Мошкович Ицхак: другие произведения.

Книга в кирпичной обложке

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 6, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 24/12/2005. 74k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это исправленные и сведенные воедино главы, которые опубликованы здесь под названием "Мой бывший дом".

  •   КНИГА В КИРПИЧНОЙ ОБЛОЖКЕ
       Повесть
      
      1. Звуки знакомого дома
      
      Наверняка где-то еще сохранилось понятие "отчий дом", куда так любят приезжать дети, чтобы принять физиотерапию маминых объятий, запахов кухни, воркотни старого деда и его укоризненных взглядов из-под очков в оправе времен хана Батыя и вида из окна, откуда, минуя дверь, выпрыгивал прямо во двор, чтобы с налета поймать запущенный соседским пацаном взлохмаченный старый мяч. В каких-то местах и семьях это понятие еще живо, но, увы, не в поле моего слуха, и, боюсь, вашего тоже. С тех пор, как забегали поезда, эфир наполнился голосами, и в небе, распугивая птиц, во все концы помчались чудовища, которые в мое время еще называли аэропланами, люди тоже - не все, но очень многие - не очень-то мостятся на одном месте. Поживут немного и меняют квартиру, а то и вовсе уносятся в другие края, и ищи-свищи, который из их домов войдет в память единственного сына, что на бегу случайно успели родить, и он назовет этот или другой какой "отчим"? Тот, что на Журавлевской 4, кв. 8 или другой, на Брайтон-бич столько-то? Но если не в реальности, если не в том смысле, что "здравствуй, отчий дом, я здесь, я приехал!" - не в этом значении, а в игре, совершаемой в закоулках воспоминаний, хранится ли тот единственный, с крылечком на улицу и окошком во двор, и с повисшим в воздухе: "Эй, Вовка, ты выходишь?"
      В прошлом году я посетил этот город и эту улицу, где дома отсчитываются от аптеки на углу до поликлиники, что напротив школы номер 103, а здесь, по соседству с булочной стоял в то время двухэтажный дом, и рядом еще были железные ворота с калиткой, и в глубину двора вела асфальтовая дорожка, вся в глубоких трещинах от непогоды и долгого хождения по ней разнообразного люда.
      Городскому начальству захотелось, чтобы вместо этого дома была открытая площадка, и чтобы прохожий мог свободно любоваться боковой стороной совершенно чудовищного нагромождения бетонных балок и подпорок, образующих, как мне объяснили, новый оперный театр. Билет стоит дорого, но зато акустика никуда не годится. Ладно, послушаем традиционное "Риголетто" в другом городе.
      Мельком пробежав взглядом по ребрам оперного динозавра, тут же за ненадобностью потерял его из вида, и ужасный зверь, подавившись арией индийского гостя, стыдливо присел и спрятался за моим бывшим домом.
      Дом был кирпичным, в стиле, принятом в конце XIX века. Два длинных коридора соединяли комнаты первого и второго этажей, что соответствовало вкусам известного в дореволюционное время купца первой гильдии Курочкина, а по окончании двух войн и двух революций - планам новой власти по созданию социалистического общежития по принципу: каждой семье по комнате-квартире с одним унитазом на всю компанию. Нравится это вам или нет, но в моей памяти и в моем сердце другого "отчего дома" не сохранилось.
      За сто с лишним лет стояния на этом месте и вплоть до вторжения на его территорию оперной громадины дом так пропитался ароматами и миазмами сменявших в нем жизней, что сам стал подобен живому существу и убить его... Я чуть было не сказал, что убить это живое, теплое, полное влажных соков - невозможно, но тут же вспомнил, как много всякого и всяких было убито на том берегу моей судьбы, ну, так одним больше.
      Но все равно, хоть он уже и умер, я открываю калитку, всю из железных завитушек, прохожу по асфальтовой дорожке, не забываю заглянуть в окно Лидии Николаевны, убедиться в том, что все ее смешные безделушки стоят на подоконнике, а над ними склоняются широченные листья старого фикуса, убеждаюсь в том, что деревянные ступеньки, ведущие вниз, в кочегарку амосовского отопления с тех пор никто так и не починил и подхожу к двери, которую давно, когда-то, не в мою бытность, покрасили коричневой краской, и об этом еще можно догадаться.
      Дверь открывается с таким кошмарным скрипом, что дети дворничихи Надьки, если она уже уложила их спать, проснулись, и все трое орут, как будто их алкоголик отец уже вернулся. Неужели нельзя смазать петли обыкновенным постным маслом - черт бы их всех подрал!
      В доме 12 комнат, по шесть на каждом этаже, но каморка дворничихи не в счет. Купцу Курочкину она служила кладовкой для всякого хлама, а когда хлам был превращен революцией в полезные вещи по принципу "экономика должна быть экономной", и разграблен окрестным пролетариатом, в каморке официально прописали Надьку с ее алкоголиком и совместно они произвели на свет сына и двух девчонок-близнецов. Как двое взрослых и трое детей плюс водочный перегар помещались на этом пространстве, недостаточном даже для одного кота, уму не постижимо. Описать не потому не берусь, что не видел и не знаю, а потому что ни один нормальный человек не поверит, что такое возможно. Напротив дворницкой - дверь в коммунальную кухню. Два больших окна, ведущих во двор, шесть кухонных столиков-шкафчиков одинаковой конструкции с амбарным замком на каждом, общий разделочный стол деревенского типа посредине и старинная русская печь, в которой когда-то пекли (У вас уже слюнки текут?) белоснежный домашний хлеб с корочкой. Теперь такие уже не пекут.
      Общий стол служил Надьке семейной столовой, а в печи, за железной заслонкой, она хранила свое "имущество". Таким образом, получалось так, что, в отличие от всех нас, Надька была фактически обладательницей двухкомнатной квартиры. Случалось, что ее муж Колька ко времени отбоя был так пьян, что прорваться в каморку ему не удавалось, и тогда кухонный стол служил ему спальней.
      Открываю дверь, которая отделяла отрезок коридора, примыкающий к дворницкой и кухне от того, что объединял нас в сплоченный коммунальный коллектив. Эта дверь на ночь запиралась от воров. Отделять от воров Надьку, алкоголика Кольку и их выводок остальные жильцы не считали нужным. Ночью, чтобы попасть в туалет, Надьке приходилось пользоваться своим ключом, а поскольку Колька был не тем человеком, которому можно было доверить какой бы то ни было ключ, то он по естественной надобности отправлялся в дворовую уборную, до которой, как правило, добежать не успевал и опорожнялся под деревом. Как ему за это доставалось, описывать не станем.
      Наш туалет Надька называла "господским", что было вполне логичным. Открыв дверь "господского" нужника, убеждаюсь в том, что "портрет", на который в культурно-развитых квартирах и странах принято садиться по известному поводу, как всегда обписан, по каковой причине все жильцы ходили в туалет со своими, выпиленными лобзиком из фанеры кружками. У кого кружка не было, взбирался на "портрет" с ногами и выполнял задание, сидя на корточках, подобно тому, как это делали наши далекие предки, ходившие "до вiтру". Должен признаться, что я впервые узнал, что откидной на петельках, кружок служит для того, чтобы садиться на него голыми ягодицами, будучи уже взрослым человеком.
      Следующая дверь налево была нашей. 18 квадратных метров, окно во двор, платяной шкаф с овальным зеркальцем в дверце, письменный стол, диван, буфет, родительская кровать... - кажется, ничего не упустил. Да! Середину комнаты занимал обеденный стол, который моя бабушка получила в приданое вместе с традиционной периной, а моим родителям стол достался уже без перины (Перину рассыпали по улице погромщики в девятнадцатом году). Это было нашей "квартирой" и в ней прошло мое детство.
      По инерции движения вдоль коридора по направлению к ванной комнате чуть не постучал в дверь Пентюховых.
      Не удивительно, что чуть не постучал. По мере разрастания параллельно с реальным электронно-виртуального мира, привыкаешь смешивать реальное с виртуальным, беседовать с инопланетянами, с давно умершими, прикасаться к давно превращенному в пыль и к тем, что еще не родились.
      Иван Петрович Пентюхов, бывший в Гражданскую командиром трехдюймовой полевой батареи, член партии с допотопным стажем, типичный советский выдвиженец, после многих должностей, на которые он неизменно и единогласно выдвигался своим двоюродным братом, занимавшим пост и положение секретаря горкома, в годы, когда я уже что-то соображал, служил народным судьей. Жену Сигизмунду Яновну он добыл себе в бою, когда служил в Первой конной, а сына они родили в 1924 году, и он дал отпрыску идеологически выдержанное имя Вольный Народ. Впрочем, я называл его просто Волькой.
      Кроме нас и Пентюховых на правом берегу коммунального коридора жили также Медяные, а напротив - Абрамовичи, Курочкины и Лидия Николаевна Рожанская.
      Курочкины - это были те самые, которые до революции владели всем домом, а в ходе коммунализации им была оставленная самая большая, по тем временам просто огромная, "зала". Так это называлось: не зал, а зала.
      
      
      2. Да здравствует революция!
      
