- Каким видит себя человек в зеркале, зная, что все считают его гением? - сказал я вслух ни с того ни с сего и посмотрел в окно, за которым абсолютно ничего не было видно.
Ни деревьев, ни дома по другую сторону улицы, ни даже ног прохожих на слякоти тротуара. Ничего. И неба тоже не было. Если бы орлу вздумалось присесть, чтобы на зависть узнику поклевать свою кровавую добычу, то ему не удалось бы этого сделать: там не было места даже для воробья. Только решетка и наклонно прибитые серые, как все на свете, доски, чтобы от имени невидимого неба впустить немного воздуха и чтобы заключенный не задохнулся раньше времени, не подписав сочиненные для него следователем показания.
Единственным собеседником был юркий паучок, свивший себе паутинку в углу оконного проема и время от времени прибегавший ко мне пообщаться.
- Ты себе этого представить не можешь, - сказал я своему сокамернику. - Я тебя понимаю. Сказать по правде, и я тоже все время думаю об этом, и никак не могу себе представить. То есть вообразить себя гением или великим полководцем на белом коне при въезде в покоренную столицу, это любой шизофреник может, и не зря таких в дурдомах, как меня здесь, держат. Чтобы их воспаленная фантазия не раздражала окружающих. Я говорю не об этом. Я спрашиваю: как чувствует себя тот, кого гением считают все вокруг?"
"Представь себе, что, к примеру, ты изловчился сплести такую паутину, в которой никому невозможно не запутаться. Не только безмозглые мухи, а другие пауки, на вид вроде бы не глупее тебя, а все, причем, заметь, неизбежно, попадают в нее, и без малейшей надежды вырваться на свободу. Попался, значит имей терпение, сиди смирно и жди своей очереди. А ты гений. Другие тоже конструируют паутины, но твоя просто гениальна. А вокруг тебя все кричат: Ура великому гению-паутиностроителю! И в газетах заголовки вот такими буквами: "Да здравствует самая гуманная и демократичная паутина в мире!"
Паучок подумал, потоптался на месте и побежал по стене в сторону окна.
"А я, чтоб ты знал, был лично знаком с одним таким гением. Не то, чтобы близко, но, как говорят шутники, мы с ним были на "ты". В том смысле, что он обычно говорил мне так: Ладно, ступай! А я ему: До свиданья, товарищ Сталин. И бочком, бочком, не отрывая глаз от гения - к двери. Бочком, потому, что, может статься, раздумает и сделает ладошкой вот так, в смысле, чтобы подошел, надо еще что-то сказать".
"Ты считаешь меня трусливым ничтожеством? Понятно. Я на твоем месте тоже так считал бы. Но, видишь ли, у нас, людей, в отличие от насекомых и прочих членистоногих (Кстати, ты из членистоногих или из каких? Потому что каждый обязан к чему-то принадлежать. К какому-нибудь разряду в рамках классификации определенного рода предметов или живых существ. Можешь свериться об этом у Карла Линнея, у Альфреда Эдмунда Брема или хоть у того же Чарлза Дарвина. Существо, которое ни к какому роду-племени не принадлежит, относится к категории абсолютно не существующих.)"
"Прости, о чем это мы? Ах, да, я хотел сказать, что у нас, у людей, в отличие от пауков, есть такая штука, как психология. Точнее сказать, психика, потому что психология, это наука, изучающая законы психики. У людей из-за этого сплошные неприятности. Допустим, я сейчас запущу в тебя этой кружкой. То есть, я этого делать не стану, но допустим. Ты, конечно, с перепугу удерешь? Удерешь. И я бы удрал. Но, в отличие от меня, тебя после этого не будет мучить комплекс неполноценности, а я, представь, годами жил и страдал от этого проклятого комплекса".
"Ты еще не устал от моей болтовни? А то скажи, и я замолчу. Но, ты знаешь, в моем положении очень хочется высказаться. Может, я сейчас впервые за двадцать лет говорю правду. Прежде как-то не случалось. Так сложилось..."
2.
Двадцать лет назад мне было восемнадцать, я был юнкером и учился, чтобы стать поручиком и верно служить царю и отечеству, причем именно тогда и в этом юном возрасте к царю и отечеству я относился с большим уважением. Правда, царь к этому времени уже был в отставке, но отечество-то оставалось. Не стану сейчас распространяться насчет событий, о которых все знают не хуже, а то и лучше меня, хотя я был их живым свидетелем, но что такое, вы думаете, живой свидетель, если он всего лишь юнкер, и в тот самый день, о котором ты, паучище, подумал, на том же месте, на котором теперь экскурсоводы обращают особое внимание иностраных туристов, я в обнимку с трехлинейкой Мосина, в компании других, таких, как я, грелся у костра. Как в кино. Нехватало только Ленина и Троцкого, чтобы подошли и объяснили обстановку.
Если спросишь меня сейчас, слышал ли я, как громыхнула трехдюймовка крейсера "Авроры", то честно скажу, что не видел и не слышал. Возможно, я в этот момент как раз задремал. К тому же накануне мы немножко выпили. Было дело. То есть не могу утверждать, что выстрела не было, так как мог не обратить внимания.
Нас было пятеро, но я помню имена только двоих юнкеров, Николая Бодягу и Жоржа Полонского. Николай, тот был из купеческих, у него всегда было полно денег, он картинно доставал катеринку из заднего кармана штанов и посылал кого-нибудь из нас за выпивкой и провизией для всех. Добрейший парень, но свысока смотрел на тех, что катеринок в карманах не имели. Например, Жорж. Этот был из благородных, но не из тех, что при собственности, а из мелкой поросли служивых, которые на жаловании. Николай однажды сказал о них так: советники, но такие, советов которых никто не слушает. Таким, он сказал, на службе платят жалование, чтобы не путались под ногами и не мешали, а взяток не дают потому что какой от них прок?
Помню, что моросил дождь и поэтому пришлось выпить. У нас была одна кружка на всех, и принимали по очереди. Понемногу, потому что ведь служба все-таки. Никто не понимал, зачем нас туда поставили, но в атмосфере ощущалось присутствие исторической значительности момента. Ощущение усиливалось тем, что по улицам, на перекрестке которых горел, пытаясь устоять против сыпавшегося на него мелкого дождичка, костер, группами сновала всякая голытьба. Некоторые - в матросских бушлатах.
Возле нас остановилась пролетка. На облучке в роли классического Ваньки-кучера сидел поручик, на заднем сидении штабс-капитан в обнимку с девицей и спина к спине с поручиком, картинно положив одну ногу штабс-капитану на колено, сидела другая девица в шляпе с широченными полями и черным пером на ней. Я заметил, как она метнула огненный взгляд черных глаз в нашу сторону и пожалел, что рядом не было художника, чтобы написать картину на тему о незнакомке.
- Ямщик, не гони лошадей! - громко сказал штабс-капитан, поручик крикнул "тпрууу!" и натянул вожжи. Штабс-капитан сбросил с колен ногу незнакомки, не торопясь сошел на брусчатку и, приблизился нам.
- Встать, смирно, - спокойно произнес тот, кто был у нас старшим. Вспомнил: его звали Владимиром, он был настоящих дворянских кровей и кажется чуть ли ни графом.
Владимир доложил по форме о том, что вверенное ему подразделение учащихся несет караульную службу на данном перекрестке и что никаких происшествий не имело места быть.
- Говоришь, несете службу? Так, значит, эти болваны несут службу? - ткнул он указательным пальцем в грудь каждого из нас. - И этот тоже? - спросил он и покрутил пуговицу моей шинели. - Ты случайно не жид?
- Это юнкер... - сказал граф Владимир.
- Шмаркензон? - перебил его штабс-капитан и при этом указательным и большим пальцем произвел движение, имитирующее сморкание и резкое сбрасывание сопли на тротуар.
Он прошелся вдоль нашего нестройного фронта, заглянул в глаза каждого по очереди, вернулся к графу Владимиру и медленно выговорил:
- Э-дак мы с ва-ми Россию - матушку ПРОСРЕМ, господа!
Предпоследнее слово этой яркой тирады он выкрикнул так, чтобы пробудить совесть в наших заплесневелых душах, и мы таки прониклись, после чего штабс-капитан ловко, как на коня, прыгнул в пролетку, положил ногу незнакомки на место и спокойно сказал поручику:
- Ямщик, погоняй. Если не поспешим, опоздаем к раздаче орденов.
Пролетка помчалась дальше, а граф Владимир скомандовал "вольно".
К нам подошли двое. Под бушлатами - тельняшки, на бескозырках что-то написано, но не разобрать: уж очень замусолены. К тому же темень и костер еле горит. Не исключено, что "Аврора", но не уверен.
- Табачка не позычите, буржуйчики? - сказал один из них и почему-то засмеялся, хотя что в этом было смешного?
У него было широкое, прыщавое лицо человека, который никогда и ничего не принимает всерьез. Он снял свою мосинку, стукнув прикладом о брусчатку, приставил ее к каблуку и добавил:
- Ваш благородии, не обессудьте. Мы ж людь простыя.
Этт точно, никаких сложностей в его добродушной роже не было.
Граф Владимир достал из кармана портсигар и, открыв, протянул матросам. Оба взяли по папиросе, а прыщавый, достал из костра горевшую с одного конца большую щепку - я помню, еще подумал, что эта щепка прежде была частью крышки рояля - начал прикуривать, а другой матрос держал портсигар и с интересом разглядывал дорогую вещь.
Подошли еще двое, тоже матросы и тоже с трехлинейками, и выгребли из портсигара все содержимое. Хозяин портсигара попытался возразить, но один из матросов сунул портсигар в карман и пошел прочь. Много времени спустя, мне как-то показали в президиуме одного парня и сказали, что это тот матрос Железняк, который разогнал Учредительное собрание. То же самое лицо, что у матроса, присвоившего портсигар. Один к одному.
" Почему я вспомнил об этом сейчас?"
Это спросил не паук, а я сам у себя спросил. Наверняка между этими двумя событиями: умыкание графского серебренного портсигара и разгон Учредительного собрания должна быть связь, и все наши попытки понять смысл и истоки великого исторического события упираются в незнание этой пары поступков: графский портсигар и Учредиловка. Сперва портсигар в карман, потом: "Караул устал, господа. Извольте разойтись по домам".
"Уверяю тебя, мой друг, что между этими событиями существует прямая связь, - сказал я пауку, который как раз в этот момент вцепился в муху, впрыснул ей порцию яда и она затихла. - Бессвязной, мой друг, бывает только речь пьяного от водки или начитанности человека, а все события и поступки взаимосвязаны".
Один из юнкеров, рыжий с лицом густо усеянным такими упрямыми веснушками, что они, почти все, украшали его даже зимой, с винтовкой наперевес пошел следом за Железняком. Этот парень жутко увлекался математикой, и, если бы не война, то его веснушки украсили бы аудитории математического факультета, а не казармы юнкерского училища.
- Эй ты, верни портсигар! - сказал он спине Железняка и, выставив вперед трехлинейку, принял решительный вид.
- Отстань, барин! - огрызнулся Железняк, не замедляя шаг.
- Отдай сейчас же. Стрелять буду.
Вспоминая эту картинку, я часто думаю: неужели этот рыжий математик способен был выстрелить в спину самому Железняку, повернув вспять всю историю великой Империи? Но судьба есть судьба, и в ее книге, которую пишем не мы с вами, а писатели поталантливее, было записано другое. Один из матросов легко и играючи воткнул штык в живот будущего математика, который, возможно, на сто лет раньше распутал бы знаменитую теорему века француза Пуанкаре, а я, вместо того, чтобы принять позицию "к бою", как заколдованный смотрел на кончик штыка, вынырнувший из шинели рыжего сзади.
Матрос по мастеровому, как коловорот, которым только что проделал дырку в доске, вывернул штык из тела упавшего, остальные матросы направили свои винтовки на нас, а Железняк выхватил наган и строго сказал:
- Ну, вы там, барчуки! Не баловать у меня, а то...
У рыжего кровь потоком вырвалась изо рта, я успел подумать, что это странно: человеку штыком прокалывают живот, а кровь течет изо рта, и тут меня стошнило. Я бросил винтовку, которая зазвенела и затарахтела о брусчатку, как пулеметная очередь, раздались два или три выстрела, но уже далеко позади, а я бежал и бежал, пока не наткнулся на какой-то железный ящик и, наклонившись над ним, пустил струю блевотины.
3.
Я лежал на каменных ступенях, меня знобило и в бедре была сильнейшая боль. Где-то постреливали, а в моих мозгах, несмотря на, мягко говоря, нестандартную ситуацию, варилась какая-то мыслительная жижа.
"Неужели в Питере сейчас происходит та самая революция, о которой в последнее время на всех перекрестках и в газетах талдычат эти странные, вконец ошалевшие типы? У многих из них маленькие бородки, которые в Европе были модными вплоть до XVII века. Вероятно, это им нужно для взаимного узнавания."
Открыв глаза, я увидел, что возле меня сидит маленький оборванец. Он пристально вгляделся в мое лицо и как будто что-то поискал в глубине моих глаз. Потом провел рукой по бедру и боль прекратилась.
- Кто ты? - задал я естественный вопрос, на что он ответил по-хамски, в соответствии с общепринятым в то время революционным стилем поведения на улицах Северной Венеции:
- Не твое дело.
- Чей ты?
- А что? Каждый обязан быть чьим-то?
- Не обязан, но желательно, - сказал я, но настаивать не стал. - Какое сегодня число?
- Никакое. Вчера было 24-е октября, а сегодня никакое число. Этому дню потом дадут название, но не то, что сегодня на календаре.
- Откуда ты все это знаешь, оборвыш несчастный.
- Это я несчастный? А я думал, что несчастный - ты. У тебя пуля в бедре. Ты что, не знал? Я остановил кровотечение и снял боль, но пулю пусть кто-нибудь другой из тебя вынимает. Мне некогда.
"А когда оборванец привстал,
Чтоб лицо у врага увидать,
В нем родного он брата узнал,
Не пришлось ему раньше узнать" - вспомнилась мне песенка, которую для привлечения внимания прохожих пел на нашей улице один нищий. У меня в голове была такая муть, что я не знаю: может, это мальчишка пел про итальянский дом? У него была походка серафима, одного из тех, которые избранным являются на перепутьях.
Кто-то, выходя, резко открыл дверь подъезда и меня так стукнуло по голове, что я отключился от всего происходящего.