Мошкович Ицхак: другие произведения.

Костина династия

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 223k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Эта повесть - исправленный и сложенный воедино вариант той, которую я поместил в этом разделе отдельными главами под названием "Ничей ребенок".


  •   
      
       ДИНАСТИЯ
       Повесть
       Глава первая
       1.
       В это субботнее утро мы, как обычно, сидели на нашей скамейке, смотрели в пустоту окон дома напротив и дышали нездоровой смесью первозданно чистого воздуха и выхлопных газов. Мои собеседники были охвачены горестным чувством безысходности от сознания, что заслуженный отдых есть, а отдыхать уже не хочется, что все уже сказано и переговорено, и сами они, которые когда-то посмеивались насчет того, голова Бриан или не голова, пришли к неутешительному выводу, что на фига им его голова, даже если он голова, а если он не голова, то тем более. Включая всех Брианов прошлого и будущего.
       Полное нафигайство становится смыслом и целью, не говоря уже о содержании.
       Я пока еще не из их числа, так как работаю кардиологом, и у меня другие мысли и заботы, кроме стариковских, но это не на долго, скоро я к ним присоединюсь, и по субботам пригреваю себе место рядом.
       Дом напротив, даже если он был венцом гениального зодчего, все равно не переставал быть просто пятиэтажным жилым домом с экономичными балконами на две персоны каждый, причем персоны, если было не солнечно, обычно сидели в белых пластмассовых креслицах по обе стороны микро-столика, бывшего в прошлом фанерным ящичком от чего-то. Как везде.
       На одном из балконов появился ребенок. Лет примерно шести. Головка украшена каштановой шевелюркой под горшочек, из тех, что на головах своих мальчиков часто предпочитают видеть мамы, которым очень хотелось родить девочек, но почему-то получился мальчик.
       Ребенок протиснулся между креслицем и ящиком из-под чего-то и посмотрел на нас с высоты третьего этажа.
       - Что вы там делаете? - крикнул он нам.
       Мы неловко поерзали тучными задами, потому что делать нам было нечего, и нам стыдно было признаться этому славному ребенку в том, что мы абсолютно ничем не были заняты и бессовестно бездельничали.
       Он смотрел на нас с сожалением, и нас, действительно, было за что пожалеть. Сидеть просто так - ну что за глупое занятие!
       - Хотите, я спою вам песенку? - предложил мальчик.
       Мы посмотрели друг на друга, возражений не нашлось, и мы согласно кивнули в том смысле, что прослушивание песен тоже, как никак занятие. Тогда он вскарабкался на пластмассовое кресло и помахал нам рукой. Мы автоматически вскочили со скамейки.
       - Исполняется песня про Чебурашку! - крикнул он.
       - Сейчас же слезь со стула! - дружно закричали мы, понимая, что словом не поможешь, и нужно что-то срочно предпринять.
       Мы, все четверо, пересекли улицу и, стоя под балконом, размахивали руками и кричали, и это было очень глупо, потому что ребенку, чтобы видеть, что мы, четыре старых идиота, там внизу вытворяем, пришлось перегнуться через перила, отчего опасность достигла высшей точки.
       Двое из нас рванули на третий этаж, а я еще с одним остался внизу в готовности поймать падающего ребенка.
       В это время на балкон вышел мужчина в белой соколке, схватил ребенка и прижал его к себе. Мы облегченно вздохнули и поплелись на скамейку, а вскоре те двое, что бегали наверх, тоже присоединились к нам. Заговорили на тему о том, что за детьми нужен присмотр, что нынешние родители распустились и не уделяют им внимания, и что это неизбежно приведет черт знает к чему еще.
       - Этот тип даже не выглядел взволнованным, - возмутился один из бегавших наверх.
       - Может быть, он ему чужой? - предположил я.
      
       Час спустя мы увидели его выходящим с ребенком из подъезда и вспомнили, что видели его раньше, и что он поселился в доме напротив год или два тому назад. Он был неопределенного, но уже весьма немолодого возраста, а если бы среди нас была женщина, то она бы непременно сказала, что он "интересный мужчина" - термин относящийся к мужчинам такого рода со здоровым цветом лица, проницательным взглядом и крепким сложением тела.
       - Ты не знаешь этого человека? Это Лева Броун, - сказала моя жена, которая в это время вышла из нашего подъезда. - Интересный мужчина. Как, Шимон, ты его не помнишь?
       Я так и знал, что она это скажет. Она помнит на память имена всех жителей квартала, и поэтому я тоже обязан их помнить.
       В это время Лева Броун остановился, отошел в сторону и осторожно опустился на большой камень, забытый строителями возле дома. Ребенок сполз на тротуар. Мы с женой бросились к нему. Я сделал все, что при этом делают врачи, тем более если они кардиологи, включая таблетку, которую я достал из кармана и положил ему под язык, а жена вызвала амбуланс.
      
       - Небольшой инфаркт, - объяснил я ему, когда все проверки первой очереди были сделаны.
       - Инфаркт? У меня никогда не было сердечных болезней, - сказал Лева.
       - Это всегда бывает впервые, а чтобы избежать повторений, придется отлежаться и попринимать то, что я вам выписал.
       - Проблема, - сказал он и поджал губу, как делают те, у которых на руках ребенок, на сердце инфаркт, а поблизости никого, кто мог бы помочь. - А где Костик?
       - Он с Любой.
       Люба, это моя жена.
       - Проблема, - повторил Лева и посмотрел на меня.
       - У вас никого нет? Как это может быть?
       - Может. Мы с Костиком одни. У нас никого нет.
       Люба вошла с ребенком в палату.
       - Я двух вариантов не вижу, - сказала она. - Костик поедет со мной и побудет у нас.
       - А может я лучше останусь с дедушкой? - предложил Костик, но ему сказали все, что сказали бы в этой ситуации вы, и, поцеловав на прощанье дедушку, ребенок поплелся с Любой.
      
       - Шимон, скажите мне правду, я серьезно болен? - спросил Лева, когда они ушли.
       - Я вам все сказал, и мне нечего добавить.
       - Врачи имеют глупую привычку обманывать тяжелых больных.
       - Это не глупая привычка. Человеку полезно дать надежду. Маленькая недосказанность или чуть заметное приукрашивание ситуации помогают справиться с болезнью. Но это не ваш случай.
       - Я чувствую такую слабость, что даже поднять руку...
       Он показал, как трудно ему поднять руку.
       - А зачем вам ее поднимать? - сказал я. - Лежите, думайте о хорошем и приятном и не размахивайте руками.
       - Шимон, мне, действительно, очень важно знать, серьезно ли я болен. Вы же видите, что у меня на руках ребенок.
       - Понял. Вы дед-одиночка. О Костике позаботится моя теща. Она еще крепкая дама, но давно не была бабушкой и ей приятно будет вспомнить, как это делается. Уверен, что она скажет: ах какой чудный мальчик! Пусть он побудет у нас.
       - А если я...
       - Лева, перестаньте. Через пару недель, максимум через месяц, вы поправитесь и вернетесь на свою работу.
       - Если удастся ее сохранить.
       - Лева, это не мое дело, но как вы оказались дедом-одиночкой?
       Он не ответил и отвернулся к окну.
       - Лева, я не должен вмешиваться в вашу личную жизнь, но, чтобы как-то вам помочь, мы должны знать ваши обстоятельства.
       - Еще раз спрашиваю: я серьезно болен? Скажите правду.
       - Инфаркт миокарда - это всегда серьезно, а сердце человека - довольно капризный орган, но непосредственной опасности жизни я не вижу. Это все, что можно сказать.
      
       На другой день состояние Левы немного улучшилось, но настроение оставалось таким же.
       - Лева, в любом случае, если вас беспокоит судьба ребенка... - начал я.
       - А вы в моем положении не волновались бы?
       - Я бы тоже волновался, но динамика вашего выздоровления нормальная, а Костика мы все уже полюбили, и он спит на гостевом диване в тещиной комнате. Успокойтесь.
       - Шимон, я вам верю, - сказал он, - но у меня дурное предчувствие. У меня ни здесь, ни там нет близких людей. Вы единственный, к кому я могу обратиться за помощью.
       - Я к вашим услугам, при условии, что вы не станете говорить мне о своей неизбежной кончине. Когда человек часто говорит о своей смерти, его трудно бывает лечить. Объективно, вы вне опасности. Я вас понимаю, или почти понимаю и, будь у меня сомнения, это тот случай, когда обманывать я бы не стал.
       - Спасибо, но меня не покидает дурное предчувствие. Единственное, о чем я прошу вас или вашу жену: найдите время выслушать меня. Рассказ не будет коротким. Не годится, чтобы Костик в случае, если... Если случится то, что по-вашему случиться не должно... Не годится, чтобы Костик, когда подрастет, не узнал о своем происхождении. Об будет... вы понимаете... как будто никем и ниоткуда.
      
       2.
       Йоселе появился в жизни Левы Броуна в 1942 году, когда он, пятнадцатилетний, жил с матерью в Чимкенте и учился в восьмом классе средней школы имени Ленина, на улице Ленина, что по соседству с городским парком имени Ильича, и был председателем пионерского отряда имени Володи Ульянова. Мама работала бухгалтером на мясокомбинате имени Крупской, что значительно облегчало их материальное положение, столь трудное тогда, хотя, впрочем, до и после тоже было не самым светлым. Советская Россия! В данном случае как раз не Россия, а Казахстан, но все равно Россия. У них там, вообще, все - Россия, от мыса Лаперуза до Аккермана.
       С фронта от отца к большой радости продолжали приходить треугольные письмеца, написанные химическим карандашом на желтоватых листочках в клеточку. И на том спасибо. Другим, которые на мясокомбинатах не работали и кому треугольные письма давно уже перестали приходить, было гораздо хуже.
       Лева был мечтательным мальчиком, любил читать все подряд и долгие часы проводил на спрятанной в гуще кустов скамейке парка имени Ильича. В том числе вечером при желтом свете качавшегося на ржавом кронштейне фонаря. Читал все, что можно было найти в школьной библиотеке, от Марка Твена до Фридриха Энгельса и Николая Островского, что научило его не верить ни одному слову, сказанному, написанному или напечатанному в газете. Другое дело книги. В них, казалось ему, запрятана, зашифрована, закодирована тайна, и даже если разгадать тайну не удается, чтение шифров и кодов оставляет ощущение соприкосновения с тем, что по ту сторону. В глубине парка, напротив танцевальной площадки, висел огромный и уродливо болтливый репродуктор...
       Однажды Лева назвал репродуктор "прожорливым". Те, кто это слышал, страшно удивились, потому что репродуктор никого не жрал. Наоборот, он испускал, источал, издавал и, в худшем случае, изрыгал, но никоим образом не пожирал. Хотя, с другой стороны и учитывая, что патологический лжец сомой ложью пожирает правду, в этом прозвище что-то было. Лева спорить не стал, но внутренне сохранил свое мнение об этом ужасном хищнике. Репродуктор внушал ему отвращение и к тому же мешал читать, навязывая и вдалбливая в него свои колючие фразы.
       Иногда кто-нибудь садился рядом. Иногда это была компания, и приходилось уходить, но другой такой скамьи, чтобы рядом был фонарь, в парке не было.
       - Вон там, в углу, к парку примыкает стена дома, а в стене окно, и из него падает свет, - сказал ему пожилой человек в черной шляпе и потрепанной куртке.
       - Да, но там нет скамьи, - возразил Лева.
       - Есть. Просто тебе не видно. Она за кустами. Я сам как раз шел туда, чтобы почитать свою книгу.
       Он показал Леве книгу в темном переплете.
       - Вот эту.
      
       Некоторое время каждый молча читал свою книгу. Потом этот человек сказал:
       - Не все мальчики вашего возраста читают Анатоля Франса.
       - Мне интересно, - ответил Лева.
       - Я вижу, - сказал человек и добавил: - Меня зовут Йоселе.
       - Иосиф? - переспросил Лева, которому показалось странным, что человека с седой бородой и в шляпе кто-то может называть Йоселе. Вообще, такое имя можно встретить в книге Шолом Алейхема, а в жизни таких имен никогда не бывает.
       - В общем-то да, Иосиф, но всю жизнь меня называли Йоселе-меламед, и я к этому очень привык.
       - Меламед - это ваша фамилия?
       - Нет, это значит, что когда-то я был меламедом. Меламед значит учитель.
       Не желая досаждать старику вопросами, Лева сделал вид, что понял. Тем более, что старик показался ему симпатичным и таким приятным, как приятной бывает вещь, которую жаль потерять и хочется, чтобы она всегда была под рукой. Он посмотрел на его тень поперек аллеи и улыбнулся, поймав себя на желании подобрать ее, сложить и спрятать между страницами Анатоля Франса.
       - Тебе нравится эта книга? - спросил старик.
       - Честно говоря, я многого не понимаю. Большая часть имен, которые так знакомы Анатолю Франсу, мне ничего не говорят.
       - Я тоже не всегда понимаю то, что читаю, - признался старик, и оба раскрыли свои книги.
      
      
       Глава вторая
      
      
       1.
       Отец приехал с фронта после трех месяцев госпиталя в Куйбышеве, весь изрезанный и исколотый, положил тяжелые руки на стол, оглянулся по сторонам и сказал Леве, который сидел напротив, между тем как мама пыталась что-то состряпать на плите:
       - Жизнь, черт бы ее задрал, продолжается. И войне, будь она проклята, тоже конца не видно.
       - Но мы все-таки победим, - то ли спросил, то ли просто так сказал Лева, потому что нужно было что-то сказать этому измученному страданиями и тяжелыми мыслями человеку.
       - Это уж точно! - сказал отец и вдруг поморщился от боли в боку. - Лично я уже победил. Хотел бы знать, кого именно.
       - Ты вернулся живой, - сказала мама, неся к столу черную от сажи кастрюлю, от которой по всей комнате распространялись волны пахнущего картошкой и говяжьими костями пара.
       - Вернулся. А скольких там оставил? - крикнул отец и ткнул, как выстрелил, в окно пальцем, на котором недоставало ногтевой фаланги. Потом подумал и добавил: - Лева, ты прав, мы конечно же победим, потому что эта гадина выдохнется и издохнет. В этом нет сомнения. Но мне страшно подумать, мой сын, на каком пепелище мы будем праздновать свою победу.
       Он сжал ладонями виски, как будто это была не голова, а чирей, и он хотел выдавить скопившийся в ней гной, и повторил: - На пепелище мы будем ее праздновать и на могилах.
       На фронте он был начальником штаба стрелкового полка и в какой-то момент, когда из дивизии по телефону был дан приказ атаковать всем полком, а от полка оставалось всех, солдат и офицеров, не больше роты, и атака была бессмысленной и означала гибель всех, кто оставались, а командир полка лежал в блиндаже с перевязанной грудью и хрипло дышал, он вышел и тихо сказал всем, кто мог слышать: "Мне приказано атаковать". После чего схватил первый попавшийся ППШ и, заорав то, что кричали во время атаки, рванул на бруствер. Все, кто мог еще двигаться, с криком и кто с карабином, кто с автоматом наперевес, следом за ним выпрыгнули и побежали.
       Кроме него никто в живых не остался, а его всего исхлестало осколками и взрывной волной швырнуло обратно в траншею.
       - Самое страшное, по крайней мере, для меня, не смерть, не боль и не кровь. Самое страшное - бессмысленность гибели людей. Ты меня понимаешь, Лева? Я хочу, чтобы ты меня понимал. Другие тебе многое чего наговорят, и я не настаиваю на том, что я прав, а они нет, но у меня есть моя правда, и я хочу, чтобы ты ее понял и помнил тоже.
       - В чем твоя правда?
       - В том, что страдание, кровь и смерть, которые люди берут на себя, могут быть оправданы только правильной целью. Я хочу точно знать, ради чего умер удивительно красивый человек Шлёма, лейтенант, командир третьей роты. Я не хочу вспоминать о том, как он умер, но я спрашиваю себя: зачем?! Не вообще и не в мировом масштабе. Я хочу, чтобы мне сказали, почему в тот момент и в той ситуации нужно было, чтобы умер Шлема?
       - Чтобы победить фашистов, - предположил Лева, чувствуя, что говорит не то и не о том, что отец.
       - Нет, Лева, весь ужас в том, что Шлёма, чтобы бить коричневых гадов, должен был остаться в живых, а он умер по дурости тупоголовых болванов, которые бросили его в огонь не для родины и не для победы, а ради себя и по своей тупоголовости, и поэтому говорю тебе, что его страдание и его смерть не-о-прав-да-ны. Понимаешь?
       - Не очень, - признался Лева, потому что об этом не было написано ни в одной из его книг. - Он, этот лейтенант, был на фронте, а там...
       - А там, а там, - передразнил его отец. - Дай тебе Бог никогда не знать того, что я видел там. Одно запомни: Смерть большинства моих друзей и все мои раны не помогли победить фашистов. Это, я тебе скажу, не война. Это бойня. Это мясокомбинат, в котором вместо скота - люди. Ты не понимаешь, но ты поймешь еще. Об этом напишут, и ты прочтешь.
       Отец попытался вскочить с таким видом, как будто опять был приказ: в атаку, и упал, зацепив маму, и они оба повалились на пол, а кастрюля с едой отлетела в сторону, и по полу покатились, рассыпаясь на ходу, желтые картофелины.
       Они потом долго сидели на полу, и Лева тоже прижался к ним, и все трое плакали, и уговаривали друг друга, что ничего, все устроится, и будет хорошо, и, слава Богу, что папа жив, а картошку можно помыть под краном, и многое другое...
      
       2.
       Еще через месяц отец относительно прочно стоял на ногах и, сильно хромая, сумел дойти до горкома, чтобы стать на учет.
       Третий секретарь был без правой руки и с искореженной нижней челюстью.
       - Садись, - сказал и левой кистью махнул в сторону стула.
       Просмотрел бумаги.
       - Майор? Нач. штаба? Добренько. Работать хочешь?
       - Ну, не дома же сидеть. Придумайте мне что-нибудь. Были бы силы.
       - Силы? Да, сил у тебя...
       Что он хотел сказать? Что сил достаточно или что силы - это не по его части, и не все ли равно, есть ли у человека силы и охота, если есть приказ.
       - Слушай, тут требуется комендант в пересылку, - сказал секретарь, вычитав что-то из толстой тетради в клеточку.
       - Что такое "пересылка"?
       - Не знаешь? Пересыльная тюрьма. Будешь там дежурным комендантом.
       - Да, ну! Что вы такое придумали? Это не по мне.
       - Будет по тебе. Знаешь, где тюрьма? Это возле базара. Я позвоню. Предупрежу, что ты от меня.
       - Да, не хочу я... - попытался отбрыкаться отец.
       - А тебя никто не спрашивает. Иди и работай. Завтра приступишь.
      
       3.
       Вечером того же дня Лева опять сидел в парке с раскрытым Оскаром Уальдом на коленях, когда возле него опять остановился Йоселе-меламед.
       - Ты все книги читаешь, - сказал и сел рядом. - Это хорошо. Я должен сказать тебе важную вещь.
       Он так низко опустил голову, что его бородой можно было мести опавшие с клена листья.
       - Что-то очень грустное? - посочувствовал Лева.
       - А ваде, - сказал старик и поправился. - Ну, конечно же, грустное. Где я тебе достану веселые известия во время такой войны, как та, что там. Хуже, чем прошлая.
       - Вы помните гражданскую?
       - Только гражданскую? О чем ты спрашиваешь? И первую мировую, и японскую. До самой Иудейской. Все войны я помню.
       - Вы участник японской войны 1905 года?
       - Только этого мне не хватало! Ну, конечно же, нет. Но Зюня Рашкович, мой двоюродный брат участвовал в Первой мировой и вернулся домой весь такой израненный, что на нем живого места не было. Как сейчас твой отец. У него в местечке была жена, еще совсем молодая. Эйтеле ее звали. Ни одного ребеночка не успели родить, как его взяли и послали в Восточную Пруссию. Нам это надо, скажи?
       Но Лева не знал, что сказать по поводу Восточной Пруссии и того, что у Зюни не было детей, а у генералов умения управлять войсками и не позволять врагам убивать и ранить солдат.
       - Когда-нибудь поймешь, а пока возьми это письмо и по секрету передай твоему папе.
       - Вы знаете моего папу?
       - Представь себе, знаю и довольно таки давно.
       На танцплощадке грянул оркестр, Лева повернулся в сторону вальс-бостона, а старик растворился в сладких вечерних запахах парка. Странно, но даже во время этой самой ужасной, какую только можно себе вообразить, войны цвела сирень, журчали ручьи, и - сам не видел, но мне рассказывали - однажды, на бруствере окопа, одна ненормальная птица неизвестной породы снесла яички и между двумя боями успела высидеть себе детей. Врут, наверное!
      
       4.
       Когда Лева вернулся домой, отец уже спал, а утром встал таким хмурым и так неохотно жевал тяжелую горбушку с ливерной колбасой, что он решил отложить вручение письма до вечера. Черт его знает, что в этом письме?
       Вернувшись из пересылки, он сказал маме:
       - Похоже на то, что они тоже люди. Как мы с тобой.
       - Ты о ком?
       - Я о заключенных.
       Этот человек никогда в жизни не видел ни одного заключенного. В кино этих отверженных никогда не показывали, и вообще все, что потом, много лет спустя, объединили емкой аббревиатурой ГУЛАГ, ни разу не судимым и тем, кто не стоял в очереди к окошку, где принимали передачи, было неизвестно. То есть, не то, чтобы совсем не знали, но что можно подумать, а потом сказать о людях, нарушающих законы? Некоторые из преступников были врагами народа, и это уже совсем непростительно. Мы то ведь все друзья народа, а почему эти подонки - враги? Некоторые, те, что оставались по эту сторону двери, когда их близких уводили в неизвестность, молчали в носовой платочек и не вякали, а такие честные и преданные советской власти, как Левин папа, просто об этом не думали, как не думают об отбросах в мусорном ящике или о врагах народа, которых расстреляли и правильно сделали. Чего ради о них думать? И вот вдруг этот человек, израненный и награжденный орденами фронтовик, не по своей воле оказывается в роли дежурного коменданта пересыльной тюрьмы. На трех этажах угрюмого здания, в камерах, отделенных от коридора грязными железными дверьми с дыркой для наблюдения, временно, кто в ожидании суда, а кто накануне отправки для дальнейшего над ними измывательства в другом месте, содержались отходы общества, которые в глазах непредвзятого человека выглядели, как нормальные люди, попавшие в очень затруднительное положение.
       Кстати, как - дай Бог памяти - звали Левиного отца? А, ну да, его звали Ефимом Юрьевичем (В девичестве, как пошутил Лева, Хаим Юдкович). Ну, пусть будет Ефим Юрьевич.
       - Ты сомневался в том, что заключенные люди? - спросил Лева.
       - Нет, не так. Я просто не знал, что в тюрьму сажают нормальных людей. Мало ли кто о ком никогда или как-нибудь иначе, чем другие, полагает.
       Отец выглядел подавленным и, казалось, пытался что-то понять.
       - Что с тобой, Фима? - спросила его жена.
       - Глаза.
       - Глаза?
       - Мы шли от камеры к камере, и начальник тюрьмы объяснял мне мои обязанности. У них там огромные такие ключи, которыми сержант открывал железные двери, и все это производит такой грохот, как будто в коридоре идет стрельба. Кому нужна эта канонада? Я уверен, что это устроено специально и пытаюсь понять, зачем.
       - Это так важно понять, папа?
       - Не знаю. Уверен, что там я столкнусь с вещами поважнее и пострашнее, но это, как ворота, ведущие... Не знаю. Пока не знаю.
       - Ты что-то сказал о глазах.
       - Ты знаешь, чем меня удивили буквально все глаза, глаза всех? Когда мы входили в камеру, все вскакивали и смотрели на нас, и...
       - И что?
       - Они смотрели на нас... Не знаю, как сказать... Они смотрели обыкновенно. Как смотрят все люди. На улице, в магазине - везде. Их глаза не были особенными. Точно так же смотрят на тебя люди на улице или на базаре. По-моему, это ужасно.
       - Но почему же?
       - Глаза - зеркала душ. Если они такие, как мы все, то почему они там, а мы здесь? Значит, может случиться и наоборот?
       Он немного подумал, а потом добавил:
       - В таких случаях отцы говорят сыновьям: вырастешь - поймешь. Но что могу сказать тебе я, если сам ничего не понимаю? Если ты поймешь раньше меня, обещай, что объяснишь.
       Он был форменным ребенком, этот большой, сильный и израненный человек.
      
       В этот вечер Лева тоже не отдал ему письма, потому что, по всей видимости, только писем от Левиного приятеля ему в этот вечер и не хватало.
       На другой день отец пришел еще более удрученным и все время молчал. Лева попытался с ним заговорить, но тот только сердито стукнул ложкой по тарелке, и они с мамой поняли, что лучше его не трогать.
       После обеда Ефим, не раздеваясь, повалился на кровать, но не спал, а неподвижно глядел в потолок. Мать присела рядом.
       - Фима, ну, что же будет дальше? Ты же не можешь ничего изменить. Не разводи пары. Погибнешь. Пропадешь. И мы с тобой - тоже.
       - Ты права, Злата. Мне не стоит говорить вам то, что я думаю. Но я же ничего не делаю. А не переживать невозможно. Ты себе не представляешь, как это выглядит. Есть вещи, которые я вижу, а рассказать даже вам, родным мне людям, не могу. Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь все это описал, чтобы все узнали, и чтобы другим тоже стало стыдно, как мне сейчас.
       - Неужели это так ужасно?
       - Что значит "так ужасно"? Ты представить себе не можешь. Эти кобели заставляют женщин, чтобы они с ними...
       - Понимаю, не продолжай.
       - Для женщин там - отдельный этаж. Так им приводят этих несчастных вроде как на допрос, а они...
       - Ладно, не надо. Левочка, ты бы...
       - Я понял, - сказал Лева и вынул из кармана письмо, надеясь отвлечь отца от дурных мыслей.
       Ефим резко поднялся, сел, рванул конверт и быстро прочел.
       - Где ты это взял?
       - Мне его дал один старик. Просил передать тебе.
       - Что за старик?
       - Сказал, что его зовут Йоселе-меламед.
       Ефим уставился на сына, не зная, что сказать.
       - Он так мне сказал.
       - Этого не может быть.
       - Не знаю. Он так сказал.
       - Фима, что в этом письме? - сказала Злата, сжимая щеки ладонями.
       - Он пишет, что в пересылке сидит жена лейтенанта Клоцкера, Шлемы. Ее зовут Рита. Помнишь, я говорил вам об одном лейтенанте, который погиб на моих глазах?
      
       5.
       Приняв дежурство, Ефим пошел по этажам. На втором он остановился возле дежурного по этажу надзирателя и спросил, в какой камере сидит Рита Клоцкер.
       - В сямнадцатой, ответил дежурный. Тольки ей тама сичас нема.
       - А где она?
       - Отвели на допрос.
       - Куда, в какую камеру?
       - Не, не в камеру. Ей до замполита, от-туда повели.
       Сержант подбородком показал в сторону кабинета замполита.
       Ефим не стал стучаться, а сразу дернул дверь. Дверь была заперта.
       - Он там? - спросил у сержанта.
       Сержант ничего не сказал, но очень сложной гримасой показал, что да, конечно. Ефим постучал кулаком.
       - Кто там безобразничает? - послышалось изнутри.
       - Комендант, майор Броун.
       - Чего тебе?
       - Откройте дверь.
       - Ты что, сдурел?
       - Открой!!! - так заорал Ефим, что сержант крякнул и от неожиданности присел.
       Внутри завозились, через некоторое время дверь открылась, и на пороге встал невысокого роста блондин, тоже в майорских погонах, но с голубыми полосками и кантом.
       - Ты что, сдурел?
       Ефим толкнул его в грудь, замполит отлетел в сторону и чуть не упал. У стены стоял обтянутый черным дермантином старый дореволюционной конструкции диван, а на нем сидела молодая женщина и двумя руками старалась удержать в не застегнутой кофте ее содержимое.
       - Вы Рита Клоцкер? - спросил Ефим, подойдя к ней поближе.
       - Майор Броун, вы находитесь в моем кабинете. Объясните ваше поведение.
       Ефим повернулся к нему.
       - Я тебе сейчас объясню, сука. Ты знаешь, кто эта женщина?
       - Сержант, немедленно передайте начальнику тюрьмы, что в моем кабинете ЧП, - крикнул замполит.
       - Давай, давай, зови начальника, - сказал Ефим.
       - Ты можешь объяснить мне, что происходит?
       - А ты знаешь, сука, что ее муж воевал рядом со мной и погиб смертью храбрых, а ты...
       Вошел начальник тюрьмы.
       - Товарищ подполковник, я провожу беседу с заключенной. Товарищ подполковник, наш новый комендант... - начал докладывать замполит.
       - Ширинку застегни, сука! - продолжал наступать на замполита Ефим - Проводил беседу с женой фронтовика!
       - В любом случае, это не твое дело, - спокойно сказал замполит, застегивая пуговицы брюк.
       - Ее муж погиб на фронте. На моих глазах.
       - Ну, так что, что погиб? Так она уже не женщина? Она меня попросила. Правду я говорю, Рита? Скажи этому дураку, что ты сама попросила.
       Ефим задрожал и, схватив табурет, запустил им в замполита. Началась свалка, во время которой Рита плакала, уткнувшись лицом в боковую катушку дивана.
      
      
       6.
       Год назад Рита и Шлема снимали комнатку в Чирчике, а он был в Сталинских лагерях. Рита неделями ждала, когда ему дадут увольнение на несколько часов. Потом, когда он закончил курсы младших лейтенантов и пока их полк формировался в этих же лагерях, он приходил почти каждый вечер, и они могли позволить себе уснуть в обнимку, как это принято у тех, кто любит.
       Однажды он сказал ей:
       - Риточка, ты извини меня, я понимаю, что время сейчас не подходящее, но мне так хотелось бы, чтобы ты родила сына.
       - Ну, конечно, Шлеймеле, ты прав, и я тоже очень хочу, чтобы у нас родился сын, - сказала она. - Но не лучше ли отложить это дело до окончания войны. Немцы уже отступают, и, наверное, этот кошмар скоро уже закончится.
       - А что если... - начал свою главную мысль Шлема и остановился.
       Рита поняла, что он хотел сказать и рукой закрыла ему рот.
       - Ты вернешься, и мы с тобой нарожаем много детей, и будем счастливы до глубокой старости, и у нас обязательно будет много внуков.
       Шлема ничего больше не сказал, а через несколько дней их полк отправили на фронт.
       Рита не могла больше оставаться в Чирчике, одна, среди узбеков, которые не очень-то любили эвакуированных. Подруга написала ей из Чимкента, что в этом городе можно будет найти работу и снять недорогой угол. Она поехала, и в горторге ей предложили взять маленький хлебный магазинчик, где по карточкам продавали хлеб.
       У Риты был небольшой опыт работы в торговле, но она не знала, что эти подонки взяли ее на работу с единственной целью подставить и переложить на девчонку огромную недостачу, на которой поживилось уже несколько человек. Ей самой и рубля не перепало.
      
       7.
       Разборка случившегося была короткой и состоялась в том же кабинете замполита, где произошел вышеописанный инцидент. Председательствовал тот самый третий секретарь горкома, который направил Ефима на работу.
       - Так, - сказал он твердо, глядя прямо в глаза замполиту. - С тобой все ясно. Поступишь в распоряжение военкомата. Я уже все устроил.
       - Но я же... - не очень внятно провякал тот.
       - Возражений не будет. В МВД и в военкомате я договорился. Конец блядству. На фронте сейчас как раз не хватает майоров. А что делать с тобой, майор? - перевел он взгляд на Ефима. Бомбить замполитов табуретками, это у нас не принято.
       - Готов понести наказание, но я это дело так не оставлю.
       - Оставишь.
       - Не оставлю. Эта женщина жена фронтовика, который геройски погиб...
       - Знаю. Слышал уже.
       - Поймите, Броун, что мы не хотим ЧП в нашем учреждении, - сказал начальник тюрьмы.
       - И в нашем городе тоже, - добавил секретарь и ребром ладони по столу поддержал вескость своих слов.
       Ефим встал.
       - Сидеть! - крикнул на него третий секретарь, и его покореженная челюсть задрожала в готовности разорвать Ефима на куски. - Это дело нужно спустить на тормозах. Всем понятно? Никому ни слова. А на бабу завтра же придет из прокуратуры ордер на освобождение. Счастье ее, что все это дело случилось до суда, а не после. Десятки ей было не миновать по минимуму. Вообще, ты не петушись, майор. Вышло так, что она этому блядуну еще спасибо должна сказать. Если бы не он, сидеть бы ей, как миленькой. А теперь все дело будет пересматриваться. И научи ее, чтобы заткнулась, и никому - ни слова.
       Замполит скривил губы и по петушиному выпятил грудь. Ефиму опять захотелось схватить табурет, но он сдержался.
      
       8.
       Рита поселилась у Броунов, но в торговлю не вернулась, а поступила работать на химфармзавод. Спустя некоторое время обнаружилось, что она беременна, и только этого им ко всем делам и не хватало.
       - Ну, почему такое должно было случиться? Шлема так хотел сына, а я сказала ему, что нужно дождаться конца войны, а теперь, из-за этого гада... Я сделаю аборт.
       - Не спеши ничего такого решать, - сказал ей Ефим и обнял женщину за плечи. - Во-первых, аборты запрещены, и тебе сейчас только настоящей уголовщины не достает. А во-вторых... Ты знаешь, что я подумал? Роди ребенка, и пусть это будет ребенок Шлемы. Нет, ну, я понимаю, что это не совсем так, и разница во времени. Это даже совсем наоборот, но раз уж случилось и иначе нельзя, то пусть это будет его сын.
       - Но ведь это же не правда, - плакала Рита, а Злата вытирала ей лицо полотенцем.
       - Правда, это то, что ты крепко любила его отца, а гадких людей нужно выбрасывать из памяти, а не хранить в поколениях, - сказал Ефим, и Злата, которая была историком по профессии, добавила:
       - Подумай еще о том, скольких еврейских женщин в разные времена изнасиловали погромщики. Так неужели же в детях, внуках и правнуках должны храниться имена этих нелюдей? Нет, Риточка, ты должна вычеркнуть из памяти этого негодяя, а твой сын, пусть он будет сыном человека, который погиб на фронте. Пусть он гордится своим отцом.
      
      
       ГЛАВА ТРЕТЬЯ
      
       1.
      
       - Бывает ли ангел-хранитель с бородой и в черном картузе? - пошутил Лева, рассказывая мне эту историю
       К этому времени мы уже разрешили ему встать и немного прохаживаться по коридору больницы. Мы сидели с ним в комнате отдыха, где ходячие больные обычно встречаются с посетителями, я на диване, а он в кресле.
       - Я называю его стариком, но похоже на то, что сейчас я в том возрасте, что тогдашний Йоселе-меламед, когда мы встречались с ним в Чимкенте. Или даже старше. Я спросил, откуда он знает моего отца.
      
       - Это очень просто, - ответил Йоселе-меламед. Твой отец был учеником в хедере, а я в этом хедере был меламедом, Зюня же - помнишь, я рассказывал тебе про Зюню - так с ним я учился в ешиве, а кроме того Зюня подрабатывал в типографии и выучился там на наборщика. Они там, между прочим, печатали еженедельную газету на идиш. Теперь таких газет не печатают.
       - Где он сейчас, этот Зюня? - спросил Лева.
       - Где он сейчас? Сейчас он очень далеко. Спроси лучше, где он только не был и кем он только не был, этот наш Зюня Рашкович. До первой мировой он был ешиботником и наборщиком в еврейской типографии, во время войны довоевался до унтера, вернулся, считай что инвалидом, поправился и поступил в эсеры, от эсеров перешел к большевикам и служил в коннице Буденного. Где он только не скакал! Доскакал до самой афганской границы.
       - А потом?
       - Что было потом? Потом вернулся домой, к жене, и они вдвоем родили Риточку. Да, да, эта самая Рита. В девичестве Рашкович.
       - Так вот почему вы мне про него рассказываете!
       - Именно так.
      
       2.
       Даже на фоне своего не простого времени Зюня выглядел оригиналом. Кожаная, типично комиссарская тужурка, бухарская тюбетейка, казацкие усы, синие галифе, косоворотка под узкий, кавказский ремешок с металлическими бляшками и хромовые сапоги в обтяжку. Он объяснял это очень просто: тужурка, галифе и сапоги - нет денег на новую одежу, тюбетейка и ремешок - из мест боев за рабочее дело (В прежние времена такие вещи называли боевыми трофеями), а косоворотка - принадлежность к пролетарскому сословию. Что касается усов, то это, чтоб не видно было шрама над верхней губой. Всему было кошерное, в смысле - марксистское объяснение.
       Что не помешало Зюне собрать молодежь местечка и призвать парней и девчонок взяться за изучение иврита, для чего был создан кружок в "избе-читальне", а "избу" разместили в бывшей микве, не функционировавшей с девятнадцатого года, поскольку все трубы и краны были сняты и вывезены неизвестно кем и в неизвестном направлении.
       - Прокатились две войны и разруха была такая, как будто по стране одновременно прогарцевали монголы, татары и бубонная чума, - объяснил Йоселе-меламед и добавил, что потом была тоже разруха, но по другой причине, а теперь у нас тоже война и разруха, после чего будет следующая разруха, но, к счастью, без войны. - Вообще, самыми типичными для этой страны являются скачки в противоположных от всех нормальных направлениях и разруха.
       Вообще, он все знал, этот Йоселе, и он знал даже то, чего еще не было.
       - Но ведь война же все-таки, - зачем-то пробормотал Лева, как будто пытаясь кого-то оправдать.
       - Ну, раз так надо, - ответил Йоселе, и Лева не понял, к чему он это сказал.
      
       Настал, однако же, момент, когда Зюню вызвали в ГПУ и довольно мягко предложили, во-первых, закрыть свой подозрительный кружок, а во-вторых, поступить работать в их организацию, что, в принципе, на них вовсе не было похоже, но, как говорится, пути ЧК неисповедимы.
       Поступить на работу в ГПУ? Нет, у Зюни были другие планы. Он подал заявление в Промакадемию. Была такая когда-то в Харькове, на Николаевской площади, переименованной впоследствии в площадь имени первого секретаря первого обкома Тевелева, хотя теперь такую тоже не ищите, так как вспомнили, что еврейскую фамилию этой площади не подобает иметь в центре советского города. Но мы не об этом.
       Что касается кружка, то бывший раввин и бывший - еще до этого - меламед, которого все называли Йоселе, пригрел любителей иврита и еврейской истории в своем доме.
       Напоминаем, что у Зюни была еще жена, красавица Эстер. Глядя на нее Йоселе имел обыкновение говаривать: "Нет, вы только посмотрите, на нашу Эйтеле. Если вы не знаете, как выглядела царица Эстер, то вот вам ее вылитый портрет. Господь специально делает так, чтобы иногда на земле появлялись такие лица и чтобы, не дай Бог, люди не забыли о красоте жены царя Ахашвероша". Он это говорил, конечно, в шутку, но - вы меня понимаете.
       Эйтеле как раз там и работала, то есть в ГПУ. Неважно, чем она там занималась в то время, когда Риточку, ее и Зюнину дочку, растили ее родители, но что-то там такое писала или переписывала. Это было уже в 1926 году, и в один, как в шутку говорят, прекрасный день в отдел ГПУ пришел специальный приказ, и весь Зюнин кружок вместе с Йоселе, с его книгами и исписанными на лашон а-койдеш тетрадками арестовали, и всему коллективу объявили, что с нынешнего дня все они считаются сионистами. Кроме Йоселе, остальные так вообще не очень хорошо представляли себе, значение этого слова и попросили, чтобы им хотя бы объяснили, за кого их принимают, тем более что среди них нечаянно оказался парень по имени Федя, сын местного бочкаря, которых ходил на занятия из ревности. Он дружил с одной еврейской девушкой по имени Сура и вместе с нею ходил на эти занятия, чтобы, кроме него, к ней никто не приставал и не сидел рядом. Хотя и ему, кстати, это тоже стало интересно, и он выучил на память "Шма Исраэль" и "Ани мамин".
       Словом, всех, включая Федю, за злостный сионизм по тогдашним, еще очень гуманным, правилам просто сослали в одно сибирское село. Они там прожили, кажется до 1930 года. Федя женился на Суре, они родили двоих деток, а Зюня, тот, наоборот, по почте получил от своей красавицы развод. В подтверждение того, что судьбы ГПУ неисповедимы.
      
       3.
       Я где-то читал, что в этом деле приняла участие чуть ли ни сама товарищ Пешкова, в смысле жена пролетарского писателя Максима Горького. При ее участии британское правительство обменяло довольно большую группу палестинских евреев-коммунистов, на евреев же, но сионистов, которые в этот момент считались Лондоном менее опасными, чем коммунисты. Таким образом, вся эта ватага, включая Федю и двух его малюток, стали палестинцами, как тогда называли евреев, живших в Палестине.
       Все это доказывает (Как по Марксу, так и по Эйнштейну) невероятную относительность всего, что происходит, того, как что называют и того, что обо всем этом говорят. В Советском Союзе остались только чекистка Эйтеле, та, что была похожа на царицу Эстер, ее и Зюни дочь Риточка и тот единственный, кого с достаточным правом можно было считать сионистом.
       - Они отправили меня на Соловки, - объяснил мне Йоселе. - Очевидно, считали, что я им нужен здесь, в этой стране. Без меня они не надеялись построить все, что им завещал Ильич. Три раза они должны были меня расстрелять. Не по приговору, а по разнарядке. Что значит, как это по разнарядке? Очень просто: на Соловки присылали оттуда, сверху - нет, не от Бога, а от совнаркома - телеграмму: немедленно расстрелять, скажем сто человек. И точка. Безразлично кого. Так вот мне три раза удавалось где-нибудь спрятаться, или, как говорят блатные, заныкаться, и в список включали не меня. Хорошо ли это с моей стороны? Не знаю, не уверен, но я почему-то всегда предпочитал, чтобы они стреляли друг в друга, чем чтобы стреляли в меня.
       Кстати, для того, чтобы создать в голове моего случайного читателя полнейший кавардак и неразбериху, наиболее точно отражающие все, что там происходило в СССР, замечу (Об этом я впоследствии узнал уже сам), что буквально все присланные англичанами коммунисты были коммунистами же расстреляны, а присланные коммунистами в Палестину сионисты вступили в ряды Хаганы и Эцеля и включились в борьбу против британского мандата, чего именно евреи-коммунисты делать не собирались. Они были заняты изучением трудов основоположников.
      
       Все это для Левы было слишком сложно. Сложнее Анатоля Франса и Оскара Уайльда вместе взятых. Особенно после того, что отец сказал, что точно знает: Йоселе-меламед был на Соловках расстрелян, и ему это известно от человека, который лично бросил его, мертвого, в общую яму.
      
       - Я не думаю, чтобы Эйтеле имела отношение к аресту и высылке своего мужа и его товарищей, - продолжал Йоселе. - Хотя она и была очень красивой - это факт - но в ирерархическом смысле она была человеком маленьким или, как говорят по-украински, "пяте колэсо до воза". Разве что Сергей Дмитрич, зав. оперативным отделом и ее непосредственный начальник, этот мог, но, спрашивается, зачем он стал бы делать такую гадость женщине, которой всегда симпатизировал и ласково называл "наша Этичка". Позовите-ка мне нашу Этичку! Мне нужно кое-что у нее спросить.
       Правда, когда Зюню выслали, как антисоветчика и националиста, он настоятельно посоветовал своей Этичке отмежеваться от непролетарского элемента и оформить с ним развод. Эйтеле, надо сказать, напомнила СД-ку (Эсдэк), как называли завоперотдела, что ведь Зюня член партии с семнадцатого года и был комиссаром в конармии, но Эсдэк объяснил товарищу всю глубину падения перерожденцев и уклонистов, как этапе в становлении и возрастании, и она сделала, как сказали партия и Эсдэк. Ее даже винить в этом невозможно. Так поступали все. Таким был стиль руководства и подчинения, и такими были атмосфера и общественная ментальность.
      
       4.
       Не трудно понять и оценить характер и ментальность сильной и яркой личности, черты которой четки и видны со всех сторон, откуда ни зайди. Не потому ли история литературы знает так много злодеев, святых, героев, предателей, мудрецов, подлецов, созидателей, благодетелей, меценатов, ничтожных негодяев и массовых убийц? Даже, скажем, образы рядовых, обыкновенных людишек, вроде чиновника, который в театре нечаянно чихнул на затылок своего генерала и так старался, чтобы его извинили, что умер от этого старания. Он, этот жалкий человечишко, по-своему ярок и примечателен, мимо его великолепного ничтожества невозможно пройти, а, увидев в толпе, нельзя не запечатлеть в памяти.
       Эйтеле была заметна и примечательна только своей внешностью. Ну, что ж, если бы мы ее встретили, то непременно сфотографировали бы на память. И это все. В остальном она была настолько ординарна, что даже ее развод с Зюней - как ни говорите, а Зюня был великолепной в своей кавалерийской непоследовательности личностью! - и второе замужество нельзя назвать ни предательством, ни подлостью - вообще никак нельзя назвать. Подобно тому, как нечего сказать о щепочке, которая нечаянно попала в ручеек и не плывет, и следует за течением, цепляясь то за камешек, то за коряжку, и хлюп! - прямиком в Атлантический океан. Как будто ее туда звали.
       Ее брачный союз с Эсдэком был так же естественен, как отправление естественных надобностей: выглядит не красиво и сопровождается миазмами, но все вокруг понимают, что иначе невозможно.
       У них родилось двое детей, девочка и мальчик, а Риточка составила им компанию. Эсдэка она, как и другие дети называла папой. А когда, лет десять спустя его арестовали "без права переписки", она переживала, как другие, и тихо возмущалась из-за того, что не принимали передач. В каком тумане растворились братик и сестричка Риточки? Спросите о чем-нибудь попроще.
       Шлема вошел в ее жизнь из совсем другого мира, и вдруг она поняла, что прежде, до его появления, вокруг была сплошная серость и незнание того, ради чего мы живем.
       - Ты собираешься выйти замуж за этого, который не от мира сего? - спросила у нее школьная подруга. - А сколько он получает?
       Она вообще об этом не подумала, а Шлема был поэтом, работал в отделе писем "Утренней правды" и публиковал в разных изданиях стихи о пионерах и о цветущей колхозной жизни. Специально для Риточки он писал о любви и ее красотах.
       После чего началась война, и они у ворот военкомата разыграли сцену: "Я на подвиг тебя провожала. Над страною гремела война. Я тебя провожала, но слезы сдержала, и были сухими глаза". Хотя глазки у Риточки были более чем мокрыми. Но так поется, и мы из песен слов не выбрасываем.
      
      
      
      
      
      
      
      
       Четвертая глава
      
       1.
       Зачем Лева все это мне рассказывает? Какое это имеет отношение к нему и Костику? А ко мне - тем более. Какие-то отрывки разных жизней и судеб. Он когда-нибудь свяжет все это вместе?
      
       Здесь мне придется сделать скачок во времени. Дело в том, что с Элиэзером я встретился гораздо позже этих событий, но то, что он мне рассказал, уместнее изложить сейчас. Мне сказали, что Элиэзеру, когда мы встретились с ним на одной шумной свадьбе, было лет около девяноста.
       Мы уже перестали удивляться тому, что так много людей в наше время доживают до столь преклонного возраста, но продолжаем разводить руками, когда видим их не в инвалидных колясках, а в добром здравии и готовности принять пожелание "до 120-ти" всерьез. Мы разговорились с ним на террасе ресторана, где проходила свадьба.
       - Вышли покурить? - спросил он.
       - Да нет, я не курю, - ответил я. - Но я не выдерживаю этой музыкальной канонады. Что за удовольствие, в самом деле, от такого грохота, что невозможно пообщаться с соседом за столом?
       - Абсолютно с Вами солидарен, но что поделаешь, если во все века вкусы стариков расходились со вкусами молодежи? Жаль, что это так, но, должно быть, таков закон природы. К тому же музыка, танцы - все это соответсвует не столько вкусам толпы, сколько ритму времени.
       Я сам пожилой человек, но Элиэзеру гожусь в сыновья. Чуть не сказал ему, что в мое время, то есть, когда я был молодым, старики высказывали противоположные мнения, так что сейчас не только молодежь другая, но старики, видимо, тоже не те, что были прежде.
       Мы отыскали два кресла в углу террасы, и перед нами открылся такой роскошный вид на Средиземное море, что возвращаться в зал уже не хотелось, и потекла обычная при таких обстоятельствах беседа о том, кто я, кто вы, да откуда родом и давно ли в стране. Случайно, как это бывает в маленькой стране и у представителей немногочисленного народа, наткнулись на общих знакомых, и оказалось, что его фамилия Хореш, это измененная - все тогда, в первые годы Мединат Исраэль, меняли фамилии, а первоначальная - Рашкович, и что он из тех Рашковичей, о которых мне рассказывал Лева, и да, да, а как же! - он не только близко знал Зюню Рашковича, но они вместе были в ссылке, в Сибири, а потом, в тридцатом году, их обменяли на палестинских коммунистов.
       - Зюня? Что вам сказать? Он был очень странным парнем, этот Зюня. Казалось, он все делает так, чтобы было вопреки логике и здравому смыслу.
      
       2.
       Уже в самом конце Первой мировой в госпитале его выходила и вернула к жизни одна из тех сестер милосердия, которых было так много из семей аристократов, даже из императорского дома. Мужем этой сестрички был барон, известный в Петрограде банкир Шредер.
       Существует литературный штамп: кто-то кого-то в экстремальной ситуации спасает от смерти и делает его своим должником до конца жизни. Тот, кто в таких ситуациях, в особенности на большой войне, из тех, что потом называют "великими", побывал, знает, что там спасение жизни друг другом происходит непрерывно. Он меня прикрыл огнем, а потом я его раненого вынес в безопасное место, санитары, медсестры, хирурги - все постоянно кого-нибудь спасают. Однако в госпитале спасенный медсестрой и сама медсестра в какой-то момент, когда раненный солдатик открывает глаза или спускает ноги на пол, или начинает ходить, особенным образом улыбаются друг другу. У нее были темнорыжие волосы и глаза почти идеальной черноты, так что смотреть на такое чудо без восхищения никто бы не смог. Это на тот случай, если вы подумали, что губа у банкира Шредера была дурой.
       - Как тебя зовут, солдатик? - спросила она.
       - Захар, - ответил Зюня, скорее всего не в шутку и не потому что хотел скрыть, что его зовут Зюня. Возможно, из его подсознания выпрыгнул обычай предков, вернувшись к жизни, сменить имя.
       - Что-то ты на Захара не похож, - усомнилась она. - Скорее Кацо, чем Захар.
       - Меня зовут Зюня, но в роте все называли Захаром, - выкрутился он.
       - Еврей, что ли? - спросила Лиза (Так ее звали), ее лицо при этом слегка вытянулось, и она показалась Зюне не такой уж красивой.
       - Да, а это важно?
       - Еще как! Все евреи шпионят на немцев.
       - Я не шпионю. Значит не все.
       - Все равно.
       - Если бы знали, что я еврей, то не ухаживали бы за мной?
       - Ну, не то чтобы, но я работаю добровольно. Могу и выбирать. Жаль, что ты еврей. Такой красавец и - на тебе!
       - Я не нарочно. Жаль, что огорчил такую пани.
       - Я никогда еще ни с одним евреем так близко... Муж говорит, что вы все против России и служите ее врагам.
       - Ваш муж все это точно знает?
       - Мой муж пожилой человек. Он много знает и занимает видное положение.
       - Ну, тогда спорить не буду. Просто, я среди знакомых мне евреев ни разу не встречал шпионов.
       - Никто не скажет другому, что он шпион. Такие вещи хранят в секрете.
       - Тогда откуда ваш муж знает, что евреи шпионы? Тем более - все.
       - Если Михал Михалыч говорит, значит знает.
       Лиза еще раз внимательно вгляделась в его лицо, потом резко повернулась, ушла и дня два не появлялась вовсе, а когда пришла, то сказала, что ему, Зюне, приказано зайти в перевязочную.
       - Я вас осмотрю.
      