      Быть купцом первой гильдии, владеть многими магазинами, принимать у себя великих, если не мира, то, по меньшей мере, губернии, и в один день потерять все и стать никем - это не легко и не просто даже для такого сильного и выносливого человека, каким был Евсей Курочкин. То ли кровь ударила в голову, то ли сердце не выдержало и разбилось, как упавший с новогодней елки серебристый шар, но, не успев проститься с женой и дочерью, Евсей опустился на пол и перестал дышать.
      Хоронили Ольга Борисовна, вдова покойного, Беатриса Евсеевна, дочь, Андрей Андреевич, зять, внучка Аделина и домработница Груня. Всё. Все остальные, родственники, близкие и друзья, напуганные периодической стрельбой на окраинах и в страхе перед наплывающей неопределенностью, заперлись в своих домах. Вернувшись с кладбища, обнаружили парадную дверь взломанной, возле двери дежурил солдат с трехлинейкой на ремне, а в зале, что на первом этаже, сидел, закинув ногу на ногу, молодой человек в картузе и солдатской шинелке. Комната была полна махорочного дыма, а на столе лежал маузер в деревянной кобуре.
      - Что случилось, Миша? - спросила Ольга Борисовна, которая в молодом человеке с маузером сразу узнала их бывшего приказчика из "Пассажа".
      - Есть о чем поговорить, - сказал комиссар Лейбович, который, действительно, до войны служил у Курочкиных, хотя именно в их городе принимать молодых евреев в косоворотках на такую работу было не очень принято, а те, что в лапсердаках, сами не искали работу у купца Курочкина. - Дело важное, - уточнил он.
      - Да, уж! - заметил Андрей Андреевич, который, будучи единственным мужчиной в семье, вышел вперед и встал между Мишкой и женщинами. - Сломал дверь, накурил, наследил и сидишь в нашем доме, как хозяин. Наверно, у тебя должна быть для этого очень важная причина.
      - От кого другого, но от тебя я такого не ожидала, - добавила от себя Беатриса Евсеевна. - В такой день! Мы схоронили...
      Она достала из внутреннего кармана теплой накидки платок и приложила его к глазам. Мишка вскочил и подвинул ей свой стул.
      - Извините, Беатриса Евсеевна. И вы все тоже извините меня. Действительно. Я очень сочувствую. Хозяин был таким человеком! Как же это случилось?
      На самом деле, мужчиной была в семье скорее Ольга Борисовна и даже в большей степени, чем ее покойный муж. Поэтому она отодвинула зятя и сухо произнесла:
      - Говори дело. Зачем пришел?
      - Ольга Борисовна, ваш дом подлежит конфискации.
      - Как это? Какой еще конфискации? Магазины разграбили, это я понимаю. Когда власть меняется, все первым делом тащат, что плохо лежит. Но при чем тут дом? И вообще, откуда ты взялся? Сколько лет тебя не видели и на тебе, явился! Какая может быть конфискация?
      - Я, как только узнал, что дома всех богатеев подлежат конфискации, взял солдата и побежал сюда. Ольга Борисовна, вы же знаете, как я вас уважаю. Так уж лучше я, чем... чем не я.
      - И для этого сломал дверь? Из уважения?
      - Так надо было. Иначе... Давайте не терять времени.
      
      Все, не раздеваясь, уселись вокруг стола и, как по сценарию, сложили руки на груди. Кроме самой младшей Аделины, которая была еще ребенком и извинилась, что ей нужно vous quitter pour le moment, в смысле: sortir.
      Домработница Груня, которой можно было бы поручить подать чай, прямо с похорон отпросилась на митинг. Хорошо еще, что большой медный чайник у них всегда стоял на плите, и Беатриса Евсеевна разлила по фарфоровым чашкам (Чашки сохранились, сам видел), а Ольга Борисовна достала из буфета слегка зачерствевшее имбирное печенье и мелко порубленный рафинад.
      - Ну, Миша, так что ж ты нам расскажешь? - спросил Андрей Андреевич.
      - А что вам рассказать?
      - Ну, вообще, что происходит, и что нас ждет в дальнейшем.
      - Андрей Андреевич, вы образованный человек и лучше меня знаете, что такое революция.
      - Так-то оно так, но вот, к примеру, во Франции было, если не ошибаюсь , четыре или пять революций. Было много шума и стрельбы, но домов у людей не отбирали.
      - Так это ж потому, что революции-то у французов были буржуазные и, значит, для пользы буржуйского класса, а у нас революция рабоче-крестьянская.
      - Ну, так что ж из этого происходит?
      - Это называется экспроприацией экспроприаторов.
      - То есть?
      - То есть все, что незаконно нажито посредством эксплуатации трудящихся, отбирается и передается тем, кому должно принадлежать, то есть трудящимся.
      - Понял. Выходит, что покойный Курочкин, купец первой гильдии, был экспроприатором. И его жена, дочь и внучка - все они экспроприаторы?
      - Нет, они не экспроприаторы, но дом построен на средства, полученные от прибавочной стоимости.
      - От какой стоимости?
      - От прибавочной.
      - Откуда ты это взял?
      - От Карла Маркса.
      - Та что, читал Карла Маркса?
      - Я то сам нет, но товарищ Ленин... Короче, если бы не я, то не знаю, что могло бы произойти. Послушайте меня внимательно. Я пока что оставляю в вашем распоряжении весь первый этаж, а второй этаж придется освободить. Туда с улицы ведет отдельная дверь. Там пока что расположится штаб полка.
      - Господи, только этого нам не хватало! - воскликнула Беатриса Евсеевна и приложила платочек к глазам.
      - Андрей Андреевич, вы мне поможете. Первым делом понадобятся гвозди и молоток.
      
      На улицу выходили две рядом расположенные двери. Внутри была небольшая площадка, в которую слева упиралась деревянная лестница, ведущая на второй этаж, а справа была дверь первого этажа. Мишка оставил им первый этаж, потому что в него, если забить парадную дверь, можно было попасть также через черный ход, со стороны двора. Втроем, в смысле: он, Мишка, Андрей Андреевич и охранявший Мишку красноармеец, наглухо заколотили эту дверь и написали на ней белой краской "Хода нетъ", после чего снесли вниз, со второго этажа, все мало мальски ценное, причем Мишка приказывал: Это тоже несите, а то...
      
      (Много лет спустя от Мишкиной надписи осталась только первая буква, и все думали, что это просто крест, но Надькин старшенький, как только научился в школе распознавать буквы, составил себе другое мнение, приписал от себя две другие и получилось очень некрасиво.)
      
      Проделав работу по заколачиванию двери и переносу вещей, красный комиссар Мишка Лейбович, стал по стойке смирно перед Ольгой Борисовной и сказал:
      - Извините, хозяйка, но у нас революция. Дело такое. Если б не революция... сами понимаете... разве б я?...
      - Где семья-то твоя? - спросила Ольга Борисовна.
      - Какая там семья! - махнул Мишка рукой. А, ладно. В другой раз.
      Похоже, от всей семьи владельца скобяной лавки Меира Лейбовича, остался только он, Мишка, а что сталось с остальными? Расскажет как-нибудь при случае...
      
      Власть над городом опять перешла в руки белых, штаб Мишкиного полка, прогрохотав сапожищами по деревянной лестнице, умчался, кто верхом, кто на тачанке, на втором этаже разместился другой штаб, потом еще какой-то непонятного цвета, а Ольга Борисовна только качала головой, покрытой кружевной вдовьей косынкой:
      - Сик транзит глория Российской империи!
      Приехала, чудом вырвавшись из горящего Крыма, родственница Ольги Борисовны по материнской линии Лидия Николаевна. Ее муж, подполковник Рожанский, то ли погиб, то ли сейчас с остатками русской армии где-то в Европе. Их дом в Симферополе разграбили и сожгли, причем, кажется, красные, а ей чудом удалось бежать, рассовав под бельем фамильные драгоценности и фотографии, над которыми они с Ольгой Борисовной проплакали целый вечер.
      Мало что изменилось разве что для Андрея Андреевича. Этот высокий, сутуловатый человек, вид которого располагал не столько к общению, сколько к желанию, не оглядываясь, пройти мимо, был инженером и служил управляющим довольно крупного предприятия по производству макаронных изделий, единственному в своем роде на всю губернию. Купец первой гильдии Курочкин был совладельцем этой фабрики, и его дочь Беатриса Евсеевна в какой-то момент, будучи уже невестой не первой зрелости, решила, что Андрей Андреевич именно тот человек, который может быть твердой опорой в ее жизни.
      Она не зря так подумала, потому что быть узким специалистом в такой незаменимой области, как изготовление лапши, вермишели и ушек, причем, машинным способом, как раз и означало стабильность при режимах всех цветов и оттенков. С тех пор, как всемирно известные макаронники - итальянцы распространили это мучное изделие по всему свету, были изобретены всевозможные машины и технологии, а Андрей Андреевич знал каждый винтик этого производства, и стоило ему простудиться и затемпературить, как фабрика начинала чихать, как гриппозная, и все мчались к нему с вопросами.
      Так, между прочим, и в наше время: политика политикой, но кто-то же и делом заниматься должен. Если конечно мы хотим иметь макарошки к обеду.
      
      3. Партизаны, за мной!
      
