Во многих, очень многих отнoшениях Научно-Исследовательский Институт Геологии Арктики, или просто НИИГА (как пишется, так и слышится, с ударением на А, мужского рода, не склоняется и не спрягается, так и будет называться дальше для краткости), уступал другим близким по духу и роду занятий организациям. И прежде всего проигрывал он в своем географическом расположении в городе Санкт-Петербурге, бывшем Ленинграде. НИИГА не нашлось места ни в одном из респектабельных, по вековой традиции академических, районов, где со дня основания города селились ученые и основывали ставшие потом знаменитыми лаборатории, институты и университеты. НИИГА не нашлось места ни на славном и богатом традициями и магазинами Среднем проспекте Васильевского острова, где царил Всесоюзный Геологический Институт, ни на набережной Невы, протянувшейся на многие километры от Горного института до Стрелки, ни поблизости к Университету, или к Бирже, или к Академии наук, ни в одном из тех мест, что составляли, и составляют до сих пор, эстетическую и научную гордость города. Да что там говорить -- не нашлось НИИГА места даже на сравнительно плебейском Литейном проспекте, где ухитрился внедриться Нефтяной институт. А досталось НИИГА место только на набережной узенькой и кривой речки, которая называется Мойкой, в старой, скучной и традиционно мещанской Коломне, недалеко от печально известного всему городу сумасшедшего дома на речке Пряжке, что впадает в эту Мойку, и напротив большого судоремонтного завода, что на другом берегу.
И настолько плохо было это место, что даже директор института из окон своего кабинета не мог видеть ничего, кроме закопченных стен этого завода и его труб, исторгавших разноцветные дымы. Рядовые же сотрудники из своих окон не видели даже и этого - только глухие кирпичные стены, или же дворик с полуживым кустиком сирени, тесно заставленный машинами в вечно полуразобранном состоянии, или же окна других кабинетов, где сидели такие же сотрудники, как они сами, -- то есть ничего такого, на что стоило бы, или хотелось бы, смотреть.
Если сказать по совести, то место было не совсем уж бросовое, во всяком случае, не считалось таким раньше, еще до появления сумасшедшего дома и судоремонтного завода. Иначе англичане не стали бы устраивать себе там посольство. И городской, а не районный, прошу обратить внимание, военкомат не стал бы занимать это здание после изгнания англичан. Да и князь, забыл какой, помню только, что не великий, имел особняк, построенный по типовому княжескому проекту, -- с садом впереди, с чугуннорешетными воротами, центральным двукрылым подъездом для карет и парком позади -- буквально по соседству с НИИГА, через стену.
В какой-то степени облагораживал эту часть Коломны и тот факт, что неподалеку жил когда-то великий поэт Блок, и еще в середине шестидесятых годов можно было видеть на набережной Мойки дворянского вида старуху с борзой собакой, про которую знающие люди говорили, что она (старуха) была его любовницей. Ну, и еще надо упомянуть одно из забытых архитектурных чудес Санкт-Петербурга -- арку Новой Голландии, что украшает выход одного из каналов в Мойку, неподалеку от НИИГА. Однако, даже принимая во внимание эти немаловажные обстоятельства, месторасположение НИИГА все же не шло ни в какое сравнение с месторасположением других уважаемых геологических организаций, учреждений и предприятий. Кроме всего прочего, НИИГА был равноудален, на километр почти, от ближайших остановок городского транспорта -- трамвая, троллейбуса и автобуса, и это никак не придавало его месторасположению привлекательности, а наоборот, уменьшало его в глазах сотрудников.
Проигрывал НИИГА и в другом отношении. Здание, в котором он находился, снаружи тоже было неказистое. Даже хуже здания Нефтяного института, что на Литейном, где при государе императоре располагалось очень важное присутственное место. И уж совсем не может быть речи о том, чтобы сравнивать его с классическим фасадом Горного института, или с мрачноватой имперской глыбой Всесоюзного Геологического, или с линейно-величавым Университетом. Здание это когда-то -- до революции, конечно, -- принадлежало небогатому графу, не имевшему средств на большой кусок земли или на дом покрупнее. Однако же, судя по остаткам первоначальной планировки, в этом скромном, ничем особым не выдающемся особнячке у небогатого графа было все необходимое для безбедной, хотя и небогатой, графской жизни: и многочисленные небогатые спальни, и небогатая кухня, и комнаты для небогатой прислуги в подвале, и даже небольшая парадная зала, где небогатый граф давал -- наверное, не так уж часто, -- свои небогатые графские балы.
Никто не знает, и, наверное, чертовски трудно узнать, что стало потом с небогатым графом, и куда он делся. Известно, однако, что к тому времени, когда возникла нужда разместить новорожденный НИИГА, в этом особнячке располагалась уже районная лечебно-трудовая мастерская для умственно отсталых граждан.