       3.
       В перевязочной она долго возилась с его бинтами, а когда он встал с топчана, попросила его снять полотняные брюки-кальсоны, которые были на нем.
       - Зачем это? - удивился он, так как ниже пояса у него не было ранений.
       - Я должна осмотреть ваши гениталии, - спокойно объяснила она.
       - У меня не может быть венерических заболеваний. Я два года с женщиной не был.
       - А два года назад были?
       - С женой. Больше ни с кем.
       - Все равно. Снимите. Я должна осмотреть.
       В принципе, в военном госпитале или на комиссии - это дело обычное, но вот так, перед молодой женщиной?.. Ему стало страшно неловко, от того, что на пристальный взгляд женщины его пенис среагировал адекватно. В таких случаях во время осмотра на непослушный орган брызгают холодной водой.
       - Да, вы сказали правду, - кивнула она.
       - Какую правду?
       - Что два года не были с женщиной. Зайдите за занавеску.
       Он повиновался и, подтянув штаны, пошел, куда было указано. Она последовала за ним и сразу сбросила с себя халат.
      
       Когда они вышли в коридор, он спросил:
       - Зачем вы это сделали?
       - Ну, и дурак же ты! - отрезала она и добавила: - Хотела проверить, чем евреи отличаются от других.
       - Ну, и как?
       - То же самое.
       - Спасибо и на этом. Хоть в чем-то вы считаете нас такими, как другие люди.
       - Ты прав, солдатик. Я хотела проверить и убедилась в том, что ты такой, как другие. Дай-то Бог, чтобы мой муж...
       Лиза оборвала эту фразу, тронула его за плечо и ушла. Что она хотела сказать про мужа?
       Больше Зюня ее не видел.
      
       4.
       - Все это вам рассказал Зюня?
       - Он по-своему, она по-своему.
       - Вы после этого с нею встречались?
       - Вот именно. Это было году, примерно, в двадцатом, и, вы понимаете, что тогда я еще не знал ни ее, ни их истории, а Зюня в это время воевал, хотя, впрочем, вскоре после ее приезда вернулся с новым сабельным шрамом на левой щеке и в усах. Была гражданская война - вы знаете. А ее просто встретил на улице. В нашем городке. Я в это время был уже вполне взрослым, но еще неопытным человеком и, должен вам сказать, пройти мимо такой женщины и потом десять раз не оглянуться, делая вид, что ждете извозчика, это было не каждому по силам. Она вела за руку малыша и видно было, что пытается что-то найти. Я вернулся и спросил, не могу ли ей чем-нибудь помочь. Она сказала, что ищет, где тут можно за недорого снять угол. Моя мать тогда как раз сдавала комнатки разным приезжим, и я привел ее к нам. "Вы еврейка?" - спросила ее мама. Она ответила, что да, что зовут ее Броха, а мальчика Шлимеком. Тогда мама стала задавать ей вопросы на идиш, потому что так тогда было принято, что, когда два еврея встречались, то они разговаривали на идиш, а не на чужом каком-нибудь языке. Броха, как она себя назвала, некоторые слова понимала, но сказать на идиш почти ничего не могла, а то, что пыталась сказать, не было идишем. Вообще-то, вы знаете, эти столичные евреи, они ассимилировались раньше всех, но все-таки. Кроме того - как бы вам объяснить? - эта женщина была явно не из простых. В ней чувствовалась порода. Причем, не наша. Я сразу понял, что тут что-то не так, и, когда она уже устроилась в своей комнатке, решил с нею заговорить. Я прямо сказал ей, что она немножко не та, за кого себя выдает, что выдавать себя не за того, кто ты есть, в такое время немножко опасно, и что стоит подумать, как быть, если не хочет попасть в неприятность. Она некоторое время помялась, но дело в том, что ее, как теперь говорят, легенда была слабо отрежиссирована. Хотя, с другой стороны, кто я такой, чтобы тут же, сходу, выложить мне правду. Так что разговор получился долгим, но в конце концов, случилось то, что должно было случиться, и она рассказала мне правду под мое клятвенное обещание, что не выдам ее, а у меня такого и в голове не было.
      
       Всего этого Лева, скорее всего, и сам не знал, потому что мне он ничего такого не рассказывал, и нужна была эта моя случайная встреча со стариком Элиэзером на чьей-то свадьбе, чтобы я узнал еще об этом персонаже - Лизе-Брохе и ее сыне Шлимеке.
      
       5.
       То, что я услышал от Элиэзера, мне в этом месте его рассказа вначале не понравилось. Некрасиво это выглядело. Немножко похоже, я бы сказал, на шантаж. Однако парень был искренен в своем желании помочь красивой женщине и не допустить, чтобы она попала в беду. В то время в разгаре НЭП, и у его дяди было предприятие по обработке кожи и изготовлению седел и конской сбруи. Словом, Элиэзер ее туда пристроил, и они немножко подружились. Насколько близко, этого он мне не сказал, но какая разница? Во всяком случае, она во всем ему призналась, потому что держать свою страшную тайну одной очень трудно, и всегда бывает лучше с кем-нибудь ее разделить. А тайна была вот какой.
       После своей, мягко говоря, не очень красивой выходки Лиза ушла из госпиталя, но от христианского подвижничества не отказалась и - страшно себе даже представить! - стала работать в тифозном отделении какой-то петербургской больницы.
       Шел семнадцатый год и какого только сброда в этих палатах не было. Ее определили в женский сектор, где в огромном зале, на железных койках тряслись и метались в тифозном бреду, и одна за другой умирали подобранные на улицах и вокзалах женщины, а Лиза погрузилась в эту клоаку с каким-то мазохистским желанием заглянуть в бездну.
       В этом было что-то похожее на то, как она - стыдно об этом вспомнить - приказала солдату Зюне Рашковичу снять штаны. С ее стороны не было ни малейших признаков не то что любви - какая там любовь? - но даже похоти не было. Только это: заглянуть в сатанинскую бездну. Подвернулся странный случай, и она заглянула. И что увидела или почувствовала? В самом деле, что?
       Она выросла в семье обрусевших еще в XVIII веке немцев, потомственных предпринимателей и финансистов, девчонкой была отдана замуж за человека из той же среды, на очень много старше ее самой, и видела мир из окон богатых особняков, со скамеечек резвых фаэтонов и глазами приятельниц и приятелей, с которыми проводила время. Представление о так называемом "простонародье" было не более четкое, чем у нас с вами о содержимом мусорных баков, что в углу двора. Евреи были частью этого месива. О них там и сям упоминалось, как, закрыв нос батистовым платочком, упоминают о том, что малыш Петя за столом, при гостях испортил воздух. Ее духовник пару раз что-то такое сказал об антихристах, а в книгах отцовской библиотеки тоже попадались не самые лестные характеристики всевозможных Гобсеков, Нюсенженов или (Пушкинское) "... поют и в мерзостной игре жида с лягушкою венчают". Внимание на этом не задерживалось. В газетах как-то много писали о каком-то омерзительном Бейлисе, убившем ребенка и выпившем его кровь. Что-то в этом роде. Комбинация навозной кучи и одного из колец дантовского ада. Фи!
      
      
      
       Пятая глава
      
       1.
       - Рыжие волосы и черные глаза, можно сказать, что это козырь в пользу того, что вы похожи на еврейку, но все остальное... - сказал ей Элиэзер. - Прежде всего, не пытайтесь говорить на идиш. Вы решили, что идиш и немецкий - один и тот же язык, но это совсем не так. Это разные языки, но, как говорят, от одной мамы. На самом деле Петроградские евреи, в большинстве, от идиша уже оторвались. Так что будет лучше, если на идиш вы говорить не будете. Но у евреев есть свои обычаи, традиции. Завтра как раз пятница. Вот я принес вам две свечи и на бумажке написал русскими буквами слова молитвы. Выучите ее и в половине шестого вечера зажжете субботние свечи. И не спрашивайте пока, почему субботние свечи зажигают в пятницу. Объясню в другой раз. Можете не быть религиозной, но свечи зажгите, чтобы видно было, что некоторые традиции вы все-таки соблюдаете. Зажгите их на подоконнике, чтобы было видно с улицы. Желательно, чтобы моя мама это увидела. Она хорошая женщина, но любит поговорить.
       - Хорошо, - согласилась она. - Я буду делать все, что ты скажешь. Называй меня тоже на "ты". Пожалуйста.
       - Хорошо, но теперь я хотел бы знать, почему вы, извини, ты, русская женщина, прикидываешься еврейкой? Обычно, бывает наоборот. А чтобы такая красивая христианка приехала в еврейский городок и заявила, что она Броха Хаимович!
       - У меня есть паспорт.
       - Поскольку ты не еврейка, то, наверное, не знаешь, что евреев бьют не по паспорту, а, извини, по морде. Мне ты можешь ничего не рассказывать, но если тобою заинтересуются ребята из ЧК... Правда, туда сейчас вернулся с войны один мой родственник, но врядли нам это поможет.
      
       Она не могла не рассказать о себе Элиэзеру, причем, не потому, что этого требовала безопасность, а потому что он был единственным, с кем можно было поделиться и, в случае чего, чем-то помочь.
      
      
      
       2.
       Бог ли черт ли послал ей встречу с Брохой Хаимович, еще одной еврейкой на ее пути, но эта встреча состоялась в тифозном крыле больницы, куда Лизу привело христианское желание помочь людям. Броха была как раз штатной медсестрой этого отделения. Нельзя сказать, чтобы эти женщины с первого взгляда понравились друг другу, но общая работа, да еще такая, как у них, вид страданий и умирающих - все это сблизило их. Там, в конце коридора, был темноватый уголок и в нем маленький столик и два стула. Это было место их отдыха и чаепитий.
       Конечно, в России чай, это не то, что в Японии, но и в этой стране чаепитие располагает к интимным беседам. Там, в этом уголочке они нашли общий язык.
       Муж Брохи погиб на войне, брат связался с большевиками и как раз в это время делал революцию, Броха жила с мамой и ребеночком, а барон Шредер, Лизин муж, отстраненный революцией от дел, сидел дома, у окна и возмущался происходившим на улице.
       Дальше все произошло, как в кино. По крайней мере, до того, как мне об этом рассказал старик Элиэзер на галерее ресторана, где гремела чья-то - уже не помню чья - свадьба, я был уверен, что такие вещи можно увидеть только на экране.
       Однажды вечером в дом Шредеров хозяйским шагом вошли революционные то ли матросы, то ли просто грабители, потребовали показать документы, произвели обыск, в смысле - перевернули все в доме и ушли, прихватив наименее громоздкие ценности. К счастью, Лиза свои украшения хранила в таком месте, куда революционеры не догадались заглянуть.
       На другой день Лиза рассказала о случившемся Брохе, а Броха, которая благодаря большевистскому брату была ближе к центру событий, чем баронесса Лиза, сказала, что дело швах.
       - Послушай, подруга, вот тебе мой адрес и храни его постоянно при себе. Я не знаю, что может случиться, но, если понадобится, беги ко мне.
       - Я понимаю и очень тебе благодарна, но твой брат...
       - Мой брат уже делает революцию в Москве. Партия, говорит, приказала. Мама ему уже не указ. Партия ему указ. Короче, ты поняла: чуть что, беги ко мне. Маму я предупрежу.
       Если учесть, что все друзья и родственники Лизы были в таком же, как она, положении, то другого выхода, собственно, и не было.
      
       Несколько дней спустя другие парни выволокли барона Шредера на улицу, затолкали его в кузов грузовика, где на полу сидело еще несколько таких же, как он, контрреволюционеров, и Лиза осталась одна в гулких, как колодцы, комнатах с темными углами, в которые можно было провалиться, как если бы они были ущельями, полными острых уступов и ядовитых пауков. Деревенская девушка Шура, которую они взяли в служанки за неделю до этого, куда-то ушла, не исключено, что тоже в революцию. Все люди в этом городе, казалось, разделились на тех, кто в революции и тех, кто под ее сапогами и колесами. Правда, была еще Броня, которая, если не считать ее брата, не была ни с теми, ни с другими.
       Лиза быстро собрала в саквояж все, что могло пригодиться, и, трясясь от страха, побежала к черному ходу. Почему именно к черному?
      
       Страх. Главное завоевание революции. С этого момента страх был сильнее и действеннее всех чувств и здравого смысла - тоже.
       "Вы в самом деле считаете, что все без исключения телефоны на прослушке? Что все, сидящие вокруг, стукачи? Что во всех квартирах натыканы "клопы"? Что за всеми ведется наблюдение?" "Послушайте, не будьте вы наивным. И уж если вы считаете, что это не так, то будьте уверены, что вас прослушивают и за вами наблюдают. Так что держитесь от меня подальше".
      
       3.
       Лиза прибежала к Брохе, вся мокрая от дождя и от слез, и Броха с мамой долго приводили ее в порядок, хотя им самим было не легче: накануне вечером пришел какой-то усатый тип с ружьем на ремне и сказал, что Брохин брат, который делал революцию, сперва в Петрограде, а потом в Москве, погиб за рабочее дело. Хотя сам он даже не успел стать рабочим, а еще учился в реальном училище.
       Следующие два года Брохиной жизни были не столько жизнью, сколько ее отдельными эпизодами, безо всякого смысла и связи сменяющими друг друга. Спасал довольно увесистый узелок с "побрякушками", как она их называла. Его не нашли во время обыска, а во время бегства, страх страхом, но узелок она все же прихватила.
      
       - Я все-таки не понимаю, почему ты должна была прятаться? Тебе угрожали? Вызывали на допросы? За тобой следили? Или, может быть, ты и в самом деле в чем-то виновата? Может, ты кого-то убила?- допытывался Элиэзер, который, живя в захолустном местечке, в двадцатом году двадцатого века, еще не знал, что такое революционная власть в столице. Он знал, что бояться следует погромов, потому что это, действительно, страшно, когда толпа пьяных мужиков набрасывается на беззащитных людей и крушит все вокруг, но революция... Извините, революция, если я правильно понимаю, для того и делалась, чтобы все было иначе. И чтобы не было страха.
       - И еще, самое главное. Ты была Лизой Шредер, баронессой. Как ты стала Брохой Хаимович? Скажи мне правду, пока тебе не пришлось говорить эту правду в других местах. Нет, я тебя не пугаю, а хочу помочь.
       Он, в самом деле, хотел ей помочь. Вообще, вы, наверное, заметили, что всякий раз, когда мужчина видит красивую женщину, его мысли начинают вертеться в этом направлении: чем бы ей помочь? Если женщина некрасива, то желание помочь тоже случается, но реже и не в такой мере.
       - Я боялась. Ты можешь понять, что они убили моего мужа, и я боялась, что они меня тоже убьют? Почему Броха это понимала и поэтому прятала меня в своей квартире, а ты не понимаешь?
       - Ну, ладно, согласен, хотя все равно не понимаю, почему ты боялась. Если ничего плохого не сделала, то и бояться было нечего. Но объясни, наконец, как ты сама стала Брохой. Вы что, поменялись с нею, что ли? Она стала Лизой, а ты Брохой?
       - Нет, не так. Они обе умерли от тифа.
       - Кто умер?
       - Броня и ее мама. Сначала Брохина мама, а потом Броха. Я их похоронила, а потом взяла Брохин паспорт, купила билет на поезд и уехала.
       - Куда, зачем и почему ты уехала? Ты что, сумасшедшая, что ли?
       - Я уехала не куда, а оттуда. Мне было страшно оставаться в этом городе. Я боялась всех. И я боялась своего имени. Моего мужа убили, хотя он ничего плохого никому не сделал. Значит, они могли убить и меня. Я боялась оставаться одна и быть Лизой Шредер. Если ты мне не веришь, то выдай меня, и пусть меня уже поскорее убьют, чтобы все это кончилось и чтобы не приходилось бояться.
       - Почему ты приехала сюда, в этот штетл? Это хотя бы можно объяснить?
       - А куда же мне было еще ехать, если я еврейка? Я много раз слышала, что евреи не как русские, они помогают друг другу.
       - Ну, вы посмотрите на нее. А идишке! Ду бист а идишке?
       - Йо! Их бин а идышке, их бин а идишке!
       - Зи ис а идишке! - повторил за нею Элиэзер, подумал о том, что это смешно, что эта гойка, банкирша и еще что-то там такое говорит о себе, что она а идишке и мысленно махнул рукой в смысле: какая разница, пусть будет, кем хочет.
       Но что было с нею делать? Тем более, что с нею малыш. Сколько ему? Года два? Или три? Ладно, это тем более неважно.
      
       4.
       Почему она вышла именно на этой станции? Хороший вопрос, но у науки на такие вопросы нет ответа. В науке все должно быть целесообразно и взаимосвязано, а в реальной жизни происходят таки вещи - "Гамлет" Шекспира читали? - что и не снились вашим мудрецам. Может быть, где-то в ее подсознании вертелось и управляло ею желание встретиться с Зюней, которому она однажды в военном госпитале приказала снять штаны?
       Только, пожалуйста, не делайте вид, что будто бы знаете, почему баронесса Лиза-Броха сошла на этой станции, а не на какой-нибудь другой. Лучше подумайте о том, что страх обостряет в нас те механизмы, которые во всех нас ослаблены и разрегулированы добросовестной учебой и чтением правильных книг
      
      
      
       Шестая глава
      
       1.
       Вернувшись домой, в черной косоворотке под узкий кавказский ремешок с медными финтифлюшками на нем, в галифе, усах и сапогах, Зюня Рашкович обнял любимую Эйтеле, в результате чего на свет, как мы помним, появилась их дочурка Рита, и немедленно включился в революционную борьбу в родном штетле, для каковой цели получил маузер и кожаный портфель.
       - В голове этого парня было примерно то, что русские кулинары называют винегретом, от французского слова "vinaigre", что в переводе означает "винный уксус", - объяснил мне Элиэзер. - Вообще-то, все мы тогда были без Бога, но зато с большим количеством винегрета в башках.
       Обычно в таких случаях добавляют, что время было такое.
       - Видимо, время было такое, - повторил я ту же банальность.
       - Не знаю, что это значит, - сказал Элиэзер. - Время, оно никакое. Разными в разное время бывают люди, а чтобы оправдать себя неизвестно перед кем, говорят: таким было время. Вроде бы мы тут не при чем. Если бы время было другим, то и мы тоже были бы другими. Убил, значит, время было убийственным. Украл, значит, время было не разбрасывать камни и не собирать камни, а время было грабить ювелиров. Иногда, очень редко, бывает время делать добрые дела, но в это время люди обычно бывают очень заняты, и время добрых дел проходит мимо.
       - Видимо, вы правы, - согласился я.
       - Зюня был нормальным ешиве-бохером, но не чувствовал полноты жизни, простора и стремился вырваться из этой тесноты, как будто у него была клаустрофобия. Его не призвали в армию, он сам, добровольно пошел воевать, хотя дома оставалась красивая и молодая жена. Ушел, сам не зная куда и никого не спросив, за что и зачем нужно стрелять и ловить пули. Потом наслушался большевиков и поверил в то, что революция все исправит, и остановит войну, и все поставит на нужные места. Зачем, спрашивается, ему было исправлять то, чего он даже разглядеть не успел, и откуда ему было знать, нуждается ли это "все" в ремонте? Его не посылали в окопы мировой войны, но он решил, что там его место, потом научился скакать на лошади и рубить шашкой. Почему нужно было, чтобы ешиве-бохер Зюня кого-то лупил шашкой по голове? - возможно у него был ответ на этот вопрос, у меня лично не было. И тут же, вернувшись домой, он вспомнил - вспомнил! Как будто он Бог, чтобы вспомнить! - кто он и откуда, собрал таких же, как он сам, шлемпелей и шлумиэлей и организовал что-то вроде ешивы, только без религии и Бога. Это, он сказал, будет наш антирелигиозный хедер. Изучали современный, светский иврит, читали в переводах на иврит европейских писателей, учили историю еврейского народа по Герцу и Дубнову и были уверены, что таково время, и так надо. Он, между прочим, писал разные письма в Евсекцию. Задавал вопросы и вносил предложения о том, как развернуть работу на культурном фронте. Да, вот еще: он ввел в своей "ешиве" занятия по политграмоте и в переводе на идиш и иврит объяснял, как менять деньги на товар и обратно. По Марксу. Тоже мне гешефтмахер нашелся! И служил в ГПУ. Я вам говорю: форменный винегрет.
      
       2.
       В это время Элиэзер, искренне желая помочь Лизе-Брохе, решает познакомить ее со своим родственником Зюней Рашковичем. Он же не знал, что эти двое уже знакомы. Что касается Зюниного большевизма и чекизма, то это даже лучше. Зюня, это же наш человек. Словом, он привел его к себе домой.
       Можно себе представить, какой была эта встреча.
       - Лиза! - воскликнул он.
       - Зюня? - испуганно уточнила она, страшно побледнела и села на кровать, потому что не могла устоять.
       За этим последовал долгий разговор с выяснением отношений и обстоятельств, а Шлимел все это время сидел на табурете и только переводил глаза с Лизы-Брохи на Зюню. Элиэзер, который предпочитал во всем ясность и порядок, попросил обоих помолчать и четко изложил родственнику суть дела.
       - Зюня, я считаю, что мы с тобой должны этой женщине помочь.
       - Она жена контрреволюционера. Не знаю. Как мы можем помогать контре?
       В это время в комнату вошла Хая, мать Элиэзера.
       - Я все слышала. Ты что, собираешься выдать эту женщину своим бандитам?
       - Тетя Хая, лучше бы вы не вмешивались в эти дела.
       - Ах ты ... Ты с кем разговариваешь? Попробуй только это сделать, паршивец ты такой! А штык дрек ты, а не комиссар! Все вы там цыдрейтерн. Комиссар мне нашелся!
       - Тетя Хая, ты не имеешь права так обзывать красных комиссаров. Не для этого мы кровь проливали.
       - Нет, вы только посмотрите на этого мамзера! - цыкнула на него Хая и замахнулась кочергой, так что Зюне пришлось отскочить, как будто это была казацкая сабля. - Послушай, ты, гоише коп, если ты это сделаешь, я пойду к твоему начальнику и такое про тебя расскажу, что тебе кисло станет. Я про тебя все знаю.
       Что она про него знала? Наверняка, то, что знала Хая, Богу еще не доложили. Просто так ляпнула. Впрочем, тогда друг другу сообщали такие вещи, что... Ай, никуда бы она в любом случае не пошла доносить.
       - Ладно, сказал Зюня, вы позволите нам с Лилей поговорить наедине?
      
       3.
       Только когда они вышли, Зюня заметил сидевшего на табурете ребенка.
       - Чей это?
       - Мой. Чей же еще?
       Он задумчиво посмотрел на мальчика, щека, на которой у него был шрам от виска до подбородка, дрогнула, левый глаз часто заморгал и он вытер его ладонью. Потом ему пришло в голову спросить, не его ли это сын, но сдержался. В самом деле, с чего бы это? Она ведь была замужем, и, значит, этот пацан сын контры. Да к тому же прошли годы. Сколько? Года четыре, кажется. Мало ли кому еще она, как ему, приказала снять штаны. Он пять посмотрел на мальчика. Хотя... Только этого не хватало!
       - Не знаю, что мне с тобой делать, - сказал он и почесал щеку, ту, на которой был от виска до подбородка шрам от шашки.
       - Что это у тебя? - спросила, подошла и осторожно провела по щеке.
       - Ах это?
       - Ну да. Тебя больно ударили?
       - Ударили? Это шашкой. Беляки на память оставили.
       - Господи! Так же убить можно! Болит? У меня есть хорошая мазь, чтобы не болело. Дать? Будешь мазать.
       - Да нет, прошло уже. Давно прошло. Спасибо.
       Она тогда, в госпитале выходила его. Если бы не она, то неизвестно остался бы он в живых или отправился бы к праотцам.
       - Кроме Элиэзера и Хаи еще кто-нибудь знает, кто ты на самом деле?
       - Ты знаешь.
       - Лучше бы не знал.
       - Конечно. Не пришлось бы решать, как быть со мною. Почти как в "Гамлете": убить или не убить?
       - Кто такой Гамлет?
       - Один человек, который сомневался, стоит ли ему убить мать, лучшего друга и многих других.
       - И что он решил?
       - Он их убил. И его тоже убили. Вообще, бывают такие трагические моменты, когда все только и делают, что убивают друг друга. Об этом потом сочиняют театральные пьесы, и люди приходят смотреть, как на сцене актеры понарошку колят шпагами и стреляют в живую плоть. А после спектакля зрители возвращаются домой и думают: а кого бы и нам тоже убить?
       - Ты считаешь меня убийцей?
       - Не знаю. Но думаю, что ты делаешь что-то не то.
       - А что нужно делать?
       - Откуда я знаю?
       Они долго смотрели друг другу в глаза, а мальчик молча смотрел то на нее, то на него. Он пытался понять, но эти двое были слишком глупыми, чтобы их мог понять трехлетний ребенок.
      