      Открыв окно, я хватался руками за низко, почти до земли, свисавшую ветку каштана, отталкивался ногой, выпрыгивал прямо на посыпанную гравием площадку и сразу включался в бурную и увлекательную пацановскую жизнь. Увлекались игрой в "цурки", в "квача", в "сыщики-разбойники", в "жмурки" и другие веселые игры, но драк не было. Почему-то все бывшие пацаны, которых случалось читать, когда я и они стали взрослыми и взялись за перо, вспоминали драки, а я ни одной драки не помню. Войны да, были, а драк не было.
      Хотел бы я посмотреть на того, кто подрался бы с Вовкой Тишковым, который был старше, выше и сильнее всех на нашей улице. Впрочем, насколько помню, и на всех соседних.
      Нынче все по-другому, я не знаю, какой стиль лучше, но нам-то энтертейнментов давалось мало, и все приходилось делать самим, начиная с "цурки" и "биты", которые в магазинах не продавались и приходилось самим выстругивать перочинным ножиком. А как мы обходились без порнографической продукции? Физиологическая катастрофа! Ужас! Никто из моих знакомых пацанов ни разу не видел голой женщины! Даже в кино. Приходилось компенсировать беготней, в том числе на лыжах, причем, без палок. Пользоваться лыжными палками, по крайней мере, в нашем городе было - с чем бы сравнить? - ну, например с гонками на костылях.
      У всех пацанов были имена. У некоторых имена совпадали с теми, что они получили при рождении, но как звали, например, Куркуля, старшего сына дворничихи, я точно не знаю. Кажется, Юркой. А может и не Юркой. А еще на втором этаже жил Сюсюн. Что бы могло означать такое имя? Или прозвище? А Шурку Медяного звали Шурка Медяный. Где-то я о нем уже писал, но это не важно, потому что Шурка стоил того, чтобы написать о нем дважды и даже трижды. Он был хорошим пацаном.
      Вовка, Шурка и Вольный Народ Пентюхов погибли на войне. Только мы с Куркулем остались, да и то, потому что до войны мы с ним не доросли. Иногда мне кажется, что Бог некоторых специально оставляет в живых, чтобы вспомнить и рассказать о тех, кого, как говорила Ольга Борисовна, "прибирает к себе". Если никто не вспомнит и не расскажет, то вроде бы их и не было.
      Бывают на свете такие пацаны, которых лучше бы не вспоминать. Я имею в виду Сюсюна. Но с другой стороны, подонки тоже занимают место на земле, и, если их не описать в книжках, то выйдет так, что их и не было вовсе, что было бы антипедагогично по отношению к подрастающему поколению. Кроме того, изучаем же мы вредных насекомых.
      Мой бывший дом носил замечательный номер: 32. Очень много лет спустя я узнал, что 32, даже если переберете все числа, от минус до плюс бесконечности, - самое прекрасное число. Не то, чтобы самое счастливое, но самое знаковое. Некоторые считают, что минус и плюс бесконечность вращаются вокруг числа 32, а вовсе не вокруг нуля. Когда-нибудь я расскажу об этом подробнее. Если бы это было не так, то как бы я мог ясно, как вас, видеть свой "отчий дом" и свободно прохаживаться по его коридорам и по двору, между тем как на этом месте давно уже серый асфальт и пара бетонных скамеек, а за псевдоархитектурной грудой зря потраченных стройматериалов не видно Солнца.
      Справа, если лицом к дому со стороны улицы, был Профсад, а слева, само собой, тридцатый номер, которым назывались два трехэтажных дома, и пацанов в их дворе было много, всех не помню. Кроме Партизана, потому что Партизан был личностью или, как сейчас говорят, харизматом. Не запомнить такого невозможно.
      Между прочим, харизмат, чтобы не потерять харизму, не может, подобно мне, выпрыгнуть из окна во двор, зацепившись за ветку каштана. Никогда не видел, чтобы Партизан застегивал пальто на все пуговицы или ушанку носил передом наперед, как какой-нибудь рядовой солдат или ученик первого класса. Нет, ушанка была повернута именно задом наперед, чтобы выглядеть, как папаха на Чапаеве, а пальто отдаленно напоминало каракулевую бурку, хотя было грязно-мышиного цвета и все такое латаное-перелатаное, что первоначальные форма и цвет ускользали от стороннего наблюдателя.
      Партизан редко участвовал в наших примитивных, детских играх, но, если, проходя мимо, случайно замечал, что играют в цурки, то неповторимым жестом вынимал из кармана артистически выструганную цурку, клал ее на стартовую площадку и показывал, как это делается.
      - Дай посмотреть, - просил у него Сюсюн.
      - Посмотреть денег стоит, - отвечал партизан и, высокомерно улыбаясь, засовывал цурку обратно в карман, а Сюсюн провожал ее грустными глазами.
      Нормальные дети постоянно участвуют примерно в таких же сражениях, о которых им рассказывают кинофильмы и книжки школьной библиотеки. Поскольку же книжек и фильмов было в те времена мало, то мы наизусть знали одни и те же сюжеты и, как умели, разыгрывали их.
      Партизан был главным командиром нашей армии (сокращенно: командарм), а Шурка комиссаром при нем. Вроде Чапаева с Фурмановым. Нашими врагами были дома 31 и 33. а нашим оружием рогатки. Обе стороны собирали множество добровольцев, каждый со своей стороны улицы. Я сказал, что драк у нас не бывало. Я был не точен. Драк, действительно, не случалось, а бои - это дело другое. Мы отправлялись за город, где между речкой и лесом было довольно большое пространство, и там происходили бои, причем, обе стороны были "красными" и обе вели только наступательные действия.
      На опушке леса валялась на боку старая арба с безобразно искореженными ребрами. Партизан взбирался на нее, я с восхищением смотрел на него, и в моей голове вертелось неуместное: "Отсель грозить мы будем шведу!" и уже совсем ни к месту: "Здесь будет город заложен!" Партизан давал стратегические команды, а Шурка Медяный вел войска на штурм. Было очень интересно.
      Однако же, оставим в стороне стратегию и военную фортуну обеих армий и вернемся во двор, где громко обсуждались перипетии войны. Однажды, когда противник порядком нас потрепал, и мы вернулись подавленными, так как кому же нравится быть побитыми, вдруг этот подонок Сюсюн выступает:
      - Во всем виноват Партизан.
      - Что?! - сказали мы все. Для нас авторитет Партизана был непререкаемым, и его право на место главного командира обсуждению не подлежало.
      - Он предатель, - твердо сказал Сюсюн.
      Шурка вместо ответа не сильно треснул его по затылку. Сюсюн отскочил в сторону и повторил свое:
      - Он не партизан. Он предатель. Враг народа.
      Дальше на него посыпалось со всех сторон непечатное, потому что Партизан был нашим вождем, командармом и всякое такое. Сюсюн заплакал.
      - Кончай реветь, - сказал Шурка, который был комиссаром и обязан был разобраться.
      - Его родители враги народа, и значит он сам тоже враг народа, сказал Сюсюн, ревя.
      Все давно знали, что родители Партизана не настоящие, но кому какое дело? Его ненастоящий отец работал кочегаром и обслуживал три кочегарки в трех домах, а мать была то ли санитаркой то ли нянечкой в яслях. И они жили втроем в подвале дома номер 30. Его приемный отец всегда был черным, и его называли Черным. (Вы не знаете, куда задевался Черный? Опять пьяный? А топить кто будет?) А его приемную мать видели всегда белой и в белом. Когда Белая выносит сушить белье, то сразу же выходит Солнце, - говорили о ней.
      Что еще мы должны были знать?
      - Отец партизана - враг народа, - повторил Сюсюн и всхлипнул.
      Сейчас, когда вспоминаю эту сцену, то я думаю, что в известном смысле Сюсюн не был виноват. Это мы - не в ногу, а он - вполне в ногу с общим направлением движения, ну, я не скажу: страны, но жильцов дома, улицы, классного руководителя в школе, регулировщика на площади. Шурка, который, хоть и был комиссаром нашей армии, но он-то как раз в ногу ходить не умел, и поэтому он очень твердо сказал:
      - Если настучишь на Партизана, убью!
      При этом у Шурки было точно такое же лицо, которое я много раз видел на лице нашего соседа Медяного, когда тот после получки сильно возбуждался и начинал орать еще в коридоре: "Убью!!!" Все знали, что никого он не убьет, в крайнем случае широкой черной ладонью, каких теперь уже не бывает, а раньше были у паровозных машинистов, даст по паре раз Шурке и его матери. Шурка при этом мужественно молчал, а его мать поднимала такой визг, что все соседи выскакивали из квартир. Последним выходил Волькин отец Пентюхов и хорошо поставленным, хотя и негромким голосом командира полевой батареи и народного судьи Дзержинского района четко произносил:
      - Гражданин Медяный!
      Больше ничего не нужно было, потому что голос гражданина Пентюхова действовал на него, как рассол после пьянки - отрезвляюще.
      Мог ли Шурка убить? Вообще-то, нет, но за Партизана, пожалуй, что и мог.
      - Убью! Понял? - и показал кулак, почти такой же грязный как у паровозного машиниста.
      Сюсюн понял и с ревом побежал домой.
      
      По идее, насколько помню, детей "врагов народа" зачем-то упрятывали в специальные дет - враг-народные дома, то ли чтобы исправить, то ли для изоляции от друзей народа, то ли они сами не знали зачем, но Партизана забрали не ночью, как всех нормальных врагов народа, а среди бела дня.
      Я уверен, что к Сюсюну это не имело никакого отношения. Органы в своей работе не нуждались в Сюсюнах. У них для этого была более ответственная агентура. Может быть Сюсюнские родители?
      Все было до обидного будничным. Из ворот 30-го номера вышел обыкновенный служащий в кепке, и рядом с ним шел Партизан. Его пальто было одето на нем не по-партизански, а в рукава, а ушанка - передом наперед, и веревочки ушей уныло болтались, как если бы это была не чапаевская папаха, а обыкновенный сельский "капелюх". Следом плелись Черный и Белая, причем, Черный всю ночь работал с углем, а Белая уткнулась зареванным носом ему в плечо, а когда повернулась к публике, то все заулыбались, и это было в высшей степени неуместно.
      Мы все вышли его проводить, и дворничихин Куркуль обнял Партизана от имени всей компании. И вдруг Партизан вынул из кармана красиво выстроганную цурку и протянул своему комиссару.
      - Передай это Сюсюну, - сказал он. - Она мне больше уже не нужна.
      Что бы это значило? Я до сих пор не понимаю.
      
      Сюсюн плохо кончил. Он упал с крыши и насмерть разбился. Зачем он туда полез? - понятия не имею.
      
      4. Гамбсовский гарнитур
      
      Курочкины, Ольга Борисовна, ее дочь Беатриса Евсеевна, ее муж Андрей Андреевич, их дочь Аделина и домработница Груня, все четверо, с тех пор, как комиссар Мишка Лейбович оставил им залу, проживали в ней вместе. Я никогда там не был, но рассказывали, что вся зала была вдоль и поперек перегорожена шкафами и занавесками. Оглядываясь на их житье-бытье, я часто думал об этих людях из прошлого, которые однажды скатились по лестнице и, оказавшись, можно сказать, на дне, вели себя с соседями так, что, кроме разве что Надьки и Груни, никто различий между ними и собой не замечал. Будь это иначе, я не мог бы не почувствовать. Для Надьки и Груни Андрей Андреевич был, само собой барином, а женщины барынями. Когда же Аделина Евсеевна вышла замуж, то ее громогласный муж, о котором я сейчас собираюсь рассказать, был единственным, кто воспринимался всеми, как настоящий барин, и это при том, что именно его происхождение было стопроцентно пролетарским. Даже артиллерийский судья Пентюхов тушевался в присутствии этого гиганта.
      Несмотря на трудное международное и внутреннее положение и вопреки угрозам со стороны англо-американского империализма, вы не поверите, но люди в те времена тоже женились и даже рожали детей. Многие родились во время войны, а некоторые под огнем вражеской артиллерии. Прошу извинить меня за банальность, но собаки лают, а караван жизни идет, куда положено.
      Муж Аделины Евсеевны был мощным мужчиной, по слухам сыном кузнеца и обладателем редчайшего в республике баритона. Все главные партии, в которых требовался баритон, в нашем оперном театре исполнялись Григорием Абрамовичем Хорунжим. Пусть его отчество вас не смущает: на Украине прежде, до революции были широко распространены такие имена, как "Абрам" и "Мусий". Нет, в расовом отношении он был абсолютно чист.
      А голос у него был потрясающий. Бывало идет по коридору и от его коронной фразы "Кто опять насрал в сортире?" в тональности арии Леонковалло взрагивали стены крепкого старорежимного дома.
      Я по гроб жизни благодарен Григорию Абрамовичу, так как, если бы не он, то я так и прожил бы жизнь невежественным относительно оперного искусства. Не потому, что я был тогда завсегдатаем оперы. Боже меня сохрани. Я уже говорил вам однажды, что терпеть не могу сидеть в театральном зале бог о бок с этими оперными, как итальянцы говорят, "тифози". Родителям было явно не до оперы, а отцу к тому же медведь наступил на ухо. Но тут дело в другом. В годы полного отсутствия телевидения, я имел самую квинт-эссенцию оперного искусства на дому, а это уже серьезно.
      На втором этаже, над нашей квартирой жил Тенор. Я написал с большой буквы, потому что имени его не помню, и для меня Тенор осталось в памяти, как имя. Собственно, все соседи так его и называли: Тенор. Говорили, что сам Собинов ему завидовал. Правда, лично от Собинова я этого не слышал.
      Короче, эти двое оборудовали комнату Тенора под репетиционную студию, а мой письменный стол для уроков стоял возле окна. Я до сих пор, как свидетельство своей музыкальной образованности, храню в памяти весь их репертуар. Все дуэты и арии российской музыкальной культуры.
      Однажды, помогая маме на кухне резать капусту, я в такт движению туда-сюда кухонного ножика тонким голосом спросил у присутствовавших, "что день грядущий нам готовит?", а старушка Ольга Борисовна, которая лепила вареники за соседним столиком, спросила меня:
      - Вовчик (Меня все почему-то назвали Вовчиком, хотя, вообще-то, я был Вольфом), Вовчик, тебе нравится Пушкин?
      Я не понял, при чем тут Пушкин, потому что для меня Пушкин - это, извините, не то кот зеленый, не то дуб ученый, но при чем тут Ленский и Евгений? Мне никто не сказал, что эти двое имеют отношение к Пушкину.
      И тогда произошло чудо. Ольга Борисовна вытерла руки о клетчатый фартучек, пошла в свою комнату и вынесла мне толстенный том сочинений Пушкина, в старинном переплете и с гравюрами, которые я в последнее время нигде не вижу. Ольга Борисовна объяснила мне, что книга очень ценная, потому что издана была при жизни великого поэта. Не преувеличу, если скажу, что эта книга стала флагманской книгой всей моей жизни. А Евгений Онегин и Григорий Абрамович Хорунжий слились воедино и... Нет, этого я описать не смогу.
      Что касается драматического искусства, то его высочайшим шедевром была для меня пьеса не помню какого автора "Аистенок", трижды виденная мною в ТЮЗе. Содержания не помню, но актриса, игравшая роль Аистенка... Столько лет прошло с тех пор, и многих актрис я видел и слышал, главным образом на экране, потому что, я уже много раз повторял, терпеть не могу театральных залов и публики в них, но всех актрис автоматически оцениваю относительно Аистенка, который был и остался на всю жизнь образцом красоты, изящества и высокой духовности. Мама мне однажды сказала, что слышала, как я во сне произносил: "Аистенок". Позднее ее заместила американская певица Милис Корьюс, игравшая роль Карлы Доннер в эпохальном кинофильме "Большой вальс".
      
      Случайности, всевозможные совпадения и чудеса имеют одну общую черту: время от времени они происходят, причем, "когда его совсем не ждешь". Аистенок поселился (поселилась) в нашем доме.
      Вы, возможно, помните, как Мишка Лейбович с помощью Андрея Андреича забил парадную дверь нашего этажа, а мы с тех пор ходили через черный ход, который Григорий Абрамович красочно назвал "задним проходом"? Помните. Так вот, эта дверь так и осталась забитой, а коридорчик, ведущий к ней и перпендикулярный по отношению к главному коридору (Его Григорий Абрамович красочно назвал "прямой кишкой") служил нам коммунальной кладовкой, в которую жильцы чего только не сносили. Там, между прочим, стоял, эдакий вальяжный, весь из себя барский и обитый тканью, которая в дорежимные времена могла быть бархатом, диван с двумя шкафчиками наверху.
      Невероятно, но на этом диване поселился Аистенок под именем Бэллочка. Так ее все стали называть с первого дня, а я ограничусь тем, что скажу, что она была Бэллочкой. Сразу от двух слов: "белка" и "bellissima".
      Смежной с Бэллочкиным коридором была стена комнаты Абрамовичей. А мои родители с Абрамовичами дружили. Все почему-то удивляются, что евреи между собой дружат больше, чем с неевреями. Как будто татары или киргизы ведут себя иначе. Во всяком случае, когда Абрамовичи уехали к дочери в Куйбышев, причем, это было - я хорошо помню - в мае 1941 года, они попросили, чтобы я пожил это время в их комнате. Всем это было удобно, и так мы сделали. И я спал на их кровати, которая стояла возле этой самой стены.
      Случилось так, что шворочка, на которой держался висевший возле кровати гобеленовый коврик с рогатым оленем оборвалась и оказалось, что под ним был форменный провал в стене, образовавшися из-за того, что упал кусок обветшавшей штукатурки. Абрамович не умел заделать дыру, и его жена повесила на шворочке гобеленового оленя. После этого, не спорю, мой пальчик тоже немало поработал, стена была не несущей, а представляла собой деревянную, оштукатуренную с обеих сторон перегородку, и мне выпало в образовавшуюся дырочку наблюдать спектакли, которые в других местах и в то время не показывали ни детям, ни взрослым. Бэллочка ничего этого не замечала и предоставляла мне любоваться всеми художественными деталями своей бесподобной красоты.
      Вам этого не понять, потому что в наше время этой проблемы просто не существует. Девушки нынче так одеваются, что раздевать им уже нечего, что, я думаю, освобождает мальчишек от романтико-эротического волнения, которое я испытывал тогда.
      По утрам я дожидался ее пробуждения, чтобы проследить за каждым ее движением, за тем, как она снимала через голову тонкую ночную рубашонку, потягивалась и проводила ладонями по телу. Над парадной дверью было пыльное окошко, сквозь которое прорывался и острыми лучам простреливал неширокое пространство коридора солнечный свет и, как смелый художник, бросал яркие мазки на ее лицо, шею, грудь, живот, ноги...
      Однажды - это было днем - я услышал какое-то шевеление за стенкой и, улегшись поперек кровати, прильнул глазом к своему телевизору в надежде увидеть любимый спектакль.
      Если помните, там сбоку была еще одна дверь, которую я никогда не видел открытой. В добрые времена она соединяла лестничную клетку напрямую с эти коридором, чтобы можно было, скажем, если вам нужно было подняться на второй этаж, сделать это, не выходя на улицу. И вдруг эта дверь тихонечко скрипнула и пропустила в Бэллочкин коридор... нашего баритона.
      Учтите, что с тех пор, как Пушкин с желтых страниц своего прижизненного издания проник в самую глубину моего существа, баритон, от которого я впервые узнал, как звучит пушкинское "Я вас люблю!", это орангутангоподобное чудище перестало быть Григорием Абрамовичем. Я видел в нем даже не воплощение, а живого Евгения и повиснувшая на его шее Бэллочка была несколько неуместной. Даже Татьяна и та такого себе ни разу не позволила. А эти двое поспешно разделись и произошло то, что вам может показаться житейским и обыденным, а я не мог оторваться от порисходившего буквально в двух метрах от меня, удивлялся тому, как все это... (ну, вы сами знаете) и плакал от обиды, досады и восторга.
      
      На их стороне, напротив дивана, у стены стояли два стула, догадываюсь, что из той же гамбсовской коллекции, с которой мы все хорошо знакомы, но в гораздо худшем техническом состоянии. Подозреваю, что все бриллианты из них давно уже вытряхнули. Когда Евгений Онегин и Бэллочка поднялись, они сели на эти стулья, и я даже услышал, как скрипнули под ними ржавые гамбсовские пружины.
      Громко разговаривать они не могли: кто-нибудь мог услышать из "прямой кишки", но мне прекрасно был слышен их шепот. Слова проскальзывали в дырочку и пьянили меня, как водка бульками переливаюшаяся из четвертушки в Колькин рот. Я нисколько не преувеличиваю, так как в моей голове при этом все пушкинское настолько обнажилось, я до такой степени был сам участником происходящего, поэзия, музыка и грубая, как лопата кочегара, реальность так слились, что я весь задрожал и сам показался себе струной неизвестного мне инструмента.
      - Бэльчик, я больше не могу этого выдержать, - услышал я его шепот.
      Как вам это нравится? Не она не может, а он, видите ли, не может выдержать! Чего, интересно, он не может выдержать?
      - Выхода нет, Гришенька.
      - Мы должны разрубить этот узел. Я должен его разрубить.
      - Как ты его разрубишь? Нет, Гришенька, пусть все остается, как есть. Ничего не нужно рубить.
      - Как ты можешь, Бэльчик? Мы просто обязаны вырваться из этой клоаки. Нужно уехать. Все равно куда.
      Вдруг Евгений Онегин встал, и мне показалось, что он посмотрел в мою сторону. Я быстро отодвинулся от стенки и подушкой закрыл отверстие.
      Занавес упал. Спектакль закончился.
      
      
      5. Исповедь Онегина
      В дверь тихо постучали. Я открыл. Он стоял, закрывая своим большим телом весь проем двери и указательным пальцем, прижатым к губам, показывал, что просит меня не шуметь, но я и не собирался - что ему вздумалось? Я отступил, показывая, что, пожалуйста, хоть это и не моя квартира, а Абрамовичей, но, если ему нужно...
      Он повернул ключ в двери и сел к столу. Я продолжал стоять.
      Передо мной сидел Евгений Онегин, но не тот, который в последней оперной сцене, а тот, который, придя домой, изо всех сил пытался спрятать лицо и всю голову в ладонях, чтобы ничего не видеть и не слышать, и ни о чем не думать. Вообще, из романа это никак не вытекало. Настоящий Евгений не производил впечатления человека, способного чувствовать на уровне, допустим, отчаяния. Огорчиться, да, он мог, но прийти в отчаяние? - мало вероятно.
      - Вовчик... - медленно начал он и запнулся.
      - Извините меня. Я нечаянно, - глупо сказал я, сел на стул и попытался снизу заглянуть в его глаза, но ничего не вышло.
      - Я не об этом. Не нужно никому об этом рассказывать.
      Не то, что Евгений Онегин, сам Пушкин, я думаю, в такой ситуации попросил бы о том же.
      - Ты меня послушай. Послушай. Мне придется рассказать тебе все. Я понимаю, что ты еще мальчик, но мне нужно, чтобы ты выслушал меня и понял. У меня нет другого выхода.
      Я понял только то, что ему нужно убедить меня никому не рассказывать. Это таки трудно, держать в себе увиденное, причем такое, что никому и в голову не придет и никому, даже другу, не рассказать. Все равно, что набрать в рот воды без права проглотить или выплюнуть. Вы пробовали?
      - Ты можешь выслушать меня?
      Что за глупый вопрос? - конечно, я мог. А вы бы отказались выслушать исповедь живого Евгения Онегина? Дело в том, что литературные персонажи и оперные баритоны, исполняющие их арии и дуэты, отличаются от нас еще и тем, что повлиять на них нет никакой возможности. Они живут независимой от нас жизнью.
      - Я уже много лет знаю Бэллочку. Мы были с нею - ну, ты понимаешь? - близки до того, как я познакомился с Аделиной Андреевной. С Аделиной Андреевной мы встретились однажды, после спектакля. Она вручила мне букет цветов от имени... неважно, я уже не помню, а когда я вышел на улицу, она стояла на ступенях и попросила меня оставить автограф на моей афише, которую она мне протянула, но не было карандаша, и я предложил провести ее домой. Она вынесла красный карандаш, и я поперек своей щеки на афише написал свою фамилию. Эта афиша до сих пор висит на стене в той комнате. - Он показал пальцем в сторону залы - Мы начали встречаться и полюбили друг друга.
      Он опять спрятал голову в ладонях и помолчал немного. Я тем более не знал, что ему сказать.
      - Ты не подумай, что я привел сюда Бэллу для того, чтобы ... Ну, то, что ты увидел. Понимаешь?
      Я как раз подумал, что он привел ее именно для этого.
      - Нет, ты так не думай. Там целая история. Она жила с матерью и отчимом, которого мать привела, после того, как ее отца... Как тебе объяснить? Ну, его забрали.
      Ничего особенного. В те годы такое, как "забрали" или "поставили к стенке" происходило на каждом шагу. Всех все время куда-то забирали. Кого в армию, на Финский фронт, кого в тюрьму, а кого в неизвестном направлении и без права спросить, куда же все- таки. Я понял: Бэллочкиного отца забрали, а матери стало страшно оставаться в доме без мужчины, и поэтому она привела этого человека, но и ее тоже забрали, а человек не хотел, чтобы дочь врагов народа его, порядочного человека, компрометировала. Правда, мне было не очень понятно, почему квартира врагов народа его не компрометировала, а Бэллочка - да. Но это уже другая история. И тогда Евгений, в смысле - Григорий Абрамович, устроил ее на старом диване купцов Курочкиных.
      - Вначале мне у них (Он показал пальцем в сторону залы) было нормально. Хорошо жили, дружно, но вот уже год, как меня так третируют, как будто я приживал какой-то. Аделина не разрешает к себе прикасаться. Но я же ее муж. Ты меня понимаешь?
      Я не очень хорошо все это понимал, но делал вид, что, по крайней мере, сочувствую. Труднее всего было понять, зачем он все это мне рассказывает. Такой большой, важный и сильный человек, а кто, спрашивается, я рядом с ним?
      - Похоже на то, что у нее кто-то есть. Она часто и надолго уходит. Я бы ушел от них, но куда? Ты думаешь, артистам у нас дают квартиры? Просто уволиться с работы, развестись и уехать с Бэллочкой куда-нибудь? Не так просто, как ты думаешь.
      Не очень-то я об этом думал, но раз он так говорит, то почему бы я ему не верил? Все люди были крепко привязаны к местам, где волею случая оказались. Жилье, прописка, работа, военкомат... А если член партии, то...
      - Я же член партии, - признался он.
      Как будто мало было того, что он вытворял с Бэллочкой полчаса тому назад на дореволюционном диване.
      Ну, так что? Ну, член парии. Большое дело! Мой отец тоже был членом партии, и я очень гордился тем, что мой папа ходит на закрытые партсобрания и, вернувшись домой, отказывается отвечать маме на вопрос: о чем там говорили и какие дела обсуждались?
      - Они (Он опять показал пальцем в сторону залы, но на этот раз я заметил, что на его указательном пальце не хватает ногтевой фаланги), они не хотят сидеть со мной за столом и кормят отдельно, как собаку. Добро бы я знал, в чем дело.
      - А почему вы их не спросите? - осмелился я.
      - Спрашивал. Пытался поговорить. Они только пожимают плечами. Вовчик, я очень тебя прошу, пойми меня, как мужчина мужчину.
      Это был нечестный прием. Когда взрослый человек говорит мальчишке эти слова: поговорим, как мужчина с мужчиной, то это похоже на взятку, на попытку купить за дешево. Мне это не понравилось, но я ничего не сказал.
      - Дай руку - попросил Григорий Абрамович, и моя ладошка затрепетала на его мощной руке и была, как собачонка, которую какому дурачку вздумалось забросить на рыжую от ржавчины старую баржу: собачка бегает от борта к борту, подпрыгивает и видит вокруг только воду - и нет никакого выхода.
      Он накрыл мою руку второй ладонью, и я почувствовал себя в капкане, из которого было не выбраться.
      - Ты обещаешь, - не спросил, а приказал он и поднял на меня глаза, в которых я увидел, что в западне вовсе не собачка и не я, а он сам.
      У него были густые, седеющие брови и темные зрачки, и оба глаза были полны слез, которые готовы были вот-вот выплеснуться через край и залить щеки.
      Когда он повернул ключ, собираясь выйти в коридор, я услышал, как звякнуло рифленое стекло двери ванной: кто-то был в коридоре и, услышав скрип ключа в замке, срочно вспомнил, что ему нужно умыться.
      Нездоровое любопытство не позволило мне остаться в комнате, и, когда за Григорием Абрамовичем закрылась дверь залы, я остался по ту сторону двери, чтобы выяснить, кто выйдет из ванной. Это была Лидия Николаевна.
      
      6. Убийство Олега
      
       Да, это была Лидия Николаевна. Слышать наш разговор она не могла, так как двери в нашем доме были тоже старорежимного образца, но кое-что могло бы до нее донестись.
       Собственно, какое мне до этого было дело? Это была его, Евгения Онегина, а не моя проблема. Мне только не хватало дуэли, в которой мое место было бы между дуэлянтами.
       Напоминаю, что Лидия Николаевна Рожанская была родственницей Курочкиных, точнее говоря, двоюродной сестрой Ольги Борисовны по материнской линии. Позже я узнал также, что у Лидии Николаевны был сын, упоминать о котором было нельзя, потому что этот парень, кадетик несчастный, служил в Деникинской Добровольческой армии и тоже, как его отец, растворился в Гражданской войне.
       Когда речь идет о десяти с лишним миллионах, растворившихся в Гражданской войне, то об этом говорят, как если бы это был дымок от погасшего костра, растаявший в воздухе над лесной поляной. Как будто каждый из них не был чьим-то мужем или сыном. А мать живет себе с десятимиллионной частичкой этой трагедии. Одна. В комнате, которая закрывается изнутри на ключ.
       Увидев меня, Лидия Николаевна жестом показала, что просит последовать за ней. Я запер дверь Абрамовичей и последовал, подозревая, что ничего хорошего меня не ожидает, и что я рискую увязнуть в чужой гражданской войне местного, коммунального значения.
       Лидию Николаевну качнуло, она стукнулась головой о чье-то, висевшее на стене, корыто, остановилась, оглянулась, чтобы убедиться, что я иду за нею следом, и пошла дальше. Потом долго не могла попасть ключом в скважину, но, когда я попытался помочь, оттолкнула мою руку.
       Ее комната была самой светлой в доме. У стены стояло пианино. Видимо, один из предметов, принесенных со второго этажа Мишкой Лейбовичем в день великого переселения. Я в это время пытался освоить гаммы, которые мне показывала учительница музыки во дворце пионеров, и Лидия Николаевна разрешила моей маме, чтобы я делал свои музыкальные уроки в ее комнате. Сидя у окна, она, бывало, слушала эту какофонию и, повернувшись, я успевал поймать, как бабочку, порхавшую на ее губах улыбку. Чему она улыбалась? Неужели моим гаммам?
      
       Лидия Николаевна с трудом, держась за спинку, опустила отяжелевшее тело на стул, и ее густые светло-серые волосы рассыпались по ее брошенным на стол рукам и столу. Мне захотелось погладить ее по голове, но я не осмелился. Она была дамой. Ее кузина Ольга Борисовна адаптировалась и была, как все, одной из похожих одна на другую старушек, копошившихся в миллионах советских коммунальных кухнях, а Лидия Николаевна оставалась ДАМОЙ.
       - Что он тебе сказал? - спросила она, не поднимая головы.
       - Он просил никому не рассказывать.
       - Я понимаю, что он просил, но (Она подняла голову и так посмотрела прямо в мои глаза, что меня отшатнуло), ты мне скажешь.
       Собственно, я ничего ему не обещал, но продолжал чувствовать, что не только моя рука, но весь я зажат между его ладонями.
       - Он сказал, что изменяет Аделине с этой девкой, что поселил в коридоре?
       - Вы знаете?
       - Об этом уже все знают. Он думает, что никто не знает, но это не так, все уже знают. Но взрослые, а не дети. Какого черта он заговорил об этом с тобой? Сколько тебе лет, чтобы совать твой нос во взрослую грязь?
       Я бы сам хотел, чтобы она мне это объяснила.
       - Он сказал тебе, почему он решил поговорить об этом с тобой?
       Не мог же я рассказать ей историю о дырке в стене под рогатым оленем! Это было бы уж слишком!
       - Он узнал, что я об этом знаю, и потребовал, чтобы я никому не говорил.
       Звучит глупо, но в данном случае почему-то сошло.
       Лидия Николаевна сжала ладонями виски и некоторое время сидела молча, после чего сказала:
       - Мне придется открыть тебе один секрет. Ты должен это знать. Это очень большой секрет. Очень большой. Очень.
       Вероятно, с этой самой минуты я возненавидел секреты, и до сих пор мне ненавистна сами идея, что я могу быть хранителем каких-то или чьих-то секретов. Лично у меня нет никаких тайн. Можете спрашивать о чем угодно. И я не понимаю, почему умение (Или способность, что ли?) хранить чьи-то тайны, считается достоинством. На всякий случай: если у вас есть тайна, то держите ее при себе, и на меня не рассчитывайте.
       Это, в самом деле, была тайна, причем, очень серьезная.
       Дело в том, что лет за девять или десять до этого разговора наш Евгений Онегин убил не Ленского и не из кремневого пистолета и не на дуэли. Он убил сына Лидии Николаевны. Топором.
       Сейчас в моей голове все уже перепуталось и я не помню точно, что именно мне рассказала тогда Лидия Николаевна, а что я узнал позже, но вот, что это была за история:
       До Первой мировой войны семьи Курочкиных и Рожанских были очень дружны, часто встречались, летние месяцы нежились на пляжах Алупки, и дети, Олег Рожанский и Аделина были, как брат и сестра. Тем более, что родных братьев и сестер у них не было. Олег был старше, но можно сказать, что между детьми было то, что принято называть любовью. Аделина очень тяжело пережила известие о том, что Олег пропал без вести.
       Вообще, "безвестная пропажа" стала таким привычным техническим термином, в годы следующей, самой ужасной войны к нему так привыкли, как будто в нем нет ничего особенного. Человек рождается, учится в школе, призывается в армию, потом пропадает без вести... Жизнь течет своим руслом. Мы не замечаем, что "пропал без вести" потому болезненнее, чем "погиб" или "пал смертью храбрых", что эти два последних, как удар тяжелым по голове, но потом - такова природа! - рана заживает, а "пропал без вести" оставляет маленькую надежду и подобно сверлу, непрерывно дробящему череп. Так было и в случае с Олегом. Его хранили в сердце не как урну с прахом, а как возможно живого. Аделина мысленно обращалась к нему, как к ангелу-хранителю.
       На самом деле Олег был тяжело ранен и в конце войны сумел справить себе документы на имя человека, погибшего на противоположной стороне, то есть в Красной армии, осел где-то на юге Украины и решил начать новую жизнь, под другим именем. В те годы человек, умеющий бегло читать, писать и считать в пределах "Арифметики Пупкина с картинками", очень высоко ценился на рынке труда, и вполне естественно, что учреждения буквально охотились за такими людьми. А этот к тому же имел прекрасное, самое что ни на есть пролетарское происхождение. Словом, он стал служащим горисполкома, вступил в ВКП(б), женился и, будучи человеком ответственным не только за себя, но за свою жену и ребенка тоже, предпочел матери о себе пока что не сообщать.
       Ох, уж мне эти "пока что", опирающиеся на то, что все изменится!
       А может он ее не нашел? Хотя, если бы хотел, то с Курочкиными-то он мог связаться. Но этого не сделал. Страх - что может быть сильнее и разрушительнее?
       Домработница Груня, которая фактически была членом их семьи, происходила из тех же мест или из того же городка, что Григорий Абрамович Хорунжий и его семья. Там у нее оставались какие-то родственники и в 32-ом году, когда на Украине начиналось широкомасштабное мероприятие по воспитанию единокровного украинского народа, которое теперь, с ужасом оглядываясь назад, мы называем "голодомором", Груня собрала кое-какие продукты и тряпье и съездила к своим. Она никому об этом не говорила, но был еще один повод для этой поездки: там был человек, который с детства был ей дорог, и фактически ближе его никого не было. Он был священником. То есть, на самом деле дьяком, но священников оставалось так мало, что он выполнял обязанности священника в чудом уцелевшей деревенской церквушке. Так вот Груня узнала, что его жена умерла от оспы. Поехала к родичам в Тифлис, там подхватила оспу и не вернулась. Не то, чтобы у Груни были планы, и не то, чтобы она не знала, что священнику нельзя жениться во второй раз, но ее непреодолимо потянуло к этому человеку, как непреодолимо потянуло бы любого из нас к тому, кто остался в каком-то смысле единственным. С тех пор он иногда писал ей письма, потому что, как же ему было ей не писать, если, кроме нее, у него тоже никого близкого на всем белом свете не было? А ей было что хранить под матрацем, подобно тому, как женщины побогаче хранят в перламутровых шкатулках бриллианты и жемчуга.
       Именно в это время Олега, который, естественно, был не Олегом, а временным оперуполномоченным по раскулачиванию и сбору зерновых "излишков", послали именно в это место. Груня имела несчастье оказаться в самой гуще потасовки и своими глазами видела, как кузнец Хорунжий и его приехавший на каникулы сын, скрутили и зарубили парня, в котором она, конечно же, узнала сына Лидии Николаевны. Кроме нее, никто об этом не знал, но своему единственному она рассказала. Я на ее месте сделал бы то же самое, потому что нести груз тайны легче все-таки вдвоем, а не одному.
       Приехавшие вместе с Олегом красноармейцы во время потасовки как раз дорвались до конфискованной бутыли самогона, а крестьяне Хорунжих не выдали, и именно кузнец в глазах властей выглядел вполне лояльным, тем более, что был не крестьянином, а типичным гегемоном революции. А вскоре Григорий закончил консерваторию и поехал служить Евгением Онегиным в большой город.
       Что было делать Груне по возвращении домой? Она на всякий случай и заботясь о душевном здоровьи семьи, промолчала. Сохранила, как говорится, страшную тайну. Взяла тяжесть ее хранения на себя. Появление в доме Гришки-убийцы только укрепило ее в желании все скрыть и никому ни в коем случае не рассказывать. Пусть все будет, как есть, и пусть светятся глазки ее любимой Аделии.
       Но прошли годы. Все было хорошо, и жаль только, что у Григория и Аделии не рождались дети. Оба ждали получения квартиры, которую все время обещали, и ничего другого не оставалось, кроме как верить обещаниям.
       Однажды (Это было примерно за год до описанных выше событий) случилось то, что чаще всего случается в дурных сценариях, но и в жизни такое тоже не исключено. Груня, которая, в стиле многих других глупых женщин, все время хранила под матрацем "пачку пожелтевших старых писем" своего единственного, не заметила, как разошлись доски, на котором лежал ее волосяной матрац, и пачка упала на пол, а Беатриса Евсеевна вымела их веником. И ей бросилось в глаза: "... а Гришки Хорунжего ты все-таки остерегайся. Я не хотел тебе раньше писать, но теперь вижу, что ты должна знать про него все, как есть. Они с отцом, когда убили родича твоих хозяев, так не потому что заступились за крестьян, а потому что они бандиты, и грабили честной народ без разбору".
       После этого между Беатрисой Евсеевной и Груней состоялся откровенный, и обильно политый слезами из четырех глаз тет-а-тет, и пришлось сообщить всем остальным членам семьи, кроме, само собой, Григория. Как бы тяжело ни было сообщать близким о смерти, но не сообщить, это грех еще более высокой пробы.
      
       Большую часть этой истории я гораздо позже услышал из других источников, а Лидия Николаевна сказала главное, а именно, что наш баритон убил ее сына. И что он очень опасный человек и чтобы я держался от него подальше.
      
      7. Большой скандал
       Прошла неделя. Или две.
       Мы с Волькой обсуждали в коридоре очень важные в нашем представлении дела, как вдруг из залы взбешенным тигром вырвался Григорий Абрамович и с таким грохотом захлопнул за собой дверь, что все соседи высыпали в коридор, в смысле: что такое и что случилось? Бэллочка тоже приоткрыла дверь из своего закутка и захлопала длинными ресничками.
       Беатриса Евсеевна, открыв дверь, стала на пороге со словами:
       - Совсем с ума сошел?
       - С вами сойдешь! - вернул реплику великий артист и по всем правилам театрального искусства сделал жест рукой.
       - Ты ее ударил! - воскликнула Беатриса Евсеевна, как будто этим можно было кого-то удивить, и как будто никто здесь никогда не слышал о популярном способе разрешения конфликтов посредством удара кулаком по морде. Правда, из залы подобная информация до сих пор ни разу не поступала. Чтобы главный баритон города и области ударил Аделину?!
       Стыдно признаться, но я испытал гордость человека, который в курсе того, что у них там происходило, в то время, как большинство присутствующих - нет.
       Итак, душа артиста не выдержала, и он треснул жену по физиономии. Воображаю, в каком шоке была вся семья, особенно домработница Груня, которая, можно сказать, вырастила девочку на своей груди.
       Дальнейший диалог был настолько сумбурным, что пересказывать его не стану, да и не могу. Я даже не знаю, правильно ли считать диалогом способ общения, когда все одновременно и громко орут. Это продолжалось довольно долго, как совсем уже неожиданно на освободившемся на секунду пороге залы появился высокий и сутулый Андрей Андреевич и воскликнул:
       - Убийца!
       Если бы он произнес слово "убийца" из-за какой-нибудь занавески, то никто бы не догадался, что это сказал Андрей Андреевич, потому что его голоса никто не помнил. До этого момента, если он нечаянно ронял какое-нибудь замечание на территории нашей колонии, то делал это полушепотом и при этом застенчиво прикладывал кончики длинных пальцев ко лбу.
       - Что? Вы это кому? - удивленно спросил артист.
       - Кому? Ты еще спрашиваешь? Убийца!!!
       После чего Андрею Андреевичу стало нехорошо, Бэллочка быстро выставила в коридор один из гамбсовских стульев своего гарнитура, двое под руки усадили его, а Надька, которая, оказывается, все это время мылась в ванной, полуодетая выскочила с граненым стаканом воды.
       - Почему он назвал меня убийцей? - обратился к зрителям Григорий Абрамович. - Вы слышали, как он меня назвал? Он назвал меня убийцей.
       - А кто убил Олега?
       Эту фразу произнесла Аделина, занявшая освободившееся место в проеме двери.
       - Кто убил Олега? - повторил он, и это было великолепно: вся богатейшая театральная лексика и вся гамма выражаемых на сцене чувств у этого человека были расписаны в согласовании с жестами.
       - Кто убил Олега? - еще раз воскликнул он (Правый локоть согнут, кисть руки тыльной стороной к публике). - Какого Олега? Вещего? Или твоего любовника зовут Олегом?
       - Кто убил Олега? - настаивала Аделина, и слезы обильно заливали ее щеки. - Тебя видели. Ты убил Олега.
       Стало тихо, так как все поняли, что речь идет не о пушкинском, а о настоящем, которого убили и, возможно, сейчас придет милиция.
       - Ты не прикидывайся. Мы все знаем, - подбросила Беатриса Евсеевна сучьев в разгоравшийся костер.
       - Ты убийца, - подвел черту Андрей Андреевич, и из его дрожащей руки выпал стакан. Осколки и брызги разлетелись по полу. Бэллочка отскочила с таким визгом, как будто это была граната.
       Опять стало тихо, после чего Григорий Абрамович медленно и четко произнес:
       - Вы тут все херню городите. И уж кто бы помолчал, так это вы, Андрей Андреич. А то я о вас такое знаю, что вам тут всем...
       - Вы бы поосторожнее! - сказал судья Пентюхов и втолкнул своего сына в комнату. - Советую всем разойтись по своим квартирам. - И добавил: Пока беды не случилось.
       Все поняли, что так будет лучше, и разошлись. Стало тихо, но напряженность продолжала еще долго висеть в опустевшем коридоре.
      
       На другой день Евгений Онегин и Аистенок исчезли. Из моей жизни - наверняка. Хотя во время войны я слышал, что голос заслуженного артиста Хорунжего звучал где-то в Сибири. Чуть ли ни в Омске. Или в Чите.
      
       8. Она была хорошей старушкой
      
       Семья (по Ф. Энгельсу) - единица, кирпичик, один из тех, что формируют общество. Коммунальная квартира - блок, составленный из семей-кирпичиков. Но у каждой семьи и у общества в целом есть история, а история коммунальной квартиры не пишется. Коммунальная квартира - это сборник рассказов, обрывки спрятанных за дверьми, но время от времени выпрыгивающих полуодетыми в общий коридор и на кухню трагедий и нечаянно выпадающих на долю каждого радостей. Сборник рассказов в старой, обшарпанной кирпичной обложке.
       Едва успели исчезнуть наши артисты, как провалился в тартарары Андрей Андреевич. Его взяли прямо на работе. В макаронной фабрике. Я думаю, они не хотели беспокоить нас, соседей.
       Тоже мне, нашли контрреволюционера!
       Беатриса Евсеевна тут же помчалась в обком партии. Там, в высоком кресле, давно уже заседал и правил судьбами сограждан их старый друг Мишка Лейбович, единственный человек, которому можно было задать вопрос, глядя прямо в глаза: Мишка, вы что, совсем уже сдурели? Какой может быть вам вред от Андрея Андреича? Ты что, не знаешь, какой он? Разберетесь? Знаем мы, как вы разбираетесь! Ну, ладно, пока вы там разбираетесь, будь человеком: передай Андрею Андреичу эти капли для глаз и эти порошки, и напомни, что порошки нужно принимать перед едой, а не после...
       Ольга Борисовна ждала ее на скамеечке, во дворе.
       Скамеечка стояла вот здесь, и она так же мешала нынешним городским властям, как Андрей Андреевич тогдашним.
       Кстати, я все время забываю вам сказать: тот факт, что все, сколько их есть на свете, власти имеют тенденцию убирать с дороги все, что им мешает распоряжаться, мне понятен, и противиться этому - все равно, что, как правильно написал Пушкин, плывущей под небесным сводом вольной Луне "промолвить: здесь остановись!". Правда, Пушкин это написал по другому поводу. Но, если присмотреться внимательно, то нельзя не заметить, что все на свете власти убирают со своей дороги не только то, что им мешает делать их белые и черные дела, и также то, что никому не мешает, а может быть, даже полезно им самим. Например, макаронная фабрика без Андрея Андреевича выглядит, как еврей без головного убора: не настоящая фабрика и не настоящий еврей. Оба функционируют не по изначально задуманной технологии.
       Ольга Борисовна, сидя на скамейке, пригрелась на солнышке и грешным делом уснула, что нередко случается с сидящими на скамейках старушками, но, когда Беатриса Евсеевна к ней подошла, то увидела, что ее мать спит уже вечным сном. Прибежали соседи, в том числе из тридцатого номера и вспомнили, каким хорошим, каким тихим и добрым человечком была Ольга Борисовна. И это правда.
       В типичной для подобных случаев суматохе не сразу спросили, передала ли Беатриса Евсеевна лекарства, жизненно необходимые Андрею Андреевичу.
       Оказалось, что нет, не передала. Когда на проходной Беатриса Евсеевна попросила позвонить Михаилу Шмульевичу Лейбовичу и передать, что она просит аудиенции минут на десять, не больше, то оказалось, что там даже Мишкиного имени не знают. Нет такого. Нет, не помним. Мало ли кто тут раньше работал. И вообще, идите, не загораживаете проход. Вы что, не видите, что вы мешаете?
       Оказывается, она тоже мешает движению.
       Какой-то незнакомый человек, случайно присутствовавший при ее попытках прорваться к Михаилу Шмульевичу Лейбовичу, уже на улице наклонился к ней и шепнул:
       - Его уже год, как нет. Его хотели арестовать, так он заперся в кабинете и застрелился. Даже не признавайтесь, что были с ним знакомы.
       Беатриса Евсеевна все это рассказала соседям, сидя за старым кухонным столом. А в это время Ольга Борисовна лежала на обеденном столе, в зале.
       Паровозный машинист Медяный в это время снимал с примуса кипящий чайник, готовясь отнести его к себе, в комнату, чтобы напоить чаем свою приболевшую жену. Все знали, как он ее любит, и все видели, как он избивает ее и любимого сына Шурку. Он поставил чайник обратно на примус и произнес такую длинную и глубоко прочувствованную фразу, что Колька прослезился, а я не осмелюсь привести эту фразу в своей повести.
      
       9. А потом была война
       О начале войны первыми узнали мы с Волькой, у которого была "радио-точка" и, услышав эту новость от В. М. Молотова, мы тут же разнесли ее по дому. Чтобы новость нас огорчила, так, честно сказать, нисколько. Скорее нет, чем да. Ожидание бурных событий, чего-то, подобного играм, под командованием Партизана, но в широком масштабе и более увлекательных, превалировало над страхами, охватившими взрослых.
       Первым делом было приказано силами жильцов вырыть во дворе длинную траншею. Глядя на это фортификационное сооружение, кто-то заметил, что это таки правильно: при приближении к нам авиабомбы мы все в нее уляжемся, нас засыплет, и хоронить уже не придется: дешево и сердито. Стоявший поблизости Волькин отец, который, если не забыли, в Гражданскую был артиллеристом, а в наше время народным судьей, сказал:
       - Вы там поосторожнее с подобными высказываниями.
       Это прозвучало так, как если бы к нам с этим предупреждением обратился лично товарищ Сталин. Но мы же не знали, что великий вождь в это время обмочился и сам зарылся поглубже, чтобы ничего не видеть и не слышать. В отличие от него, сердешного, мы, пацаны, по ночам вооружались откуда-то появившимися железными щипцами с длинными ручками и на чердаке ловили бомбы-зажигалки. Пару штук таки поймали и бросили в ведро с водой. Вождь даже на такое в первые дни войны был не способен. Да простит ему Бог! (Хотя все остальное, что он натворил, было совершенно непростительно. Уж лучше бы в траншее сидел и не мешал людям выкарабкиваться из дерьма, в которое он нас всех затолкал. Включая коммунальные квартиры.)
      
       Следующим событием было появление на кухне отца Афанасия. Это был тот самый священник, в которого с детства была влюблена наша Груня. Последний раз она видела его лет восемь тому назад, а когда полюбила? О, с тех пор прошло уже так много лет, что половина бороды отца Афанасия была уже совсем седой. Да, и каким там отцом мог он быть, если отцом уже быть в его местах практически было некому: кто с голоду помер, кто убёг неведомо куда, а кто на войну почапал.
       - Но церковь твоя, небось, еще стоит? Как же ты ее бросил? - спросила, утираясь фартучком Груня. Чтоб у нее это было самым большим несчастьем в ее жизни!
       Далась ей эта полуупавшая деревянная церквушка посреди полувымершей деревни!
       - Так ейёй же нету, - объяснил Афанасий.
       - А ихде ж вона делась? - спросила Груня, и нам тоже было интересно услышать, куда могла подеваться чёрте когда сколоченная из почерневших бревнышек и досточек малютка-церковь.
       А в нее, сердечную, оказывается, было приказано сложить ящики со снарядами. Другого места, чтобы спрятать боеприпасы от фашистских летчиков не нашлось. Военная хитрость! Идея такова, что православному человеку ведь не придет же в голову паскудная идея складывать взрывчатые предметы и вещества в Божьем храме, - подумает фашист. Значит, и бомбить это место не стоит.
       Так фашисты и не бомбили. Они над этой мертвой деревней даже летать не стали. Два дезертира разжились бутылкой и спрятались между ящиками, а часовой тоже к ним за компанию присоединился. Афанасия, чтобы не бубнил под ухом, что, значит, нехорошо это, вытолкали за дверь, и он по летнему времени в сторонке, под кустиком заснул.
       - Я так думаю, воны махоркой там дымили, ну снаряды и зайнялысь соби, - объяснил Афанасий, и, глядя на них, даже я чуть не перекрестился.
      
       В разных частях города рвались бомбы, палили зенитки, Афанасий и Груня с узелками, привязанными, как рюкзачки, за спиной, помахали нам у железных ворот. У него где-то в Сибири нашлись родственники. Уехали на поселение в столыпинские времена. Лет тридцать назад.
       Такими были мои первые впечатления военных лет. Совсем не боевые.
      
       10. ЭПИЛОГ
       Спустя годы я этот дом один раз видел еще живым. Проездом.
       Помню, остановился возле ворот, и у меня было такое чувство, что это не лето 53-го, а весна 41-го, что не было страшных лет, о которых, чтобы рассказывать, нужно вооружиться совсем другим настроением и найти совсем другие слова, а я пришел со школы, и сейчас войду, и своим ключом открою дверь нашей "квартиры", а Надька скажет вслед: опять наследил, паразит! - а Куркуль напомнит, о чем мы там с ним договорились, а со двора послышится Шуркин голос, а из кухни меня достанет запах жареной картошки на примусе... и все такое...
       Надька перебралась в комнату Абрамовича. Встретила меня не очень приветливо, но войти разрешила.
       Кровать на том же месте, только без оленей и на месте, где выпал кусок штукатурки было серое пятно. Тот же стол посреди комнаты, только стулья почему-то наши. Канцелярские, все в медных кнопках. А у другой стены стоял наш диван. Поэтому впустить меня не хотела: стеснялась.
       - Ну, как поживаете? - спросил я и осторожно сел на хорошо знакомый с детства стул.
       - Так себе. Сам видишь. С хлеба на квас.
       - Колька-то живой?
       - Да, где там! Забрали в армию, только какой с него вояка? Сразу ж и вбили. Хто зна где.
       - А Куркуль?
       - А чо ты його знов Куркулем называешь? Он же ж уже не пацан якыйсь.
       В самом деле. Я и забыл, что на самом деле он Юрка.
       - На заводе робыть. Токарем.
      
       Куркуль вошел, большой и шумный и чем-то - фигурой что ли? - напомнил мне нашего тенора, но только голос у него был хриплый:
       - Вовка! Здорово! Откуда взялся? Мать, накрывай, чего стоишь?
       - Прям таки! Срочно!
       Однако же накрыла, и мы добряче, как принято в тех краях, выпили, и оказалось, что, кроме как с Куркулем, больше и поговорить не с кем. Что он мне рассказал? По-моему, я однажды уже писал об этом. Не хочется повторяться. Тем более, что хорошего за эти годы ничего и не произошло.
      
       И вот я опять бреду по коридору мертвого дома.
       Вот Надькина коморка, вот кухня, там комната Лидии Николаевны (Здесь стояло пианино), дальше, наискосок, дверь уборной, за нею наша дверь, рядом с Волькиной ( погиб на войне), потом комната Медяных, напротив - Абрамовичей. А слева от нее - дверь в залу (Не в зал, а в залу - так они говорили).
       И угораздило же их все это завалить бетонными балками оперного театра! Неужели же они не понимали, что коммунальная квартира - это книга в кирпичном переплете, и каждая комната - рассказ. Разве можно так обращаться с книгами?
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
  • Комментарии: 6, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 24/12/2005. 74k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка