Многие называли нашу квартиру "Серафимовой колонией". У нас собиралась самая разнообразная публика, в основном интеллектуальная, интеллигентная и артистическая. О политике старались не говорить, причем, как мне казалось, не столько из страха перед репрессиями - хотя и для этого места было предостаточно - сколько потому, что большинству из обитателей и посетителей колонии время представлялось настолько смутным, что высказаться о происходящем и о перспективах развития значило почти наверняка попасть пальцем в небо, а какому же интеллектуалу охота прослыть недотепой?
Был там один, высокий, с длинной шеей, в полосатом пиджачке, в пенсне и много раз латаных ботинках. Его все называли Петей. Просто Петей. Другие имели еще и отчество, а этот, несмотря на неюношеский возраст, был просто Петей. Как мы с Ванькой. Этот Петя любил говорить, что он из "разночинцев". Мне показалось, он это делает для того, чтобы показать, что он не за тех и не за других. В смысле, что никак не окрашен. И вдруг он сказал:
- России, в том смысле, что прежде, уже нет и никогда больше не будет. Прежняя Россия бежит за кордон, а остается только ее нижняя часть. Это уже другой народ.
- То есть? - удивился круглолицый усач, хотя и профессор истории, но уж очень похожий на запорожского Бульбу. - Кого вы называете низами?
- Вы, как и я, посредине. Когда вся верхняя часть российского туловища смоется, мы с вами останемся здесь. И тогда низам, тем что ниже пояса, покажется, что мы с вами верхи. Некоторое время мы еще продержимся на плаву, а когда выше нас уже никого не будет...
- Как это не будет? - удивился Запорожец.
- Вы не знаете, как исчезают люди? Кто изловчится, сбежит за кордон, а кто, как и мы с вами сейчас, будет дожидаться лучших времен, тот этих времен не получит. А получит вот что.
Петя ткнул себя длинным, худым указательным пальцем в самую середину лба, который, испугавшись такой перспективы, покрылся сеточкой мелких горизонтальных морщинок. У всех так испортилось настроение, как будто Петя заговорил о веревке, а подвешенными к потолку были мы все.
Серафим Антипович обычно с интересом слушал эти разговоры, но участия в них не принимал. Он своим присутствием создавал атмосферу интеллектуальной свободы, но сам для болтовни ею не пользовался. Однако в этот момент он поднял согнутую в локте руку, как это делают школьники, чтобы обратить на себя внимание учителя, и выдал такое:
- Народы, как отдельные люди, это вечные ученики, а мир в котором они живут, это построенная для них Господом школа. Люди и народы непрерывно учатся.
- На ошибках, совершенных в прежней жизни? - спросил Запорожец, который же был профессором истории.
- Если бы! - воскликнул Серафим Антипович. - На самом деле они их повторяют и он (Указательный палец - в потолок) ставит им жирные "единицы". Я сказал, что люди и народы учатся, но я не сказал, что успешно. Нам бы следовало оставаться на второй год, но нам же не терпится вперед, и мы сами переводим себя в следующий класс, не усвоив материала предыдущего.
- Вы, как я посмотрю, не самого лучшего мнения о людях, - сказала дама в темной широкополой шляпе с пером, которое она, по всей видимости состряпала из перышек, выщипанных из подушки. Она была очень манерной и за это ее за глаза прозвали "Маркизой дэ). На самом деле она была не какой-нибудь там аристократкой, а просто учительницей женской гимназии и к тому же старой девой. Только и всего.
- Люди, - ответил ей Серафим Антипович, - не нуждаются в моих оценках. Отметки им выставляют там (Он опять показал на потолок).
Я вспомнил одну театральную пьесу, которую ходил смотреть с компанией юнкеров.
- Не помню названия этой пьесы, - сказал я, - но один из персонажей, вор и босяк, как я понял, от имени самого автора, говорит, что человек, это не я, не ты, не он и не они. Человек, это, допустим, Наполеон, Магомет и другие, вроде них. Вы с этим согласны?
- Ни в коем случае, - сказал Серафим Антипович и даже замотал из стороны в сторону крупными волнами бороды. - Ни в коем случае. Такое мог сказать только босяк, и я надеюсь, что автор пьесы не настолько человеконенавистник, чтобы не считать людьми нас с тобой, Лева, но в противовес нам объявлять людьми подонков вроде Наполеона или Магомета. То есть, если ты спрашиваешь меня, то я скажу тебе, что Наполеон и Магомет тоже были людьми. К сожалению. Но очень низкого ранга.
- Что вы такое говорите?! - возмутилась Маркиза дэ.
- Спросили меня и я отвечаю. По-моему, я, ты, он и они, те, что там, за окном, сейчас истребляют друг друга - грубые, немытые, неумные и аморальные, но люди. Если бы все мы, в том числе я, он и все они, каждый из нас, оглянулись вокруг и сказали самим себе: все - они - люди, а Наполеон, Магомет и прочие, подобные им, конечно же, очень плохие, но тоже люди, и их можно, если не исправить, то, как минимум, изолировать, чтобы не мешали жить, то нынешний урок мог бы пойти успешнее.
2.
Я стал, чем-то вроде секретаря при нем и выполнял всякого рода поручения Серафима Архиповича. По его пручению я, в частности часами просиживал в лавках букинистов, к которым в то время стекались потоки книг из старинных барских библиотек, оставленных бежавшими на Запад хозяевами. Одной из них владел еврей по имени Йошкеле Бухман, и она занимала довольно просторный подвал старинного дома времен Екатерины Великой. Йошке сам мало что смыслил в книгах, но у него был очень начитанный сын по имени Велвел, и с его помощью плюс собственный отменный коммерческий нюх, Йошке неплохо вел свое дело.
Сидя в боковой каморке, я зачитывался книгами французских писателей прошлого века и, уходя, всегда уносил что-нибудь интересное для Серафима Архиповича. Под потолком каморки было окошко, выходившее на тротуар узкой улочки, и однажды в это окошко постучали. Я посмотрел вверх, но сквозь пыльное стекло с трудом разглядел наклонившееся лицо.
Человек показал знаком, что просит выйти к нему. Я поднялся по лесенке, и меня встретил очень серьезный парень в черной тужурке, что по моему скромному опыту ничего хорошего не обещало. Человек показал мне на фаэтон, явно конфискованный у какого-нибудь несчасного "ванька", на облучке сидел другой парень, тоже в тужурке - я в этот момент еще подумал: где они вдруг набрали столько кожаных тужурок? - и жестом показал, что другого выбора, кроме как подняться и сесть в фаэтон, у меня нет.
3.
Наскоро сколоченные так называемые "советские" - мы с трудом привыкали к этому слову - учреждения состояли в основном их часового с трехлинейкой и примкнутым к ней длинным штыком часового у двери, усеяных недокуренными бычками коридоров, комнат, уставленных разнотипными столами со скульптурными чернильницами на них, "ундервудов" с прикомандированными к ним машинистками в косынках разного цвета и очень серьезных, вплоть до готовности на любые крайности парней.
Арестовавший меня парень провел меня мимо трехлинейки с пришпиленным к ней часовым, по махорочным бычкам длинного коридора с поворотом сначала направо, потом налево и толкнув ногой дверь, втолкнул меня в комнату, где стоял один стол и несколько канцелярских стульев. Лицо сидевшего за столом показалось мне знакомым.
Мой провожатый захлопнул за собой дверь, а мы уставились друг на друга: я и тот, что сидел за столом. В первую же минуту мне показалось, что его лицо мне знакомо. Только очки, которых прежде я на этом лице не замечал. Что ж, зрение имеет тенденцию портиться.
Это был Жора Полонский. Да, тот самый Юнкер Полонский, в обществе которого (Там еще были граф Владимир и Коля Бодяга) мы у костра отметили День 25 Октября. Он молча смотрел на меня.
- Здравствуй, Жора, - сказал я, перенося центр тяжести своего слегка подрагивающего от перепуга тела с одной ноги на другую, после чего ни с того ни с сего ляпнул: - А где граф Владимир?
Жора молчал.
- Так что? - опять ляпнул я, потому что молчание было невыносимо, и от гробовой тишины мои барабанные перепонки готовы были лопнуть и со звоном разлететься, как два упавших с елки шарика.
- Жизнь надоела? - наконец сказал Жора. Негромко.
- Нет, - глупо ответил я, хотя по моему виду и так не сказать было, что мне уж так надоело жить.
- Так забудь про Жору.
И совсем уже тихо добавил: Я не Тесоро, я Себастьян Перейра.
Мы оба засмеялись.
- Ну, да, это из "Пятнадцатилетнего капитана", - догадался я.
- Значит, соображаешь? Ну, если соображаешь, то запомни, что я уполномоченный Гробачев. Ясно?
- Ясно, товарищ уполномоченый. У вас прекрасная фамилия.
Бывший Жора помолчал и сказал:
- Значит, укрываешься в доме писателя Погорелова?
- Я не укрываюсь. От чего же мне укрываться, товарищ уполномоченный... Гробачев? Я работаю секретарем.
- И живешь в его доме.
- Живу. Там много места.
- Еще бы не быть! А в это время бойцы Красной Армии проливают кровь за...
Он помолчал, а поскольку паузы - я это знал не хуже Станиславского - страшнее канонады, то я закончил оборванную фразу:
- ... за счастье трудового народа.
- Садись на стул, - резко сказал он. - Есть разговор. Значит слушай. Твой писатель, будучи очень крупным деятелем мировой культуры, нам очень необходим.
- Кому необходим?
- Нам.
Он ткнул себя большим пальцем в грудь.
- Он нам очень нужен. Необходим. Понимаешь?
- Понимаю.
- Но он себе позволяет... У нас имеются многочисленные сведения о разговорах, о подстрекательских разговорах в вашем доме. "В вашем доме узнал я впервые..." - тихо пропел Жора, в смысле Гробачев. - Так вот.
И опять замолчал. Будь он проклят с его чертовыми паузами!
- Так вот, - повторил я.
- Мы обо всем должны знать.
- То есть?
- То есть, мы с тобой назначим место и время. Я назначу человека, который будет с тобой встречаться, а ты будешь вручать ему в письменном виде...
- ... доносы?
- Не доносы, а информацию. Ты патриот? Патриот. Куда ж ты денешься?
- Нет, - твердо сказал я- Доносчиком не буду.
- Не доносчиком, а секретным сотрудиком. Соращенно "сексот". Ясно? И не забудь, что твой отец был крупным лесоторовцем.
- Мой отец был провизором, а лесоторговцем был брат матери, которго я в глаза не видел. Я жил в доме его вдовы.
- Все это очень интересные детали, о которых с тобой поговорят, когда придет время.
- А твои родители...
- А мой отец вкалывал на лесопилке, и его жестоко эксплуатировал твой отец Исидор Лещинский.
- Мой отец...
- Мосин. Слышал. Ты использовал эту дорогую русскому человеку фамилию, чтобы поступить в юнкерское училище, но на самом-то деле...
- А твои родители...
- О моих ты ничего не знаешь. Что общего между тобой, эксплуататором трудового народа, и рабочим с лесопилки Гробавчева?
- Я на Серафима Архиповича доносов писать не буду.
- Это ты так думаешь.
И вдруг как заорет:
- Встать, буржуазная сволочь!
И направил на меня наган со взведеным курком.
- К двери.
Он опять поводил меня направо-налево по коридорам, после чего мы спустились по узкой лестнице и зашли в темную комнату. Слабый свет попадал только через небольшое прямоугольное ответстие в стене. По ту сторону что-то происходило.
- Я на некоторое время оставлю тебя здесь. А там посмотрим.
Он вышел и запер дверь на ключ.
4.
Из соседнего помещения послышался глухой удар и чей-то крик, хриплый крик человека, у которого уже нет сил кричать. Я быстро подошел к прямоугольному отверстию. Там лицом ко мне сидел привязанный к стулу человек. Лица не было видно, так как голова была низко опущена. Перед ним стоял огромный чурбаноподобный громила, а оба они были ярко освещны лампой, висевшей где-то на той стене, которая нас разделяла.
Тот, что был привязан, застонал. Громила кулаком приподнял его подбородок и сказал:
- Говори, где.
Лицо привязанного было все в крови, но самым страшным был его рот - сплошная кровавая каша.
- Говори, где, - повторил громила и снова ударил.
В один миг, отделявший удар от от падения избиваемого вместе со стулом на пол, я узнал его: это был граф Владимир.
Господи, что он от него хочет?
Он левой рукой схватил графа за рубаху и вместе со стулом рывком вернул в прежнее положение.
- Говори, где.
Владимир что-то прошептал, но мне не было слышно.
- Ну, вот, давно бы так. Не пришлось бы тебя бить. Я же предупреждал, что все одно скажешь.
После чего громила вынул из болтавшейся у него на заду кобуры наган, взвел курок, выстрелил Владимиру в лоб и ногой отбросил его в сторону вместе со стулом, после чего спокойно вложил наган в кобуру и вышел.
Я отошел к противоположной стене, опустился на пол и отключился.