Когда они, отбросив в сторону ветки, открыли люк схрона, Таня поначалу даже не узнала этого места и не подумала, что она здесь уже однажды была.
Внутри было темно и сыро. В Нюркином сарае, по крайней мере, было ощущение обжитости и тепла, а тут, как в могиле, и она заплакала.
- Не надо, Таня, не плачь, - сказал Лёш, обняв ее за плечи. - Сейчас затопим печку и зажжем свет. Станет у нас, как в доме.
Здесь у него много чего было припасено. В том числе керосин для лампы и в большой, многоведерной бочке - вода с запахом ряски. Когда свет, с трудом пробиваясь сквозь копоть треснутого стекла, слегка отмыл от черноты деревянные подпорки и настил из корявых горбылей, а в печке затрещали сухие сучья, Таня успокоилась и даже улыбнулась Лёшу. На полу, поверх соломы, было набросано тряпье, а поверх него, грудой, лоскутное одеяло, которое напомнило ей что-то из давнишней жизни, она, опустившись на колени, наклонилась и прижалась щекой к лоскуткам, и они показались ей маминой юбкой из детства. Она упала на бок и сразу заснула, и так спала, пока не проснулась от непривычной жары.
Повидимому, кто-то из партизан был настоящим печником, потому что к печке примыкала плита с двумя конфорками и на ней, в большом котле, булькала вода.
- Тебе нужно помыться, - сказал Лёш, и она послушно, с большим удовольствием разделась догола, даже не вспомнив о том, что раздеваться при мужчине стыдно. Многое понемногу выплывало из прошлого, но имено это не выплыло.
Лёш втащил и устроил в углу круглую, деревянную лохань, смешал в не горячую воду с холодной, проверил температуру локтем, как это когда-то делала мама, и пригласил Таню войти.
Она, здоровая уже пятнадцатилетняя дылда, привыкла, что воду ей разводит мама, а потом только она умела отдельно, в миске, помыть ей голову.
Погрузившись, она почувствовала такую слабость, что не было сил даже поднять руку. Он понял и куском хозяйственного мыла стал намыливать ей голову. Защемило в глазах, она захныкала, и чуть не сказала: "мама", но вспомнила.
Его руки, дрожащий свет лампы и треск сучьев в печке окутали ее теплотой, добротой и уютом. Впервые за все это ничем не измеримое время безопасность вытеснила страх.
Он сходил и принес кипу тряпья и вытер ее насухо, после чего протянул мужские подштанники и рубаху.
- Что это? - не поняла Таня.
- Чистая одежда.
- А моя?
- Твою спалил. В печке. Вместе с вошами. Оденешь это, - и он протянул ей солдатские шаровары и гимнастерку довоенного образца, с отложным воротником.
- Кто, кто в теремочке живет? - засмеялась она, потому что это таки был теремок, и сюда бы еще папу, маму и Фильку - вот было бы славно всем вместе, одной семьей.
А Тарас?
- А где Тарас? - спросила она.
- Тарас? А кто его знает, где твой Тарас. Ты знаешь, может быть, это и не плохо, что ты все это время просидела в сарае со своим Филькой и не видела того, что происходит на свете. Жизня, Таня, она жестокая штука, а когда война, так это и не жизня совсем.
- Надо говорить не "жизня", а "жизнь", - поправила она его.
- Такая ты грамотная. А я, между прочим десять классов закончил. Правда, два последних класса - в вечерней. Я на заводе работал, долбежником.
- Что такое "долбежник"?
- Ну, это который на долбежном станке работает. Я и на других тоже работал, но меня приписали к долбежному. Большой такой. Дырки долбил. Только в меня они так ничего и не вдолбили.
- Что это значит?
- Это значит, что в этой стране в тебя все время что-то вдалбливают. Не знаю, как в других местах, а тут все время вдалбливают и вдалбливают. Можно подумать, что они знают, как надо. Я, в крайнем разе, когда долбил дырку, так знал, где, куда и зачем. А эти... Сколько помню, все время долбили, что мы самые сильные на свете и всех врагов побьем, а от немцев так драпали, что зайцы только удивлялись. А пленных! А убитых! Смех, да и только.
- Очень смешно! А ты дезертировал?
- Конечно! Если бы я тогда пошел в военкомат, то что бы было? Или был бы в земле сырой, или в плену. А там тоже половина людей передохли. Кому это надо?
- Мой папа ушел на фронт.
- Ну, и где он теперь? Думаешь, придет живой?
- Все равно. Родину от врагов нужно защищать.
- Ты жидовка?
- Не жидовка, а еврейка. Так нехорошо говорить: жидовка.
- А я думал, это одно и то же. Но ты мне объясни, как это так получается, что жидовка... то есть, еврейка, говорит, что родину надо защищать, а я, русский человек, говорю: а пошла она...