Можно много рассуждать о закономерностях и случайностях в жизни, и можно прийти к выводу, что есть, непременно же есть, доля случайности в том, например, что человек появляется на свет тем-то по национальности, а не другим, что человек приобретает такую-то специальность, а не другую, что у человека появляется именно эта жена, а не какая-либо другая. Человек мог даже стать -- и становился -- советским человеком. Однако на этом поток случайностей в общем иссякал. Прежде всего, ни один советский человек не мог оказаться совершенно случайно именно в этой квартире, а не в какой-либо другой, ибо здесь, в этой области, случайности были искоренены полностью и заменены ордерами на жилплощадь и пропиской. Затем советский человек не мог получать зарплату, размер которой был бы случаен, а не определялся бы штатным расписанием... впрочем, это здесь ни при чем. Но, равно как и простой советский человек, новоорганизованный НИИГА не мог просто случайно занять случайное здание, а должен был пройти через все круги выколачивания, пробивания, согласовывания и утверждения.
Горемычному НИИГА не везло с самого дня его зарождения, ибо к этому дню в посольстве Англии уже прочно обжился городской военкомат, а городской военкомат, как всякому известно, не из тех организаций, которые можно так вот просто взять и выселить. Транспортный институт по соседству имел, безусловно, сильную лапу в Горисполкоме, которая защищала его от всех враждебных акций со стороны гораздо более опасных организаций, чем юнец НИИГА. Так что умственно отсталая мастерская оказалась наислабейшим звеном, и ее, вместе с пациентами, переместили недалеко, за угол, на проспект Маклина, в подвал (запомните это! мы еще вернемся к теме подвалов!). Там пациенты продолжали целыми днями клеить конверты и картонные коробки, а когда их отпускали погулять, они, по старой генетической памяти, передаваемой из поколения в поколение, любили приходить к прежней обители и общаться с сотрудниками НИИГА. Помню одного безобидного, контуженного на войне, который целился пальцем из-за угла в прохожих и громко кричал: "Бам!", и дул после этого себе в палец.
Внутри здание НИИГА было еще хуже, чем снаружи. Сказать по совести, там творилось черт знает что. Когда я поступил туда на работу, люди сидели в крошечных комнатенках, дыша друг другу в затылок, курили и трепались в темных коридорах, мерзли зимой и задыхались летом. Старожилы помнили, что началось это "черт знает что" не сразу, и началось все с появления небольшой группы геологов, еще до Войны, в недрах Главного Управления Северного Морского Пути, известного в советском просторечии как Гусемпе (среднего рода, не склоняется и не спрягается, ударение на "пе"). Это Гусемпе было несколько необычной, по советским стандартам, организацией. С одной стороны, это было как бы обычное учреждение, с дире- ктором, замами, помами и отделами - кадров и первым, - бухгалтерией и месткомом. С другой стороны, однако, значительная часть сотрудников учреждения состояла из моряков, летчиков, зимовщиков, горняков-инженеров заполярных шахт, метеорологов, радистов -- словом, людей всех тех профессий, которые были необходимы для поддержания жизни в Арктике и которых стали называть "полярниками".
Эти полярники в силу рода работы годами не появлялись в коридорах Гусемпе, а когда появлялись, то привносили с собой "романтику" или "дыхание" Севера (не берусь объяснить разницу между этими двумя), гвалт и бесконечные рассказы, длинные отпуска и большие деньги, часто предназначенные к быстрому пропитию. И многим казались эти люди принадлежащими к другой породе, более свободными в поведении, более независимыми, что ли. Однако только казались они такими, а были они на самом деле такими же, как и все, и жили и были вынуждены жить, как и все, по тем же законам и правилам, и так же, как жители "материка", выходили даже на первомайские демонстрации, с той только разницей, что не шли сквозь городские площади, а топтались вокруг наскоро сложенных из снежных брикетов трибун, или вокруг вмерзшего в лед ледокола.
И доносили друг на друга даже там, в Арктике. И не возвращался иногда полярник с навигацией на ставшую родной зимовку на Большом Ляховском после полугодового отпуска в Крыму или на Кавказе, а его сменщик выскребывал из вахтенных журналов запретное теперь имя, и, взяв повышенное социалистическое обязательство, оставался еще на одну зимовку, без смены...Или геолог, открывший крупнейшее месторождение меди, никеля и платины в Норильске, появлялся на этом же месторождении уже в качестве зека... Всякое бывало тогда.
Советская страна тогда была всего двадцати лет от роду, но она уже твердо обосновалась в Арктике, и вдоль всего унылого и плоского побережья от Белого моря до мыса Дежнева потянулась цепочка постоянных полярных станций, или "полярок", как их стали называть. И где бы ни возникали эти полярки, их всегда украшал лес радиомачт и многокрыльчатый ветряк, который, по плану, должен был использовать постоянно дующий арктический ветер и вырабатывать сколько угодно киловатт-часов электроэнергии. Но ветряки никогда не работали, только ржавели потихоньку, а действительно постоянно дующий арктический ветер только и производил, что постоянную занудную песню в остановленных навечно крыльях.
Будучи только двадцати лет от роду, советская страна уже вовсю продавала на золото сибирский лес через Игарку, куда надо было как-то затащить чужестранные суда-лесогрузы, поскольку своих не было тогда и в помине, а единственный разумный путь для них был -- из Мурманска, вдоль того самого унылого и плоского побережья, иногда в струночку за ледоколами, в устье Енисея, а потом вверх по его течению, при отпущенном на это времени с месяц, много -- два.
Стране было всего двадцать лет, но уже пухли лагеря и зоны Воркуты, Салехарда, Норильска, Колымы и Чукотки, и их надо было регулярно снабжать всем необходимым для их существования, поскольку их существование было столь необходимо для существования всей страны. Поэтому тянулись вдоль унылого и плоского побережья, вслед за ледоколами, караваны судов с задраенными люками и заваренными наглухо иллюминаторами, суда, которым было запрещено посылать сигналы бедствия СОС, которые разгружались по ночам и которые брали в опустевшие от зеков трюмы норильскую руду или колымский оловянный концентрат, чтобы не идти обратно пустыми.
Вся эта активность держалась в Арктике на Гусемпе. Вернее, только то, что касалось навигации, метеосводок и снабжения полярок. Многотрудные же заботы о лагерях и зонах добровольно взвалили на свои рыцарские плечи другие уважаемые организации, такие, как НКВД и Дальстрой. Для обеспечения бесперебойной навигации нужно было очень много угля, а еще лучше -- нефти, а для создания этой топливной благодати нужны были геологи. И вот поэтому-то и появилась в недрах Гусемпе небольшая сравнительно группа людей, выделявшаяся особо даже на фоне полярников, которых в массе своей никак нельзя было упрекнуть в заурядности.
Выделяло геологов три обстоятельства: во-первых -- их манера регулярно, каждую весну, исчезать из города на так называемые полевые работы и возвращаться только глубокой осенью; во-вторых- привычка привозить с собой огромное количество завернутых в бумагу камней, для которых нужно было находить шкафы и помещения; и в-третьих -- совершенно тарабарский, никому, кроме них самих, не понятный, профессиональный язык-жаргон. Скорее всего, комбинированный эффект этих трех обстоятельств привел к тому, что группа геологов была отринута от материнского лона Гусемпе и ей, после трудных боев в Горисполкоме, был выделен этот графский особнячок на Мойке. И поначалу все шло как надо в этом особнячке. Так как группа была невелика, все разместились там ко всеобщему, или почти ко всеобщему, удовлетворению. Не пришлось даже возводить новые перегородки и перекраивать графские покои. А парадную залу, где были когда-то балы, единонодушно отвели под актовый зал - для официальных ученых заседаний и партийных собраний.
И пошла геологическая рабта. Работали эти толковые, знающие люди много, тяжело и опасно, иногда даже с каким-то мазохистски-надрывным энтузиазмом, и работа их была успешна. Настолько успешна, что к началу Войны группа геологов получила серьезное название Гу при Гусемпе, что переводится на русский с советского, как Геологическое управление при опять же Гусемпе. В начале Войны, когда дела шли чертовски плохо и до полной катастрофы было рукой подать, брали на Войну всех без разбора. Взяли многих геологов тоже. Потом спохватились --надо было искать и разведывать все, что питало Войну: золото, нефть, редкие металлы, соль и воду,- и вернули тех, кто уцелел. Работать стало еще тяжелее, особенно в Арктике и Сибири, где и до Войны-то был далеко не санаторий.
После Пирровой Победы геологи вообще, и полярные геологи в частности, были негласно объявлены одними из нужнейших людей для страны - способных хоть что-то влить в жилы полудохлого государства. И, повесив в вестибюле стандартного размера мраморную мемориальную доску с именами погибших, разбрелись геологи из Гу при Гусемпе по бескрайним просторам к северу от Полярного круга и, как говорят в Сибири, "пошли вдоль тундры и тайги". Снабжение геологических отрядов, не ахти какое и в лучшие времена, опустилось до безобразного уровня. Работа часто держалась просто на умении выживать в любых условиях, на подножном корму, без радиосвязи. Задолго до канадца Фарли Моуэта, который питался жареными лемммингами в течении пары дней из чисто научного интереса, геолог Вакар на Таймыре, за которым забыли вовремя прислать самолет, а когда вспомнили, то уже не могли, потому что испортилась погода, в течение трех недель ловил леммингов руками и жрал их сырыми (кончились спички), восполняя недостаток витаминов поеданием сырого ягеля, и, не имея палатки, все время ходил в спальном мешке, для чего прорезал дырки для головы и рук и носил его, как пончо, - устрйство, получившее название "Вакар-пальто" (с той поры любое изобретение, направленное на выживание в мерзейших условиях, получило приставку "Вакар-", например, обувь, составленная из отвалившихся подошв, привязанных веревками к ступням ног, обмотанным в портянки, именовалась "Вакар-сапог", и тому подобное).
Тем не менее, профессия становилась все более популярной, и привлекала к себе пронзительной романтикой, хорошими окладами и невозможностью пропить зарплату из-за сезонной работы вдали от всех соблазнов, -- все больше и больше молодых парней и, как ни странно, девиц. Бюджеты и штаты всех геологических организаций росли, геологические факультеты институтов и университетов были переполнены, -- словом, к середине пятидесятых годов наступил золотой век советской поисковой, картировочной, рудной и нефтяной геологии.
В графском же особнячке этот расцвет привел к тому, что мест перестало хватать. Стали делить большие комнаты перегородками на маленькие, настраивать этажи, появились дополнительные флигели и запутанные темные переходы, их соединявшие, затем новые перегородки, делившие маленькие комнаты на еще меньшие. Количество геологов на квадратный метр росло неудержимо, и вскоре пришлось издать приказ по административно-хозяйственной части об уменьшении длины столов для начальников отделов с полутора метров до метра с четвертью. На рядового геолога приходилось что-то около двух квадратных метров площади, или, при средней высоте потолков в особнячке где-то около трех метров, немногим более шести кубических метров дыхательного пространства, большая часть которого была похищена шкафами с книгами, камнями и древними ракушками. Геологи-полярники испытывали черную зависть к геологам, работающим в огромном, величественном здании Всесоюзного Геологического Института (ВСЕГЕИ, мужского рода, не склоняется и не спрягается, ударение на "и") не потому, что там каморки были больше, а потому, что потолки были чуть ли не в два раза выше, создавая гораздо больше дыхательного пространства. Зависть усугублялась еще и тем обстоятельством, что вся эта внешняя и внутренняя жилищная благодать досталась ВСЕГЕИ за так, по наследству от знаменитого в последние годы первой империи (и в первые годы второй) Геолкома, где работали седовласые отцы российской геологии, считавшие позором не иметь огромного отдельного кабинета на каждого отца, такого огромного, что впоследствии там без мучений работали восемь-десять человек. Полярное же Гу родилось на голом, можно сказать, месте и вынуждено было, подобно вымершим давно аммонитам, надстраивать свою раковину по мере роста.
Это помогало до поры, до времени. Последней каплей, переполнившей раковину, было появление среди правоверных геологов чужеродных пришельцев в виде элитарных, математически образованных геофизиков, с их проводами, батареями, магнитометрами, гравиметрами и грохочущими электромеханическими счетными машинами (век компьютеров был на подходе к графскому особнячку), и буровиков, привнесших с собой, наряду с грудами железных труб и твердосплавных коронок, простонародно-пролетарский дух. Вскоре после этого Гу при Гусемпе стало уже НИИГА, то есть пошло вверх по советскому рангу, но это уже не могло удержать разбухшее население в стенах графского особнячка, и оно хлынуло за его пределы, заселяя, подобно бездомным санкт-петербургским котам, чердаки и подвалы. Подвалы. Помните, что умственно отсталая мастерская была вытеснена из графского особнячка в подвал нарождающимся НИИГА? Теперь настал черед самого НИИГА обживать подвалы. Сколько их в Санкт-Петербурге шестидесятых и семидесятых годов было занято всякого рода организациями, никто не знал и не считал. Однако вполне привычным было, приходя по делу, или просто так, и зайдя в темноватый санкт-петербургский дворик-колодец, сделать пару замысловатых поворотов и, совершив спуск на пять-шесть ступенек и отворя железную дверь без всякой надписи или знака, указывающего на то, что же здесь находится, войти в "предбанник", он же курилка, склад всякого барахла и место для игры в нарды, а потом -- в маленькие клетушки с низкими сводчатыми подвальными потолками, зачастую вдобавок проткнутые таинственно журчавшими и ворчавшими канализационными трубами. Чердаки, несмотря на лучший воздух и вид из окон, были менее популярны из-за необходимости тащиться пешком вверх по лестницам. Так что к моменту, когда я поступил туда на работу, в шестьдесят четвертом году, НИИГА, как и подобает всякой себя уважающей империи, прошел фазу внутренней консолидации и вступил в фазу внешней экспансии. Известно из истории, впрочем, что эта фаза последняя перед фазой упадка, -- но тогда до этого было еще далеко, и никто об этом не думал...
Но нет, не все было плохо в НИИГА. У него было и несколько очень важных преимуществ перед другими геологическими учреждениями. Ну, например, туда принимали на работу граждан еврейской и полуеврейской национальности (при государственном, узаконенном антисемитизме, слово "еврей" почему-то старались не использовать и про человека-еврея говорили, что он "еврей по национальности", как будто евреем можно было бы стать по приказу директора или по призыву Родины). Конечно, граждане еврейской национальности работали и в других организациях и учреждениях, но нигде в Санкт-Петербурге, и даже, может быть, во всей стране, процентное соотношение граждан еврейской и нееврейской национальностей не составляло двенадцать процентов, а в НИИГА оно составляло. Заместитель директора по науке Мойша Гиршевич, просивший называть себя Михаилом Григорьевичем только из-за простоты произношения, а не из желания прослыть русским, был "по национальности". И среди начальников крупных отделов и партий тоже были люди "по национальности", а уж среди рядовых геологов, геофизиков, библиотекарей и техников их было несметное, по советским стандартам, количество. Тем только что принятым на работу новичкам, которые изумлялись этому обстоятельству, передавали изустную легенду о том, что после войны назначили какого-то нового директора, с виду мягкотелого увальня, однако уже опытного и повидавшего виды полярника, украинца, между прочим, по национальности. Директор получил указание расширить геологическую службу и, следуя политике партии и правительства, стал умножать число геологов в подвластном ему учреждении. В ходе этого процесса ему попалось заявление от Мойши Гиршевича, молодого тогда эксперта по гранитам, диабазам и прочей дряни, и директор решил его на работу взять. Он вызвал начальницу отдела кадров, тоже тогда молодую и стройную, сунул ей заявление Мойши о приеме на работу и сказал: "Оформите, пожалуйста, приказом, я подпишу". Кадровичка натренированным уже, несмотря на молодость, взглядом просканировала заявление и откровенно замялась при виде таких недвусмысленных фамилии, имени и отчества. Директор же, видя ее замешательство, сказал примерно следующее: "То, что он еврей, я и без вас вижу. Однако давайте договоримся на будущее, что людей на работу принимать буду я. А вы будете их оформлять".
Потрясенная кадровичка, как бы желая снять с себя долю вины за катастрофические последствия кадровой политики директора, тут же рассказала об этом разговоре на ближайшей месткомовской пьянке, и ее рассказ и лег в основу легенды, передаваемой из поколения в поколение. Так это было или нет, никто не знал, и это было не столь важно. А важен был тот, никем в Санкт-Петербурге не оспариваемый, факт, что когда какому-либо гражданину еврейской, или полуеврейской, национальности отказывали, под благовидным, конечно, предлогом, во ВСЕГЕИ (а что еще ожидать от организации, где директором был человек по фамилии Жамойда), все советовали этому гражданину попробовать в НИИГА. И уже если не брали в НИИГА, то дело было труба -- не брали никуда. Справедливости ради надо сказать, что, несмотря на обилие сотрудников еврейской или полуеврейской национальностей на профессиональном уровне, НИИГА вовсе не напоминал ВЦИК или ЦК ВКП(б) в первые годы революции, потому что все ключевые административные, бухгалтерские и хозяйственные позиции в организации были заняты гражданами другой неистребимой национальности - украинской. Это обстоятельство очень способствовало национальному миру в НИИГА, так как ни у кого, даже у самого чистокровно русского шофера, не поворачивался язык клясть евреев-геологов за высасывание из него, русского, соков или загубление его жизни, коли зарплату начислял ему украинец.
Однако у НИИГА было еще одно, чрезвычайно важное, уникальное в своем роде, преимущество. Дело в том, что ни одна геологическая организация в Санкт-Петербурге не могла похвастаться тем, что рядом с нею находится пивной ларек. А НИИГА мог. И не где-нибудь поблизости, а прямо напротив проходной. Прямо как выйдешь из нее, из проходной, у гранитных чушек речного парапета стоял он, родной, типичный такой ларек, с двумя симметрично расположенными белыми шарами по бокам, с надписью "Пиво-Воды", с парой пивных бочек позади, когда пустых, когда полных, но всегда доступных для размещения пивных кружек, стаканов и вобляных очисток. Легко себе представить, до какой степени присутствие этого ларька украшало жизнь сотрудников НИИГА! Нужно было только выйти из проходной и сделать пятнадцать шагов, чтобы пересечь узкую мостовую, достичь набережной, встать в очередь и тем самым влиться в пивное братство, безуставное, никем не регулируемое, официально не признаваемое и не существующее, но не менее реальное, чем, скажем, профсоюз работников горнодобывающей промышленности, в котором состояли все работающие в НИИГА. В этом братстве не было чинов и зарплат, не было номенклатур и допусков, не было разрядов и категорий, не было слесарей и докторов наук, а были просто трудящиеся, стоявшие в очереди. И в каком порядке они стояли в очереди, тоже не имело никакого практического значения, так как этим руководила чистая случайность. Такелажник с близлежащего судоремонтного завода мог стоять впереди высушенного пред-диссертационной истерикой соискателя на звание кандидата геолого-минералогических наук, а замыкаться очередь могла "чайником" из умственно отсталых мастерских при сумасшедшем доме на Пряжке. Это не значило ничего. Это значило, что такелажник пришел к ларьку первым, -- и все. На следующий день "чайник" мог прийти первым, а соискатель, допустим, вовсе не прийти, а такелажник мог оказаться совсем в хвосте, за инженером-дорожником из соседнего транспортного института, -- все могло случиться, и случалось, в результате этих чисто стохастических комбинаций. Как правило, в этой очереди не было даже намека на классовый иди классово-прослоечный (во время наиоптимальнейшего расположения пивного ларька интеллигенция называлась прослойкой) антагонизм, а был своего рода классовый мир. Часто оказывавшиеся без денег, хотя в среднем больше зарабатывавшие, работяги с судоремонтного завода ценили контакты с геологами за то, что они иногда давали им одиннадцать на маленькую, а то и двадцать две копейки на большую кружку пива. Кроме того, геологи, проводившие лето в рыбоносной Сибири, часто угощали соседей по очереди ценнейшими омулевыми брюшками, нежнейшими спинками чиров или кроваво-красными срезами кет и горбуш в различной, в зависимости от вкусов изготовителя, степени солености. Сотрудники НИИГА, со своей стороны, ценили контакты с работягами за возможность заказать у них секретные неоткрываемые замки и ключи к ним, ножи из редчайших сталей, хромированные трубки для торшеров и прочие остро нужные вещи, не доступные никаким другим мыслимым путем.
В частоте посещаемости пивного ларька сотрудники НИИГА также шли несколько впереди других близлежащих советских учреждений, поскольку их рабочий день не был так уж строго подчинен распорядку. Конечно, НИИГА был, как и всякое уважающее себя учреждение, отделен от мира проходной с круглой печкой, окошком, доской для ключей, вахтерами и вахтершами в темно-зеленых гимнастерках, в обязанность которым было вменено строго и неукоснительно проверять пропуска. Однако никто в НИИГА, включая самих работников охраны, не относился к этому серьезно. В течение нескольких лет даже и пропусков-то самих не было. Если быть точным, то надо признать, что пропуска все-таки были, потому что каждому будущему сотруднику при приеме на работу выдавали маленькую книжечку с его, сотрудника, фотографией, не очень разборчивой печатью и указанием срока годности ровно в один год. Однако очень скоро все уясняли, что по истечении года никто не собирался эти пропуска продлевать, и более того, никто не собирался их, в первую голову, проверять, так что люди перестали их с собой носить, держали дома или в рабочих столах, теряли в автобусах, трамваях и троллейбусах, или роняли в Мойку, выворачивая карманы в поисках мелочи на пиво. Было замечено однажды, что одни сотрудники получали пропуска в виде книжечек с красной обложкой, а другие -- с синей. Никто, несмотря на серьезные попытки, так и не понял системы, руководящей цветом пропускной обложки. Не подтвердились даже казавшаяся первоначально логичной и правдоподобной теория, что синие книжки выдают стукачам, ибо получилось бы, что в НИИГА насчитывается что-то около сорока процентов стукачей, а это выходило за рамки здравого смысла, допускавшего одного-двух стукачей на десять служащих, то есть десять-двадцать процентов.
Иногда, с периодичностью в два-три года, администрация решала начинать укрепление трудовой дисциплины. Тогда издавались наводящие дрожь приказы, заменялись пропуска, всем выдавались жестяные, банного вида, номерки с дырочкой для навешивания на крючки, торчавшие из ящика, который запирался ровно в девять часов утра, -- и горе было опоздавшим даже на пять минут, ибо их записывали в книгу, стыдили в приказах и лишали премий. Сотрудников НИИГА, сидящих в особняке, выпускали на волю только при наличии записок от начальника, обитатели же подвалов и чердаков рассматривались как инородцы и допускались в особняк только после удостоверения их личности уполномоченным на то обитателем особнячка. Каждый пакет, рулон или авоська тщательно досматривались без каких-либо законных обоснований, на предмет невыноса с территории предприятия туши, кальки и цветных карандашей, составлявших тогда основные орудия труда геологов и геофизиков, не пользовавшихся, к сожалению, большим спросом на черном рынке. Кампания набирала силу и ярость и длилась месяца два, в течение которых посещаемость ларька неизбежно снижалась, но никогда совсем не прекращалась.
Одновременно со снижением посещаемости ларька многомудрые старожилы, пережившие еще со времен Гу при Гусемпе несколько таких периодов, с горечью наблюдали катастрофическое падение и без того органически низкой производительности труда и успокаивали молодых, намекая на периодичность исторических и природных процессов. И действительно, после того как работать становилось просто невозможно из-за всяких дурацких ограничений, периодичность процессов брала свое, и кампания шла на убыль. Постепенно снова всё становилось на свои места, вахтеры добрели и не смотрели на входящих как на потенциальных нарушителей трудовой дисциплины, пустела доска с крючочками для жестяных банных номерков, и снова, не таясь, с гордо поднятой головой, в любое время рабочего дня, не предъявляя синих или красных книжечек, шли к ларьку геологи, шли к ларьку геофизики, брали по кружке, и мирно, не торопясь, как и подобает настоящим естествоиспытателям, обсуждали секреты геологии Сибири или каверзы магнитного поля в океанах планеты...
Серьезные трудности с ларьком начались где-то в конце шестидесятых годов, во время расширения международных контактов,когда заработанная тяжелым и праведным трудом известность НИИГА выросла до интернациональных размеров. Допущенные в страну общим потеплением и привлеченные возможностью заглянуть в ранее закрытые для иностранцев части страны, в НИИГА потянулись американцы, канадцы, англичане и скандинавы, имевшие когда прямой, а когда косвенный интерес к арктическим делам. К воротам НИИГА зачастили интуристовские "Волги" и микроавтобусы, а иногда даже и настоящие заграничные машины, взятые, вот так запросто, напрокат, не знающими проблем иностранцами где-нибудь в Хельсинки или в Вене.
Отцы НИИГА в составе дирекции, парткома и месткома немедленно попытались использовать это нашествие варягов в свою пользу и стали писать в соответствующие инстанции письма с просьбой об улучшении жилищных условий НИИГА, ярко описывая то чувство стыда, которое дирекция и личный состав испытывали, вводя граждан иностранной национальности в неприглядное нутро НИИГА.
Этих граждан можно было разделить на две неравные группы. Первая, меньшая часть, была представлена как бы праздношатающимися гражданами иностранной национальности, которые приезжали сами по себе, часто без приглашения, просто познакомиться и обменяться визитными карточками. Таких гостей торопливо затаскивали в директорский кабинет на первом этаже, как самое лучшее место в НИИГА, и старались их оттуда уже никуда не выпускать до конца визита. Рядовые сотрудники о таких визитах заранее не знали, но, если потолкаться всерьез на первом этаже, можно было увидеть их самих, иностранцев, вежливых, зубастых, розовощеких и одетых вроде бы так же, как все, но как-то не так. Ко второй, большей части, принадлежали всякого толка специалисты по геологии, геофизике или окаменевшим дохлым зверям, приезжавшие с научными докладами. С ними приходилось труднее.
Им надо было предоставить, хоть на полчаса, место где-нибудь в клетушке, чтобы собраться с мыслями и рассортировать слайды, а потом вести темными коридорами в актовый зал, уже набитый битком любопытными сотрудниками, половина из которых ничего не понимала в теме доклада, а приходила просто поглазеть на иностранца. Естественно, это давало ему, иностранцу, возможность своими глазами увидеть все убожество внутреннего устройства и убранства НИИГА, поражавшее даже закаленных соотечественников. Мало того, уже в процессе докладов иностранные специалисты подвергались тяжелым физическим мучениям, задыхаясь и обливаясь потом в душном непроветриваемом зальчике, и не менее тяжелым моральным страданиям, когда слайд-проектор советского производства начинал прожигать дырки в драгоценных слайдах, а кинопроектор, советского же производства, рвать в клочья уникальные цветные кинопленки, запечатлевшие, например, первую попытку бурения в открытом океане. Так что легко вообразить себе, как обливались кровью сердца дирекции, парткома и месткома за наших зарубежных друзей, и как стыдно им было за нашу могучую советскую державу, и как необходимо было получение новых, просторных и светлых помещений, о чем и писалось в нужные места и инстанции.
Однако ничего не вышло. Вышло только хуже, потому то городские власти узнали про ларек. И моментально приняли решение, что ларек позорит город, советскую геологию и всю страну перед нашими зарубежными друзьями, а посему подлежит удалению, а мостовая перед воротами НИИГА -- покрыванию свежим асфальтом. Никто при этом не интересовался мнением самих наших зарубежных визитеров. А вполне вероятно, что для них этот ларек представлял уникальную, таинственную особенность и без того малопонятной советской жизни. Может, им даже нравилось видеть что-то такое, чего они не видели, и не увидят, никогда и нигде, ни в какой другой стране. А такое, например, соображение, что зрелище людей в пальто и шапках, хлещущих пиво на открытом воздухе, мозглявой здешней зимой, в двадцатиградусный мороз с ветерком, когда пивная пена замерзает на прилавке ларька, могло так поразить западного реваншистского немца, привыкшего пить пиво в тепле и свете уютно прокуренных "бирхалле", что задумался бы он о полной невозможности завоевать и покорить такой народ, -- не приходило ли кому-нибудь в голову? Наверно, не приходило. Ибо темной ночью в сентябре ларек исчез с привычного места. Время перемещения ларька было выбрано со стратегической прозорливостью властей, опасающихся стихийного бунта населения, потому что в это время много геологов и геофизиков еще были черт знает где на полевых работах, а остальные -- за городом на картошке.
Однако же ларек не исчез совсем. Он был просто перенесен, метров этак на 150 вверх по течению Мойки, но оставлен на том же ее берегу, у такого же гранитного парапета. Любители пива отнеслись к событию философически спокойно и даже вскоре обнаружили, что новое месторасположение- предпочтительнее старого по двум причинам.
Во-первых, ларек теперь располагался прямо через дорогу от маленького подвального гастрономчика, имевшего винный отдел, что значительно расширяло потенциальные возможности посетителей ларька. Ибо было известно многим в советской стране, что пиво, веселя душу и возрождая тело, подвигает это тело на поиски других, более крепких напитков, таких, как, например, портвейн "три семерки", известный также под названием "бормотуха", чей отвратительный вкус компенсировался только дешевизной. Переход же от пива к "бормотухе" требовал уже наличия примитивной закуски в виде конфет или плавленого сырка "Дружба". И все это -- и портвейн, и конфеты, и сырок -- имелось в подвальном гастрономчике, и вот такие-то мелочи и делали новое местопребывание ларька даже более удобным, чем старое.
Во-вторых, ларек теперь находился не напротив унылых стен судоремонтного завода, а в виду уже упоминавшейся арки Новой Голландии, чьи классические формы вливали в наиболее интеллигентных и чувствительных посетителей ларька чувство чего-то неотвратимо прекрасного. Также и старые липы росли вдоль набережной. И выходило со многих точек зрения, что новое место было и удобным, и приятным.
Но недолго наслаждались трудящиеся близостью гастронома и арки Новой Голландии. Опасность пришла в виде петиции домового комитета и партийной ячейки пенсионеров, проживавших в том красном кирпичном доме, в подвале которого располагался гастрономчик. Пенсионеры восприняли ларек как символ безделия и пьянства, и очередная "просьба трудящихся" пошла кружить по запутанным руслам райкомов и райсоветов. На сей раз борьба была тяжелой и упорной, ибо на стороне ларька выступал рай-пищеторг, снимавший с него немалый доход и резонно аргументировавший тем, что, мол, каждый ларек в городе где-нибудь да стоит и тем самым неизбежно оскорбляет чьи-то чувства, и единственный способ этого избежать состоит или в тотальном устранении всех ларьков в городе, или в перемещении их куда-нибудь, в новостройки ли, за черту города ли, к чертям ли вообще собачьим. Абсурдность таких идей стала очевидна даже самим пенсионерам, и они пошли на компромисс: ларек будет продолжать пиворазливочные операции, но в таком месте, которое будет одинаково приемлемо для конфликтующих сторон.
И на сей раз в разгаре лета одна тысяча девятьсот семьдесят второго года, при стечении десяти-пятнадцати человек сосредоточенно молчавшего народа, подъемный кран поставил ларек в кузов грузовика. Грузовик тронулся с места и неспешно поехал вдоль набережной реки Мойки, теперь уже вниз по ее течению. Он миновал прежнее месторасположение ларька, что напротив проходной НИИГА, проехал еще метров сто, завернул за угол налево, на проспект Маклина, и стал в двадцати метрах от угла. Минут через пять подъехал тот же подъемный кран и утвердил ларек на том месте, где ему суждено было простоять долгое время и которое, как оказалось, было его последним пристанищем.
Новая позиция была так себе. Ни хороша, ни плоха. Дальше стал гастроном и Новая Голландия, ближе -- сумасшедший дом на Пряжке, дальше стало тем, кто сидел в особнячке, или работягам с завода, ближе -- геофизикам из подвала и офицерам в штатском из военкомата. А в общем, кто ходил пить пиво, тот и продолжал ходить, и уникальность НИИГА среди других геологических организаций не исчезла, а даже, наоборот, окрепла, ибо все выглядело так, как если бы НИИГА было судьбой предназначено иметь возле себя пивной ларек, и как если бы ничто на свете не могло этого предназначения изменить...
... Я иногда вспоминал этот ларек в Канаде. Я вспоминал его, рассказывая друзьям, как, незадолго до отъезда, повстречался в метро с однокашником по Горному институту, до которого дошли уже слухи о моем решении и который, естественно, поинтересовался, верны ли эти слухи. Когда я ответил утвердительно, мой приятель посмотрел на меня пристально, а потом спросил: "А как же ларек?". Я понял, что он считал ларек, не тот, о котором идет речь, а вообще ларек, таким же важным признаком российства, как и березку, при виде которой на чужбине всякий российский (не обязательно русский) человек должен был обнять ее ствол и уронить слезу. Я пожал плечами и сказал, что пива не люблю. Он понял это так, что я не люблю Россию, тоже пожал плечами, и мы расстались. Но я вспоминал ларек и просто так, вне связи с этой встречей, и не как пивное замещение ностальгической березки, а просто как живой кусочек давно ушедшей жизни.
Я не знал, стоит ли там ларек, или нет, в течении многих, многих лет. Н этим летом я взял машину времени напрокат, воткнул заднюю передачу и приехал в Санкт-Петербург, в прошлое. Я нашел все и всех на своих старых местах, в тех же квартирах, в тех же подвалах, НИИГА в том же старом особнячке, только тихий и полумертвый, с пустыми безлампочными коридорами. А ларька не было. Он пропал, вместе с другими пивными ларьками, то ли из-за исчезновения пива, то ли из-за исчезновения советской власти, то ли из-за того и другого.
Еще молодым и неопытным геологом (опыт в геологии приходит поздно, как у врачей) я работал в тунгусской тайге, и однажды решил направить наш караван оленей на место прошлогоднего лагеря, который, я помнил, стоял на берегу красивого горного озера. На что мой каюр, трахомный и туберкулезный эвен, высосал в три затяжки предложенную мной беломорину и сказал:
"Начальник. Не ходи старый лагерь. Ты раньше неделю стоял. Сушняк пожег. Кругом срал. Плохо там, однако". И прав был тот эвен. Не надо ходить на старые пепелища. Или, по крайней мере, можно вернуться только один раз, чтобы закрыть счет прошлого в банке жизни. Что я и сделал, вернувшись. Признаюсь, что отсутствие ларька на предназначенном месте облегчило для меня сам процесс закрытия этого счета, как будто этот ларек был последней связью с прошлым, а раз его нет, значит, и связей нет.
А потом, закрыв счет и сняв все, что там оставалось, -- что же делать потом, спросите вы?. А потом - надо вздохнуть, выбросить окурок в Мойку, подцепить левачка, и на Финляндский вокзал, и впоезд "Сибелиус", что идет, как вы могли догадаться, в Финляндию, и не оглядываться назад. А как же прошлое, спросите вы? А прошлое - для того, чтобы его можно было вспоминать иногда.