Квартира у него была, мало сказать большая - барская, на весь этаж. Комнаты по обе стороны коридора, в конце которого широкая, как в театральном зале, дверь вела в гостиную, а справа другая в кухню, где на двух просторных плитах можно было при надобности приготовить обед на полсотни гостей. Тем более, что продуктов в кладовых было напасено более, чем предостаточно.
Он был знаменитым писателем, и его книги издавались на десятках языков, а гонорары скапливались в швейцарских банках и уж во всяком случае не в рублях.
Нам с Ванькой была выделена одна из никому не нужных комнат. куда мы с ним притащили себе койки и устроились довольно уютно.
Для меня так и осталось загадкой, как этому гению мировой и местной литературы удавалось между приемами пестрых толп гостей и, несмотря на возраст, романтическими приключениями, еще выкраивать время для сочинения романов и театральных пьес, которыми он потрясал мир. Работу писателя с работой, допустим, портового биндюжника не сравнишь, но тоже требует времени и усилий. Разве не так?
В коридоре был арочный потолок и это делало квартиру писателя Серафима Погорелова похожей на штаб революции в Институте благородных девиц. В квартире, как в Смольном то и дело открывались и закрывались двери. Довольно скоро мы с Ваней научились отличать их по индивидуальной тональности скрипа или хлопка каждой.
Люди входили и выходили. Поэты, искусно поддерживающие неопрятность одежды и непричесанность давно не мытых шевелюр, революционные гвардейцы в тужурках, галифе, красных нарукавных повязках и с выражением давно не кормленных псов на озабоченных лицах - у тех и других наганы в кобурах; дамы в папильотках и халатах с неизменным японским аистом вдоль спины; пролетарии с красными повязками, в грязных картузах и слегка сутулыми спинами, которые революция поклялась расряпямить и тэ.пэ.
Нас с Ванькой, конечно же, приютили и, как мы поняли, полюбили за наши муки, но мы, как могли, старались быть в доме полезными. Ванька бегал по поручениям, колол во дворе дрова и складывал поленья стопками возле печей и каминов, а мне все чаще поручалась работа более тонкого свойства: сложить постранично рукописи, пошастать по полкам в поиске нужных книг и цитат из них...
Первым полевым заданием было отнести записку в Смольный, лично Ленину, в самые руки.
2.
Первое впечатление от Смольного - продолжение коридора писателя Погорелова. Разница в том, что в Смольном многие несли на ремнях мои любимые мосинские трехлинейки. Одна из трехлинеек провонявшей окопными миазмами и плотно зашинеленой грудью перегородила мне путь: Куда прешься?
Я объяснил.
- Ленин - вождь революции, - сказал, как трахнул прикладом по голове тот, который с трехлинейкой.
Я объяснил еще раз. Трехлинейка указала мне штыком в противоположную от Ленина сторону, но в это время одна из дверей открылась и из нее вышел он самый, и я узнал его по сочетанию эспаньолки с лысиной, резко отличавшей его от другого, который был кудрявым и в пенсне и который тоже вышел, но сразу быстрым шагом пошел по коридору.
- Владимир Ильич, разрешите к вам от имени господина Погорелова.
- От Погогелова? - удивился вождь революции, а я повторил, что да, от Погорелова и протянул ему сложенный вчетверо листок-письмо от Серафима Архиповича.
- Пгопустите молодого человека, товагищ. Он от товагища Погогелова. Он же вам сказал, что он от товагища Погогелова.
В жизни не мог бы себе представить, что вождь революции может картавить.
- Вы бы сперва договорились между собой. А то товарищ Троцкий приказал никого не пускать, а вы... - обиделся красногвардеец.
- А вы не неггвничайте, товагищ кгасногвагдеец. Пгизываю вас к геволюционному спокойствию.
Я не удержался и прыснул со смеху, что в революционном Институте для благородных девиц было очень неуместно: вокруг была революционная ситуация, и сновавшему в коридоре революционному окружению было явно не до смеха. Правда к этому времени попытка генерала Юденича захватить Питер бесславно провалилась, но молодая республика все еще была в опасности и реставрация капитализма и эксплуатации все еще дамокловым мечом висела над колыбелью пролетарской революции.
- А почему вы смеетесь? - строго спросил Владимир Ильич. - Нам здесь, как видите, не до смеха.
- Вижу, - согласился я. - но я не думал, что вожди революции картавят.
Владимир Ильич поднял указательный палец и строго заметил, что я плохо учился в школе.
- Вы истогию пгоходили? В Пагиже было сколько геволюций? Пгавильно. А все пагижане - что? Пгавильно, кагтавили.
Это меня убедило, и я следом за ним вошел в комнату, где было несколько человек, почти все с эспаньолками.
- Этот молодой человек от товагища Погогелова, - объяснил Ленин другой эспаньолке, причем, оказалось, что это был не Троцкий, как я было подумал, а Бухарин. - Я давно ждал от него этого письма. Вот оно.
Владимир Ильич поднял письмо и потряс им над своей лысиной.
- Нам это агхиважно!
После чего он прочел письмо, и его настроение до такой степени испортилось, что он очень грязно выругался.
Впоследствии я ни от кого ни разу не слышал, чтобы Ленин матерился. Тем боле в присутствии других людей. Разве что при Инессе Арманд, но этого никто не слышал. А Крупская просто не потерпела бы. Это не было частью, как говорят, его имиджа.
- Пегедайте товагищу Погогелову... но только дословно... что я целиком дезавуигую его двугушническое заявление и путь... так и скажите ему... пусть знает, что вся его интеллигенция... это пгосто говно... Вы понимаете, что такое говно? Что такое говно вы понимаете?
Я уверил его, что хорошо знаком с этим продуктом и обещал в точности передать все, что он мне сказал.
3.
Очевидно, ему было очень важно, чтобы я произнес это слово в присутствии Серафима Архиповича.
- Что?! -воскликнул Серафим Антипович. - Он так и сказал?
Алевтина и Белочка, которые при этом присутствовали, набросились на меня и Белочка призналась, что не ожидала от меня такой выходки в присутствии женщин.
- Что ты вертишь головой? - еще больше возмутился Серафим Антипович. - Признайся, ты это сам придумал или Ульянов так и сказал, что интеллигенция говно?
Я понял, что Серафиму Антиповичу важно было не само слово, а внутренний смысл высказывания, а я был возмущен тем, что меня выставили грубияном в глазах этой девочки, которая мне казалась ангелом, и, не будь этого их Ленина, я бы такого себе не позволил. Но ведь я же обещал передать дословно.
- Ну, как бы я мог такое придумать? - объяснил я. - Я и слов таких никогда не произносил.
В это время вошел Владимир Седой, человек, который в известном смысле тоже был трибуном революции, и спросил, в чем дело.
- Нет, ты представляешь, это интеллигентское мурло, этот калмыцкий сифилитик...
- Вы про Ленина?
- А про кого же еще? Здесь есть еще один калмыцкий сифилитик?
Серафим Антипович приподнял скатерть и заглянул под стол, как бы проверяя, не спрятан ли там еще один калмыцкий сифилитик.
- Ну, мыслимо ли такое? Он прочел мои соображения относительно декрета о культуре, и ты знаешь, что он сказал мне в ответ?
Белочка выбежала из комнаты, а Алевтина от удивления сжала ладонями щеки.
Володя поднял обе руки вверх, что было сигналом к тому, что его сейчас прорвет и выдал то, чему предстояло стать хрестоматийным:
Над крышами пожар зари багровей,
И, бровью ни на миг не поведя,
Руины мира мы зальем их черной кровью
И дланью вдаль простертую вождя
Нам будет путь указан. Море крови!
О, море красное!...
- Володя, только без библейских аллюзий, - перебил его Серафим Антипович. - Может быть неправильно понято.
- И не давайте эти стихи Ленину, - предложил я.
- Почему? - удивился Владимир Седой.
- Я насчитал четырнадцать "р".
- А это только начало.
- Начало чего? - спросил Серафим Антипович.
- Начало эпохальной поэмы.
И он опять заголосил:
- Над крышами пожар зари багровей...
- Ладно, - согласился Серафим Антипович. - Только не сейчас.
- А когда?
- Когда все догорит. На пепелище несчастной России твои стихи прозвучат, как Моцартовский Реквием.
- Все говно, - грустно сказал Владимир Седой.
- Кроме мочи, - поправил его Серафим Антипович, а Алевтина махнула рукой и вышла из комнаты.