- Не понимаю, почему ты так спрашиваешь?
- Сам не знаю, почему спрашиваю, но просто так подумал, что я русский человек, а мне эта твоя родина... Ну, не знаю. Не знаю, зачем ее защищать.
- Потому что она - родина.
- Ты так считаешь? Ну, может и так.
Он подумал, а у нее тоже не было вопросов.
- Мы жили на окраине города, и это было почти как в деревне. Свой дом, огород, сарай, корова, куры. У нас даже гуси были. Ты когда-нибудь ела гусиные яйца? Вот такие большие. Родители работали на фабрике, а дома хозяйством занималась бабушка, мать моего отца. А детей у родителей было трое. Мне в тридцать первом было восемь лет, и я был старшим.
- Ну, и что?
- А то, что моя родина, это наш дом. Бывший.
- А улица, школа, друзья?
- Ты права, и они тоже. Я знаю, с чего начинается родина, а где она кончается, и можно сказать, что дальше уже не родина, этого я не знаю. Те что говорят, как будто они знают, врут, они сами не знают. Они хотят, чтобы я считал, как будто моя родина, это Москва, Кремль и товарищ Сталин. А я так не считаю.
- Почему? Все так считают.
- Это ты так думаешь. Если бы ты знала, сколько народа не пошли в сорок первом в военкомат, а потом, вместо военкомата, поступили в полицаи, ты бы думала иначе.
- Но почему ты?..
- Потому что тогда, в тридцать первом, родина пришла к нам в дом и забрала корову. А братик и сестричка были маленькими. И они остались без молока. И я уже тогда сразу понял, что там, по другую сторону, уже никакая не родина, а враги, которые только и знают, что отнимать у честных людей то, что они нажили. Трудом. А потом они отрезали у нас половину огорода. Даже картошку не дали собрать. А как зимой без картошки в погребе? Ну, отец и сказал им все, что думал. И про тех, что в петлицах, и про родину. Про всех. По-нашему, по-русски.
- Матерными словами?
- Вот именно. Матерными. И тогда родина обиделась. Можно подумать, что это мы забрали у родины корову. Нет, если бы мы, например, украли у родины корову или еще что-то, то за это - сама понимаешь. А то, что получается, они пришли, забрали корову и оставили семью без картошки, а нам даже заругаться нельзя? А когда пришли за отцом, так мама им такое сказала, что отцу бы и в голову не пришло. Я тебе повторять не буду. Так они на другой день и ее забрали. Бабушка с перпугу сразу заболела и через три дня умерла. Спасибо соседям, что пришли, похоронили бабушку и за нами, детьми, присмотрели. Так что ты думаешь? Они братика и сестричку тоже забрали. Сказали мне, что там им будет лучше. Где это "там"? Я до сих пор не знаю, где они. Теперь брату уже должно быть восемнадцать, и его тоже, я думаю, на войну послали.
- А родители?
- От родителей осталась только мама. Она через год вернулась. Ты бы посмотрела, что от нее осталось. Я ее не сразу узнал. Детей не отдали. Почему меня не тронули, до сих пор не пойму. Сказали, что детям там будет хорошо, и что они вырастут настоящими, советскими, патриотическими и еще какими-то. Мама до войны не дожила, и я остался один. В это время уже работал на заводе. Так родина забрала у меня дом. Зачем, говорит, тебе целый дом? Мы, говорит, в твоем доме библиотеку устроим. А ты, говорит, пока что поживешь в заводском общежитии. Когда, говорит, женишься, мы тебе дадим прекрасную квартиру, еще лучшую, чем твой дом, у которого к тому же крыша требует ремонта и мы ее за государственный счет залатаем. Ты должен спасибо сказать. Спасибо я на всякий случай сказал, чтоб отстали, но в военкомат не пошел.
- Не знаю. Только по-моему, родина, это другое. И потом... На нас же немцы напали.
- А черт их поймет, кто там на кого напал. Отца убили не немцы, маму замучили, бабушку довели до могилы. Сколько народа загубили. Немцев еще и близко не было.
- Все равно. Все пошли на фронт. И мой папа пошел. Ты один...
- Я, ты думаешь, один? Пока ты сидела в сарае, я, можно сказать, всю Украину обошел. На таких патриотов насмотрелся, что ни в сказках сказать, ни пером описать. Очень большие патриоты. Все, как один, за родину и за Сталина.
Они долго сидели молча, глядя на язычки огня, выпрыгивающие из-под кружков конфорки. Лёш обнял ее за плечи, а она прижалась к нему и дышала его телом, которое было крепким и надежным. И в нем была доброта, как в Фильке. А где-то там, над люком схрона шумело, завывало, и хлопало. То ли ветер, то ли война. Какая разница?