       4.
       - Так он ее выдал? - спросил я Элиэзера.
       - Нет, не выдал. Но мог и выдать. Он был из непредсказуемых. Никогда не знаешь, что сделает в следующую минуту или на следующий день. Но выдать ту, что вернула его самого к жизни, этого Зюня, скорее всего, сделать не смог. Кроме того, там был этот мальчик, который мог оказаться его сыном. Он этого не говорил, но наверняка думал.
      
       А если не выдавать, то надо сделать что-то такое, что исключило бы подозрения других. Тот факт, что она приезжая, мало кого смутил бы. Во время Гражданской войны все страна мигрировала. Кто куда, кто на чем, кто за чем, а кто просто так, например, в Ташкент, потому что "Ташкент - город хлебный". Кроме того, в двадцатые годы стукачество еще находилось в зачаточном состоянии. Не только народ, сами чекисты плохо еще владели этим инструментом страхо-терапии и воспитания нового человека.
       - Давай зачислим ее в наш хэдэр, - предложил Элиэзер.
       - Баронессу? - усомнился Зюня.
       - Вот именно. Чтобы никто не догадался, что она баронесса, пусть изучает лошн койдеш, Пиркей Авос и всякое такое.
       - Мы Пиркей Авос не изучаем, - напомнил Зюня.
       - Ах, я забыл, что мы атеисты.
      
       Так баронесса Лиля-Броха стала членом кружка по изучению иврита и основ еврейской цивилизации.
      
       А однажды Элиэзер и Зюня встретились один на один, и вокруг не было ушей, во что тогда и на протяжении многих лет после этого трудно было поверить, так как уши всем мерещились даже в таежных дебрях и на просторах Кара Кумов или тундры.
      
       Два полярника однажды оказались на оторвавшейся от материка льдине, и их несло в открытое море. Один другому хотел сказать, что, дескать, ну, в какую ж они ... мать... нас ... мать, лажу втравили, туды их перемать, но, оглянувшись, увидел внезапно вынырнувшего тюленя и ничего не сказал. А кто этого тюленя знает? Потом они, слава Богу, все-таки причалили куда-то и остались в живых, что для данной эпохи было не характерно.
      
       - Ты мог бы стать раввином, - задумчиво заметил Элиэзер.
       - Мог бы, - согласился Зюня.
       - А стал кавалеристом и чекистом.
       - Точно.
       - Смерти не боишься?
       - Рэб Тринкер был раввином. Так его расстреляли.
       - По-твоему, существует способ выжить?
       - Несмотря ни на что?
       - Несмотря ни на что.
       - Существует. Планируй жизнь не дальше сегодняшнего вечера. До вечера дожил, считай, что выжил, и планируй до следующего вечера.
       - Так ведь вы, коммунисты, я слышал, планируете на века.
       - Так то... - Зюня огляделся. - Так то коммунисты.
       - Что?! А ты?!
       - Элиэзер, чего ты пристал ко мне с твоими дурацкими вопросами?
       - А что? Уже и спрашивать нельзя?
       - Смотря что спрашивать.
       - А ты сам себя спрашиваешь?
       - Нет, живу без вопросов.
       - А наш хедер не мешает твоей службе?
       - Пока - не очень.
       - Но немножко, все-таки, мешает?
       - Самую малость. Но я проливал кровь за свободу.
       - И теперь ты свободный?
       - Наверное.
       - Шмилек твой сын?
       - Не знаю.
       - Так спроси.
       Зюня опять огляделся по сторонам, как тот полярник на льдине. Может, ему почудилось, что Шмилек его подслушивает?
       - Не надо об этом, - сказал Элиэзеру.
       - Боишься?
       - Чего я боюсь?
       - Не знаю. Ты скажи.
       - Я две войны прошел. Смерти в глаза сто раз смотрел.
       - А посмотреть в глаза Брохи боишься.
       - Однажды я почти умер.
       - И Броха тебя спасла.
       - Выходила. Можно считать, что спасла.
       - А ты ее боишься.
       - Я не ее боюсь, а того, что может случиться. Она жена контрреволюционера.
       - Выходит, революционер боится жены контрреволюционера? Так боится, что не может спросить, не он ли отец ее сына.
       - Довольно об этом.
       - Белогвардейской шашки, значит, не боялся, а вопросов друга и родственника боишься. Зюня, я в серьез тебя спрашиваю: это и есть та свобода, ради которой ты шашкой размахивал и свою голову под шашки подставлял?
       Зюня опять посмотрел по сторонам. Это называлось "бдительностью" и "чекистским нюхом".
       - Отстань, Элиэзер. У меня нет для тебя ответов.
       Он повысил голос: - Ну, нет у меня ответов, ты понимаешь или нет?
       - Это я понимаю.
       - Чего ты добиваешься?
       - Уже добился. Хотел знать, есть ли у тебя ответы на мои вопросы. Хорошо бы теперь понять, чего добиваешься ты, не для мирового пролетариата, а для себя самого.
       - Ничего не добиваюсь.
       - Так какого же черта ты шашкой махал, хотел бы я знать?
       - Чтобы чего-то добиться, нужно другим наступать на горло. Или вот так - шашкой - поперек горла. Такова жизнь.
       - Которую вы нам тут шашками вымахали? Ну, и кому же ты теперь на горло наступаешь?
       - Я не наступаю
       - Чего ж так?
       - Не могу. И не хочу.
       - И не хочешь. Так брось все.
       - Думаешь, это просто?
       - Мне об этом думать не приходится. Я своим делом занимаюсь.
       - Ну, и занимайся себе. И не задавай мне своих дурацких вопросов. Вот они у меня где, твои вопросы.
       - Понял. На твое горло уже наступили. Об этом я не спрашиваю. Сам вижу.
       Зюня промолчал. Так в футболе пропускают передачу. И слова Элиэзера пролетели мимо. Как мяч.
       - Дальше будет хуже, - очень серьезно сказал Элиэзер.
       - Ты знаешь, как быть?
       Элиэзер поднял глаза к небу:
       - Дай-то Бог, чтобы Бог знал, как быть. Но уверенности нету.
       - Какая мне разница, знает Бог или не знает, если мне он все равно рецепта не пришлет?
      
      
      
       Шестая глава
      
       1.
       Вернувшись домой, в черной косоворотке под узкий кавказский ремешок с медными финтифлюшками на нем, в галифе, усах и сапогах, Зюня Рашкович обнял любимую Эйтеле, в результате чего на свет, как мы помним, появилась их дочурка Рита, и немедленно включился в революционную борьбу в родном штетле, для каковой цели получил маузер и кожаный портфель.
       - В голове этого парня было примерно то, что русские кулинары называют винегретом, от французского слова "vinaigre", что в переводе означает "винный уксус", - объяснил мне Элиэзер. - Вообще-то, все мы тогда были без Бога, но зато с большим количеством винегрета в башках.
       Обычно в таких случаях добавляют, что время было такое.
       - Видимо, время было такое, - повторил я ту же банальность.
       - Не знаю, что это значит, - сказал Элиэзер. - Время, оно никакое. Разными в разное время бывают люди, а чтобы оправдать себя неизвестно перед кем, говорят: таким было время. Вроде бы мы тут не при чем. Если бы время было другим, то и мы тоже были бы другими. Убил, значит, время было убийственным. Украл, значит, время было не разбрасывать камни и не собирать камни, а время было грабить ювелиров. Иногда, очень редко, бывает время делать добрые дела, но в это время люди обычно бывают очень заняты, и время добрых дел проходит мимо.
       - Видимо, вы правы, - согласился я.
       - Зюня был нормальным ешиве-бохером, но не чувствовал полноты жизни, простора и стремился вырваться из этой тесноты, как будто у него была клаустрофобия. Его не призвали в армию, он сам, добровольно пошел воевать, хотя дома оставалась красивая и молодая жена. Ушел, сам не зная куда и никого не спросив, за что и зачем нужно стрелять и ловить пули. Потом наслушался большевиков и поверил в то, что революция все исправит, и остановит войну, и все поставит на нужные места. Зачем, спрашивается, ему было исправлять то, чего он даже разглядеть не успел, и откуда ему было знать, нуждается ли это "все" в ремонте? Его не посылали в окопы мировой войны, но он решил, что там его место, потом научился скакать на лошади и рубить шашкой. Почему нужно было, чтобы ешиве-бохер Зюня кого-то лупил шашкой по голове? - возможно у него был ответ на этот вопрос, у меня лично не было. И тут же, вернувшись домой, он вспомнил - вспомнил! Как будто он Бог, чтобы вспомнить! - кто он и откуда, собрал таких же, как он сам, шлемпелей и шлумиэлей и организовал что-то вроде ешивы, только без религии и Бога. Это, он сказал, будет наш антирелигиозный хедер. Изучали современный, светский иврит, читали в переводах на иврит европейских писателей, учили историю еврейского народа по Герцу и Дубнову и были уверены, что таково время, и так надо. Он, между прочим, писал разные письма в Евсекцию. Задавал вопросы и вносил предложения о том, как развернуть работу на культурном фронте. Да, вот еще: он ввел в своей "ешиве" занятия по политграмоте и в переводе на идиш и иврит объяснял, как менять деньги на товар и обратно. По Марксу. Тоже мне гешефтмахер нашелся! И служил в ГПУ. Я вам говорю: форменный винегрет.
      
       2.
       В это время Элиэзер, искренне желая помочь Лизе-Брохе, решает познакомить ее со своим родственником Зюней Рашковичем. Он же не знал, что эти двое уже знакомы. Что касается Зюниного большевизма и чекизма, то это даже лучше. Зюня, это же наш человек. Словом, он привел его к себе домой.
       Можно себе представить, какой была эта встреча.
       - Лиза! - воскликнул он.
       - Зюня? - испуганно уточнила она, страшно побледнела и села на кровать, потому что не могла устоять.
       За этим последовал долгий разговор с выяснением отношений и обстоятельств, а Шлимел все это время сидел на табурете и только переводил глаза с Лизы-Брохи на Зюню. Элиэзер, который предпочитал во всем ясность и порядок, попросил обоих помолчать и четко изложил родственнику суть дела.
       - Зюня, я считаю, что мы с тобой должны этой женщине помочь.
       - Она жена контрреволюционера. Не знаю. Как мы можем помогать контре?
       В это время в комнату вошла Хая, мать Элиэзера.
       - Я все слышала. Ты что, собираешься выдать эту женщину своим бандитам?
       - Тетя Хая, лучше бы вы не вмешивались в эти дела.
       - Ах ты ... Ты с кем разговариваешь? Попробуй только это сделать, паршивец ты такой! А штык дрек ты, а не комиссар! Все вы там цыдрейтерн. Комиссар мне нашелся!
       - Тетя Хая, ты не имеешь права так обзывать красных комиссаров. Не для этого мы кровь проливали.
       - Нет, вы только посмотрите на этого мамзера! - цыкнула на него Хая и замахнулась кочергой, так что Зюне пришлось отскочить, как будто это была казацкая сабля. - Послушай, ты, гоише коп, если ты это сделаешь, я пойду к твоему начальнику и такое про тебя расскажу, что тебе кисло станет. Я про тебя все знаю.
       Что она про него знала? Наверняка, то, что знала Хая, Богу еще не доложили. Просто так ляпнула. Впрочем, тогда друг другу сообщали такие вещи, что... Ай, никуда бы она в любом случае не пошла доносить.
       - Ладно, сказал Зюня, вы позволите нам с Лилей поговорить наедине?
      
       3.
       Только когда они вышли, Зюня заметил сидевшего на табурете ребенка.
       - Чей это?
       - Мой. Чей же еще?
       Он задумчиво посмотрел на мальчика, щека, на которой у него был шрам от виска до подбородка, дрогнула, левый глаз часто заморгал и он вытер его ладонью. Потом ему пришло в голову спросить, не его ли это сын, но сдержался. В самом деле, с чего бы это? Она ведь была замужем, и, значит, этот пацан сын контры. Да к тому же прошли годы. Сколько? Года четыре, кажется. Мало ли кому еще она, как ему, приказала снять штаны. Он пять посмотрел на мальчика. Хотя... Только этого не хватало!
       - Не знаю, что мне с тобой делать, - сказал он и почесал щеку, ту, на которой был от виска до подбородка шрам от шашки.
       - Что это у тебя? - спросила, подошла и осторожно провела по щеке.
       - Ах это?
       - Ну да. Тебя больно ударили?
       - Ударили? Это шашкой. Беляки на память оставили.
       - Господи! Так же убить можно! Болит? У меня есть хорошая мазь, чтобы не болело. Дать? Будешь мазать.
       - Да нет, прошло уже. Давно прошло. Спасибо.
       Она тогда, в госпитале выходила его. Если бы не она, то неизвестно остался бы он в живых или отправился бы к праотцам.
       - Кроме Элиэзера и Хаи еще кто-нибудь знает, кто ты на самом деле?
       - Ты знаешь.
       - Лучше бы не знал.
       - Конечно. Не пришлось бы решать, как быть со мною. Почти как в "Гамлете": убить или не убить?
       - Кто такой Гамлет?
       - Один человек, который сомневался, стоит ли ему убить мать, лучшего друга и многих других.
       - И что он решил?
       - Он их убил. И его тоже убили. Вообще, бывают такие трагические моменты, когда все только и делают, что убивают друг друга. Об этом потом сочиняют театральные пьесы, и люди приходят смотреть, как на сцене актеры понарошку колят шпагами и стреляют в живую плоть. А после спектакля зрители возвращаются домой и думают: а кого бы и нам тоже убить?
       - Ты считаешь меня убийцей?
       - Не знаю. Но думаю, что ты делаешь что-то не то.
       - А что нужно делать?
       - Откуда я знаю?
       Они долго смотрели друг другу в глаза, а мальчик молча смотрел то на нее, то на него. Он пытался понять, но эти двое были слишком глупыми, чтобы их мог понять трехлетний ребенок.
      
       4.
       - Так он ее выдал? - спросил я Элиэзера.
       - Нет, не выдал. Но мог и выдать. Он был из непредсказуемых. Никогда не знаешь, что сделает в следующую минуту или на следующий день. Но выдать ту, что вернула его самого к жизни, этого Зюня, скорее всего, сделать не смог. Кроме того, там был этот мальчик, который мог оказаться его сыном. Он этого не говорил, но наверняка думал.
      
       А если не выдавать, то надо сделать что-то такое, что исключило бы подозрения других. Тот факт, что она приезжая, мало кого смутил бы. Во время Гражданской войны все страна мигрировала. Кто куда, кто на чем, кто за чем, а кто просто так, например, в Ташкент, потому что "Ташкент - город хлебный". Кроме того, в двадцатые годы стукачество еще находилось в зачаточном состоянии. Не только народ, сами чекисты плохо еще владели этим инструментом страхо-терапии и воспитания нового человека.
       - Давай зачислим ее в наш хэдэр, - предложил Элиэзер.
       - Баронессу? - усомнился Зюня.
       - Вот именно. Чтобы никто не догадался, что она баронесса, пусть изучает лошн койдеш, Пиркей Авос и всякое такое.
       - Мы Пиркей Авос не изучаем, - напомнил Зюня.
       - Ах, я забыл, что мы атеисты.
      
       Так баронесса Лиля-Броха стала членом кружка по изучению иврита и основ еврейской цивилизации.
      
       А однажды Элиэзер и Зюня встретились один на один, и вокруг не было ушей, во что тогда и на протяжении многих лет после этого трудно было поверить, так как уши всем мерещились даже в таежных дебрях и на просторах Кара Кумов или тундры.
      
       Два полярника однажды оказались на оторвавшейся от материка льдине, и их несло в открытое море. Один другому хотел сказать, что, дескать, ну, в какую ж они ... мать... нас ... мать, лажу втравили, туды их перемать, но, оглянувшись, увидел внезапно вынырнувшего тюленя и ничего не сказал. А кто этого тюленя знает? Потом они, слава Богу, все-таки причалили куда-то и остались в живых, что для данной эпохи было не характерно.
      
       - Ты мог бы стать раввином, - задумчиво заметил Элиэзер.
       - Мог бы, - согласился Зюня.
       - А стал кавалеристом и чекистом.
       - Точно.
       - Смерти не боишься?
       - Рэб Тринкер был раввином. Так его расстреляли.
       - По-твоему, существует способ выжить?
       - Несмотря ни на что?
       - Несмотря ни на что.
       - Существует. Планируй жизнь не дальше сегодняшнего вечера. До вечера дожил, считай, что выжил, и планируй до следующего вечера.
       - Так ведь вы, коммунисты, я слышал, планируете на века.
       - Так то... - Зюня огляделся. - Так то коммунисты.
       - Что?! А ты?!
       - Элиэзер, чего ты пристал ко мне с твоими дурацкими вопросами?
       - А что? Уже и спрашивать нельзя?
       - Смотря что спрашивать.
       - А ты сам себя спрашиваешь?
       - Нет, живу без вопросов.
       - А наш хедер не мешает твоей службе?
       - Пока - не очень.
       - Но немножко, все-таки, мешает?
       - Самую малость. Но я проливал кровь за свободу.
       - И теперь ты свободный?
       - Наверное.
       - Шмилек твой сын?
       - Не знаю.
       - Так спроси.
       Зюня опять огляделся по сторонам, как тот полярник на льдине. Может, ему почудилось, что Шмилек его подслушивает?
       - Не надо об этом, - сказал Элиэзеру.
       - Боишься?
       - Чего я боюсь?
       - Не знаю. Ты скажи.
       - Я две войны прошел. Смерти в глаза сто раз смотрел.
       - А посмотреть в глаза Брохи боишься.
       - Однажды я почти умер.
       - И Броха тебя спасла.
       - Выходила. Можно считать, что спасла.
       - А ты ее боишься.
       - Я не ее боюсь, а того, что может случиться. Она жена контрреволюционера.
       - Выходит, революционер боится жены контрреволюционера? Так боится, что не может спросить, не он ли отец ее сына.
       - Довольно об этом.
       - Белогвардейской шашки, значит, не боялся, а вопросов друга и родственника боишься. Зюня, я в серьез тебя спрашиваю: это и есть та свобода, ради которой ты шашкой размахивал и свою голову под шашки подставлял?
       Зюня опять посмотрел по сторонам. Это называлось "бдительностью" и "чекистским нюхом".
       - Отстань, Элиэзер. У меня нет для тебя ответов.
       Он повысил голос: - Ну, нет у меня ответов, ты понимаешь или нет?
       - Это я понимаю.
       - Чего ты добиваешься?
       - Уже добился. Хотел знать, есть ли у тебя ответы на мои вопросы. Хорошо бы теперь понять, чего добиваешься ты, не для мирового пролетариата, а для себя самого.
       - Ничего не добиваюсь.
       - Так какого же черта ты шашкой махал, хотел бы я знать?
       - Чтобы чего-то добиться, нужно другим наступать на горло. Или вот так - шашкой - поперек горла. Такова жизнь.
       - Которую вы нам тут шашками вымахали? Ну, и кому же ты теперь на горло наступаешь?
       - Я не наступаю
       - Чего ж так?
       - Не могу. И не хочу.
       - И не хочешь. Так брось все.
       - Думаешь, это просто?
       - Мне об этом думать не приходится. Я своим делом занимаюсь.
       - Ну, и занимайся себе. И не задавай мне своих дурацких вопросов. Вот они у меня где, твои вопросы.
       - Понял. На твое горло уже наступили. Об этом я не спрашиваю. Сам вижу.
       Зюня промолчал. Так в футболе пропускают передачу. И слова Элиэзера пролетели мимо. Как мяч.
       - Дальше будет хуже, - очень серьезно сказал Элиэзер.
       - Ты знаешь, как быть?
       Элиэзер поднял глаза к небу:
       - Дай-то Бог, чтобы Бог знал, как быть. Но уверенности нету.
       - Какая мне разница, знает Бог или не знает, если мне он все равно рецепта не пришлет?
      
      
      
       Седьмая глава
      
       1.
       О подробностях их ареста старик Элиэзер ничего рассказать не мог, так как был участником и одновременно свидетелем только собственного задержания на улице с отправкой в ближайший областной ДОПР. Так в тот период называли тюрьмы местного значения. С ним у следователя разговор был коротким. Сионист? Против революционного пролетариата? Ясно. Так и запишем. Заводи следующего.
       В этот период социалистического строительства, между концом красного террора и Гражданской войны и началом так называемых "сталинских чисток и репрессий", сионистов, как контрреволюционеров второстепенного значения, не расстреливали, не гноили в тюрьмах и не мордовали каторжным трудом в Соловках. Покаместь. Их группами ссылали в сибирскую или среднеазиатскую глушь. Как когда-то большевиков. Примерно по тем же этапам. Наших послали на исправление в таежный городок, где все потихоньку разместились и устроились на работу. Зюню, поскольку он умел ездить верхом на лошади, приняли объездчиком в лесничество, Элиэзер устроился на почту принимать и сортировать письма и посылки, а баронесса, как самая грамотная в области русского правописания, стала школьной учительницей.
       Надо сказать, что впервые Лиля-Броха успокоилась. Все опасности остались позади. Причастие к сионизму сразу освободило ее от всех подозрений в возможной принадлежности к русской аристократии, финансовому капиталу или, проще говоря, к помещикам, капиталистам - эксплуататорам трудового народа.
       От Элиэзера я во вторичном пересказе услышал только о разговоре Зюни с Эсдэком, иначе говоря, с Сергеем Дмитричем, который был непосредственным его и Эйтеле начальником, и о его, Зюни, последней встрече с женой.
      
       2.
       - Ну, что, чекист сраный, докатился? - поприветствовал его начальник, когда конвойный под ружьем привел Зюню в кабинет.
       - Чего вам от меня надо? - отпарировал Зюня, который понял, что ничего хорошего ждать уже не приходится.
       - Я давно за тобой замечал, что ты с душком.
       - С каким душком?
       - Не наш у тебя душок, не наш.
       - Чего вам от меня надо, ответьте мне?
       - А то сам не знаешь? Признавайся, ядрена вошь!
       - За что меня арестовали?
       - Ты мне сейчас сам расскажешь, за что тебя арестовали.
       - Я спросил: за что меня?
       - Я сказал: сам, как миленький, расскажешь.
       - Что я сделал?
       - Тут все признаются. Тебе это хорошо известно.
       - Что мне известно?
       - Тут не спрашивают, а сознаются. Сам видел. Объяснять не надо.
       - В чем я должен сознаться?
       - Час работы и будешь, как стеклышко. Говори, мразь!!!
       За этим последовала та часть ритуала, после которой все лицо Зюни было в крови, и два зуба лежали на полу.
       - Теперь вспомнил?
       - Что я должен вспомнить, скажите хотя бы?
       Зюня уже готов был "вспомнить" все, чего от него хотел этот битюг. Он отлично знал, что не "вспомнивших" практически не бывает, что процесс "вспоминания" - чистейшая формальность, так как все и не зависимо от того, что именно он "вспомнит", давно уже решено, причем, в гораздо более высоких, чем кабинет Эсдека, сферах, что приговор в трех-четырех словах уже написан и подписан, а мера пресечения, исправления и воспитания определена по известной статье. Он честно просил, чтобы ему объяснили, в чем он должен признаться, после чего услышать: куда?
       К стенке? На Соловки?
       О выходе на свободу не могло быть и речи. Тот, кого эти шестеренки захватили, движется только в одном направлении, определяемом конструкцией механизма.
      
       - Ну, ладно, - сказал ему Эсдек, когда, отведя душу побоями и насладившись видом окровавленного лица Зюни, он смягчился и заговорил по-приятельски. - Расскажи мне, между нами, чем вы там, в микве, занимались? Баб, наверно, харили? Ну, мы ж свои люди. Мне ты можешь рассказать? Не, как говорится, для протокола.
       - Никого мы не харили, - устало ответил Зюня, вытирая ладонью окровавленный рот.
       - Ну, ладно, там, в углу рукомойник. Пойди, умойся и поговорим.
       Пока Зюня мылся, Эсдек разлил по стаканам мутный самогон и разломил пополам черную горбушку.
       - Ты не обижайся, Рашкович. Сам же знаешь. Что тебе объяснять? Давай выпьем за все хорошее.
       Выпили, крякнули и заели горбушкой.
       - Ты мне только объясни: ну, драли бы баб, как нормальные мужики, но зачем вы там занимались этими вонючими книжками? Я их смотрел. Там и буквы какие-то не наши с тобой. Закорюки какие-то. Ну, кому это нужно? Ты, что, раввин, что ли? Или колдун какой? Ты же красный командир. Можно сказать - буденовец. У тебя вон орден Красного знамени. За что получил? Вот и я говорю. Ну, нам с тобой это надо? Сионизм какой-то придумали. Какой еще может быть сионизм, ежели у тебя партийный билет в кармане. Да, кстати, где он сейчас? Давай сюда. Тут сохраннее будет.
       - Никакого сионизма у нас не было. А книжки не политические.
       - А кто их знает, про что эти твои книжки? Лучше бы Ленина почитал. Или Карла Маркса, если ты такой грамотный. А то, придумал!
       - Короче, куда меня теперь?
       - Да, ладно, не боись, буденовец. Вот тут, в направлении, написано, куда вас всех высылают. Ничего страшного. Сибирь же ведь тоже русская земля. Дадим вам отдельный вагон. Пульман. И одного конвойного для порядку. Вы ж и так не разбежитесь. Правильно я говорю, командир? Ну, то-то. Воще, ты ж вить хороший парень. Э ж тебя знаю. Правда, имя у тебя какое-то басурманское. Как ты с таким именем?...
       Вот и весь суд. По крайней мере, так его со слов Зюни описал мне Элиэзер.
      
       3.
       На прощанье Эсдэк пожал Зюне руку ("Даст Бог, еще свидимся!") и сказал, что сейчас к нему зайдет его жена.
       - Что у тебя с лицом? - испугалась Эйтеле.
       - Ничего страшного. Наверно, на чей-то кулак напоролся.
       - Ну, что теперь будет? Эсдэк сказал мне, что вас отправляют в Сибирь.
       - Отправляют. Ничего страшного. Там тоже люди живут. Устроюсь, ты ко мне приедешь. С Риточкой.
       Эйтеле не ответила, а только взяла его руку двумя руками, подержала и прижала к груди.
       - Я не приеду, Зюненю, - сказала по-еврейски, на идиш.
       - Как не приедешь?
       - Не могу. Я давно тебе говорила, что не тем ты с твоей компанией занимаешься. Чувствовала, что до добра это не доведет.
       - Но ведь мы занимались правильным делом. Языком нашего народа, историей евреев. Разве не должен каждый знать язык и историю своего народа?
       - Каждый должен делать то, что положено. Посмотри, сколько у нас беспорядков вокруг. А почему? Потому, что каждый делает, что ему в голову взбредет. Так мы и за десять лет коммунизма не построим.
       - Мы просто читали еврейские книги по истории, обсуждали, спорили. Совершенствовались в иврите. Ты считаешь, что это мешало нам строить коммунизм? Вместе со всем советским народом.
       - Нет, Зюненю, так жить нельзя. Я так не могу. И я мать. Нашей дочери девять лет. Я отвечаю за нее. А ты поезжай и подумай. И напиши письмо товарищу Сталину, что ты осознал свою ошибку и просишь разрешить тебе исправиться.
       - Но они же не правы. Меня обвиняют в том, чего я не делал.
       - Кто не прав? ВКП(б)? Что ты такое несешь?
       На прощание они поцеловались, не зная, что это был их последний поцелуй.
      
       4.
       - А что вы, Элиэзер, сказали Зюне, когда он все это рассказал Вам?
       - Боюсь, Шимон, если я повторю вам то, что сказал тогда Зюне, в глухом таежном городке, вы сочтете меня лгуном и хвастуном, но в моем возрасте я уже могу рискнуть. Видите ли, Шимон, в отличие от всех членов нашего Хедера, я не мог участвовать в войнах, потому что у меня одна нога короче другой. Не намного, но достаточно, чтобы быть непригодным к солдатской службе. Поэтому у меня было гораздо больше, чем у других, времени для чтения книг. Не думаю, чтобы я был мудрецом и пророком, но в последние два-три десятилетия, я убедился в том, что события, произошедшие в двадцатом веке в России, я уже тогда, в двадцатые годы, правильно предвидел. То, что они назвали социализмом, на самом деле имело конструкцию типично азиатской сатрапии. Только степени порабощения народа и уровни бессмысленной жестокости были намного выше, чем в восточных сатрапиях. В этом не было ничего удивительного. Чисто азиатское поклонение силе и власти является стержнем их ментальности. В представлении русских всякий нижестоящий глуп, смешон и ничтожен потому только, что стоит внизу, и тот, кто ниже, сам убежден, что он глупее и ничтожнее вышестоящего, так что убеждать его не приходится. В этом едва ли не главное отличие восточно-европейской сатрапии от западно-европейского абсолютизма. Кроме того, восточно-европейский смерд точно знает, что любой чужак не только глуп, но мечтает сделать его еще большим рабом, чем он есть. Жизнь, благополучие и достоинство того, кто не имеет достаточно силы и власти над другими, ни гроша не стоят. В отличие от того, как это бывает у других, у русских человек сам с мазохистским упоением втаптывает себя в ничтожество, а стоящий над ним наделяет его достаточными порциями жалости и того, что они называют христианской любовью, но уважением не удостоит и заботы о том, чтобы он не упал еще ниже, не проявит. Судьба так называемого "маленького человека" в том, чтобы катиться еще ниже, а если ниже ничего уже нет, то расплющиться о дно. Они до такой степени дискредитировали термин "социализм", что он из обещания благоустройства общества превратился в опасный вирус, уродующий сообщества людей. Сейчас я слышу, что в России опять мечтают о диктаторе типа Сталина. Не меньше половины россиян - сталинисты. Почему? Говорят, этот народ запрограммирован на самоудовлетворение силой и авторитетом своего господина. Со стороны это выглядит, как мазохизм, но я ничего особенного в этом не вижу. Разве мало людей-мазохистов? Они наслаждаются ощущением боли. Русские мазохистский народ.
       - Вы все это сказали Зюне?
       - Не совсем так. Это я вам сейчас так говорю, а Зюне я свой прогноз на ближайшие годы выразил в приемлемой для него форме.
      
       5.
       При этих словах я представил себе лицо Зюни. Ему в это время было не больше тридцати, но он вдруг посерел и сморщился, как от боли.
       - Что ты такое говоришь, Элиэзер? Этого не может быть. Мы построим общество, в котором все будет для пользы и радости каждого человека.
       - Для каждого?
       - Вот именно. Почему для тебя да, а для меня нет?
       - Потому что такое невозможно. Потому что каждый тянет к себе.
       Не так давно Зюня сам излагал Элиэзеру теорию, что каждый норовит наступить другому на горло.
       - Когда у всех будет достаточно, никто не захочет отнимать у других.
       - Когда-нибудь ты поймешь, почему такое невозможно.
       - А пока этого сделать нельзя, потому что нечего делить.
       - Понятно. Ну, а, скажем, читать любые книги или учить любой язык - это можно всем?
       - Я понимаю, что ты хотел этим сказать, но мы переживаем такое время...
       - Опять он мне про время! Сколько раз тебе говорить, что время не имеет ни вкуса, ни запаха, и оно не может быть ни в чем виновато. Не время окрашивает человека на свой лад, а человек окрашивает время.
      
       6.
       Я много раз читал, что их обмен на палестинских коммунистов был произведен по просьбе или ходатайству Пешковой, жены Горькова. Не представляю себе, чтобы это так и было, потому что Сталин не похож на человека, который согласует свои поступки с мнением пигмеев. Скорее всего, это было актом тайной дипломатии. Сталину это зачем-то было нужно. Вот и обменяли.
       - При всей моей неприязни к британцам не думаю, чтобы, знай они о судьбе, ожидавшей направляемых в СССР палестинских коммунистов, эта сделка состоялась бы, - сказал Элиэзер.
       - А не наивно ли так думать? - возразил я. - Вспомните, какую массу освобожденных в Европе советских военнопленных британцы хладнокровно и вопреки их протестам фактически отправили в ГУЛАГ.
       - Ну, там были высшие соображения. А что здесь? Впрочем, я ничего не утверждаю.
       - Понятно. Скажите, а баронесса Шредер?
       - Ее с нами не отпустили. Дело в том, что она, когда ее спросили, кто отец ее сына, ответила, что по личным причинам сказать этого не может. Потом она поняла, что поступила глупо, и что в любом случае нужно было указать на Зюню. Лишь бы отцепились. Какой-то тип из ГПУ объяснил ей, что без разрешения отца мальчика нельзя выпустить из страны. На Зюню уже поздно было указывать. Гэпеушник почесал в затылке и просто отправил ее обратно туда, откуда она уехала в ссылку. Как обычно, то есть по этапу.
       - А кто на самом деле был отцом ее ребенка?
       - Судя по тому, что Шлема впоследствии женился на Рите, дочери Зюни, и это произошло при ней, он не мог быть сыном Зюни. Я думаю, что он и Лизиным сыном тоже не был. Это был сын настоящей Брохи. Когда Броха и ее мать умерли, и Лиза осталась с ребенком и документами Брохи на руках, она - ребенка под мышки - и на поезд. Не могла же она оставить малыша одного. А для Шмилека в этот момент, что Броха, что Лиля, что бабушка - все были мамами. Он же еще маленьким был. Скорее всего, так оно и было.
       Лет двадцать тому назад в Израиль приехал один из этого же местечка. Он был братом человека, который впоследствии женился на Лиле-Брохе и тоже кое-что рассказал Элиэзеру.
      
       - Когда нам прислали письменное распоряжение, - продолжал Элиэзер, - и было сказано, как говорится, с вещами на выход для отправки в Палестину, Зюня так и застыл с этой бумагой в руке. Я даже вспомнил про соляной столб, хотя именно тот столб был изваян из женщины и не в Сибири, а возле Мертвого моря.
       - Что с тобой, Зюня? - спросила Лиля-Броха, которая в этот момент вошла в нашу комнату. - У тебя вид человека, который увидел мертвеца.
       - ... и этот мертвец оказался очень близким мне человеком, ближе родного брата, сказал Зюня, низко опустил голову и, согнув спину, обхватил руками колени. Его плечи так затряслись, что Элиэзер и Лиля-Броха испугались. И она бросилась к нему: - Что с тобой, Зюнечка? Ну, дорогой, ну чего ты так? Почему ты плачешь?
       Зюня поднял голову. Он не плакал, а смеялся. Никто никогда прежде не видел, чтобы этот человек так хохотал.
       - Оставь его, Броха. У него истерика.
       - Но он смеется.
       - Это нервный срыв. Иногда душа плачет от радости, а иногда рыдает посредством смеха.
       Тем более, что у Зюни все было не как у людей.
       Он так хохотал, что в убогих фрамужках зазвенели пыльные стеклышки, желтый огонек керосиновой лампы заметался, пытаясь куда-нибудь убежать от этого мефистофелевского хохота, грозно скрипнули ржавые петли двери, сколоченной из неструганных сосновых горбылей, и в комнату протиснулось косматое чудовище неопределенных очертаний и противоестественного окраса, у которого Элиэзер и Зюня снимали эту комнату.
       - Шо такэ? - спытало воно.
       - Вот именно, - сказал Зюня. - Что происходит? Где мы, почему и что собираемся сделать? Кто-нибудь знает и может объяснить? А если вы знаете, то почему молчите. Герасим, может ты знаешь? - спросил он у чудовища и у того от удивления из узкой щели между бровями и остальной частью волосяной копны выпорхнули два красноватых глаза.
       - Как мы сюда попали и куда нас несет? Красного буденовца командируют в Палестину строить государство имени Моше рабейну. Понял, дурья твоя башка? - продолжал задавать вопросы Зюня, а чудовище предложило:
       - Можэ я вам самогону прынэсу?
       Чудище было добрым и сердечным, но Зюню его реплики не могли остановить и он продолжал исполнять свою роль мятущегося сибирского Гамлета.
       В воспаленных и полных слез глазах этого тридцатипятилетнего ешиботника с седыми космами, небритым лицом и крепким запахом насквозь пропотевшей лошади, с морщинами вокруг глаз и багровым шрамом от виска к подбородку проницательный наблюдатель мог увидеть сумрачную комнату провинциальной ешивы, вспышки - тра-та-та-та - немецких пулеметов и свист кавалерийской атаки, а с потолка, как из кратера вулкана, на него сыпались и устилали пол мертвые тела людей. Стены за его спиной были сплошь изгрызаны пулями...
      
       С этого дня Зюня, баронесса и я стали сионистами. Только мы явными, а баронесса подпольной. Так сказать, в душе. Не зря ведь говорят, что пути Господни совершенно неисповедимы.
      
      
      
      
      
       Глава восьмая.
      
       1.
       - Какой же была дальнейшая судьба Зюни? - спросил я Элиэзера.
       - Зюня? Он был верен себе. Став поневоле сионистом, Зюня увлекся идеей и был одним из основателей киббуцев в Верхней Галилее. Ему было уже лет пятьдесят, не меньше, когда он вступил в Хагану, участвовал в боях и был тяжело ранен. Я нашел его в каком-то бараке, на окраине Хайфы. Он умирал не от ран, а от острой сердечной недостаточности. "Все-таки жизнь меня доконала" - сказал он мне. Помню, я подумал про себя, что за все годы, что мы знали друг друга, мне так и не удалось внушить этому чудаку, что жизнь и время никогда ни в чем не бывают виноваты. Ко всем прочим качествам он еще был неисправимым фаталистом. Он попросил меня просунуть руку под его матрац и достать оттуда пачку писем. "Что это?" - спросил я. "Это, он сказал, письма от Лили-Брохи".
       - Как они умудрялись переписываться? - удивился я.
       - Очень хороший вопрос. Единственное, что могу вам сказать, так это то, что абсолютно герметические сосуды бывают только в технике, а тюрьмы, концлагеря и авторитарные государства... Никакие стены, ограждения и агентуры не могут быть гарантией непроницаемости. И эти двое таки нашли способ, а он сохранил ее письма и повсюду возил их с собой.
       - При том, что они были близки только один раз, и это было в конце Первой мировой? И что это была за близость?
       - Вы знаете, Шимон, даже если вы проживете пять жизней и прочтете, все, что написано о любви, то все равно ничего не поймете. Я так думаю. По крайней мере, сам я за свой век ничего не понял и не могу сказать, что такое любовь. Сколько людей и пар, столько разных любвей.
       - И что же она ему писала?
       - Похоже на то, что вы, случайный человек, сейчас единственный на свете, кому это должно быть интересно. Зайдите завтра ко мне, я отдам вам ее письма.
      
      
       Первое письмо
       Любимый!
       Тебе странно было прочесть, что я так тебя назвала. После стольких лет и только потому, что ты от меня так далеко, я могу так просто написать это слово, и нет ничего, что могло бы меня остановить.
       Любимый и единственный на всем белом свете.
       Может быть, я сказала бы тебе это раньше, если бы сама это поняла хоть немного раньше. Но понадобилось время, прежде чем я самой себе сказала, что любимый - это ты, а другого никогда не было, не будет и быть не может.
       Знаешь, почему я не могла себя понять? Потому что думала, или так меня научили, что любят ЗА ЧТО-ТО. За ум, за силу, за волю, за радость физической близости... Все это ложь. Такая любовь, наверное, бывает, но это не то. Моя любовь, это потому, что ты МОЙ. И больше ничей.
       Я ни разу не рожала и могу только догадываться о том, что чувствует мать, когда впервые прикасается к ребенку. Видимо что-то похожее на это испытала я, когда ты открыл глаза. Там, в военном госпитале.
       Это охватило меня - знаешь, в какой момент это облако охватило меня?
       В тот момент - это было в военном госпитале - когда ты открыл глаза, и наши глаза слились, и это было, как сияющее озеро из наших с тобой глаз.
       Я не знала, что это и не знала, что с этим делать. Казалось, минутная близость - и я стряхну с себя эту ерунду. Не получилось. После этого я о тебе не думала. Совсем не думала. Просто ты постоянно был во мне и со мной. И задача была: не признаваться самой себе, потому что это было абсолютно невозможно.
       Я живу там же, в доме Элиэзера. Дом остался ничейным, и никто не возражает, потому что я в нем жила прежде. И работаю там же. Твоя бывшая жена живет с твоим бывшим начальником и пока других, кроме Риты, у них детей нет. Риточка очень выросла. Она красивая и стройная девочка, а с годами все больше становится похожа на тебя.
       Шлимек уже совсем взрослый. Хорошо учится. Хочет стать писателем. Сочиняет стихи. Недавно его стихи о пионерской жизни напечатали в газете.
       Ты спросил меня, чей он сын? Его родила женщина по имени Броха, которая в революционном Петрограде, вероятно, спасла мне жизнь. Ее муж погиб на войне. Но все это история. По правде и по жизни он наш с тобой сын. Да, любимый. А как же иначе, если он мой единственный. Как ты, мой единственный. Нас трое.
       Любимый, я никогда больше тебя не увижу, но посмотри на небо. Ты видишь птиц, которые кружат над тобой? Если видишь, то это я думаю о тебе и чувствую твое тепло.
       Обнимаю тебя. Твоя и только твоя.
      
       Второе письмо
       Любимый мой!
       Если бы ты знал, как я наслаждаюсь, выводя пером это слово на бумаге!
       Как бы я хотела, произнести его вслух! Хотя бы по телефону.
       Но этого никогда не произойдет.
       Очень не хочется тебя огорчать, но случилось то, что у нас тут случается на каждом шагу. Покатилась новая волна арестов. Тебе тяжело будет узнать, что Эйтеле и ее муж арестованы, и их увезли, не знаю куда. Я просто в ужасе.
       Риточка у меня. Пока никто не возражает. Даже сглазить боюсь. Не дай Бог, если ее отправят в детдом. Честное слово, я, сколько могу, буду ей а идише маме. Она настоящее солнышко. Я так ее и зову: Солнышко.
       А может Эйтеле и ее муж еще вернутся?
       Риточка так похожа на тебя, что это... Не знаю, как сказать. Чудо.
       Каждый день молюсь, чтобы и меня не взяли. Что станется с нашими детьми, если меня с ними не будет? Они уже большие, но далеко еще не взрослые, и им нужна мама.
       Беспокоюсь о тебе. Где-то слышала, что у вас там происходит что-то нехорошее. Вроде бы где-то был погром. Неужели еще в каких-то странах бывают погромы и аресты? Что у нас за страна такая?
       Детям о тебе ничего не говорю, а твои письма по прочтении бросаю в грубу. А как бы хотелось, чтобы они могли прочесть то, что ты пишешь про твой киббуц и о том, как у вас цветет миндаль!
       Обнимаю и целую тебя от своего имени и от имени наших детей.
       Твоя, только твоя. Ты еще помнишь мое имя? Произнеси его, пожалуйста, вслух. Я услышу.
      
       Третье письмо
       Дорогой мой, очень дорогой и любимый!
       Ты знаешь, у меня никогда не было литературных способностей и в Смольном, где я училась (Ты этого не знал?), мне ставили "тройки" за сочинения, потому что я все писала неправильно. А если бы были способности, то я бы написала поэму о нашей с тобой семье. О том, что мой любимый в очень дальнем плавании, а мы его ждем в нашем уютном домике. Риточка вышила такие красивые занавески. Представляешь? - Сама придумала узор.
       Я понимаю, что ты из твоего плавания никогда не вернешься, но часто по ночам, когда не спится, я думаю о том, как зафарширую карпа и сделаю фаршмак по рецепту тети Хаи. И овощной гарнир под соусом, который когда-то, в Питере, умела делать наша кухарка, а я подсмотрела и запомнила. А на закуску - цимес. Ты любишь цимес? Многие не любят.
       Скажу тебе по секрету одну вещь. У нас тут по соседству стоит воинская часть. Я надеюсь, это не военная тайна, и меня за разглашение не поставят к стенке? С них станется. Так один майор за мной ухаживает. Он еврей, и его фамилия Клоцкер. Смешная фамилия, правда? Он вдовец. Его жена умерла от туберкулеза. Мы познакомились, потому что его дочка учится с Риточкой в одном классе, и она часто бывает у нас. И он тоже стал заходить. Его зовут Гришей. Григорий Павлович. По документам, скорее всего, иначе, но так его называют все. Вообще-то, он моложе меня, но если сам говорит, что это не имеет значения, то может и мне можно не обращать внимания?
       Что ты об этом думаешь? Мне кажется, так будет лучше: Гриша, я и трое детей. Так же лучше, правда?
      
       Четвертое письмо
       Мой Любимый! Самый-самый Любимый!
       Не знаю, удастся ли переправить тебе и это письмо тоже, потому что вчера началась война. Гриша успел забежать домой захватить кое-что. Даже бутерброд не успела ему намазать. Умчался. Очень беспокоюсь о детях. Они втроем уехали в Москву. Там живет Гришина сестра. Она незамужняя, и у нее две комнаты, которые остались еще от родителей. Шлимек хочет этим летом поступить в институт, а, кроме того, ты помнишь, я писала тебе в прошлом письме, они полюбили друг друга и мечтают пожениться.
       По-моему, это будет чудесно. Наша семья останется вместе. Правда?
       Я в доме одна c Вовочкой. Помнишь, я в прошлом письме писала тебе, что у нас с Гришей родился сынок. Мы назвали его Владимиром в честь его дедушки, которого звали Зеев. Ну, ты знаешь, что Зеев, это все равно, что Вольф, а Вольф, это Велвел, а Велвел, это все равно, что Владимир.
       По правде сказать, мне немного страшно. Хотя - чего бояться? Товарищ Ворошилов недавно сказал, что мы будем бить врага на его же территории. А может не Ворошилов. Какая, в сущности, разница. Главное, это чтобы наши дети были целы и здоровы бис цум гундерт ун цванцих.
       От Эйтеле и ее мужа никаких известий. Спрашивала, нельзя ли послать им посылочку, потому что - сам понимаешь, какая у них там кормежка. Но мне сказали, что нельзя, потому что они "без права переписки". Как можно, чтоб без права писать письма? Для меня твои письма - это как эликсир жизни. Жаль, что не могу послать тебе посылочку. Я бы послала баночку вишневого варенья. У нас прошлой осенью были такие чудесные вишни! И совсем недорого. Я сварила пять кило.
       Как ты поживаешь, мой любимый? Я по-прежнему, как Пенелопа, жду тебя и надеюсь, хотя все понимаю.
       Обнимаю тебя. Твоя Лиля-Броха.
      
      
      
      
       Девятая глава
      
       1.
       Лева шел на поправку. Не очень шустро, однако показатели постепенно улучшались, и большую часть времени он проводил на воздухе или в зале для посетителей. Мы встречались с ним не только во время моих обходов, но и по окончании дежурств. Беседовали о многом, но чаще всего о том же, о его прошлом и о Костике.
       - Вы продолжали встречаться в парке с Йоселе-меламедом? - спросил я его.
       - Не то, чтобы часто, но несколько раз он подходил ко мне, когда, углубившись в чтение, я сидел на нашей скамейке.
      
       Однажды он высказал мысль, которая осталась в моей памяти:
       - Каждый из нас - в хвосте и в начале бесконечной династии. Каждое мгновение жизни крепко привязано к тому и к тем, что прежде и к тем, что еще придут в этот мир, и для которых мы станем далекими предками.
       - Это верно, но ведь нельзя постоянно думать об этом.
       - Есть много такого, о чем постоянно не думаешь, но держишь при себе. Как ключи от дома, из которого утром вышел, а вечером собираешься вернуться. О них все время не думаешь, но заботишься: как бы не потерять!
      
       ***
      
       Рита родила мальчика 2-го мая. Вокруг все веселились, потому что по радио сообщили, что Берлин окончательно взят, и фактически уже можно было пить за победу, чем многие тут же воспользовались. Общая радость переплеталась с маленькими радостями и облегченными вздохами каждого: кто-то долечился в госпитале и уже не вернется на фронт, кому-то вчера исполнилось восемнадцать, и в армию его призовут, но войны уже нет, а это совсем другое дело. И вообще, все уже другое, по-прежнему голодное, но уже не смертельное, и будет мир, и вернется домой отец, и будет хлеб без карточек, и по железным дорогам покатят не эшелоны, а поезда, "И с Божьей помощью мы, наконец-то, достроим этот их чертов коммунизм", - сказал их сосед Аврум Бронштейн, о котором ходили слухи, что он был балагулой еще при Александре Третьем, и добавил, что с той же помощью он хотел бы до этого дня не дожить.
       - Аврум Борухович, во-первых, вы не правы, - сказал ему Левин папа Ефим. - А во-вторых, вы такими высказываниями и себе жизнь можете испортить, и другим тоже.
       - Ах, оставьте вы, Ефим, эти ваши страхи, - возразил Аврум. - Вы, в конце концов, уже не на фронте. Что, уже слова сказать нельзя?
       Примерно в этой атмосфере у Риты родился мальчик, и она дала ему имя Шломо. Причина понятна, но разговоров об этом было не мало. Большинство знакомых сходилось на том, что дать ребенку имя, заранее зная, что в школе над ним из-за этого звуко-буквосочетания будут подшучивать, по меньшей мере, неосмотрительно. Однако Рита настояла на своем, и так ребенку и записали в свидетельство о рождении. Рита жила отдельно от Броунов, но по соседству, и они так сроднились, что были, как одна семья, так что такие серьезные вопросы, как, допустим, имя для новорожденного, конечно же, решались на семейном совете.
       Вообще, в те годы редко кто из евреев давал ребенку типично еврейское имя, чтобы такими звукосочетаниями, как "Хаим", "Срул", "Мойше" или "Шломо" не раздражать окружающих. Левины родители давно уже осознали это, а, кроме того, традиционные имена в их сознании ассоциировались с дореволюционным штетловским прошлым, а уж после войны-то мы наверняка пойдем быстрым шагом к новой жизни, а то, что до семнадцатого, оставим позади. Так пусть и имена у наших детей будут вперед глядящими. Не то, чтобы уж совсем Ваня, но, например, Марк или Сергей считались подходящими.
      
       Как только представилась возможность вернуться в родные места, Броуны, и Рита с ними, конечно, тут же начали собираться. Тем более, что, только там, в городе, где до войны жила вся семья, был шанс отыскать родных и близких. Кроме того, там у них были дома, скромные, но зато свои, в которых должен был остаться дух прошлой, довоенной жизни. Эта жизнь остановилась там, на точке, с которой - только с нее - и хотелось продолжить.
       Приехав, они увидели такую разруху, что в пору было пожалеть, что не остались в Чимкенте. Дом, который когда-то принадлежал Хае, а потом в нем жила Лиля-Броха с детьми и, последнее время, с мужем, был так разорен, что буквально не оставалось ничего пригодного для жизни. Ни единого стекла в окне и ни единой ручки на двери. Не говоря уже о мебели и других вещах.
       Рита оглянулась по сторонам, и ей стало жутко и зябко оттого, что разбитые окна и пустые углы смотрели на нее, как свидетели трагедии, которую самим эти предметам трудно пережить. А уж каково должно быть ей? И она крепче прижала к груди маленького Шломика, чтобы уберечь его от трагического зрелища.
       - Да уж, Риточка, тут мужички погуляли. Живого места не оставили, - покачала головой соседка Станислав Петровна и покачала головой, как над покойником.
       - А где Броха? Что сталось с тетей Брохой?
       - Убили твою тетю Броху. Убили. И ребеночка ее убили. Прямо тут, во дворе, и порешили их. В прошлом году муж ейный приезжал. Который пулковник. Как фронт откатился, так он и приезжал. Ранетый был он. Весь в бинтах. Ну, что уж было ему делать? Делать нечего. Мертвых не вернешь, сама понимаешь. Потоптался и упьеть геть отселе подался. Не знаю, живой ли йон, нет ли. И как же ты теперича будешь?
       В самом деле: как теперь жить?
      
       ... Лиля-Броха отказалась становиться в колонну ведомых на смерть. Вроде бы что-то крикнула полицаям, отчего они все всполошились и забегали, как будто бы это у нее в руке был немецкий карабин, и это не они на нее направили стволы, а она на них. Она повернулась к ним спиной, закрывая своим телом ребеночка, хотя на самом деле из этого кошмара никто уже не мог выйти живым, и потом, когда порешили всех евреев, убийцы пошли следом за убитыми. Не сразу, конечно, но все уже там.
      
       Дом Броунов, тот вообще пришлось отсуживать, так как его заняли чужие люди, а пока суд да дело, все они кое-как устроились вместе, в доме Лили-Брохи. Благо дело было летом, и было время что-то сделать и кое-как наладить быт.
      
       В древнегреческой мифологии три дочери Ночи, три сестры Мойры определяют судьбы людей. Старшая из сестер Лахсис управляет жребием рождения, средняя по имени Клото прядет ткань жизни каждого из нас, а старшая Атропос темнее всех, так как в ее руках смерть. Три дочери Ночи капризны уж очень. Что Лахсис захочет, так жребий падет. Как свяжут две спицы, то в жизни случится, Атропос проснется, а жизнь оборвется. Трем Мойрам не спится, трем Мойрам не мнется. Кто утром родится, за день насладится и к ночи уснет.
      
       Вот и Йоселе-меламед тоже говорил что-то в том смысле, что жизнь каждого из нас, едва вспорхнув, как мотылек над лужком, оставляет потомство, угасает, и только все мы вместе, составляющие династию, чего-то стоим на этой земле.
      
       Партийные руководители назначили Ефима зав. горкомунхозом, и это, между нами говоря, помогло в обустройстве семьи, открылась фабрика кожевенных изделий для Риты, открылись ясли и садики, и школы тоже открылись, и на фасадах домов повесили огромные плакаты с белыми буквами по кумачу: "ЭТО БУДЕТ В 50-М ГОДУ".
       Честно скажу: кто этого плаката не видел, не сейчас, а тогда, после жути войны, не знает и никогда не узнает радости коллективного ожидания. Более сладкого, чем ожидание Мессии.
       Не важно, что именно, но БУДЕТ. Тем более: хуже того, что было, уже быть не может, и, значит, будет лучше. И ждать осталось не долго. Дольше ждали, а до этого - рукой подать: в 50-м году. Я сам случайно вспомнил сейчас об этом потрясающем лозунге, и мне жаль, что он забыт, стерся из исторической памяти, и если бы не я, то он так и канул бы в Лету, как забылись и закатились под уютные диваны истории очень многие гениальные перлы великих вождей.
       После обвалов и катастроф людям нужна звездочка, и чтобы была не очень далеко: вот, сейчас, принесу табурет, стану повыше и достану.
       ЭТО БУДЕТ В ПЯТИДЕСЯТОМ ГОДУ. Лет пятнадцать спустя один лысый дурачок пошутил, что ЭТО будет через 20 лет. Кому охота ждать ЭТОГО целых 20 лет? А пятидесятый год - это вот он, почти в ладони. Хотя, если судить по тому, что большая часть народа поверила Лысому, как до него верила Усатому, есть подозрение, что Лысый был не таким уж дурачком, как это казалось.
      
       ***
      
       Дом Броунов был захвачен семьей одного странного человека с постоянно перекошенным от злости лицом. Лева помнил только его имя: Феофан. Очень редкое, надо сказать, имя. Когда-то у православных был обычай брать имена для новорожденных не с потолка, а из святцев, имен было так много, что люди с одинаковыми именами почти никогда не оказывались в одном месте. Вам когда-нибудь попадались люди с такими, например, именами, как Никифор или Серафим? Мазая вы знаете по Некрасову, а Герасима по Тургеневу.
       А этого звали Феофаном, и он выглядел, как несправедливо обиженный человек с серым от несварения желудка лицом и хронической мигренью. Ничего не утверждаю - это лишь подозрение - но может быть все дело в том, что родители дали ему в детстве неудачное имя? Хотя, с другой стороны, если имя брали из святцев, то родители не виноваты, а просто он родился в неудачный день, при неблагоприятном расположении планет. Или у матери не было молока, а молока не было, потому что в доме не было хлеба, а хлеба... В самом деле, почему в этой стране постоянно не хватает хлеба? Неужели некому испечь?
      
       Феофан вошел в кабинет Ефима, насквозь пропитанный махорочным дымом и вонью от смазанных солидолом кирзовых сапог. Поскольку этой дрянью пропитаны были оба, кабинет и Феофан, то вонь была не заметной, хотя, может быть, если бы пахло сиренью или лавандой, этот озлобленный человек был бы не так озлоблен?
       - Ты подал на меня в суд! - не спросил, а швырнул в лицо Ефиму.
       - Так точно, - ответил Ефим. - Это дом моего деда и отца. По какому праву...
       - По какому праву, говоришь? Вот по какому!
       И он рванул на груди сперва выгоревшую от пота и солнца гимнастерку, а потом нижнюю рубаху, так что пуговички разлетелись по комнате. Вся его грудь была в шрамах.
       - Понял, - спокойно сказал Ефим. - Я все понял. Могу раздеться и показать то же самое.
       - Брешешь, сука! - заорал Феофан. - Брешешь, мурло жидовское! Я знаю, откуда ты приехал. Из Ташкента. Вы все, говнюки, там воевали, пока мы... Жалко, не всех вас Гитлер пострелял. Так мы вас постреляем. Не боись, доберемся еще до вашего поганого горла. Всех передушим.
       - Сядь на стул и послушай, - спокойно сказал Ефим.
       - Ты меня, сволочь, не усаживай. Сидел уже. Насиделся.
       У Ефима в столе лежал трофейный "Вальтер". Нельзя было, но в это время еще было не строго. Он достал пистолет и взвел.
       Феофан не испугался, а удивился.
       - Стрелять будешь? В партизана стрелять будешь?
       - Нет, не буду. Это я достал почистить. А ты сядь и слушай. Я офицер. Воевал. На Втором Белорусском. Шрамами считаться не будем.
       Пистолет лежал на столе. Быстрым движением Феофан схватил его и выстрелил, не глядя и не соображая, что он делает. Вбежали люди, скрутили Феофану руки.
      
       Дальше была милиция, арест Феофана и карета скорой помощи для Ефима, которому пуля прошила руку.
       Рана была пустяковая, но поднялась температура, и когда прибежали Злата и Лева, он лежал весь в поту и без сознания. Следователь милиции кого-то допрашивал в коридоре.
       - Как такое возможно? И войны уже нет, а все равно стреляют. Он же весь израненный, - причитала Злата, а медсестра давала ей что-то выпить и запить водой.
      
       ***
      
       - Ну, и чем же вся эта история закончилась?
       - Чем закончилась история? Городской прокурор был приятелем отца. Он пришел к отцу в больницу и сказал, что надолго засадит мерзавца, а отец сказал ему, что вообще не хочет, чтобы Феофана сажали. Попросил выпустить. Долго спорили и решили записать, что двое, отец и Феофан, вертели в руках пистолет, и тот нечаянно выстрелил. Как будто эти двое были пацанами и никогда оружия в руках не держали. Когда мама возмутилась, прокурор сказал: Ваш муж просто дурак набитый. А нам еще лучше: одним преступлением меньше в городе. Этот подонок вышел из милиции, пришел к отцу и пообещал, что все равно убьет его при случае, а тот ему: не делай глупостей. Я, говорит, постараюсь тебе квартиру выбить. Он был членом исполкома, и таки выбил. Обошлось без суда, и мы переехали в свой дом. Дом был хороший. Одноэтажный, но кирпичный. Еще прадед строил. До тринадцатого года, если строили, то на совесть. Я думаю, дом еще лет сто простоит
      
      
      
       Десятая глава
       1.
       Часам к шести воздух неожиданно наполнился прохладой и его стало легко пить, не обжигаясь, как остывший чай. Мы с Левой вышли на террасу, сели в пластмассовые кресла и некоторое время сидели так, молча, а со стороны моря и прибрежного шоссе плыли, нестройно переплетаясь и обгоняя друг друга, звуки стихии и звуки цивилизации. Сегодня Лева не был расположен рассказывать мне о людях своего прошлого, а о самом себе он вообще ни разу не говорил.
       - Вы знаете, чем больше читаю, тем больше удивляюсь попыткам разных людей, писателей, историков, философов найти закономерности в поступках людей. Так, многие пытаются уловить эти закономерности даже в ходе истории целых народов. А что если бы на таком-то перекрестке такой-то лидер споткнулся или просто раздумал и повел бы народ по другой дороге? Или умер от оспы, и рули управления оказались бы в других руках. В какую сторону покатилось бы колесо истории? Что мы можем об этом знать, если даже поведение людей, которых принято считать маленькими и незначительными, необъяснимы и абсолютно не предсказуемы?
       - Что поделаешь? - заметил я. - Видимо, мы все так устроены. Вам никогда не случалось разобрать старый будильник, чтобы убедиться в том, что в обратном порядке его детали у вас уже не складываются, а некоторые шестеренки оказались вообще лишними? Мы так наивны, что думаем, будто бы люди устроены проще этого допотопного будильника. А тем более общество, народ, история... Тут сына своего не поймешь, а мы туда же: общество, народ, история, прошлое, будущее, выбор генерального плана и правильного пути развития...
       - Вот-вот, об этом же думаю и я. Редкий случай: два интеллигента, и притом еще еврея, независимо друг от друга пришли к общему мнению. Но я вот еще что хотел сказать. Мы не можем объяснить поступки даже самых близких нам людей, а психология, та и вовсе только делает вид, что она наука. Такое множество сил, векторы которых направлены в самые неожиданные стороны, влияют на нас и на наши поступки, что мы можем только разводить руками, а наши выводы ничего не стоят. Мне кажется - не то, чтобы я был в этом так уж уверен, но мне кажется, - что личность каждого из нас, подобно игре "лего", складывается из случайных деталей, взятых из разных поколений наших предков. Каждый из нас не похож на предыдущих, но если бы мы знали, какими были те, что были до нас, если бы пред нами были ленты жизней достаточно многих предков, нам легче было бы высмотреть и осмыслить собственные черты. Я не уверен, что это применимо к целым народам, но к человеку, возможно, что да. А люди, наоборот, ломают головы над "уроками истории", для понимания которых нужны НИИ небесных, а не земных сфер, между тем, как к урокам жизней собственных предков по прямым линиям безразличны.
       - Я с вами согласен. В этом смысл того, что вы мне рассказываете?
       - Скорее подсознательный, чем осознанный, - поправил он меня.
       - Вы думаете, что жизни и поступки предков могут чему-то научить и помочь в нашей жизни?
       - Нет, не думаю. По-моему, важно не учиться на поступках или ошибках предков, а стараться сквозь их поступки разглядеть их внутренние миры, не то, что они делали или вытворяли, а то, какими они были, чтобы найти эти же детали в себе самих, а затем подумать: на что я могу употребить свой багаж, чтобы он принес доход в виде счастья мне и другим. Каждый человек так вступает в жизнь, как будто он первооткрыватель, не изучивший такелажа собственного корабля. Я сам буду строить свой микромир, говорит он себе, но так и не успевает ничего построить, потому что не знает в какую сторону крутится руль и как снимать показания компаса и секстанта. Как стать счастливым, не зная, как ты устроен? А о том, как устроен мир - кто может сказать, что знает?
       Мы при этом совсем не говорили о Костике, хотя имели в виду именно его. А Лева обо всем этом говорил, как перед смертью, как будто ему осталось жить день-два, не больше. Какая глупость, если он уже почти выздоровел и завтра-послезавтра я собирался его выписать.
       Между прочим, Костик чувствовал себя у нас, как дома, и теща говорила, что "он, как цыганенок": куда его не помести, он тут же осваивается. Не знаю, но мы, во всяком случае, за несколько недель так к нему привыкли, что уже не представляли себе, что однажды он вернется к своему дедушке.
       Я любовался Костиком, который смешно барахтался на ковре с нашим эрделем Волком - это же надо было самого добродушного на свете пса назвать Волком! - и думал о том, что этот мальчик весь сложен из множества случайно доставшихся от предков деталек, и как эти детальки притрутся и заработают в нем, когда он вырастет? - хотелось бы верить, что хотя бы Богу это известно.
      
       2.
      
       После войны Рита, будучи матерью-одиночкой, все же сумела закончить областной пединститут, чтобы преподавать физику в средней школе. Зарплата учителя в те годы не намного превышала зарплату уборщицы и разве что давала ощущение более высокого социального положения. Что касается повышения зарплаты учителей до уровня начинающего инженера, то ЭТО БУДЕТ В ШЕСТИДЕСЯТОМ ГОДУ, через пару пятилеток после пятидесятого. Без помощи Броунов ей было бы уж совсем не в моготу. Фактически они были одной семьей.
       Два Шломо, старший и младший, были религией и смыслом ее жизни. В ее доме на центральной стене, прямо напротив входной двери висел большой портрет Шломо-старшего, а под ним стоял письменный стол и висели полки с книгами Шломо-младшего, который - а рихтиге идише кинд мит а идише коп - конечно же, закончил школу с серебряной медалью и подал заявление в политехнический институт с твердым намерением продолжить путь, на который встал Шломо-старший, но был остановлен войной.
       Вступительный экзамен, это не только проверка знаний. Для рихтиге идише кинд'a это также проверка на прочность нервов, на силу характера, на готовность к пониманию: ты не дома и тут нужно жить не по твоим, а по их правилам.
       Последним был устный по математике. Возможно, его специально придумали и поставили в конце серии экзаменов, чтобы служить последним регулируемым фильтром. Принимающим был очень симпатичный и в высшей степени доброжелательный преподаватель с восточной внешностью. Позади у Шломо были одна "пятерка" и две "четверки". Для преодоления высокого в этом году проходного балла (19) нужна была только "пятерка". Он был готов и правильно ответил на все вопросы.
       - Все верно, - сказал экзаменатор, но, чтобы развеять все сомнения и заслужить твердую "пятерку", решите эту простенькую задачку на построение.
       Конечно же, Шломо с этой задачкой не справился, Рита с нею тоже не справилась и ходят слухи, что где-то, возможно даже на нашей, а не на другой планете, существует ее решение.
       Для мальчишки это было форменной трагедией. Вообще, традиционно еврейский ребенок в те годы был обязан добиться поступления и окончания ВУЗа. Это было не только способом самоутвердиться в обществе, где спокон веков температура отношения к евреям колебалась между точкой замерзания и точкой погромного кипения, но это было делом чести матери и сына. Непоступление означало провал. Именно поэтому, вопреки всем усилиям властей и личной инициативе экзаменаторов, все еврейские мальчишки и девчонки, так или иначе, раньше или позже, с помощью взятки, с использованием связей или упорством а идише коп все-таки поступали и заканчивали, и получали дипломы и затем, наперекор отделам кадров, получали должности и тем самым воочию доказывали, что разговоры об антисемитизме в СССР являлись грязной клеветой буржуазной пропаганды на советский общественный и государственный строй. Советской власти следовало бы каждого из них наградить медалью "За упорство".
       Так была процентная норма или не было, были инструкции останавливать Шварцманов, Кацманов и прочих Рабиновичей на подходе или это результат местных инициаторов? - Историки в замешательстве, так как документы пока что не обнаружены, а если нет документов, то, значит, ничего такого и не было.
       Не поступившего в ВУЗ немедленно подбирала армия. И понеслось:
       "Клоцкер, выше ногу, а не жопу! Клоцкер, тянуть нужно носок, а не не нос - я знаю, что он у тебя длинный. Клоцкер, ты когда-нибудь заправлял койку или тебе это делала мамочка, тудытвоюмать? Клоцкер, что ты уставился на коня? Он через тебя не перепрыгнет. Он ждет, чтобы ты перепрыгнул через него. Ну, почему эти Клоцкеры все такие боягузы? Ну, и мудак же ты, Клоцкер!"
       Первое же увольнение в город Шломо употребил на то, чтобы на первые же три рубля, полученные за верную службу, найти в книжном магазине и купить учебник по психологии. Он безуспешно пытался дотянуть носок ноги до кончика своего носа, ровно натянуть одеяло на матрац и перепрыгнуть через гимнастического коня, спокойно относился к неудачам, и всерьез старался понять. Он точно не знал, что именно, но считал, что ответ найдет в науках о функционировании человеческого мозга. Пройдут годы, раньше чем он поймет, что младший сержант Валерий Прянишников тоже человек, причем, хороший, но немножко в другом смысле. Лейтенант Липкин из соседней роты как-то отвел его в сторону и попытался объяснить, что именно потому, что он, Шломо, еврей, он должен всем доказать, что выше всех тянет носок и глубже всех осознает высокий смысл четкого выполнения всех команд. Шломо кивнул головой и продолжил изучение психологии. За три года он изучил целую библиотеку книг по психологии и психиатрии. Он уже давно махнул рукой на гимнастического коня, сказав сержанту: скорее он сам через меня перепрыгнет, и вообще, на фига это кому нужно? Добро бы об этом его попросил сам конь. А то - сержант, да к тому еще младший.
       В тот день, когда на очередном занятии по физподготовке Шломо в очередной раз, оттолкнувшись от трамплина, с триумфом уселся верхом на коня, вместо того, чтобы изящно приземлиться на противоположной стороне от него, как делали другие, после вечерней поверки к нему подошел Сергей Дутов и тихо сказал:
       - Ты это нарочно?
       - Что именно? - спросил Шломо.
       - Допрыгиваешь только до середины коня. Это уже не смешно.
       - Я никого не собираюсь смешить.
       - Ты издеваешься.
       - Над кем?
       - Над Валеркой. Над братвой. Что он тебе плохого сделал?
       - Ничего не сделал.
       - Так тогда объясни, зачем?
       - Что зачем?
       - Зачем ты издеваешься над Валеркой?
       - Он над всеми нами издевается! - громко предположил Васька Рогозин. - Мы для него шпана. Дай ему в рыло.
       - За что? - поинтересовался Шломо.
       Кто-то сзади набросил на него одеяло. Шломо где-то слышал, что эта процедура называется "темная" и с воспитательной целью широко используется в трудовых лагерях, колониях для малолетних преступников, школах для трудновоспитуемых и в других исправительных учреждениях. Били не очень сильно, в основном - для порядка и по мягким местам. Правда, сапогами. Больно было только, когда в падении он головой ударился о стойку двухэтажной койки. Сбросив с себя одеяло, он повторил вопрос:
       - За что?
       - Как за что? Я ж тебе объяснил, - сказал Дутов. - Ты что, тупой?
       - За то, что я не перепрыгнул?
       - Смотрите: соображает!
       Шломо потер рукой ушибленное место и просто сказал:
       - Но я не могу перепрыгнуть через эту штуку.
       - Как не можешь? Все могут, а ты не можешь? - Упрекнул его Васька Рогозин и предложил опять накинуть на него одеяло.
       - Да, погодите вы. Я действительно не могу.
       - Побожись.
       - Честное слово.
       - Глянь! Он и божиться не умеет. Ну и мудак! Что ты вообще умеешь? Ну, скажи: бля буду.
       Шломо пожал плечами и повторил сакраментальную формулу.
       - Как это ты не можешь прыгнуть? Это ж просто: разбежался, толчок и ты там, - объяснил Сережка.
       - Наверное, у меня такие ноги. Неправильные.
       - А я, кажется, палец сломал, - пожаловался Сережка. - Из-за этого хренового жида палец сломал. Бля буду! Знать бы, что он такой засранец, так я б об него и пачкаться не стал. Теперь болит, зараза.
       Остальные тоже согласились, что зря руки марали и отправились спать, предварительно договорившись с ним, что с него, чтобы не били пачка "Примы" в неделю (Постоянный налог) и все посылки из дому по мере поступления.
       Командиру роты настучали, что после отбоя в казарме был балаган, и зачинщиком был рядовой Клоцкер. Капитан велел старшине отвести Клоцкера на губу.
      
       3.
       Время, проведенное на гауптвахте, пошло ему на пользу, так как он провел его за чтением. Матери написал, чтобы не слала больше посылок, тем более, что кормят до отвала, не съедает то, что дают.
       Черт бы их всех забрал! - сказал он вслух, выходя из армии на свободу и так и не перепрыгнув через гимнастического коня. "Если жизнь чему-то учит, то армия так отравляет эту жизнь, что все уроки пропадают зря", записал он в общую тетрадь и с этого дня начал записывать туда мысли и впечатления. Даже материться, и то не научился, не говоря уже о том, чтобы попадать в цель из всемирно известного автомата Калашникова.
       Армия была уродливым хождением в бардачное царство кривых зеркал, и для него это путешествие прошло относительно благополучно. Не станет же он возводить в ранг трагедии смехотворный эпизод с "темной"! Лешка Громов, тот повесился на простыне. В умывальном зале.
       Лешку нашли на цементном полу с затянутой на шее петлей из полосы, оторванной от простыни. В стороне валялась остальная часть простыни. К чему он ее привязал эту полосу? На что влез, чтобы достать до потолка - 3,5 метра от пола? За месяц до смерти ему устроили темную. Что-то тут не так.
       Ванька Косой сам себя застрелил из автомата на посту, возле караульного помещения. Выпустил себе в грудь целую очередь. Матери сообщили, что погиб при выполнении учебного задания.
       Однажды Борька Сурис не смог выполнить команду "Подъёёёёёёёёёёёёёёёёёёёмвашумать!" У него во сне произошло сотрясение мозга. Полковой врач предположил, что Борьке приснилось, будто он упал с крыши.
       Ничего подобного не случилось со Шломо. "Почему я выжил, несмотря на то, что вокруг были ненависть и жестокость? Не только "дедов" по отношению к "салагам", но "салаг" по отношению к "дедам" тоже. Не важно. Я выжил и не свихнулся, потому что три года играл в поддавки. Кто научил меня этой игре? О школах подвига я знаю, а в какой школе учат выживанию, играя по правилам шашечной игры в поддавки? Какими были игры моих предков, после того как не смогли победить в Бейтаре, а потом двадцать веков выживали и вышли из своих хождений живыми? Живыми - значит победителями. Есть ли другая мера победы?"
       Так было написано в общей тетради Шломо.
      
      
      
      
      
       Одиннадцатая глава
      
       1.
       - Шлимек, ты сам решаешь, чем тебе заниматься. Я не из тех мам, которые навязывают сыновьям свои мнения, но, если можно, объясни, почему тебе вдруг так захотелось заниматься психологией и психиатрией? - спросила у него Рита. - Если, конечно, у тебя есть объяснение. Или, может быть, это необъяснимое наитие?
       - Мне показалось, что это область, в которой больше всего необъясненного. Чем больше читаю, тем тверже убеждаюсь, что люди, занимающиеся этими науками, словами прикрывают свою растерянность перед бездонной пропастью человеческой психики. Их влечет в эту пропасть, в ее темноте они ничего не могут разглядеть, но, поскольку молчание неприлично, то они говорят и пишут. И вопросы только еще больше запутываются.
       - В таком случае, что в этой темноте привлекает тебя?
       - Несколько тем. Первая: механизмы беспричинной ненависти. В армейских условиях это психическое заболевание приобретает чудовищные формы и воспринимается, как нормальное состояние души. Хотелось бы понять, как мне удалось не заболеть этой ужасной болезнью, а если у меня получилось, значит такое возможно? Вторая тема: комплекс вины, который тоже способен охватить огромные массы людей.
       - Например?
       - Например, я множество раз слышал и читал о том, что ведомые на массовую казнь евреи шли, КАК БАРАНЫ. Я сейчас не говорю, так ли это было, а если так, то почему, и могли ли они идти на смерть иначе. В данном случае меня интересует другая сторона. Я - о той массе евреев, которые вышли живыми или остались в стороне, но сейчас говорят об этом, как о вине тех, кто покорно шел в камеру и не сопротивлялся. Выходит так, что убийцы виноваты в том, что убивали, но жертвы тоже виноваты, потому что были "баранами". То же относится ко множеству обвинений, которые постоянно сыпались и сыплются на нас. Беспочвенные обвинения, это форма выражения беспричинной ненависти или - не знаю - может быть, зависти, а поиски причин беспричинной ненависти - выражения комплекса вины.
       - На эти мысли тебя натолкнули наблюдения над армейской жизнью?
       - И они тоже. Но не только. В нашей областной психбольнице много лет работал профессор Снежнин. Теперь его именем названа эта клиника. Клиника имени профессора Снежнина.
       - Об этом все знают.
       - Знаю, что знают. А кто, кроме психиатров, пытался прочесть и понять то, что сочинил этот ученый?
       - Для этого как раз и существуют специалисты. Я занимаюсь физикой, они психиатрией.
       - Правильно. Но ты попросила меня привести примеры из той области, которая меня заинтересовала. Так вот профессор Снежнин приводит нас к выводу, что наше сознание формируется по строго определенным шаблонам в конкретных социальных сферах. Нормальная психика за пределы этих шаблонов не выходит, а если выходит, то это психопатология, и, пока не случилось несчастья, и психический механизм окончательно не разрушился, нужно срочно вмешаться в течение процесса и посредством всевозможных химических психотропных препаратов навести в этом хозяйстве порядок. Одной из задач медицины является обнаружение дисфункций на самом раннем этапе их возникновения. Почему? - это понятно. Я думаю так, что психика муравьев, если то, что происходит в голове муравья считать психикой, работает по теории профессора Снежнина, но мне трудно согласиться, что и моя психика функционирует по муравьиным схемам.
       - Но чего ты хочешь добиться?
       - Прежде всего, я хочу изобрести надежный механизм антигипноза, чтобы не оказаться жертвой всей этой наукообразной кутерьмы, о которой я тебе рассказал.
      
       2.
      
       Клиника им. Снежнина была самой знаменитой в городе. Жители города ласково называли ее "Снежинкой" и в местном лексиконе прочно утвердились выражения типа: "Этого субьекта уже пора в Снежинку", "Ты что, из Снежинки сбежал?", вплоть до очень популярного "А не пошел бы ты в Снежинку!" Клиника находилась на окраине города и от райцентра, где жили Шлимек и Рита, до нее было сорок минут езды автобусом. Если не было дождя, снега, пробок или получки в автобусном парке.
       Вскоре Шломо поступил в эту клинику работать санитаром.
      
       - Ну, что, сынок, тяжело тебе там работать? Может, найдешь себе место поспокойнее? - спросила Рита.
       - Я думаю, что это подходящее для меня место. А осенью попробую поступить в мединститут.
       - Но работать в доме для умалишенных!
       - Гораздо легче и приятнее, чем служить в стрелковом взводе. И вообще, с тех пор, как я работаю, у меня такое ощущение, что дурдом не в дурдоме, а за его оградой.
       - Не преувеличивай.
       - Конечно, там есть пациенты, которых нужно держать подальше от общества, но далеко не все такие. А некоторые случаи... Даже не знаю, как это назвать.
       - То есть?
       - Ну, вот тебе пример. Сегодня привезли девчонку. Не знаю, есть ли ей полных шестнадцать. Даже неудобно тебе рассказывать... Откусила пенис одному парню.
       - Что ты такое говоришь? Это же буйное помешательство! Какой кошмар!
       - Конечно, кошмар. Поэтому и привезли. Но я не думаю, что у нее больная психика. По-моему, больные те, что заперли ее в дурдом.
       - Я не понимаю, что ты говоришь.
       - Ну, подумай сама. Дело было в парке. Недалеко от центральной аллеи. Девчонка возвращалась домой из Дома пионеров. Каким образом член этого подонка оказался у нее во рту? Она попросила его пойти с нею в глубину парка, чтобы спрятаться с ним в кустах и откусить этому балбесу член? Не нужно быть большим криминалистом, чтобы представить себе случившееся. Ты бы посмотрела на эту девчонку! А когда я узнал, что его отец - полковник и комендант города, а она дочь уборщицы и отец вообще неизвестен, то у меня тут же отпали все сомнения. Говорят, этот бугай орал от боли на весь парк. Сбежался народ, приехала скорая, и врач с трудом разжал ей челюсти, чтобы достать ту часть, которую она откусила. Бугаю эту штуку опять пришили, а ей состряпали диагноз, установили невменяемость, и все ради того, чтобы не доводить до суда и не позорить полковника вместе со всеми его орденами и медалями. А теперь скажи мне, нужны ли научные знания в области психиатрии, чтобы определить, кто в этом деле нуждается в лечении?
       - Я не знаю, Шлимек.
       - Извини меня, мама, за то, что я рассказал тебе эту мерзость. Я не должен был. Угораздило же меня! А как ее угораздило? Могла бы откусить этому подонку палец, или, еще лучше, нос. Не было бы стыдно. Но она откусила то, что ей силой затолкали в рот. Говорю тебе, что мне стыдно.
       - Тебе-то чего стыдиться?
       - И не только поэтому. Стыдно еще потому, что я выхватываю из общей кучи какие-то малозначительные пустяки. А что же там, в глубине?
       - Симпатичная девочка?
       - Очень. Я бы даже сказал: красивая. Мог бы в нее влюбиться.
       - Что же мешает?
       Не ответил.
      
       "А что делаем мы все? Разве не выхватываем из большой навозной кучи "малозначительные пустяки", как выразился Шломо, причем всякий раз нам кажется, что выхватили жемчужину, а потом плюемся", подумала Рита и спросила:
       - Что с тобой происходит?
       А когда ее сын опять пришел в таких расстроенных чувствах, как бывает с людьми, которые вдруг обнаруживают что-то ужасное, а как быть не знают, она добавила:
       - Что тебя опять расстроило?
      
       3.
       Накануне опять больного привезли в "воронке", а не в карете скорой помощи, и это означало, что вообще-то он преступник, но существует подозрение, что он невменяем, то есть за свои поступки не отвечает. Можно подумать, что всякий, кто творит то, что вокруг творится, вменяем и за ним не нужен глаз да глаз, как за этим.
       У новичка была голова, копию которой охотно увековечил бы в камне Микельанжело и поместил бы ее в свою галерею "Рабов". Такие головы бывают у рабов, которым рано или поздно удается порвать цепи и выбить все тридцать два зуба надсмотрщику, предварительно отобрав у него плетку, - вот какая у него была голова. Когда Шломо вдвоем с напарником отводил его в палату, то держал его за предплечье и почувствовал, что, захоти тот вырваться и убежать, он, Шломо, был бы последним, кому удалось бы его удержать на месте. Но пациент не собирался удирать и послушно уселся на тюремную койку, в данном случае приспособленную под больничную.
       На прикроватной табличке Шломо написал: "Иван Кузьмич Дубовой, 62 года, шизофрения"
       На другой день Шломо приказали доставить Ивана Кузмича в ординаторскую, но потом сказали, что нужно подождать, и они вдвоем уселись в коридоре, у зарешеченного окна.
       - Как тебя зовут? - спросил Иван Кузьмич.
       - Шломо.
       - Шломо? Это то же, что Соломон?
       - Да, но меня назвали Шломо. Так звали моего отца, который погиб на войне, и потому меня тоже так назвали.
       Они разговорились, и Шломо очень скоро понял, что у этого человека абсолютно здоровая психика. Дело в том, что он был здесь одним из немногих, кто не пытается никого убедить в том, что он не сумасшедший. Он ясно представлял себе ситуацию, в которой пытаться убедить этих чокнутых в том, что ты нормален, так же бессмысленно, как посеять клевер на железной крыше.
       - Вы сильный человек.
       - Ты когда-нибудь слышал о цирковом гиревике по фамилии Лука Дубовой?
       - Кажется... Нет, не помню. Вы работали в цирке?
       - Кузьма Дубовой был моим отцом. Дубовой - это была его цирковая кликуха, как говорят блатные, а мне досталась уже, как фамилия. Его знали во всей стране. Возможно, он был самым сильным человеком в России. А может и в мире.
       - Вы пошли в отца.
       - Я? Если бы! Но с другой стороны...
       - Что вы хотели сказать?
       - Не важно.
       В коридоре, кроме них, больше никого не было, и Шломо хотелось послушать этого человека. В этом больном чувствовалось внутреннее здоровье, которого ему, Шломо, недоставало. Интересно, этот силач когда-нибудь прыгал через гимнастического коня?
       - Вы когда-нибудь прыгали через гимнастического коня? - спросил он Ивана Кузьмича.
       - Через что? А, через этого? А зачем бы я стал через него прыгать? Вместе с отцом на арене выступал обычно Виталий Симоненко. Никогда не слышал? На арене ставили бок к боку двенадцать лошадей. Виталий разбегался из глубины цирка, выбегал на арену и перепрыгивал через этих лошадей. Он был самым известным прыгуном в России.
       - Вы тоже выступали?
       - Нет, только помогал. Подносил, уносил, а для Виталия держал лошадей за узду, вот так, в каждом кулаке по две узды.... Но мне это надоело. Мы с отцом поссорились, и я убежал из цирка. Мне было шестнадцать лет.
       - Почему они вас сюда определили?
       - Ты сказал "они". Ты это о ком?
       - Не знаю. Но кто-то же решил, что вы ... нездоровы.
       - Будь осторожнее, пацан. А то сам попадешь в психи.
      
       4.
      
       - Шлеймеле, может быть ты и правда послушаешься этого человека и не будешь лезть не в свое дело? - осторожно предложила Рита. - Мне с самого начала не нравилась эта твоя работа. Но я боялась, что тебе придется работать с буйными, а теперь, я смотрю, у тебя, эти тихие... Они опаснее буйных. Зачем тебе с ними разговаривать? По работе ты не должен.
       - Мама, но они люди, а не звери в клетках.
       - Что-то в этом роде говорил Ефим Броун, когда был комендантом пересыльной тюрьмы.
      
       ***
      
       - Ты говоришь, твоя фамилия Клоцкер. Я знал одного офицера с такой фамилией в нашем городе. После войны не объявлялся. Не родственник ли? - спросил его Иван Кузмич.
       - Он, как бы назвать, отчим обоих моих родителей.
       - Как так?
       - А кто их поймет? Запутанная история. Мою мать удочерила мать моего отца, которая вышла замуж за этого Клоцкера, и от него моя фамилия. Отец моего отца погиб в Первую мировую, а отец матери - его звали Рашкович, Зюня Рашкович - пропал, сам уже не знаю где и когда.
       - Как ты сказал? Зюня Рашкович? Ну, этого я хорошо знал. В Гражданскую он был комиссаром в моем полку. Хотел бы я еще хоть разок встретиться с твоим дедом. Было бы о чем потолковать. Так ты говоришь, он пропал, и ты не знаешь, где и когда. Может твоя мать знает? Хотя, все равно. Если мама говорит, что ее отец давно пропал, то где его найдешь?
       - И о чем же вы хотели поговорить с мои дедом?
       - О многом, Шломо, о многом. О жизни. О чем же еще толкуют старики? Настало время нам с ним покаяться.
       - Что вы такое говорите?
       - Что? Может и ты тоже, как твои снежковцы, скажешь, что у меня "вялотекущая шизофрения". Нет, Шломо, шизофрениками мы были с твоим дедом, когда в Гражданскую войну, в Тамбовских лесах расправлялись с тамошним крестьянством.
       - Хотите рассказать?
       - Ой, нет. Рассказывать тебе не буду. Придет еще время, когда тебе об этом расскажут. Во всех, как говорится, подробностях. В таких подробностях, что у тебя волосы дыбом встанут. Сейчас, если я тебе расскажу, а ты тоже кому-нибудь ляпнешь, а уж мамочке своей, так той обязательно, так ты знаешь, что будет?
       - Ну, и что же может случиться?
       - А случится то, что ты заболеешь "вялотекущей шизофренией". Это уж обязательно.
      
      
       Двенадцатая глава
      
       1.
       - Вы ветеран партии и гражданской войны. Уверен, что занимали высокие должности. Чем вы заслужили у них такой диагноз? Какой вред вы им причинили? - спросил Шломо.
       Иван Кузьмич долго смотрел в окно, как бы пытаясь что-то разглядеть между прутьями давно не крашеной решетки. Воробей сел на внешний подоконник, что-то нашел, клюнул и улетел. Иван Кузьмич наклонился, чтобы убедиться, что воробью удобно сидеть на ветке акации, куда он взлетел, и только после этого обернулся к Шломо. Все это время парень любовался роскошным серебром его кудрей.
       - Все, что ты сказал, так и есть: партия, война и должности тоже. Есть такое понятие: покаяние. Ты знаешь, что это такое? Если знаешь, то должен понять, что после разоблачения того, что натворил наш грузинский пахан, пришло время покаяться и его подельникам. Разве не так?
       - Может быть и так, но на каждые десять миллионов убитых я вижу, как минимум, десять миллионов убийц. Как десять миллионов будут каяться?
       - Ты все правильно понял, но я не библейский пророк и не фюрер, чтобы указывать миллионам, что им делать. Я сказал, что все должны покаяться. В том, числе те, что видели и не препятствовали. И тогда окажется, что не на десять миллионов убитых, а на десятки - это раз, а во-вторых, если учесть, что на каждого погибшего приходится по несколько в виновных, кто косвенно, кто по умолчанию... Давай не говорить о числах. Я так считаю, но никому не приказываю. Кроме себя самого. Я каюсь в моем личном участии в преступлениях. Если бы твой дед был здесь, то спросил бы его, не хочет ли он присоединиться к моему покаянию. Но я не пророк, чтобы орать на всех: покайтесь!
       "Это рисовка. Он рисуется передо мной. А если он искренен, то как далеко он способен пойти в своем покаянии?" - подумал Шломо, но, конечно же, ничего подобного не сказал и сам для себя добавил, что, далеко ли он пойдет или остановится за первым же порогом, но в любом случае этот человек так и останется белой вороной. Последователей в его среде не найдется.
       - Я написал об этом большую статью под названием "Каюсь в содеянном", поймал одного американского журналиста и отдал ему для передачи в прессу. Трудно было поверить, что спустя неделю статья была переведена и напечатана в "Вашингтон таймс". А потом выдержки и пересказы опубликовали многие газеты мира. Меня вызвали и потребовали, чтобы я дал опровержение. В том смысле, что ничего такого я не писал, а они все сочинили сами. Одновременно меня сняли с работы и поставили вопрос об исключении из партии. Генералу КГБ, который проводил со мной душещипательную беседу, я сказал так: "Ладно, согласен. Напишу опровержение. А вы восстановите меня на работе и в партии?". "Ишь ты какой! говорит, ты еще будешь нам условия ставить". "То-то, говорю ему. Значит ваше кино назад не крутится. Ну, так и мое не крутится назад". "Так ты, говорит, хочешь, чтобы все покаялись?" Я ему: "Другие пусть думают, что хотят, а я каюсь в том, что я соучастник Сталина, Берии и всех остальных". Он зачем-то сравнил меня с Пугачевым. Причем тут Пугачев, не знаю, но все равно я сказал ему, что Пугачев положил на плаху только голову - эка невидаль! - а я сам, по своей воле положил на плаху всю свою неправильную жизнь. "Если, говорит, ты от этих глупостей не откажешься, то в тюрьме сгниешь". Словом, долго мы воду в ступе толкли, а кончилось, сам видишь чем...
       - А почему они вас не посадили?
       - Судить меня - все равно, что признать, что в высших эшелонах партии и власти происходит брожение, и разговоры о морально-политическом единстве - сплошная туфта и блеф. Гораздо лучше, чтобы всемирно известные психиатры признали, что такие мысли, как у меня, рождаются у нас только в больных шизофренией мозгах. Так я стал медленно ползущим шизофреником.
      
       2.
       С этого дня Шломо приступил к работе над книгой в объеме 120 машинописных страниц под названием, которое впоследствии облетело весь мир: "Карательная медицина в СССР".
       Я не ошибся: не столько даже сам текст книги, сколько название. Журналисты, прозаики и поэты - все знают силу заголовка. Писатели прошлого этого фокуса еще не знали. Если сочинение называли просто: скажем, "Ромео и Джульетта", "Евгений Онегин" или "Фауст", то о достоинствах этого сочинения мог судить только тот, кто внимательно его прочел. Или уже после включения сочинения в курс средней школы. Достоевский был, скорее всего, первым, кто осознал силу PRa. Достаточно вдуматься в названия его романов, чтобы, не читая, согласиться, что это здорово. Назовите книгу "Мышкин" - Зазвучит? Вы бы купили в магазине книгу с таким названием? Другое дело, если это "Идиот". Крупно, наискосок. Совсем другое дело.
       Шломо, еще не будучи ни ученым, ни писателем, совершил подвиг, точно сформулировав происходившее не только в "Снежинке", но по сути во всей стране. Под мудрым руководством Комитета госбезопасности. После чего этот парень, не способный даже на то, чтобы перепрыгнуть через коня, возвращение к которому даже автору этих строк до смерти надоело, съездил в Москву, остановил первого попавшегося корреспондента все равно какой, лишь бы западной, газеты и протянул ему канцелярскую папку, на которой под словом "ДЕЛО" был написано по-английски: "Punitive medecine in USSR".
       Гениальный шаг сработал, но по возвращении Шломо был встречен молодым человеком его возраста (Возможно, они учились в одной школе, но Шломо его уже не помнил) и вежливо был доставлен для конфиденциальной беседы. Содержания беседы я не знаю, а знал бы, все равно не стал бы пересказывать, так как бывшие советские все это проходили, а тот, кто вылупился уже после советской власти, эзоповского языка этих бесед все равно не поймет.
       Нет, вы не угадали: вялотекущим шизофреником он не был объявлен. Более того, по окончании беседы, в ходе которой его мягко пожурили, Шломо сказали, что он может отправляться домой. К маме. Что он и сделал.
       По пути домой ему навстречу попалась дама интеллигентного вида, которая на вытянутых руках несла большой кремовый торт. Дама нечаянно наткнулась на Шломо, упала, так что пиджак и брюки молодого человека сверху до низу оказались перемазанными кремом, а жертва нападения поднялась с тротуара с криком "Хулиган!!!" и с фингалом под глазом, причем милиционер уже стоял так близко, что его можно было принять за персонажа топорно срежиссированного водевиля, и все это записал в протокол при помощи авторучки, которую со снятым колпачком держал наготове со вчерашнего вечера.
       Словом, Ритиному сыну это обошлось в один год лагеря общего режима. За мелкое хулиганство - так было сказано в приговоре. Так была сделана попытка показать мировой общественности, что такие глупые мысли приходят в голову только мелким правонарушителям. Причем, гуманная власть таких придурков строго не наказывает.
       Однако, острое жало словосочетания "карательная медицина" за этот год так полюбилось мировой общественности и так взбесило шефа КГБ, что, сидя на нарах, Шломо, надо полагать, чувствовал себя более важным шефом, чем любой гебист.
      
       3.
       Когда он вернулся в материнский дом и наелся маминых латкес, пулкес, гривелах, фарфелах, кнышеклах и, конечно же, гефилте фиш, не говоря уже о флэйш мит я уже не помню что именно, он удивил маму весьма странным вопросом:
       - Скажи мне - только честно - как бы ты отнеслась к тому, что я, твой сын Шломо, - нет, это чисто предположительно - женился бы на гойке?
       Подперев кулачком подбородок, Рита задумалась, и перед ее мысленным взором пронеслись многие иллюстрации к ее жизни, имеющие очень прямое отношение к этому вопросу. Не говоря уже о том, что - вы же понимаете! - такие вопросы сыновья так вдруг не задают, и за этим что-то уже скрывается или намечается, и нужно быть готовым, что он скажет: мама, мне интересно было знать твое мнение, но на этот раз я сделаю по-своему.
       - Мне очень трудно ответить на твой вопрос, - сказала она после раздумья, которое Шломо имел достаточно такта не прерывать. - Конечно же, если ты приведешь в дом еврейку, то мне будет легче к ней привыкнуть, а нам обеим найти общий язык. Но в то же время, если ты придешь и скажешь, что полюбил девушку, и она тоже полюбила тебя, и у вас с нею настоящая любовь, то, ты же понимаешь... Но ты собирался в мединститут, и может мы эту проблему отложим на после института?
       - Будет и то и другое.
       - То есть?
       - То есть, мы оба собираемся поступить в ин. яз.
       - В ин. яз? Это для меня новость. Но прежде скажи толком, кто эта девушка?
       - Это Саша, внучка Ивана Кузмича. Ты ее знаешь.
       - Ну, не то, чтобы мы были близко знакомы, но я ее видела пару раз. Симпатичная девочка. Когда вы успели?
       - Все время, что я был в лагере, мы переписывались. Она считает, что благодаря моей книге ее отца выпустили из психушки.
       - Все так считают.
       - Пути гебистов неисповедимы, но очень рад, если это так. Я считаю Ивана Кузмича великим человеком. В любом случае, тот факт, что они оставили в покое этого достойного гражданина, является крупной победой либерального движения в Советском Союзе.
       - Шлеймеле, я тебя умоляю, довольно с нас либеральных движений. Ты не знаешь, на что они способны. Женись уже на своей Саше, поступайте в институт, мы с Иваном Кузмичем постараемся вам помочь, но только не политика. Пусть этим занимаются другие.
       - Успокойся, мама, никаких далеко идущих планов в том, что касается либерального движения, у нас с Сашей нет. Саша считает, что, если не содержанием, то одним своим заголовком моя книжка пробила брешь в их бесчеловечной системе. А мы хотим пожениться и спокойно учиться в институте.
       Рита грустно улыбнулась по поводу этого "мы" по имени Саша, но кто знает, может быть это именно то, что нужно ее сыну: хорошее женское руководство.
      
       4.
      
       Шломо и Саша сделали так, как наметили, за исключением того, что к вступительным экзаменам Шломо не был допущен по морально-этическим соображениям. Не то, чтобы совсем уже враг народа, но и не друг тоже. Мало того, что он Шломо, так еще и с хулигански-уголовным прошлым. К счастью в числе бывших друзей Ивана Кузмича нашелся все-таки один ветеран партии и двух войн, который использовал связи, созвонился с кем надо, условился о встрече один на один, и Шломо все же был принят, хотя и на вечернее отделение. Не страшно. Важно, что мальчик учится и получит диплом.
       Саша оказалась доброй и ласковой девочкой, и Рита немедленно полюбила свою невестку, тем более, что та не дала ей время на раздумья, так как "с первой ночи понесла", то есть вступила в самый святой период жизни каждой женщины, ради которого Господь только и терпит ее привычку есть чужие яблоки.
       Мальчика по настоянию Шломо назвали Зурабом. Саша спорить не стала, а Рита и Иван Кузмич одновременно замахали руками в смысле: что это ты такое придумал, и какой еще может быть Зураб в нашем семействе? Он что, узбек, что ли?
       - Нет, - сказал Шломо, - не узбек, а человек, в имени которого будет зашифровано: Зюня Рашкович.
       - Мы тебя не понимаем, - сказала Рита.
       - Вы знаете, я часто думаю об этом человеке, и мне хочется написать повесть о хорошем человеке, который все время шел не в ту сторону, по много раз входил в одну и ту же реку, и все время получалось совсем не то, что он намечал. Тем более что таким был не только он.
       - Время было такое, - сказала Рита.
       - Время? Время всегда одинаковое: тик-так, тик-так, а люди разные, что, может быть, совсем не плохо. - заключил Шломо, а мальчишку назвали Зурабом.
       Зурабчик, Зубрик - Зубриком его называли все, но от этого ничего не изменилось
      
      
       Тринадцатая глава
      
       1.
       Тесть и зять увлеклись собиранием запрещенной литературы, и смысл этого занятия в сочетании изучением языков Шломо выразил так: "Английский я б выучил только за то, что на нем разговаривал не только Ленин, но и другие тоже". И добавил:
       - Никто не может сказать, что именно он носитель истины, но как много таких, кто трудится над тем, чтобы не позволить мне самому сравнить и решить для себя самого, что есть истина!
       Рита моргала глазами и пила валидол.
       - Шлеймеле, я тебя умоляю, если хочешь выговориться, говори такие вещи только мне. Или Сашеньке. А другим не надо. Ты же понимаешь, чем это может кончиться.
       - Кончится тем, что эта шпана вымрет, а их блатная конструкция рухнет. Вопрос времени.
       Рита пила валидол, а Шломо писал книгу про своего деда Зюню Рашковича, не жалея красок на описание фона, на котором развертывалась Зюнина бестолковая биография: от ешивы, через революцию, Гражданскую войну, ЧК и антирелигиозный хедер - к сионизму.
       Окончив ин.яз., оба они, Шломо и Саша, устроились работать переводчиками, занимались переводами технических текстов, всевозможной технической документации и патентов. Зубрика, в основном, растила Рита, и он рос талантливым во всех отношениях ребенком, подтверждая факт, что только а идише маме способна вырастить универсального гения.
       Чем могла закончиться эта идиллия? Ясно, что только одним: вызовами в КГБ на предмет разговора о том, в самом ли деле Шломо считает, что одной посадки ему не достаточно. В это время уже просто так не хватали и по ночам не шастали по улицам, как бездомные собаки, воронки с надписями на боках "Хлеб" или "Доставка мебели". Если кто не знал или забыл, напомню, что пастухи-комитетчики получили задание антисоветскую деятельность предупреждать, пресекая в самом зародыше, и для этого обоих, Ивана Кузмича и Шломо по очереди вызывали для бесед.
       - Что это у вас такой перепуганный вид, товарищ Клоцкер? - по отечески, но с саркастической усмешкой успокаивал вызванного майор в гражданском пиджаке. - Вам, наверное, рассказали басни о том, что здесь яйца дверьми зажимают? Или вы об этом где-то прочли в клеветнических писаниях Соженицына? Так учтите, что это все неправда. Мы вызвали вас сюда, чтобы по-хорошему предупредить. Мы не сажаем просто так. Мы сначала предупреждаем. Долго предупреждаем. Терпеливо.
       Если тот, с кем такие беседы проводились, скажет вам, что не боялся, не верьте. Пугающими были не слова малогабаритного и малограмотного майора, а вся атмосфера слухов, распускаемых в народе, чтобы посеять трепет перед властью. И о том, что "у стен есть уши", и о том, что все вокруг "стучат", и о "яйцах между дверьми" и о многом другом. На самом деле система еще не рушилась, но неспеша проседали прогнившие стены и опоры, мозги правителей дисциллировались и способны были только на то, чтобы толочь воду во все той же кумачовой ступе и выборочно наказывать, кого лагерем, кого психушкой, а кого высылкой в Сибирь или за бугор.
       К счастью, Саша, у которой был нюх, не хуже чекистского, успела отнести рукопись Шломиной книги и с десяток самиздатских и забугровых изданий к Броунам раньше, чем их нашли два майора, производивших обыск в их квартире.
       - В любом случае неоконченная книга Шломы Клоцкера о жизни его деда Зюни Рашковича дожила до наших дней, и хорошо бы ей попасть в руки приличного литератора, чтобы опубликовать и чтобы многие прочли, - сказал мне Лева.
      
       2.
       Обыск в квартире Клоцкеров прошел бы просто и буднично, если бы не гениальный Зубрик, который тихонько, на ушко отозвал в сторону одного из майоров, чтобы сообщить по секрету, что "папа свои бумаги складывает в туалете, на сливном бачке. Сам видел". Тот отправился обыскивать туалет, перебрал все аккуратно сложенные Ритой обрывки газет, но из компрометирующего нашел только портрет Брежнева.
       - Этим вы пользуетесь в туалете? - с упреком сказал он Рите.
       - А вы это нашли на бачке или в ведерке? - уточнил Шломо.
       - На бачке, - сказал майор.
       - Все-таки посмотрите на обратную сторону. Кажется, этим уже кто-то пользовался.
       Майор брезгливо разжал пальцы, и портрет Брежнева спланировал на пол.
       - Что ж это вы генерального секретаря на пол бросили? Да еще мордой об пол.
       - Не мордой, а лицом, - поправил другой майор.
       - Тем более, - сказал Шломо. - Такими лицами не разбрасываются.
       Потом свое слово вставил первый майор, потом второй, потом Шломо, и так продолжалось долго, а когда вспомнили про генсека, то не смогли его найти, потому что Зубрик незаметно подобрал с пола первое лицо государства и спустил его в унитаз. За неимением вещдока скандал утих, и обыск продолжился, пока не достиг стадии протокола и подписей участников.
       Иван Кузмич, который все это время молча сидел в кресле, глубокомысленно заключил:
       - Закат империи не может не быть траги-комичным. Так всегда бывало в истории. Мне интересно, водятся ли в московском зоопарке гуси?
       - Причем тут гуси? - спросил майор, который нашел Брежнева в сортире.
       - Просто так, Вспомнил, что в Риме когда-то водились
       - А вы, Дубовой, не заговаривайтесь, - сделал ему замечание тот майор, который уронил Брежнева на пол. - А то договоритесь. Мы о вас еще тоже помним.
       - Заходите проведать старика. - Вы у меня в туалете еще и не такое найдете. Там у меня вся галерея.
       После чего реплики посыпались горохом, и все это выглядело уже совсем не смешно, а Зубрик сказал:
       - Вы свою работу уже закончили? А то мне уроки делать.
       И майоры ушли.
      
       3.
       Смех смехом, но статью 190 ч.1 к этому времени еще никто не отменил, и нашего героя взяли прямо на улице. В те годы у них пошла мода производить аресты не по квартирам, что, как ни говорите, травмирует соседей, а на улице. Подходят двое, приглашают в воронок, и только мы нашего Шломика и видели, после чего допросы вероятных свидетелей и т. д и т. п., словом, долгий и не смешной спектакль, финал которого известен заранее: три года лагерей общего режима. По ст.190/1
       Но главная трагедия произошла недели за три до суда. У Риты, которая все последние годы страдала гипертонией, и, по утверждению специалистов, держалась только на лекарствах, произошел инсульт, и ее в бессознательном состоянии отвезли в больницу. Врач сказал, что, как показывают анализы, положение безнадежно, вряд ли она выживет и мало вероятно, что еще придет в себя. Саша постоянно находилась у ее постели и, как могла, старалась облегчить ее страдания.
       Был, однако, момент, когда Рита, вопреки прогнозу врача, пришла в себя, открыла глаза, улыбнулась и сказала:
       - Как хорошо, что ты рядом, Сашенька. А как там Зубрик?
       - Ничего, Рита Зуньевна, вы не волнуйтесь. Зубрик с дедом. Вы же знаете, как хорошо они ладят между собой.
       - Да, да, конечно, но ты понимаешь ...
       - Да, да, Рита Зуньевна, я все понимаю, но вы должны быть совершенно спокойны и не волноваться. Вам это сейчас очень вредно.
       - Сейчас, Сашенька, мне уже ничто не повредит, и ничто ничего не изменит. И ты это тоже знаешь, потому что я слышала, что тебе сказал доктор.
       - Ай, Рита Зуньевна, эти медики! Они ничего не понимают. Вы поправитесь, потому что вы нам всем очень нужны.
       - Я понимаю, Саша, но сейчас ты меня послушай. Я хочу, чтобы ты передала Шломо то, что я сейчас скажу. Сейчас уже ничего изменить нельзя, и будет суд, и его посадят на три года по сто девяностой статье, не больше и не меньше, так вот скажи ему, что мои последние слова были: пусть в лагере ведет себя хорошо и не усложняет своего положения. А когда выйдет на свободу, уезжайте с ним в Израиль. Сейчас это можно, а его с удовольствием выпустят. Уезжайте и увозите с собой деда и Зубрика. Ты, знаешь, Саша, я никогда не была националисткой, а сионисткой тем более, но поверь моей интуиции, здесь вам оставаться не нужно. Особенно Зубрику. Не знаю, где сейчас мой отец, о котором Шломо писал свою книгу. Может быть, он еще жив и вы его найдете. А если нет, то, может, положите цветок на его могилу. От имени Брохи. И, конечно, от меня. Но, главное, запомни, Зубрика нужно отсюда увезти. Иначе может произойти нехорошее.
      
       Когда она умерла, Саша ходила в КГБ, добилась встречи с самым большим начальником и умоляла отпустить Шломо на похороны матери.
       - Нет, - сказал генерал, - ваш муж совершил тяжелое преступление, а опасным преступникам мы увольнений не даем. Ни на час, ни даже на одну минуту. Его место за решеткой.
      
       4.
       После суда, перед отправкой к месту отбывания наказания Шломо разрешили свидание с женой, и Саша пересказала ему пожелание матери.
       - Ну, и что ты об этом думаешь? - спросил он.
       - Что я думаю? Я думаю, что раньше, чем через три года, думать не о чем. Кто знает, что может произойти за эти три года?
       - Это так, но все равно, что бы ты сказала, если бы вопрос возник сейчас?
       - Сейчас я бы сказала, что лучше в Израиль, чем в тюрьму.
       - Очень лестно для Израиля, но все равно. Ты уходишь от ответа.
       - Не знаю. Я передала тебе наказ твоей матери.
       - Но может, она ошиблась?
       - Может. Здесь наша родина. Здесь все наше, а там - чужая земля.
       - А там чужая земля, - повторил Шломо.
       Оба некоторое время помолчали, не зная, что добавить к сказанному. Потом Шломо произнес:
       - Я понимаю, что имела в виду мама, и я тоже думаю, что тут могут произойти ужасные вещи, но...
       - Что?
       - А то, что мы ответственны за все, что здесь произошло и за все, что еще произойдет. В том, что произошло, участвовали наши деды и отцы, а дальше... Это нам исправлять. Мы ответственны за все это. Мы не имеем права вот так, вдруг подняться и уехать.
       - Это правда, но мама считает, что мы прежде всего ответственны за Зубрика. Ты не согласен? Я не знаю, Шломо, должны ли мы оставить родину и спасаться в Израиле. Может, спасаться, но в другом месте, но я так понимаю, что каждый, прежде всего, ответственен за себя и своих близких. За детей, за родителей, за мужа, за жену.
       - Ты говоришь, как женщина.
       - Может быть. А почему ты думаешь, что мужская позиция лучше женской? В нашем с тобой распоряжении три года и все это время мы будем думать. Но предупреждаю, что я буду думать о судьбе нашего сына и о нас с тобой.
       - А судьба народа, страны?
       - Согласна, но прежде я должна понять хотя бы кто это, народ? Идиоты, которые заставили твоего коммуниста-деда стать сионистом, хотя у него сионизма, что называется, ни в одном глазу не было? Коммунисты, которые расстреляли убежденную кагебистку Эйтеле? Кагебисты, которые организовали комедию суда над тобой? Прокурор, сочинивший обвинение? Все эти люди, которые расстреливали и сажали, и те, кто позволял сажать себя и расстреливать - это народ? Я не говорю: мой или твой, но скажи мне: эти люди - народ? Судья, подписавший приговор, из народа? Служащие этой тюрьмы - это народ? Ты хочешь, чтобы я думала о них?
       - И о них тоже. Они заблуждаются. Запутались. Зашли в тупик. Нужно помочь им прозреть. Чтобы была свобода, эти люди должны пожелать быть свободными.
       - Они просили тебя о помощи?.. Они сказали тебе, что хотят научиться понимать смысл свободы? А ты сам уверен, что понял? Свободе, мой друг, нам сперва самим бы поучиться, а потом уже учить других. Посмотри на эти решетки на окнах и скажи мне: подходящее ли здесь место, чтобы говорить о свободе?
      
       Вошел надзиратель и указал Саше на дверь.
      
      
      
      
       Четырнадцатая глава
      
       1.
       Мойры ткут гобелены наших жизней, а откуда они берут нити, из которых ткутся эти гобелены? Если присмотреться внимательно, то все нити взяты из нашей же памяти. Тот, у кого память богаче, многоцветнее и тянется далеко в прошлое, у того гобелен жизни красочнее, а основа ткани прочнее, и кто-нибудь захочет сохранить его на прочной и хорошо освещенной стене, рядом с дипломами о сбывшихся надеждах и скорбными соболезнованиями друзей по поводу не сбывшихся.
      
       Зубрик был в высшей степени удачным ребенком. Достаточно сказать, что к двадцати одному году он закончил университет, и был оставлен в аспирантуре на кафедре Новейшей истории.
       В стране происходили перемены, которые вернувшийся домой Шломо встретил с таким восторгом, как будто это Машиах пришел, наконец-то, наводить порядок и внедрять справедливость в подлунном мире, а не сельхоз-секретарь из Кубанских степей, и Шломо уже решил, что они с сельхоз-секретарем полные единомышленники и единоверцы, и теперь все пойдет по правильному пути, а мама Рита и Иван Кузьмич улыбаются из своих небес, где они пребывают. Жаль, что Сашин отец не дожил до светлых времен и незадолго до освобождения Шломо старик умер от воспаления легких. Может быть, его еще можно было бы спасти и продолжить ему жизнь, но в городе в то время кончились все антибиотики, а новых поступлений до следующего квартала не ожидали.
       ***
       - Мой отец Ефим, о котором я вам рассказывал, был хозяйственным работником, а не поэтом, как Евтушенко, который однажды на всю страну воспел "нехватки", и, казалось бы, кто-кто, а уж Ефим-то должен был понимать их механизмы, но он тоже до последнего своего дня "нехваток" не понимал. "Ну, не все же разворовывают и пропивают. Что-то должно оставаться", говорил он. Страна-то богатая. Нет, поколение Ефима Броуна ушло, так ничего и не поняв. То есть, конечно же, как во всяком поколении, в нем были и проницательные, мозги которых были экранированы от вредоносных излучений пропаганды, но их было так мало!
       Хотя, если честно, то о каком поколении можно сказать, что оно все так хорошо поняло, что следующему у него есть чему поучиться? Яйца не учат кур - справедливо! - а у кур они учатся?
       - Гораздо проще понять источники богатств, чем причины нищеты, - сказал я Леве.
       - Вероятно так, но почему?
       - Скорей всего потому, что психология, в особенности социальная, настолько же сложнее экономики, в которой тоже мало кто смыслит, насколько, скажем, политика сложнее физики.
       - Вы находите?
       - Не я. Так однажды высказался Эйнштейн. Кроме того, находясь внутри системы, системы не понять. Мы сейчас в другом времени и в другом пространстве. Не знаю, понимаю ли я правильно то, что там, в той стране произошло и происходит. Да и вообще, не во мне дело, и не мое дело копаться в чужих делах, а в том, что нынешнее поколение, в особенности те, что сейчас вне системы, могли бы разобраться и понять действительные рычаги и механизмы того, что произошло. Если бы их это волновало. Так мне кажется. Но кому это нужно? Оглядываемся, перебираем фотографии в альбомах. А думать об этом нам уже не интересно. А что ваши родители, дожили ли они до новых времен?
       - Нет, к тому времени их уже не было.
       - А вы сами? Собственно, о себе вы ничего так и не рассказали. Вы были женаты?
       - Был и довольно долго, но детей у нас не было. Похоже на то, что причина во мне, потому что у моей жены, которая оставила меня и вышла замуж вторично, родилось двое. По всему по этому я второй раз жениться не стал. Я из тех, для кого женитьба - это ради детей, а не для общего хозяйства и сексуальных игр.
       - Я вас понимаю. Оттого вы так привязаны к Костику.
      
       2.
       В жизни Зубрика (Вообще-то у него было какое-то странное - мусульманское, что ли? - имя Зураб, но все говорили: Зубрик), так вот в его жизни появилась "царица Эстер". Так он ее назвал при первом же знакомстве. Лева, тот не знал или забыл ее настоящее имя. Он слышал, что все называли ее Эсти и однажды Саша рассказала ему, что она происходила из знатного рода Виленских раввинов.
       - Ее дед спасся тем, что уехал куда-то в Сибирь, а родители инженеры и работают в НИИ.
       - А почему он назвал ее этим именем? Что за прихоть?
       - Точно не знаю, но подозреваю, что так звали его бабушку, жену Зюни.
       - Вот как! Интересно. А, ну да, ее же звали Эйтеле, то есть Эстер.
       Они жили то у его, то у ее родителей, но, даже забеременев, она не хотела оформлять с ним брак. Новое время, и теперь это ни к чему. Зубрик отличный любовник и с ним интересно, но еще не факт, что он годится мне в мужья. Говоря это, она круговым движением встряхивала свою вороную гриву. Если бы ее соответствующим образом причесали и перенесли в эпоху Возрождения, то она там была бы нарасхват в качестве модели для художников, пишущих Мадонну, тем более что глаза, овал лица и цвет ее кожи соответствовали традиционному образу.
       Эта красавица училась в консерватории по классу фортепиано и, естественно, подавала надежды, так как на кого еще могло надеяться классическое искусство, если не на таких уникальных мадонн, какой была царица Эстер?
       Отец этой красавицы, уловив дух времени и буйный ветер в своем инженерском кошельке, повернул бушприт семейного корабля в сторону бизнеса и, быстро уловив основные принципы работы его механизмов низшего уровня, в короткий срок стал владельцем бензоколонки.
       - Вот это дело! Это мужик! - сказала Эстер о своем папе, а Зубрик, который вообще-то, смотрел на происходящее глазами Паганеля, поймавшего в Патагонии бабочку: очень интересно! - а потом глазами Гаргантюа: но это же не съедобно! - ответил, что да, конечно, но при чем тут он, Зубрик?
       - А при том, что при нынешних делах, ты можешь быть Зубром, в крайнем случае Зурабом, но, если ты Зубрик, то не выйдет из тебя ни отца, ни, тем более, мужа. Я это говорю абсолютно серьезно.
       Она была тем более серьезной, что в это время, продолжая учиться в консерватории, уже играла в оркестре Гроссмана.
       - Как, вы не знаете дирижера Гроссмана? Как можно не знать Гроссмана, если он всемирно известный дирижер?
       В самом деле, кто же не знает Гроссмана, но по мне, что Гроссман, что Кляйнман - все дирижеры на одно лицо, так как я к музыке отношусь, как жираф к незабудкам: у меня нет слуха.
       Оказывается, если человек попадает в оркестр Гроссмана, то становится похожим на муху, попавшую в банку с медом: очень сладко, но выбраться невозможно. И царица Эстер, будучи на седьмом месяце беременности, не отрывая глаз от волшебной палочки великого Гроссмана, играла в филармонии бессмертные сочинения великих классиков прошлого и современности.
      
      
       2.
       Этому трудно поверить, но Зубрик (Зубрик!), таланты которого еще не были по достоинству оценены, потому что не имели времени раскрыться, но уж, во всяком случае, талантам Гроссмана и Эстер наверняка не уступали, присоединил свои усилия к усилиям отца Эстер, который - не по его вине - так и не стал его тестем. И Зубрик окунулся в полудикий бизнес своей эпохи, эпохи нового мышления, как сказал однажды сельхоз-секретарь.
       - Если родится сын, то мы назовем его Константином, - сказала однажды Эстер.
       - Почему именно Константином?
       - Потому что Константин - по настоящему мужское имя. Не то, что все эти ваши Зюни, Риты, Хаимы и прочие.
       - Хаим по-еврейски означает "жизнь".
       - Все равно, для мужчины это совершенно не подходящее имя. Если родится сын, то он будет Константином, - твердо сказала она, и все так привыкли к этому имени, что уже спрашивали: Ну, как там наш Костик? Буянит?
       Когда же Костик добуянился на свет Божий, то Эстер посмотрела на него с немалым интересом, но наотрез отказалась позволить, чтобы "это уродливое создание" сосало ее венеромилоскую грудь. Все вокруг охали и ахали, но она сказала:
       - С какой стати? В магазинах теперь огромный выбор детского питания. К тому же оркестр выезжает на гастроли. Вы хотите, чтобы я взяла ребенка с собой на гастроли?
       В самом деле. Только этого не хватало, чтобы двухнедельного ребенка везли к черту на кулички играть Бетховена и Мусоргского!
       Да, но кто будет с ним?..
       - Что значит: кто? Конечно же, Саша. Она сама сказала мне, что мечтает быть бабушкой. Ну, вот и отлично. Вперед, как говорится, с песнями.
      
       3.
       - Все это происходило на моих глазах, - сказал Лева, - потому что мы были, как родственники. Собственно, мы и состояли в отдаленном родстве, но после того, что произошло еще тогда, в конце и после войны, мы все привыкли считать друг друга родственниками, и я был рад рождению Костика, как всякий нормальный дедушка радуется рождению внука.
       В это время Зубрик, хоть и нехотя, втянулся в нефтяной бизнес или, как тогда говорили, "присосался к нефтяной трубе". Спустя год у них с отцом Эстер уже чуть ли ни все заправочные станции города и области были под контролем, и планировалось оприходовать Трубогаз, как случилось то, что, к сожалению, очень часто происходит в этих делах.
       Что вы хотите? Если вы из пещерного социализма хотите перепрыгнуть в мало-мальски стоящий капитализм, то вы же должны пройти и его, капитализма, пещерно-утробный период тоже, когда участники игр цивилизованно конкурировать еще не умеют.
       Костику в этот день исполнилось полгода. Я не знаю всех их бизнесменовских подробностей, но в тот вечер в ресторане "Пигаль" намечалось грандиозное мероприятие по случаю слияния компаний. Что-то вроде банкета на фоне торжественного подписания бумаг. Вся семья, естественно, должная была присутствовать. Кроме Эстер, которая, как обычно, была на гастролях, на этот раз за океаном.
       У наших бизнесменов к этому времени, кроме прочих, был черный лимузин, в котором на банкет отправились родители Эстер, Зубрик, Шломо и Саша. Саша отбивалась руками и ногами, так как кто-то же должен был остаться с ребенком, но я, который на беду присутствовал при разговоре, сказал, что если надо, то - это же будет вечером - я могу подежурить. Лучше бы я помолчал или вообще задержался на работе, потому что...
       Лева вытер глаза рукавом халата. Этот большой, "интересный" мужчина, оказывается, был сентиментальным и чувствительным, как девочка.
       - Что же случилось? - спросил я в ожидании развязки.
       - Что могло случиться? Что у них там каждый день случается, то и случилось. Случилась конкуренция.
       - То есть? Ну, скажите уже, наконец.
       - Случилось то, что лимузин вместе со всем содержимым взорвался. Погибли все. Ба-бах! - и все в клочья. Хоронить было нечего. Что-то там по кусочкам собрали, по ящикам разложили и под духовой оркестр зарыли на городском кладбище.
       - А Эстер?
       - А черт ее знает, где она сейчас, эта Эстер? Уже после катастрофы я в областной газете прочел имена погибших. До этого, я, поверьте, даже фамилии ее отца и, следовательно, ее фамилии тоже, не знал. Теперь знаю, что она на самом деле Ада Фердман. Я обнаружил ее в Буэнос Айресе. Они там с Гроссманом гастролировали. Связался, послал телеграмму. Она прислала мне письмо. Все в слезах и соплях, а, по сути, оказывается, что они с Гроссманом давно уже обвенчались. В церкви. Представляете? Оба приняли христианство и обвенчались. Потом она позвонила мне из Детройта, и мы поговорили. Я спросил ее, как быть с Костиком? Она стала плакать и объяснять, что они же все время в разъездах. А родственники? Что, вы не знаете этих родственников? Кто - в наше-то время! - согласится взять ребенка? Между прочим, при разделе наследства все эти двоюродные тети и дяди чуть глотки друг другу не перегрызли. Я попросил выделить мне хоть что-нибудь, как опекуну Костика. Я же должен был еще держать няню. Вы не поверите, если я скажу вам, какие крохи эти паразиты мне выделили.
       Ладно, спасибо им хоть за то, что все они, и сама мать Костика подписали нужные бумаги, и я официально стал опекуном мальчика.
      
      
      
      
       Пятнадцатая глава
       Эпилог
      
       - Так вышло, что я нечаянно оказался хранителем его памяти, - сказал мне Лева.
       - Я вас понимаю, Лева. Вокруг так много людей, равнодушных к своим родословным, как будто интерес к предкам - непременная привилегия аристократов. Между тем каждая мелочь в прошлом, в том числе в жизнях предков, представляет неимоверную ценность.
       - Как хорошо, что мы с вами поняли друг друга.
      
       Рано утром мне позвонили из клиники и сказали, что у Льва Броуна тяжелый приступ, и я помчался к нему.
       Лева уже был помещен в реанимационную палату, и его положение, как я тут же убедился, было абсолютно безнадежным. Для меня, как для врача, это было полной неожиданностью, в этот день я собирался его выписать.
       Накануне я почему-то вспомнил о Йоселе-меламеде и спросил его, не встречался ли он с этим стариком, после того, как они уехали из Чимкента.
       - Как же, встречался. И папа тоже с ним разговаривал. В нашем городе.
       - То есть? Он поехал за вами?
       - Не за нами, а в свой родной штетл. Бывший штетл, который окончательно перестал быть штетлом, когда в нем был окончательно решен еврейский вопрос.
       - Это когда убили баронессу Лили-Броху?
       - Если бы только ее! Практически все, кто не успел или не захотел бежать на Восток, погибли. А Йоселе, вы знаете, он же был настоящим провидцем и ясновидящим. Мы привыкли скептически относиться к таким способностям, и только когда этих людей уже нет, и предсказанное ими тоже осталось позади, мы вспоминаем и говорим: э! а он-то все предвидел! Так вот Йоселе-меламед все, что я вам рассказал...
       - Он знал, что это произойдет?
       - Включая трагедию, о которой вы уже знаете. То есть, он не говорил мне ни о лимузине, ни о взрыве, ни даже о бензоколонках, но он сказал, что всех этих людей не станет, и что на моих руках останется ребенок, который назовет меня своим дедушкой. Даже если бы я всерьез отнесся к его предсказанию, я не смог бы воспользоваться его информацией для спасения этих людей.
      
       ***
      
       Потом и у нас, как в свое время у Левы, были трудности с регистрацией опекунства. Мне пришлось соврать, что его мать тоже погибла и это кое-как прошло в суде, но самое неприятное произошло несколько лет спустя, когда мы с женой увидели в газете объявление о приезде оркестра Гроссмана на гастроли в Израиль. После чего нам стоило трудов добиться аудиенции у знаменитой пианистки.
       Не знаю, хорошо ли она играла, и, если бы даже услышал, то скорее всего не оценил бы, но то, что она красивая женщина, так этого у нее не отнимешь.
       - Вы уверены, что этот мальчик - мой сын? - спросила она.
       - А вы сомневаетесь? - воскликнула моя жена, которой этот вопрос сразу не понравился.
       - Видите ли... - что-то хотела сказать она, но, помолчав, спросила, чего мы ждем от нее.
       - Вы его мать! - воскликнула моя жена.
       - Ну, допустим. Вы хотите, чтобы я взяла его к себе? Но это будет сложно. Ведь вы, если я правильно поняла, усыновили ребенка.
       - Госпожа Гроссман, мы усыновили вашего ребенка, и никогда от него не откажемся, - сказал я тоном прокурора. - Но вы его мать.
       С этими словами я протянул ей фотографию Костика.
       - Вот он какой! - удивилась она. - Красивый мальчик.
       - Нет, вы посмотрите, как он похож на вас, - заметила жена.
       - Действительно! - удивилась она. - Таки очень похож. Сколько вы хотите?
       - За фотографию? - уточнила жена. - Можете взять.
       - Нет, сколько вы хотите отступного, чтобы это не попало в прессу? Я терпеть не могу журналистских сплетен.
       Мы ничего не ответили, а я в блокноте написал наш почтовый адрес и протянул ей листок.
       - На тот случай, если захотите прислать Костику поздравительную открытку с днем рождения. Вы помните день, когда он родился, или написать?
      
       Вышивают ли Мойры гобелены каждой жизни в отдельности или из-под их рук бесконечными лентами тянутся и переплетаются между собой гобелены династий, миллиарды династических гобеленов, а мы, каждый из нас, получает свой хвостик этой ленты, держится за него и только его и считает своей жизнью?
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
  • Комментарии: 2, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 223k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка