Отец приехал с фронта после трех месяцев госпиталя в Куйбышеве, весь изрезанный и исколотый, положил тяжелые руки на стол, оглянулся по сторонам и сказал Леве, который сидел напротив, между тем как мама пыталась что-то состряпать на плите:
- Жизнь, черт бы ее задрал, продолжается. И войне, будь она проклята, тоже конца не видно.
- Но мы все-таки победим, - то ли спросил, то ли просто так сказал Лева, потому что нужно было что-то сказать этому измученному страданиями и тяжелыми мыслями человеку.
- Это уж точно! - сказал отец и вдруг поморщился от боли в боку. - Лично я уже победил. Хотел бы знать, кого именно.
- Ты вернулся живой, - сказала мама, неся к столу черную от сажи кастрюлю, от которой по всей комнате распространялись волны пахнущего картошкой и говяжьими костями пара.
- Вернулся. А скольких там оставил? - крикнул отец и ткнул, как выстрелил, в окно пальцем, на котором недоставало ногтевой фаланги. Потом подумал и добавил: - Лева, ты прав, мы конечно же победим, потому что эта гадина выдохнется и издохнет. В этом нет сомнения. Но мне страшно подумать, мой сын, на каком пепелище мы будем праздновать свою победу.
Он сжал ладонями виски, как будто это была не голова, а чирей, и он хотел выдавить скопившийся в ней гной, и повторил: - На пепелище мы будем ее праздновать и на могилах.
На фронте он был начальником штаба стрелкового полка и в какой-то момент, когда из дивизии по телефону был дан приказ атаковать всем полком, а от полка оставалось всех, солдат и офицеров, не больше роты, и атака была бессмысленной и означала гибель всех, кто оставались, а командир полка лежал в блиндаже с перевязанной грудью и хрипло дышал, он вышел и тихо сказал всем, кто мог слышать: "Мне приказано атаковать". После чего схватил первый попавшийся ППШ и, заорав то, что кричали во время атаки, рванул на бруствер. Все, кто мог еще двигаться, с криком и кто с карабином, кто с автоматом наперевес, следом за ним выпрыгнули и побежали.
Кроме него никто в живых не остался, а его всего исхлестало осколками и взрывной волной швырнуло обратно в траншею.
- Самое страшное, по крайней мере, для меня, не смерть, не боль и не кровь. Самое страшное - бессмысленность гибели людей. Ты меня понимаешь, Лева? Я хочу, чтобы ты меня понимал. Другие тебе многое чего наговорят, и я не настаиваю на том, что я прав, а они нет, но у меня есть моя правда, и я хочу, чтобы ты ее понял и помнил тоже.
- В чем твоя правда?
- В том, что страдание, кровь и смерть, которые люди берут на себя, могут быть оправданы только правильной целью. Я хочу точно знать, ради чего умер удивительно красивый человек Шлёма, лейтенант, командир третьей роты. Я не хочу рассказывать о том, как он умер, но я спрашиваю себя: зачем?! Не вообще и не в мировом масштабе. Я хочу, чтобы мне сказали, почему в тот момент и в той ситуации нужно было, чтобы умер Шлема.
- Чтобы победить фашистов, - предположил Лева, чувствуя, что говорит не то и не о том, что отец.
- Нет, Лева, весь ужас в том, что Шлёма, чтобы бить коричневых гадов, должен был остаться в живых, а он умер по дурости тупоголовых болванов, которые бросили его в огонь не для родины и не для победы, а ради себя и по своей тупоголовости, и поэтому говорю тебе, что его страдание и его смерть не-о-прав-да-ны. Понимаешь?
- Не очень, - признался Лева, потому что об этом не было написано ни в одной из его книг. - Он, этот лейтенант, был на фронте, а там...
- А там, а там, - передразнил его отец. - Дай тебе Бог никогда не знать того, что я видел там. Одно запомни: Смерть большинства моих друзей и все мои раны не помогли победить фашистов. Это, я тебе скажу, не война. Это бойня. Это мясокомбинат, в котором вместо скота - люди. Ты не понимаешь, но ты поймешь еще. Об этом напишут, и ты прочтешь.
Отец попытался вскочить с таким видом, как будто опять был приказ: в атаку, и упал, зацепив маму, и они оба повалились на пол, а кастрюля с едой отлетела в сторону, и по полу покатились, рассыпаясь на ходу, желтые картофелины.
Они потом долго сидели на полу, и Лева тоже прижался к ним, и все трое плакали, и уговаривали друг друга, что ничего, все устроится, и будет хорошо, и, слава Богу, что папа жив, а картошку можно помыть под краном, и многое другое...
Еще через месяц отец относительно прочно стоял на ногах и, сильно хромая, сумел дойти до горкома, чтобы стать на учет.
Третий секретарь был без правой руки и с искореженной нижней челюстью.
- Садись, - сказал и левой кистью махнул в сторону стула.
Просмотрел бумаги.
- Майор? Нач. штаба? Добренько. Работать хочешь?
- Ну, не дома же сидеть. Придумайте мне что-нибудь. Были бы силы.
- Силы? Да, сил у тебя...
Что он хотел сказать? Что сил достаточно или что силы - это не по его части, и не все ли равно, есть ли у человека силы и охота, если есть приказ.
- Слушай, тут требуется комендант в пересылку, - сказал секретарь, вычитав что-то из толстой тетради в клеточку.
- Что такое "пересылка"?
- Не знаешь? Пересыльная тюрьма. Будешь там дежурным комендантом.
- Да, ну! Что вы такое придумали? Это не по мне.
- Будет по тебе. Знаешь, где тюрьма? Это возле базара. Я позвоню. Предупрежу, что ты от меня.
- Да, не хочу я... - попытался отбрыкаться отец.
- А тебя никто не спрашивает. Иди и работай. Завтра приступишь.
Вечером того же дня Лева опять сидел в парке с раскрытым Оскаром Уальдом на коленях, когда возле него опять остановился Йоселе-меламед.
- Ты все книги читаешь, - сказал и сел рядом. - Это хорошо. Я должен сказать тебе важную вещь.
Он так низко опустил голову, что его бородой можно было мести опавшие с клена листья.
- Что-то очень грустное? - посочувствовал Лева.
- А ваде, - сказал старик и поправился. - Ну, конечно же, грустное. Где я тебе достану веселые известия во время такой войны, как та, что там. Хуже, чем прошлая.
- Вы помните гражданскую?
- Только гражданскую? О чем ты спрашиваешь? И первую мировую, и японскую. До самой Иудейской. Все войны я помню.
- Вы участник японской войны 1905 года?
- Только этого мне не хватало! Ну, конечно же, нет. Но Зюня Рашкович, мой двоюродный брат участвовал в Первой мировой и вернулся домой весь такой израненный, что на нем живого места не было. Как сейчас твой отец. У него в местечке была жена, еще совсем молодая. Эйтеле ее звали. Ни одного ребеночка не успели родить, как его взяли и послали в Восточную Пруссию. Нам это надо, скажи?
Но Лева не знал, что сказать по поводу Восточной Пруссии и того, что у Зюни не было детей, а у генералов умения управлять войсками и не позволять врагам убивать и ранить солдат.
- Когда-нибудь поймешь, а пока возьми это письмо и по секрету передай твоему папе.
- Вы знаете моего папу?
- Представь себе, знаю и довольно таки давно.
На танцплощадке грянул оркестр, Лева повернулся в сторону вальс-бостона, а старик растворился в сладких вечерних запахах парка. Странно, но даже во время этой самой ужасной, какую только можно себе вообразить, войны цвела сирень, журчали ручьи, и - сам не видел, но мне рассказывали - однажды, на бруствере окопа, одна ненормальная птица неизвестной породы снесла яички и между двумя боями успела высидеть себе детей. Врут, наверное!
2.
Когда Лева вернулся домой, отец уже спал, а утром встал таким хмурым и так неохотно жевал тяжелую горбушку с ливерной колбасой, что он решил отложить вручение письма до вечера. Черт его знает, что в этом письме?
Вернувшись из пересылки, он сказал маме:
- Похоже на то, что они тоже люди. Как мы с тобой.
- Ты о ком?
- Я о заключенных.
Этот человек никогда в жизни не видел ни одного заключенного. В кино этих отверженных никогда не показывали, и вообще все, что потом, много лет спустя, объединили емкой аббревиатурой ГУЛАГ, ни разу не судимым и тем, кто не стоял в очереди к окошку, где принимали передачи, было неизвестно. То есть, не то, чтобы совсем не знали, но что можно подумать, а потом сказать о людях, нарушающих законы? Некоторые из преступников были врагами народа, и это уже совсем непростительно. Мы то ведь все друзья народа, а почему эти подонки - враги? Некоторые, те, что оставались по эту сторону двери, когда их близких уводили в неизвестность, молчали в носовой платочек и не вякали, а такие честные и преданные советской власти, как Левин папа, просто об этом не думали, как не думают об отбросах в мусорном ящике или о врагах народа, которых расстреляли и правильно сделали. Чего ради о них думать? И вот вдруг этот человек, израненный и награжденный орденами фронтовик, не по своей воле оказывается в роли дежурного коменданта пересыльной тюрьмы. На трех этажах угрюмого здания, в камерах, отделенных от коридора грязными железными дверьми с дыркой для наблюдения, временно, кто в ожидании суда, а кто накануне отправки для дальнейшего над ними измывательства в другом месте, содержались отходы общества, которые в глазах непредвзятого человека выглядели, как нормальные люди, попавшие в очень затруднительное положение.
Кстати, как - дай Бог памяти - звали Левиного отца? А, ну да, его звали Ефимом Юрьевичем (В девичестве, как пошутил Лева, Хаим Юдкович). Ну, пусть будет Ефим Юрьевич.
- Ты сомневался в том, что заключенные люди? - спросил Лева.
- Нет, не так. Я просто не знал, что в тюрьму сажают нормальных людей. Мало ли кто о ком никогда или как-нибудь иначе, чем другие, полагает.
Отец выглядел подавленным и, казалось, пытался что-то понять.
- Что с тобой, Фима? - спросила его жена.
- Глаза.
- Глаза?
- Мы шли от камеры к камере, и начальник тюрьмы объяснял мне мои обязанности. У них там огромные такие ключи, которыми сержант открывал железные двери, и все это производит такой грохот, как будто в коридоре идет стрельба. Кому нужна эта канонада? Я уверен, что это устроено специально и пытаюсь понять, зачем.
- Это так важно понять, папа?
- Не знаю. Уверен, что там я столкнусь с вещами поважнее и пострашнее, но это, как ворота, ведущие... Не знаю. Пока не знаю.
- Ты что-то сказал о глазах.
- Ты знаешь, чем меня удивили буквально все глаза, глаза всех? Когда мы входили в камеру, все вскакивали и смотрели на нас, и...
- И что?
- Они смотрели на нас... Не знаю, как сказать... Они смотрели обыкновенно. Как смотрят все люди. На улице, в магазине - везде. Их глаза не были особенными. Точно так же смотрят на тебя люди на улице или на базаре. По-моему, это ужасно.
- Но почему же?
- Если они такие, как мы все, то почему они там, а мы здесь? Значит, может случиться и наоборот?
Он немного подумал, а потом добавил:
- В таких случаях отцы говорят сыновьям: вырастешь - поймешь. Но что могу сказать тебе я, если сам ничего не понимаю? Если ты поймешь раньше меня, обещай, что объяснишь.
Он был форменным ребенком, этот большой, сильный и израненный человек.
В этот вечер Лева тоже не отдал ему письма, потому что, по всей видимости, только писем от Левиного приятеля ему в этот вечер и не хватало.
На другой день отец пришел еще более удрученным и все время молчал. Лева попытался с ним заговорить, но тот только сердито стукнул ложкой по тарелке, и они с мамой поняли, что лучше его не трогать.
После обеда Ефим, не раздеваясь, повалился на кровать, но не спал, а неподвижно глядел в потолок. Мать присела рядом.
- Фима, ну, что же будет дальше? Ты же не можешь ничего изменить. Не разводи пары. Погибнешь. Пропадешь. И мы с тобой - тоже.
- Ты права, Злата. Мне не стоит говорить вам то, что я думаю. Но я же ничего не делаю. А не переживать невозможно. Ты себе не представляешь, как это выглядит. Есть вещи, которые я вижу, а рассказать даже вам, родным мне людям, не могу. Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь все это описал, чтобы все узнали, и чтобы другим тоже стало стыдно, как мне сейчас.
- Неужели это так ужасно?
- Что значит "так ужасно"? Ты представить себе не можешь. Эти кобели заставляют женщин, чтобы они с ними...
- Понимаю, не продолжай.
- Для женщин там - отдельный этаж. Так им приводят этих несчастных вроде как на допрос, а они...
- Ладно, не надо. Левочка, ты бы...
- Я понял, - сказал Лева и вынул из кармана письмо, надеясь отвлечь отца от дурных мыслей.
Ефим резко поднялся, сел, рванул конверт и быстро прочел.
- Где ты это взял?
- Мне его дал один старик. Просил передать тебе.
- Что за старик?
- Сказал, что его зовут Йоселе-меламед.
Ефим уставился на сына, не зная, что сказать.
- Он так мне сказал.
- Этого не может быть.
- Не знаю. Он так сказал.
- Фима, что в этом письме? - сказала Злата, сжимая щеки ладонями.
- Он пишет, что в пересылке сидит жена лейтенанта Клоцкера, Шлемы. Ее зовут Рита. Помнишь, я говорил вам об одном лейтенанте, который погиб на моих глазах?
Приняв дежурство, Ефим пошел по этажам. На втором он остановился возле дежурного по этажу надзирателя и спросил, в какой камере сидит Рита Клоцкер.
- В сямнадцатой, ответил дежурный. Тольки ей тама сичас нема.
- А где она?
- Отвели на допрос.
- Куда, в какую камеру?
- Не, не в камеру. Ей до замполита, от-туда повели.
Сержант подбородком показал в сторону кабинета замполита.
Ефим не стал стучаться, а сразу дернул дверь. Дверь была заперта.
- Он там? - спросил у сержанта.
Сержант ничего не сказал, но очень сложной гримасой показал, что да, конечно. Ефим постучал кулаком.
- Кто там безобразничает? - послышалось изнутри.
- Комендант, майор Броун.
- Чего тебе?
- Откройте дверь.
- Ты что, сдурел?
- Открой!!! - так заорал Ефим, что сержант крякнул и от неожиданности присел.
Внутри завозились, через некоторое время дверь открылась, и на пороге встал невысокого роста блондин, тоже в майорских погонах, но с голубыми полосками и кантом.
- Ты что, сдурел?
Ефим толкнул его в грудь, замполит отлетел в сторону и чуть не упал. У стены стоял обтянутый черным дермантином старый дореволюционной конструкции диван, а на нем сидела молодая женщина и двумя руками старалась удержать в незастегнутой кофте ее содержимое.
- Вы Рита Клоцкер? - спросил Ефим, подойдя к ней поближе.
- Майор Броун, вы находитесь в моем кабинете. Объясните ваше поведение.
Ефим повернулся к нему.
- Я тебе сейчас объясню, сука. Ты знаешь, кто эта женщина?
- Сержант, немедленно передайте начальнику тюрьмы, что в моем кабинете ЧП, - крикнул замполит.
- Давай, давай, зови начальника, - сказал Ефим.
- Ты можешь объяснить мне, что происходит?
- А ты знаешь, сука, что ее муж воевал рядом со мной и погиб смертью храбрых, а ты...
Вошел начальник тюрьмы.
- Товарищ подполковник, я провожу беседу с заключенной. Товарищ подполковник, наш новый комендант... - начал докладывать замполит.
- Ширинку застегни, сука! - продолжал наступать на замполита Ефим - Проводил беседу с женой фронтовика!
- В любом случае, это не твое дело, - спокойно сказал замполит, застегивая пуговицы брюк.
- Ее муж погиб на фронте. На моих глазах.
- Ну, так что, что погиб? Так она уже не женщина? Она меня попросила. Правду я говорю, Рита? Скажи этому дураку, что ты сама попросила.
Ефим задрожал и, схватив табурет, запустил им в замполита. Началась свалка, во время которой Рита плакала, уткнувшись лицом в боковую катушку дивана.
3.
Год назад Рита и Шлема снимали комнатку в Чирчике, а он был в Сталинских лагерях. Рита неделями ждала, когда ему дадут увольнение на несколько часов. Потом, когда он закончил курсы младших лейтенантов и пока их полк формировался в этих же лагерях, он приходил почти каждый вечер, и они могли позволить себе уснуть в обнимку, как это принято у тех, кто любит.
Однажды он сказал ей:
- Риточка, ты извини меня, я понимаю, что время сейчас не подходящее, но мне так хотелось бы, чтобы ты родила сына.
- Ну, конечно, Шлеймеле, ты прав, и я тоже очень хочу, чтобы у нас родился сын, - сказала она. - Но не лучше ли отложить это дело до окончания войны. Немцы уже отступают, и, наверное, этот кошмар скоро уже закончится.
- А что если... - начал свою главную мысль Шлема и остановился.
Рита поняла, что он хотел сказать и рукой закрыла ему рот.
- Ты вернешься, и мы с тобой нарожаем много детей, и будем счастливы до глубокой старости, и у нас обязательно будет много внуков.
Шлема ничего больше не сказал, а через несколько дней их полк отправили на фронт.
Рита не могла больше оставаться в Чирчике, одна, среди узбеков, которые не очень-то любили эвакуированных. Подруга написала ей из Чимкента, что в этом городе можно будет найти работу и снять недорогой угол. Она поехала, и в горторге ей предложили взять маленький хлебный магазинчик, где по карточкам продавали хлеб.
У Риты был небольшой опыт работы в торговле, но она не знала, что эти подонки взяли ее на работу с единственной целью подставить и переложить на девчонку огромную недостачу, на которой поживилось уже несколько человек. Ей самой и рубля не перепало.
Разборка случившегося была короткой и состоялась в том же кабинете замполита, где произошел вышеописанный инцидент. Председательствовал тот самый третий секретарь горкома, который направил Ефима на работу.
- Так, - сказал он твердо, глядя прямо в глаза замполиту. - С тобой все ясно. Поступишь в распоряжение военкомата. Я уже все устроил.
- Но я же... - не очень внятно провякал тот.
- Возражений не будет. В МВД и в военкомате я договорился. Конец блядству. На фронте сейчас как раз не хватает майоров. А что делать с тобой, майор? - перевел он взгляд на Ефима. Бомбить замполитов табуретками, это у нас не принято.
- Готов понести наказание, но я это дело так не оставлю.
- Оставишь.
- Не оставлю. Эта женщина жена фронтовика, который геройски погиб...
- Знаю. Слышал уже.
- Поймите, Броун, что мы не хотим ЧП в нашем учреждении, - сказал начальник тюрьмы.
- И в нашем городе тоже, - добавил секретарь и ребром ладони по столу поддержал вескость своих слов.
Ефим встал.
- Сидеть! - крикнул на него третий секретарь, и его покореженная челюсть задрожала в готовности разорвать Ефима на куски. - Это дело нужно спустить на тормозах. Всем понятно? Никому ни слова. А на бабу завтра же придет из прокуратуры ордер на освобождение. Счастье ее, что все это дело случилось до суда, а не после. Десятки ей было не миновать по минимуму. Вообще, ты не петушись, майор. Вышло так, что она этому блядуну еще спасибо должна сказать. Если бы не он, сидеть бы ей, как миленькой. А теперь все дело будет пересматриваться. И научи ее, чтобы заткнулась, и никому - ни слова.
Замполит скривил губы и по петушиному выпятил грудь. Ефиму опять захотелось схватить табурет, но он сдержался.
Рита поселилась у Броунов, но в торговлю не вернулась, а поступила работать на химфармзавод. Спустя некоторое время обнаружилось, что она беременна, и только этого им ко всем делам и не хватало.
- Ну, почему такое должно было случиться? Шлема так хотел сына, а я сказала ему, что нужно дождаться конца войны, а теперь, из-за этого гада... Я сделаю аборт.
- Не спеши ничего такого решать, - сказал ей Ефим и обнял женщину за плечи. - Во-первых, аборты запрещены, и тебе сейчас только настоящей уголовщины не достает. А во-вторых... Ты знаешь, что я подумал? Роди ребенка, и пусть это будет ребенок Шлемы. Нет, ну, я понимаю, что это не совсем так, и разница во времени. Это даже совсем наоборот, но раз уж случилось и иначе нельзя, то пусть это будет его сын.
- Но ведь это же не правда, - плакала Рита, а Злата вытирала ей лицо полотенцем.
- Правда, это то, что ты крепко любила его отца, а гадких людей нужно выбрасывать из памяти, а не хранить в поколениях, - сказал Ефим, и Злата, которая была историком по профессии, добавила:
- Подумай еще о том, скольких еврейских женщин в разные времена изнасиловали погромщики. Так неужели же в детях, внуках и правнуках должны храниться имена этих нелюдей? Нет, Риточка, ты должна вычеркнуть из памяти этого негодяя, а твой сын, пусть он будет сыном человека, который погиб на фронте. Пусть он гордится своим отцом.