лицу) открывает нам истину (лица или предмета): без этого анализ наш, как бы ни был остер, скользит по поверхности вещей". Для Гольдштейна такой "поверхностью вещей" была безнациональная секулярная "массовая культура" (тогда лишь начинавшая свое победное шествие), равно враждебная всякой истинной культуре, как русской, так и еврейской.
Павел Юрьевич верил, что ничто в мире не пропадает, происшедшее событие нельзя сделать "небывшим" человек имеет начало, но не имеет конца своей жизни. Указывая мне на портрет своей покойной мамы Розалии Павловны, висевший на стене его московской комнаты (а впоследствии обосновавшийся в Тальпиот), Павел Юрьевич сказал: "Разве можно предположить, что ее нигде больше нет? Она жива, как живы и все усопшие". Это и было для него задачей его жизни и смыслом культуры - научиться не только хранить память, но и реально воссоздавать из памяти жизнь, жить не преходящим моментом, но всеми моментами, относимыми обыденным сознанием к прошлому или будущему, но на самом деле сосуществующими в Вечности. Огромную помощь оказали ему в этом псалмы Давида, которые попали к нему сначала на церковно-славянском языке (не знаю, какими путями), и он сразу понял, что это - высочайшая и непревзойденная поэзия. Помню, как мы оба обрадовались полному нашему единодушию в этом, несмотря на возрастную разницу в 31 год. Впоследствии Павел Юрьевич любил цитировать псалмы и в оригинале, и в переводе на церковнославянский язык. Но никогда он не цитировал их (по крайней мере, в моем присутствии) в переводе на современный русский язык. Он говорил, что этот перевод, при всей его формальной правильности, не передает глубинного смысла, и поэтому не пригоден ни для чего. Учить иврит мы начали одновременно, вскоре после Шестидневной войны. Нашим первым учебником был "Мори", а первой Книгой для чтения оказался "Sefer Tehilim", то есть Книга Псалмов. Нас обоих сразу поразила совершенно невероятная (и не будет преувеличением сказать "невозможная") красота Священного Языка, и измучил вопрос о том, как можно было, уже говоря на Священном Языке, заговорить на языках иных, а затем и забыть его. Мы согласились в том, что это невозможно объяснить материальными причинами, что должна быть духовная причина.
Интерес Павла Гольдштейна к эпохе возникновения христианства, возможно, проистекает именно из таких открытий. Отсюда - не только его стремление понять "логику и алогизм" (по словам Шуламит Шалит) связей между иудаизмом и христианством, но и, для многих еще и сегодня, парадоксально звучащие его афоризмы: "Христианство - не смесь иудаизма с язычеством, а более еврейская религия, чем иудаизм, так как именно в христианстве идея Древа Жизни (в противоположность идее Древа Познания добра и зла, приведшей к тупику современной рассудочной цивилизации) доведена до своего предела. И не имеет значения, что книги Нового Завета дошли до нас лишь по-гречески. Ведь и слово "синагога" - греческого происхождения, и это никого не смущает. Важно то, что само устремление христианства абсолютно противоположно дискурсивному познанию мира, привнесенному язычеством в жизнь всего человечества, а начиная с эпохи Просвещения, - даже в дотоле замкнутую жизнь еврейских общин". Для Павла Гольдштейна вся Библия была единым выражением Avodath Elohim, в противоположность Avodath Elilim - так называемой "античности", то есть язычеству. Он часто любил цитировать любимого им (несмотря на всю свою неоднозначность) Розанова: "Во всей Библии нет ни одного силлогизма". От чтения Псалмов мы постепенно перешли к изучению Sefer Bereshith. Любимой темой Павла Гольдштейна было толкование грехопадения Адама: "Смысл в том, что было Всё человеку дано. И человек отверг это Всё". Кроме чтения и толкования Танаха, Павел Юрьевич читал мне и главы из своей "Точки опоры", и я удивлялся, что ему интересно мнение восемнадцатилетнего мальчишки, ничего еще в своей жизни не испытавшего. (Сейчас мне больше лет, чем было ему тогда, но я по-прежнему считаю его жизненный опыт неизмеримо более богатым, чем свой).
Затем началась его изнурительная борьба за выезд, неожиданно быстро закончившаяся внезапным получением разрешения в октябре 1971 года. Прощаясь, Павел Юрьевич подарил мне тоненькую брошюрку единственного "доставаемого" тогда израильского русскоязычного издания со своей надписью: "Дорогому другу Вите до встречи на Святой Земле". Наши беседы превратились в монологи, когда, в канун нового 1972 года начались его регулярные еженедельные выступления по "Голосу Израиля" с чтением своих эссе. Куда бы я ни поехал, я всегда брал с собой свой маленький приёмничек, и настраивался на его передачу. Но в июне 1972 передачи "Голоса Израиля" начали глушить. Это явилось для меня огромным потрясением. Я никак не мог примириться с мыслью, что никогда больше не услышу голос Павла Юрьевича, но меня утешало то, что я, неведомыми мне судьбами, когда-нибудь непременно попаду на Святую Землю, и мы еще наговоримся о любимых предметах наших разговоров и размышлений. Мне довелось еще раз услышать его. В марте 1982 года, буквально "сквозь рёв глушилок", я услышал по "Голосу Израиля" его очередное эссе. Его темой на этот раз было: "Весь мир из боли состоит". Меня охватила бурная радость, что Павел Юрьевич жив и здоров, и я решил, что теперь уж точно мы увидимся, чего бы это ни стоило! А в конце передачи сказали, что это - последняя запись Павла Гольдштейна, умершего неделю назад. Прошло уже почти 23 года с этой передачи. Я до сих пор слышу ее совершенно ясно, в мельчайших деталях. И до сих пор в моем сознании не может уложиться, что он умер.
Наша встреча все же состоялась в апреле 1995 года на еврейском кладбище к востоку от стены Старого Города, когда я (наконец наяву!) впервые попал на Святую Землю. При этом меня ни на секунду не оставляло ощущение, что сейчас я пойду отсюда прямо в Тальпиот, на Sderoth Ein Tsurim, 4 apt. 4, и Павел Юрьевич, конечно же, встретит меня так же радушно, как встречал на Большой Молчановке.
Все эти годы мне снился один и тот же сон. Павел Юрьевич внезапно приехал в Москву на очень короткий срок, и пригласил меня в гости, но почему-то не к себе домой, а в квартиру наших друзей. Он увлекательно рассказывает о своей жизни на Святой Земле, зовет к себе в гости, говорит, что он совершенно счастлив. После получения страшной вести содержание моего сновидения ничуть не изменилось, за исключением одного: я знаю, что он умер, но он ни в коем случае не должен догадаться, что это знаю. (При этом я абсолютно уверен в том, что все это происходит наяву). "Дневная логика" не может этого понять и принять, но в сновидении я познаю истину о том, что жив Павел Юрьевич, жива его мама Розалия Павловна (с которой я никогда наяву не виделся), жива Евгения Израилевна Шамович, живы и все, кого "силлогистический рассудок" считает умершими.
[Опубликовано в номере 12 (235) газеты "Еврейское Слово" за 5765 год (23-29 марта 2005 года), С. 7]