Мошкович Ицхак: другие произведения.

Бегство

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 3, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 22/07/2006. 161k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Эта повесть - собранные воедино, исправленные и отредактированные главы: "Хосе и Татьяна"

  •   
       БЕГСТВО
       Глава первая
      
       В новом здании музея Холокоста Мемориала Яд Вашем Зал имен расположен в самом конце маршрута. В него заходят после просмотра всей экспозиции, чтобы почтить память трех миллионов жертв, чьи имена хранятся в черных коробках - каждая символизирует символическую гробницу на 300 символических памятников-листов. Три миллиона символических памятников. В глубине Зала пространство, в котором установлены компьютеры. Посетители заходят, ищут свидетельские листы, часть которых оставлены в Мемориале 30-50 лет назад. Многих из подавших листы самих уже нет в живых.
      
       - Я родился после войны. Не в Европе, а в Аргентине.
      
       Сказавший это задумчиво смотрел на меня из-под мятой панамы цвета хаки.
      
       - Я даже в армии никогда не служил. Не представляю, как это служат в армии и стреляют друг в друга. (Он так и сказал: amigo al amigo, хотя, вообще-то по-испански так не говорят.)
      
       - Стреляют не в друга, а во врага, - зачем-то поправил аргентинца я. Просто так, чтобы заполнить паузу.
      
       Он произносил одну-две фразы, как будто выкладывал на стол игральные карты. Одну за другой. И замолкал, в ожидании, когда под панамой и седыми космами родится следующая.
      
       - Как люди отличают друзей от врагов?
      
       В самом деле... Так мог подумать только очень далекий от тех мест человек. Хотя, впрочем...
      
       - Моя мать из Украины. Она еврейка. Приехала в Аргентину после войны.
      
       - Добралась, - уточнил он и протянул руку: Меня зовут Хосе. По-вашему - Йосеф.
      
       - А отец тоже еврей?
      
       - Нет. Мой отец - индеец. Его родители из Перу. Говорит, он потомок инков. Он еще жив. Ему около восьмидесяти.
      
       Подумал.
      
       - А мама давно уже умерла. Она была нездоровой женщиной.
      
      
       В этот день посетителей было мало. Почему не поболтать с этим необычным человеком, потомком инков и украинских евреев?
      
       - Не помню, как назывался город, в котором родилась мама, но это где-то возле большой реки. У меня записано, но я забыл.
      
       - Днепр?
      
       - Да. Кажется так. Но я не уверен. Во время войны в их городе были немецкие войска. Я много раз просил ее рассказать, как это было, и как ей удалось выжить. Вся семья погибла, а она осталась. Она всякий раз отвечала, что говорить об этом тяжело и только перед смертью рассказала.
      
       - Она умерла от рака печени.
      
       - Вообще, она была болезненной. Такое пережить! Изо всей семьи только она одна осталась. Остальных угнали за город и там убили. А отец погиб на войне.
      
       - Перед смертью, за несколько дней, она попросила сесть рядом и послушать. Я, говорит, подумала, что нельзя вот так умереть и чтобы то, что со мной было... там... тоже умерло. Как будто ничего и не было.
      
      
      
       ***
      
      
      
       В квартире было две комнаты, кухня, ванная, туалет и передняя. Татьяна и ее родители жили в большей из комнат, в той, что с балконом, выходившим на центральную улицу, а в меньшей, служившей прежним, дореволюционным, владельцам спальней, жил Тарас. Дом принадлежал коммунхозу, в котором отец Татьяны работал главбухом, а Тарас водителем грузовичка, полуторатонки, ГАЗ-АА. Вообще, все жители дома были работниками коммунхоза, все знали друг друга и по утрам, в полвосьмого, встречались у парадного. Тарас подкатывал свою полуторку, они, как сельди набивались в кузов, а на место в кабине никто, кроме Лазарь Моисеевича, не претендовал, причем не столько потому, что Лазарь Моисеевич был главбухом, и даже не потому, что его звали, как Кагановича. В кабину его пропускали без очереди и возражений, потому что у него был большой живот, его трудно было бы втащить в кузов, а если бы втащили, то он занял бы полкузова, и кому - спрашивается - это было нужно?
      
       Танина семья и Тарас жили не то, чтобы дружно, но бесконфликтно. Тем более что миска борща и фирменная Марьказимировны говяжья котлета с пюрешкой Тарасу были почти гарантированы, а Лазмасеич по воскресеньям встретившись с ним за столом на кухне, вопреки запрету жены, соглашался за компанию опрокинуть за здоровьице и по обычаю крякунуть в кулак.
      
       А то еще, бывало, засиживались до поздна за балачками об жизни в деревне где у Тараса была прежде семья, но почти все в 33-ем померли с голоду и лавке, которую до войны папаша Лазаря Моисеевича держал в Бердичеве. Тарас был одиноким и нелюдимым, никогда ни с кем не встречался, и к нему никогда никто не заходил. Так что выпить больше было не с кем.
      
       - Вы, хоч и яврэй, но хороший человек, Лазмайсеич, - говаривал Тарас, а Лазарь Моисеевич смущенно улыбался: всякому приятно слышать, что он хороший, хотя и немножко обидно за других, которые качеством не вышли.
      
       Тарас, хоть и крепкий был мужик, но лет на десять старше, и, как объявили, что война и разослали повестки, так Тарасу не прислали, а Лазарь Моисеевич ушел в военкомат, больше его никто не видел, а вскоре и вовсе все перевернулось и покатилось, и в городе оказалась немецкая власть.
      
       Дальше - как везде, в смысле что развесили объявления: всем евреям явиться с вещами на сборный пункт для отправки в неизвестном направлении.
      
       - Что делать будем, Тарас Григорьевич? - спросила Мария Казимировна, с надеждой заглянув в глаза соседа.
      
       Разговор был в передней. Он переминался с ноги на ногу, ища подходящих слов.
      
       - Тарас Григорьевич, умоляю вас. Помогите хотя бы Танюшку уберечь.
      
       Тарас продолжал переминаться, Таня, которой было только пятнадцать лет, смотрела то на мать, то на соседа и от волнения жевала уголок косынки.
      
       - Вообще-то у меня не еврейское имя-отчество, а фамилия, так та и вовсе Сенькевич. По паспорту я ж Сенькевич, - осторожно объяснила Тарасу Марья Казимировна. Вы слышали про писателя Сенькевича? Ну, так я тоже Сенькевич. - Это, вообще-то, польская фамилия, а не еврейская. Моя ж семья из Новой Гуры. А паспорта у меня нет. Совсем нет. Потеряла. Понимаете?
      
       - Так-то оно так, но тильки чоловик-то ваш Лифшиц. Насчет Лифшица, так это ж всякому зразу выдно. И его вси знають. Як же его не знать, если он главбух? Главбуха вси знають. Нет, Марь Казьмировна. Таньку-то я спробую сховать, а с вами мы тут вси пропадэм. Так що вы вже якось там... звыняйтэ.
      
       Когда мать ушла, он велел Тане спуститься в подвал, где у них был сарайчик, вроде погреба для картошки и всякого барахла, которое не нужно, но жаль выбросить, и там же стояла большая бочка с квашеной капустой. Тарас очень любил квашеную капусту и квасил ее сам большими, пересыпанными морковью кусками.
      
       - Ты замкнысь у сарайчику, залазь у бочку и сыды там, доки я за тобой не прыйду. Главное, щоб сусиды не побачилы. Воны хочь и свои, но надежности нема.
      
      
      
       В бочке было темно и холодно, тем более, что уже не лето, и капуста была мокрая и холодная. Снаружи доносилось глухое рычание машин, и Тане мерещились джунгли, о которых она не так давно прочла в книжке про мальчика Маугли, и, когда ей слышалось это рычание, то хотелось позвать добрую пантеру Багиру, и попросить о помощи. А добрый питон шептал, что нужно сидеть и не шевелиться, чтобы не было хуже, хотя куда уж там хуже, и что еще может случиться, если и так страшно и вонь капустная, и нечем дышать.
      
       И где теперь папа с мамой, которые буквально только что были рядом, и неизвестно сколько времени прошло, может быть месяц или год, и, возможно, наступил уже июль месяц, и она была в пионерлагере, на берегу Днепра, и было так приятно и весело, но только чересчур жарко, и никак было не найти место в тени, чтобы солнце так не пекло...
      
       Она совала в рот прохладные куски капусты и сосала их, и они были плитками эскимо, которые папа покупал в киоске по дороге в цирк.
      
       Ночью Тарас отнес ее в свою комнату, переодел в сухое, чем-то напоил и укрыл одеялом и всяким своим тряпьем, а сам заснул в кровати ее родителей.
      
       Ночью проснулся от ее кашля. Когда он вошел к ней, она задыхалась, а он растерялся, и не знал, как быть, но потом вспомнил, что в таких случаях делала когда-то его мать, нашел недопитые полбутылки самогона и, раздев, сильно растер ее всю, до красна, а потом опять одел и укрыл, чем можно. И не уходил больше, а до утра поил чаем, и она захлебывалась и рвала прямо на пол кусками капусты, которой наглоталась, сидя в бочке. Ей тогда казалось, что это эскимо на палочке.
      
       Так прошла неделя. Озноб сменялся сильнейшим жаром, после чего опять знобило, и большую часть времени Таня была в бреду и разговаривала то с матерью, то с подругой, а Тараса узнала только на седьмой день.
      
       Он сидел у закрытого окна и, глядя вниз, на улицу, комментировал происходящее, как если бы вел репортаж с футбольного матча, один из тех, которые папа любил слушать по воскресеньям по репродуктору, потому что был заядлым болельщиком, а на стадион мама его почти никогда не отпускала.
      
       - Ну, ты тикы подывысь! Манька! Это же ж Лёшкина жона. Он же на хронте за родину воюить. А вона з нимцямы на машыни поехала. Дэ ж твоя совисть? А Вовка! Это ж главный комсомольский комиссар на "Красному ткачу". Его ж отец мого батька раскулачивал и про советську власть нам усяку ерунду розказувал. Так он уже перевделся, и з повязкою з ихним хрестом ходить, и з ружжом немецким. А говорылы, воны усих комисарив розтрелюють. Ан, дывысь, цього такы до себе прыгорнулы. Бо, бач, холуйи всим нужны. Хороший холуй, це велыка циннисть. Танька, ты шо, очухалась таки? Ну, слава Христу! Ну, я тоби принесу шось попыть. Зараз я кортопли дам. Зварыв. А як же? Поиш, поиш, голуба.
      
      
      
       ***
      
       Тут я, не без того, от себя немножко и по-своему все это излагаю. Дело в том, что мой Хосе ни по-русски, ни по-украински ни одного слова не знает. Я еще спросил его: почему мать не научила его русскому языку. Он сказал, что не знает. Не хотела вспоминать о прошлом, а почему, разве поймешь? Только она некоторые вещи по-испански говорила так, как будто привезла эти выражения оттуда. Например, amigo al amigo.
      
       Так что, пусть читатель извинит. У меня это писательское, профессиональное. А другие писатели, думаете, поступают иначе? Что-то из жизни, а что-то от себя. Учтите, я еще веду себя скромно, а писатель, чем он маститее, тем большую волю дает своей фантазии. И заметьте, читателей это вполне устраивает.
      
      
      
       Еще с неделю провалялась Таня в постели Тараса. Он кормил ее в основном картошкой с луком и постным маслом и поил кипятком. Иногда доставал из маминого ящика кусочек сахара и это было угощением.
      
       Днем Тарас куда-то ездил на своей полуторке, что-то куда-то возил, а однажды объяснил Тане, что надо как-то крутиться и устраиваться, потому что время такое. А в свободные часы сидел у окна и рассуждал вслух:
      
       - Ну, вопще-то советской владе так ей и надо. Бог правду любыть, и кому що полагается, в свое врэмя кожный получае. Моя б воля, так я б тих партийных чекистов сам як утых бишеных собак постриляв бы. Но трэба ж совисть мать. Ты тикы подывысь... Не, не, не, до викна не пидходь! Та не прыведы Господь, вдруг тэбэ хто побачыть. Особлыво сусиды. До викна пидходыть не смий, а то прыбью!
      
      
      
       Постепенно Таня включалась в хозяйство. Скребла полы, убирала, варила, стирала - словом, выполняла все работы по дому. Тарас откуда-то привозил старую одежду, иногда форменные лохмотья, а ей приказывал весь этот хлам приводить в порядок, чинить, латать и доводить до такого состояния, чтобы на базаре можно было продать или выменять на продукты.
      
       - Робы, Таньку, робы. Такое положение, що нам выживаты треба. Так що робы.
      
       И она работала изо всех сил, а он подгонял и каждый день предупреждал, чтобы сидела в углу, а если какой шум услышит, чтобы лезла в сундук и тряпками прикрывалась.
      
      
       ***
      
       - Иными словами, он себе заимел рабыню, которая за миску картошки вкалывала на него с утра до ночи, - сказал я Хосе.
      
       - Вроде этого. Я так и сказал маме, но она не согласилась со мной. Не скажу, говорит, что он был со мной добрым, но главное ведь, что спас от смерти. Потому что всех евреев города полицаи постреляли и в яме зарыли. И мою, говорит, маму тоже убили. Так что, какой ни есть, а спаситель.
      
       - Но он хотя бы по-доброму с нею обращался?
      
       - Вначале по-доброму, а потом стал поколачивать, чем дальше, тем больше. Чуть что не так, колотил. Я, он ей говорил, тебя спасаю, сам жизнью рискую, а ты обязана мне служить и все делать, как приказано.
      
       Вообще-то он много не пил. По крайней мере, меньше других. Но однажды, добряче перебрал и сказал:
      
       - Сегодня спать приходи ко мне, в мою кровать.
      
       Он к этому времени полностью перебрался в комнату главбуха и по этому поводу любил повторять:
      
       - То была ваша власть, значит, советская, а теперь будет наша, рабочая и крестьянская.
      
       - А разве советская, та была не рабочая? - удивилась Таня.
      
       - В том-то и суть, - объяснил Тарас. - Советска, вона була власть комиссаров, большевыкив и чекистив, а вот нимцы натешутся, наизмываются над народом и назад - в Нимеччину. И тогда наступит наша Влада, пролетарская.
      
       Услышав новый приказ, Таня пришла в ужас. Она стала на колени, молитвенно сложила руки и стала умолять не делать этого.
      
       - Цыть! - сказал он. - Нема в тебе права, щоб мене не слухаться. Я й так скилькы терпив невдобства и тебэ нэ чыпав. Досыть! Бильшэ терпиты не согласен. Роздягайся и лягай, бо я так сказав.
      
       С тех пор это стало системой. Таня со страхом смотрела на окно, уже не столько потому, что оттуда, с улицы, можно было каждую минуту ожидать чего-то ужасного, сколько потому, что наступал вечер и вот-вот поступит команда: "Раздягайсь и лягай".
      
       Как-то утром, проснувшись, Тарас увидел, что Таня не спит, и улыбнулся:
      
       - А ты гарненька. Ну, чого ты мене боисся? Я ж тоби ничого плохого не роблю. Це ж нормальна справа промиж мужиком и бабою. Называется - любов. Я тоби не наравлюсь? Ну, шо зробыш? Выбираты не прыходыться, бо ни в мене, а ни ж в тебе иншого нема. Значить любы мене. А ты мени наравышся. Значиться, так и буде.
      
       У нее были большие зеленые глаза, и они часто до краев наполнялись слезами, как те два тонких стаканчика, что они с ее отцом, до краев, но боясь пролить, наполняли к воскресной утренней яичнице, и, глядя на эту трогательную красоту, Тарас млел душой и пугался, когда, перекатившись через край, слеза скатывалась и повисала на Танином подбородке.
      
       - Вы противный, - вдруг сказала она.
      
       Он встал, голый, громадный, весь в клочьях рыжеватой шерсти.
      
       - Противный? Я тебе от смерти, можно сказаты, спас, а ты...
      
       Тарас схватил ее за ногу и, рванув, швырнул через всю комнату. Она завизжала. Он упал на нее и ладонью зажал рот.
      
       - Ты шо? Здурела? Забула, де ты и хто - там? - прошипел ей в ухо.
      
       - Ну ладно, - сказал. - Быты не буду. Тилькы не верещы, як ота свыня, а то обыдва пропадэм.
      
       После чего натянул штаны и рубаху и спокойно объяснил, что жизнь, она очень сложная штука, и, чтобы не пропасть, так надо же многому научиться. Лазарь Мосеевич, он хоч и умный человек, но в жизни "ну, аж ничогисынькы не понима".
      
       И добавил:
      
       - Учись, Танечку, прыстосовуватыся до ситуации и до людей. Докы я з тобою, учысь, а колы мене биля тебе не буде, тоди вже сама, як знаеш.
      
      
      
       Он стоял перед нею, такой сильный и надежный, что ей стало страшно от мысли, что, в самом деле, его может вдруг не стать, как это часто случается с людьми, тем более теперь, когда вокруг рушится все, что еще чудом уцелело, и невозможно понять, что такое завтрашний день. С того времени, когда кончилась жизнь, прошло, должно быть, много времени, так много, что у Тараса вырасли борода и усы, и вдруг он улыбнулся, вся его серо-рыжая растительность расплылась в живописный узор, а лицо стало теплым и почти что красивым. И она тоже вытерла ладонью глаза и улыбнулась ему в ответ.
      
       - Ну от и гаразд! - сказал он и пошел на кухню растапливать грубку.
      
      
      
       Однажды, вернувшись из одной из своих поездок, Тарас быстро сказал:
      
       - На тоби мишок. Наштовхай туды, яка е в тебе одёжа, бо трэба тикаты.
      
       А сам тоже собрал свое тряпье и кое-какой еды, и вдруг замер.
      
       - А як же мы выйдем? Нас же побачать.
      
       В углу передней стоял оставшийся после чего-то фанерный ящик.
      
       - Залазь. Та швыдчей же, сказав. И мишок свий - туды ж.
      
       Накрыл ящик фанеркой и прихватил парой гвоздиков, после чего выволок ящик на лестничную площадку, взвалил на плечо и стал спускаться, ворча про себя:
      
       - Ну, яка ж ты лэгэнька! Та чы ж тебе не кормылы? Та чы ж твий батько усю йиду в свое пузо заштовхував? Ну, до чого ж вы, жыды, жадни. Усе соби та соби, а дытына хай хоч пропадэ.
      
       Устанавливая ящик в кузове, возле кабины, успел сказать:
      
       - Бач яки воны гадюкы! Такы донеслы! Цэ, я тоби кажу, все кацапы. Я давно вже тоби казав, що кацапы - не люды. Звирюкы воны, а не люды. Щоб оцэ на своих доносыты... Николы ни одному кацапу не вирь. Бо воны нэ люды зовсим, а звирюкы якыйсь... Тут, у виконци стьокла нэ мае, так що я по дорози до тебэ з кабины буду балакаты, а ты прыслухайсь.
      
      
      
       Машину страшно трясло, ящик все время подскакивал, а вместе с ящиком скакала по кузову Таня и, чтобы не очень ушибаться, упиралась в стенки руками и ногами, а Тарас что-то такое говорил, но она ничего не слышала. Грохот и тряска вышибли из нее последние остатки страха, и она думала только о том, когда хотя бы это мучение закончится, и машина остановится, чтобы стало тихо и можно было отдохнуть, но этому не было конца, а дорога была булыжной, разбитой довоенным начханием на все на свете, а тут еще война с ее танками и тягачами и, как однажды сказал Тарас, если людям нет дела друг до друга, то кому нужны дороги от одного человека к другому? "Та людям, он сказал, не одному до одного треба, а як надали одно вид одного. Бо воны ж, твари таки, одын одному очи повыколюють".
      
       Так продолжалось очень долго, и ящик, терпение которого кончилось раньше, чем у Тани, вдруг развалился, выпустив Таню на свободу.
      
       (По сравнению с тюремной камерой тюремный двор - это уже свобода. Интересно, это кто-то уже однажды сказал или я только что придумал?)
      
       Когда она в последний раз видела небо? Такое огромное было только в пионерлагере.
      
       (Кстати, чем лагерное небо отличается от того, что над степью, которая до самого моря? Или над морем. Впрочем, вопрос еще, существует ли море на самом деле тоже или только на картинканках, которые в книжках?)
      
       Вдруг откуда-то появился лес и, свернув, они поехали по грунтовой дороге, между деревьями, а небо ослепительно замелькало между ветками. От лесных запахов у Тани закружилась голова, она легла спиной на колючие доски. Доски продолжали колотить ее по спине. Она глубоко дышала, как будто спеша запастись лесным воздухом, который, когда кончится, то кто знает, что будет потом?
      
      
      
       Машина остановилась и грохот, как театральный занавес в ТЮЗе, куда она ходила с мамой на "Как закалялась сталь", подпрыгнул и исчез где-то наверху, причем сразу защебетали птицы, и не хотелось шевелиться и - хоть бы на этом все остановилось, и пусть бы ничего больше не происходило!
      
       Но из-за борта вынырнула верхняя половина Тараса и затараторила:
      
       - Ой, шо ж тут такэ трапылось? Цэ ж настоящий погром.
      
       Он выбросил обломки ящика на траву и туда же спустил Таню, а она сразу присела на корточки, чтобы потрогать травинки, и увидела на своей руке божью коровку, которая в это время аккуратно складывала крылышки в красный в горошек футлярчик.
      
       - Это правда? - спросила, сама не зная о чем.
      
       - Шо? - не понял Тарас.
      
       - Ну, все это?
      
       - На глупости нема у нас врэмя. Слухай. Дали я поеду один, бо нэ знаю яка там ситуация в сэли. Будеш сыдиты отутечки, за кущыком, и никуды не иды. А я потим прыйиду. Або прыйду. Цэ не далэчкы. Отут трошкы хлиба и картошки, и цыбулына. Поисы. Ну, дай я тебе поцилую.
      
       Таня инстинктивно отпрыгнула.
      
       - Ну, яка ж ты злюка! - не очень сердито сказал он. - Я ж до тебе с добром, а ты, як отэ щэня огрызаешся. Ну, як жэ цэ нэкрасыво!
      
       И, обиженно ворча, пошел к грузовику, а она осталась одна, и стало почти совсем тихо, и в ушах швелились только лесные звуки, а, зацепившись коготками за кору, на стволе сидела белка и с удивленим смотрела на Таню.
      
       - Белка! - удивленно прошептала Таня, но та не знала, что ее так зовут и рванула прочь.
      
       Среди кустов, деревьев, белок, насекомых время походило незаметно. Она поделилась крошечками хлеба с муравьями и каждый потащил свою крошку в семью и был при этом похож на прилежного и непьющего отца семейства, какие так редко попадаются в наше время.
      
       Незаметно стемнело, и так же незаметно для самой себя Таня уснула, и муравьи сделали тоже самое, то ли не желая ее беспокоить, то ли потому, что им тоже было пора.
      
       ГЛАВА ВТОРАЯ
      
       Она проснулась от толчка в бок, а подняв глаза, увидела очень грязный сапог, с которого начинался, уходя далеко вверх, огромный, чорте во что одетый человек с таким заросшим лицом, как будто на его плечах лежал лохматый шар, и с перепугу Таня быстро отползла назад и постаралась укрыться между корнями дерева, а корни обняли ее и на секунду показалось, что теперь никто ее не тронет.
      
       - Смотри, Лёш, пацанка, - сказала лохматая голова, и оказалось, что у головы есть нос, глаза и другие части лица, как у всех.
      
       - Точно, пацанка, - согласился Лёш и, подойдя, присел на корточки, чтобы разглядеть находку. - Ты кто будешь? Вылезай.
      
       Но Таня не вылезла и Лёшу пришлось выдернуть ее из-под дерева.
      
       - Чо причепился? Не вишь: вона ж те боиццы. Хто ж те в лесу да в такое время скажиц, хто вон есць? Тебе как зваць-то хоць скажиш? Не знашь? Забила? То бываць. В тако время чо не забудишь? Навиць свое имя забудишь. Ну, ладно. Чо одной тут сидеть? Ходь з нами.
      
       Она бы лучше осталась, тем более, что Тарас велел дождаться его прихода, но Таня уже не помнила, как давно она тут, в лесу. Все до такой степени перепуталось, что, спроси ее кто-нибудь о том, что было вчера, она могла бы сказать, например, что вчера они с мамой ходили к зубному врачу, и даже подробно рассказать о том, как доктор, нажимая драной сандалией на педаль, вертел бормашинку, а на краю форточки сидел воробей и - представляете? - клювом чистил себе перышки на крыле.
      
       Вообще, когда в последний раз вы видели, чтобы воробей сам себе чистил на крыльях перышки? И вообще, такое бывает?
      
      
      
       Они некоторое время шли, причем, по дороге эти двое о чем-то тихо разговаривали, а Таня ничего не понимала и даже не очень слышала, так как в голове была сплошная пустота, и только в разных уголках сознания вертелись то Тарас, то мама, то папа, то школьные подруги Гера и Наташа, причем в Наташиных руках была почему-то ее Танина кукла, с которой давно уже никто не играл, и кукла обычно бездельничала в углу их дивана.
      
       Они шли не по дороге, а просто так, и деревья все время шли им навстречу и приветливо помахивали ветками, пока, расступившись, не пропустили их на небольшую, почти полностью закрытую сверху ветвями полянку, хотя в глубине виден был кусок бледноголубого утреннего неба.
      
       На окрик Бородатого из кустов выползло еще несколько мужчин. Собственно, бородатыми там были все, и похоже на то, что со времени, когда Таня в последний раз видела людей, не брить бороды стало у всех очень распространенной модой. У этих людей на ремнях и веревках были разные ружья, и смотрели они не очень-то приветливо.
      
       Те двое, что привели Таню, сбросили с плеч мешки, которые были до этого приторочены к их спинам.
      
       - Вот, принесли, - сказал Лёш.
      
       - А это что за явление? - спросил самый высокий, показав на Таню, и у него был вид человека, который имеет право всем задавать вопросы.
      
       - А хто ее зна? - пожал плечами Бородатый, которого, как впоследствии выяснилось все так и называли: Борода, хотя бородатыми были все. Наверное, он с детства не брился и раньше тоже был таким, подумала Таня.
      
       Все это было похоже на страшную сказку про лесных бородачей из городского ТЮЗа, и у нее вдруг прошел страх. Не то, чтобы совсем, но почти и растворился в густых, как мамино картофельное пюре, запахах леса. Страх, как боль, выдается человеку в ограниченных количествах. От того и другого можно при неосторожном обращении запросто умереть, но, если не умер, то все как-то притупляется и замирает. Как замирают звуки убегающего по дороге мотоциклиста. Сначала: ТА-ТА-ТА-ТА, потом: та-та-та-та, а потом совсем не слышно.
      
       - Где вы ее нашли?
      
       - Под деревом. Идем, смотрим - девчонка валяется.
      
       - Вы теперь все, что валяется, будете тащить в отряд?
      
       - Ну, Ваня...
      
       - Я тебе дам "Ваню"! Сколько раз говорить?
      
       - Ну, товарищ командир, как же ж можно? Вить же ж живая...
      
       - Ты кто будешь? - повернулся высокий к Тане. - Только правду говори.
      
       - Я Таня.
      
       - Откуда ты?
      
       - Из города.
      
       - Из города, говоришь? А где родители?
      
       - Не знаю.
      
       - Товарищ командир, ну не знае вона. Там же ж война. Все растерялись. Никто никого не найдет, - убеждал Борода.
      
       - Заткись! Где родители?
      
       - Папа на войну ушел.
      
       - Фамилия?
      
       В этот момент она вспомнила последний разговор мамы с Тарасом и сказала:
      
       - Сенкевич.
      
       - Еврейка?
      
       - Мы поляки.
      
       - Поляки, говоришь? Ну, это лучше, чем жиды, но все одно проблема. Как ты сказала: Сенкевич? Еврейка?
      
       - Мы поляки.
      
       - Все равно проблема. Ну зачем, объясни, ты мне эту польку привел?
      
       - Ну, а как же-ть? - оправдывался Борода. - Веть живая ж. - И добавил: Живая ж ишшо.
      
      
      
       Во время разговора Борода и Лёш вытряхнули мешки, которые были приторочены к их спинам. В одном мешке оказалось два гуся без голов, а в другом кульки с чем-то сыпучим и картошка.
      
       - Сами дали или как? - спросил командир.
      
       - Ну, товарыш Ваня, то есть командир, шо вы спрашиваете. Разве ж енти суки так дадуть? Ясное дело, шо пришлось потребувать.
      
       - В том смысле, что отнять?
      
       - Это товарищ командир, не отнимание, а конфискация, - объяснил Лёш, и командир сделал вид, что согласился.
      
       - Ты гусей общипать умеешь? - спросил Лёш, повернув Таню к себе.
      
       Умела. Именно это она умела. Мама с папой часто приносили с базара необщипанного гуся. Они покупали живого, а по дороге отец заносил его человеку, которого называл "резником", потому что только он умел сделать это по всем правилам. Потом мама обдавала гуся кипятком, чтобы перья легко отщипывались.
      
       - Их надо сперва облить кипятком, - объяснила она Лёше.
      
       - Это ты правильно придумала, - согласился Лёш. - Вот тебе котел, шоб воду на костре нагреть, а вот ведро. Пойдешь в эту сторону, прямо, прямо, никуда не сворачивай. Там будет вода. Не то, шоб речка, но шо-то вроде. Только иди прямо, а то заблудисся.
      
       "Что-то вроде" оказалось не то озером, не то болотом, на котором, чтобы достать ведро мутной воды, нужно было раздвинуть довольно плотный слой ряски. По воде бегали длинноногие пауки, туда-сюда сновали зеленые стрекозы, перебивая птиц, громко пели свои песни лягушки, и это было так красиво, что Таня незаметно уснула, и, наверное, спала довольно долго, потому что ее разбудил все тот же Лёш, который, толкнув ее, сказал:
      
       - Оно, конешно, понятно, шо ты хочешь спать, но там тебя двадцать три человека ждут. Они жрать хотят. У нас, знаешь ли, строго. За такие дела, между прочим расстреливают.
      
       Он взял полное ведро, и они пошли вместе.
      
      
      
       Когда они вернулись в стан, Таня увидела, что весь отряд ушел, оставив только одного, для охраны. Только теперь она поняла, что у них там для жилья был вырыт довольно просторный подземный схрон - так они называли эту штуку. Вход был так ловко замаскирован, а внутри всего было столько припасено, что при надобности в этом сооружении можно было запросто не только спрятаться, но и пересидеть войну до самого конца света.
      
       - Вы партизаны? - спросила она Лёшу, потому что помнила это слово из книг.
      
       - Вроде этого, - ответил тот.
      
       - И вы воюете с немцами?
      
       - Вроде этого.
      
       - А наши уже скоро их победят?
      
       - А черт их знает, кто победит.
      
       - А может случиться, что немцы?
      
       - Все может случиться. Слушай, ты лучше за жратвой присматривай.
      
       - А что? Нельзя уже и спросить?
      
       - А ты осмелела, как я посмотрю.
      
      ХОСЕ И ТАТЬЯНА
       Глава вторая
      
       Под вечер отряд вернулся на трех подводах. С утра у них не было ни лошадей, ни подвод.
       Разгрузились, перетащили поклажу в схрон, достали бутыль самогона, выдернули из горлышка кочан, разлили по кружкам, а Таня разнесла еду в разнокалиберных мисках. Сама присела в сторонке. Папа, бывало, в сходной, но без самогона и без краденых гусей ситуации шутил: "Когда у джигитов серьезный разговор, место женщины - на кухне", и гости, которые нередко собирались в их комнате, смеялись над толстым животом главбуха-джигита.
       Сидя на пенечке, Таня слышала обрывки фраз, не в сотоянии уловить связи слов, пересыпаемых липкой матерной галькой, и только по вспомогательным сочетаниям типа "а я его", "а он как", "ут-так по харе" или "будь спок, он уже не встанет" можно было составить смутное представление о характере операции. У одного из бородачей голова была перевязана тряпкой.
       Не заметила, как заснула. Разбудил ее Лёш. Даже не разбудил, а взял на руки и понес в глубину леса. Когда поняла, что будет дальше, сил не было не только сопротивляться, но даже возразить.
       Лёш бросил под куст какую-то фуфайку, что ли, уложил ее и чем-то укрыл.
       - Ты не бойся. Я ничего тебе не сделаю. Так надо. А то хуже будет. Утром объясню.
      
       Проснулась она поздно. На поляне происходил всеобщий опохмел под хлеб с салом и соленые огурцы, которые горстями черпали вместе с рассолом из бочки. Разговаривали тихо и попарно.
       - Эй, девка, як тебе там звать? Принеси воды. Живо!
       Это крикнул парень, сидевший на пне, на котором она сидела накануне. У парня открыт был только один глаз, и она про себя назвала его Циклопом по имени античного персонажа, о котором читала лет сто тому назад. А может вчера.
       - Сам сходишь, - сказала она и даже оглянулась: может это не она, а кто-то другой сказал это "сам сходишь". Не может быть, чтобы она это сказала.
       - Шо?! - удивился парень и вскочил, отчего половина его стакана расплескалась. - Ты что, о-ела?
       - Нэ чипай дивку, - спокойно сказал сидевший поблизости Борода. - Нэхай видпочинэ. Сам прынесэш.
       - Шо? - продолжил Циклоп и добавил неописуемое. - Я ее принял, я ее кормлю, а ей трудно мне, красному партизану... Та я ж йий...
       - Ты ей - ничего, - сказал Лёш. - Сказали тобе, шоб не чипал, так не чипай.
       - Шо?! - настаивал на своем Циклоп. - Все против меня?
       Подошел командир и одним тычком отбросил Циклопа метра на три.
       - А ты, - сказал он Тане, - возьми ведра и мигом за водой. И чтоб тихо было.
       Циклоп поднялся, вытирая разбитый нос. Лёш взял пару ведер, а третье протянул Тане:
       - Пошли.
      
       По дороге Лёш объяснял особенности порядков в отряде.
       - Ты хорошая девочка, и не хочу, чтобы тебя обижали. Поэтому держись возле меня. Особенно ночью и когда пьянка. И ни с кем не пререкайся.
       - Особенно с Ваней?
       - Забудь, шо его так звать.
       - А как его звать?
       - Товарыш командир. Тольки так.
       - Командир чего?
       - Как чего? Отряда.
       - Вы по правде партизаны?
       - А ты, что подумала?
       - Ну, вроде банды. Людей грабите.
       - Ну, вабще-то мы партизаны.
       - Только - что?
       - Ну, мы же сражаемся. Значится, народ должон подсоблять. Помогать. Поддерживать.
       - И как? Поддерживает?
       - А хто как. Есть таки, шо за немцев. Так мы их тож стрелям. В расход, значит.
       - Сколько тебе лет?
       - А тебе зачем? Ну, двадцать один. Зачем спросила?
       - Просто так. А Ваня уже старый?
       - Забудь про Ваню, я тобе сказал. Говори: товарыш командир. Он вот так всех держит.
       Лёш показал кулак и, выронив ведро, споткнулся о него и упал. Они оба засмеялись.
       - А что, ваш командир уркаган?
       - С чего ты взяла?
       - Я так подумала.
       - Нет, он вообще-то инженер и партейный. Когда немцы пришли, удрать не вспел и решил собрать отряд. Никто ему не приказывал, сам так решил и собрал братву. Но только они все из уркачей. Он и схрон нашел. Братва инструменты достала, и мы его, то есть схон, до ума, значит, довели.
       - И где ж братва достала инструменты?
       - Ну, знамо дело, по деревням посбирала.
       - А ты?
       - Я командира раньше-ть знал. Трошки.
       - А ружья?
       - А, ну это отбили. Сперва у полицаев отнимали. Они ж дураки. Драться не вмеют.
       - А командир, тот умеет?
       - А! Так он жеж был чемпион по боксу. А может врет. Ну, расказывал. Он любого урку мигом уложить.
       - Лёш, почему они все ругаются? Что ни слово, то ругательное.
       - Жисть, она такая. Ругательная.
       - Ты тоже ругаешься?
       - Бывать и такое.
       - Ты другой.
       - Будь все времь при мне. При мне тибе нихто не тронит.
       - Они тебя боятся?
       - Не то штоб, но есть причина.
       - Какая?
       - Не надо тибе знать.
       - А то что будет?
       - Состаришься, вот что будет.
       Они подошли к болоту, набрали воды, разулись и опустили ноги в прохладную ряску.
       - Лёш, а где теперь всамделишная война?
       Он показал на восток.
       - Там, далеко ишшо. Но скоро будет тут.
       - Как скоро?
       - Скоро. Красные ужо Харьков прошли. Теперь наступают дальше, в смысле: в нашу сторону идут. А может опять назад подрапають. Это ж война.
       - Откуда ты знаешь?
       - Люди сказали. У нас никакой связи нету. Мы - как бы тебе объяснить? - сами по себе. Поняла?
       - Нет, не поняла. Но я тебе верю.
       - Почему ты мне веришь?
       - Когда кто врет, так это ж видно.
       Они опять обулись, подняли ведра и пошли.
       Когда приближались к стану, Лёш внезапно остановился и рукой показал вниз. Таня поставила ведра и села, он тоже.
       В глубине леса, слева и справа, было какое-то движение. Кто-то довольно громко сказал - именно так: не спросил, а сказал: "Чы чуеш ты мэнэ батьку". Ему ответили: "Чую, сынку, чую".
       - Странно, - прошептал Лёш. - Очень странно.
       Некоторое время было тихо, потом вдруг, лавиной, истошные крики десятков или сотен глоток. Потом несколько выстрелов.
       Лёш тихонько оттащил ведра в кусты, приложив палец ко рту, велел молчать, и они оба спрятались в зарослях.
       - Что происходит? - прошептала она в Лёшино ухо.
       - А черт его знает, - шепотом ответил он. - Думаю так, шо ничего хорошего там не происходит. Надо ждать.
       - Это немцы?
       - Какие там немцы? Все гутарють по-русски. Ты шо, не слышишь? Та тут немцев близко ниде нема. Каки там немцы? Та мы без немцев сами один другого перебьем.
      
       Они так долго сидели, слушая и пытаясь понять происходящую там возню. Слов невозможно было разобрать, а спустя некоторое время мимо них, в сторону болота пробежали двое, и Лёш успел понять, что они были из их отряда. Шум продолжался, но уже не такой сильный, и не было истошных криков, и уже давно перевалило за полдень, и начинало вечереть, а они все сидели в ожидании, чем все закончится.
       Потом они услышали скрип колес и хруст веток под копытами, а когда обоз удалился, стало совсем тихо.
       - Таня, ты сиди тут тихонько, а я попробую подобраться поближей, - предложил Лёш, но она прижалась к нему и стала просить, чтобы не оставлял ее одну в лесу.
       Самое страшное - быть одной и не знать, что происходит и чего можно ждать за каждым стуком сердца.
       - Господи, ну ладно уже меня, дурака, но для чего ж дитенка-то этого мучить? - сказал неизвестно кому Лёш, и похоже на то, что никто его так и не услышал, а вместо ответа раздался выстрел, после чего опять стало тихо.
       Они еще немного подождали, после чего Лёш предложил вдвоем подобраться поближе, и они выполнили этот маневр, а когда были уже совсем близко и между листвой увидели поляну, то Таня вдруг закричала:
       - Так это же наш Тарас!
       - Цыть, - только и успел сказать Лёш, как она уже была там.
       - Тарас, Тарас, Тарасик!
       Он сидел на том самом пне, на котором... Ну, конечно, это был Тарас, а напротив него на ящике сидел товарищ командир. И вокруг них был сплошной беспорядок и в стороне лежал и смотрел в небо парень, которого она утром назвала Циклопом.
      
       Глава третья
      
       - Татьяна! Цэ ты? - крикнул Тарас так громко, чтобы все деревья в лесу услышали, как он рад, что она все-таки нашлась.
       Он обхватил ее ручищами и от неожиданности заплакал.
       - А я вжэ нэ знав, що й думаты. Дитынко ты моя!
       Татьяна безотрывно смотрела на Циклопа, который лежал почти рядом и, не моргая, смотрел на то, как вечерело небо, как медленно уплывали облака и как они на ходу ловили последние красноватые зайчики солнечного света. Она не сразу поняла, что он не живой и спросила:
       - Он убитый?
       - Хто? - спросил Тарас. - Ты про кого? А? Ты про цього? Так цэ ж главный, шо ни на е бандыт у ихний банди. Чи то отряд, як воны кажуть.
       - Все равно. Кто его? Зачем?
       - Ну, як цэ зачем? Вин жэ супротивлялся. Мы ж хотилы по хорошому, а вин з ружжом на чэсного колхозьныка попэр. Прыйлшось, як бачиш... Цэ, Татьяна, называется справедлывисть. Воны честный народ пограбувалы. Навить коней пограбувалы. Цэ так нэ робыться. Партызаны! Як що вы партызаны, так вы ж обязаны за народ партызаныты.
       - Зачем вы командира связали? - возмутился Лёш. - Командир никого не грабил. Он к Колпаку ездил. Для связи. Я точно знаю.
       Только теперь Таня увидела, что товарищ командир сидел на траве со связанными за спиной руками.
       - Цэ мы понялы, - объяснил Тарас, хотя почему он, вообще, в этой ситуации должен был кому-то что-то объяснять, а тем более какому-то там Лёшу? - И взагали, мы с ным давно знайоми. Тилькы трошкы нэ согласны.
       На поляне все оставалось, как было до того, как они с Лёшем ушли к болоту, только - совсем, как если бы во время спектакля на сцену вышли другие актеры, а те, что были прежде, ушли, может быть даже в другой театр играть другую пьесу для других зрителей. Новые действующие лица были похожи на прежних, и они тоже сидели, где попало, и вроде бы доедали ту же еду, что оставалась после прежних.
       - Я готов отвечать за то, что мои люди натворили, но только перед советским судом, - вдруг сказал товарищ командир.
       - Иван Семёныч! - возразил Тарас и в его голосе был такой явный упрёк, какой обычно бывает в голосах тех, кто только что, буквально сию минуту, совершил доброе, достойное похвалы дело, а его не поняли и не оценили. - Вы же знаете, як мы вас вси поважаем. Вы, можно сказать, самый честный чоловик у нашему городи. Тилькы ваши люды - як бы точнишэ сказать...
       - Это правда, - согласился командир, которого, оказывается звали Иваном Семеновичем, и Тарас давно знал его, как хорошего инженера и человека. - И я готов дать ответ, но это же форменный самосуд. Вы что не понимаете? Вас по головке за это не погладят.
       - Ой, Иван Семеныч, Иван Семеныч, та дэ ж вы такэ бачылы, шоб совецька власть людей по головци гладыла? Та вона, як вэрнэться, так нас обох так погладыть, шо мы обыдва у Сыбиру, жопамы, як та Настя утюгом, вси дорогы перегладымо.
       - Что вы такое говорите, Тарас? В то время, как наши войска...
       - Та всэ цэ так. И про наши войска всэ правыльно. Тильки як цэ у вас у всих выходыть. Петлюровци нас грабувалы, деныкинци грабувалы, билыи, зэлэнии, краснии - хто нэ прыйдэ, уси грабуют. Нимци - культурни люды! - а й ци грабують. Я у город удрав из сэла. Що була за прычына, щоб из риднойи хаты бигты? Дэ моя жинка й диты, спытайтэ Тараса? А тэпэр, хто вас розбэрэ?
       - Нет, Тарас, вы не правы. Советская власть - это власть народа. Есть, конечно, отдельные недостатки и перегибы, но ведь она же народная власть. Советская.
       - Кажэтэ, я не правый? Можэ й так. Мы люды нэграмотни. Тилькы жыты и хлиб йисты навить оцэй горобець хочэ.
       И он показал на воробья, который в это время скакал по Циклопу, клюя на его груди оставшиеся от последней трапезы хлебные крошки.
       - Вы тилькы подывиться на цю пташынку. Оцэй паразыт з пидбытым глазом из сестрынойи хаты - у моеи сестры - увесь хлиб и все сало, що було, у мишок заштовхав и украв до сэбэ. Навить усю цыбулю вкрав. Чы ж вин не бачыв у хати диток? Трое! А ейный чоловик дэ, вы знаетэ? Вин жэ ж у красний армии за советськую власть кров проливае! А тепер дывиться: оця скотына сестрыным хлибушком подавылася, а горобчыку хоч крошки дисталыся. Хай йому буде на здоровья. Вин же ж хоч не грабував.
       - Все равно, Тарас, так нельзя.
       - Та воно так, Иван Семеныч, тилькы и вы, я бачу, нэ знаетэ, що можно, а що нэльзя. И я так думаю, что нимци спиймають, убьють, красни прыйдуть - всэ одно, як вы кажэте, нэ погладять. Бигты нам трэба, и яко мога швыдчэй. Тилькы одын вопрос: куды?
       Вокруг них собрались люди и, опустив головы, слушали Тарасову политинформацию, и это была, скорее всего, единственная речь такой безразмерной длины, которую в своей жизни произнес этот человек.
       Вдруг один из стоявших подошел к командиру и, широко размахнувшись, как делают косари, изо всех сил ударил его по уху. Иван Семенович упал на бок, и так остался лежать.
       - Ты что? Для чого ты его вдарыв? - вскочил Тарас. - Иды гэть!
       - Шо значыть - гэть? Я його помню. Вин у трыдцять якому-сь годи прыйиздыв розкулачуваты. Цэ ж вин Григория до району одвиз, и той потим нэ вэрнувся. У цих жыдив ни стыда, ни совисти нэма.
       - Та якый там Григорий! Дурья башка! Григорий сам Петра розкулачував, а прыйиздыв до нього кум з города и потим воны кудысь пойихалы. Ты все перепутав. И якый же Иван Семенович жид? Цэ ж обыкновенна руська людына.
       - Руська, руська! Вси воны чортовы жыды. А що, кацапы нэ жыды? Воны уси жыды. Тилькы й знають чесный народ грабуваты.
       Тарас поднял и посадил связанного по рукам и ногам Ивана Семеновича.
       - Ну, что, видел, Тарас, какая она, ваша справедливость? - крикнул он. - Как же можно этим людям давать волю? Да они, если дать им волю, сами все друг друга перебьют. Их нужно вот как, в кулаке держать.
       Он хотел показать, как следует в кулаке держать народ, но руки были связаны за спиной, он дернулся, опять свалился на бок и затих. Тарас подскочил к нему.
       - Что с вами, Иван Семенович? А ну, принэсить воды! Та швыдчэй!
       Лёш побежал в лес и через пару минут вернулся с ведром, из которого на ходу плескалась вода, та, что они еще утром принесли с Таней. Тарас между тем развязал узлы на ногах и руках Ивана Семеновича, ему тряпкой вытерли лицо, и он пришел в себя.
       - Попейте, попейте. Ну, чего вы разволновались? Справэдлывисть, справэдлывисть... Яка можэ буты справэдлывисть на зэмли, якщо йийи навить отамэчкы - Тарас показал на темнеющие облака - навить на нэби, и то нэмае. А вы уси, гэть звидсиля! Усэ! Тэатра закинчылась! До жинок!
       Они все почему-то слушались Тараса, как если бы он был их старостой или начальником. Почему бы это? Когда все разошлись, и остались только они, то есть Тарас, Иван Семенович, Лёш и Таня, Иван Семенович, растирая затекшие запястья, опять кивнул в сторону ушедших и сказал:
       - Ну что? Это твой народ? Это ж быдло, а не народ. Им хорошая плетка нужна.
       - То правда, - согласился Тарас. - Кожному з нас бувае, що трэба чымсь по жопи стибануты. А тилькы так про людэй нэ трэба казаты, бо кожна людына мае право жыты и йисты тэ, що заробыла. А якщо у людэй всэ отнимають, то писля цього про справэдлывисть вжэ ничого балакаты. Ну, добрэ, тепер будэмо вэчэряты, бо мы щэ й не обидалы.
       Таня с Лёшем, те вообще с утра не ели. Словом, принесли из схрона картошки и еще кое чего, развели огонь и уселись, кто на чем нашел.
       Костер на лесной поляне, среди одобрительно кивающих доброжелательных деревьев всегда располагает к приятной беседе.
      
       - Ну, шо завтра будем рабиць? - поинтерсовался Лёш.
       - Как что? Будем к нашим пробираться, - сказал Иван Семенович. - Похоже на то, что фронт уже близко.
       - Эгэ ж! - не сказал, а как-то крякнул Тарас - Тилькы нас там и ждуть. А як дождуться, то зараз же спросять: а дэ цэ вы, голубы, ошивалыся усэ цэ врэмья, поки уси совэтськы люды родыну захыщалы? Напрыклад, вы товарышу инженер. Партызанылы, кажэтэ? А хто бавчыв? Люды кажуть, шо вы не партызанылы, а обыкновэнным бандытством займалысь. Совэтськых людэй грабувалы. Колхозныкив разорялы. От и ставайте отутэчки биля стинкы.
       - Ты преувеличиваешь, Тарас. Партия во всем разберется.
       - Эгэ ж! Бачылы мы, як вона розбыраеться. У нашому сэли усих роботящых так розибралы, що йих и доси нэ збэрэш. Осталысь одни лэдари. А дэхто збиг. Вас розстриляють за тэ, що грабувалы, а мэнэ, бидолагу, за тэ, що я ваших партизанив побыв. А цэй шыбздык (Он показал на Лёша) дэ шлявся? Вин же формэный дызэртыр. До стинкы! Тилькы Танька залышылась. Ну, йийи до дытячойи колонии. Бо тэж незнамо звидкиля взялася.
       - А я объясню, что мой папа на фронте, - неуверенно заметила Таня.
       - Эгэ ж. Так и объясныш. А хто повирыть дивчыни, яку спиймалы разом из брэхунамы, дызэртырамы и бандытамы? Може папа и на хронти, а дочка чым займаепться? Ладно, лягаймо спаты, а рано вранци встанэмо и будэмо ришаты.
      
       Так и поступили.
       Утром попили кипятка с хлебом, луком и огурцами, которые еще оставались на дне бочки. Остатки съестного, найденного в схроне, сложили в котомки и посмотрели друг на друга: в какую сторону идти?
       - Ночью я слышал стрельбу с той стороны, - сказал Лёш.
       - Ну, що ж. Значыть пидэм туды.
       И Тарас показал в противоположную сторону.
       В это время из-за деревьев вышли трое с карабинами на ремнях.
       - Стоять! - скомандовал тот, что был, повидимому, старшим. - Кто из вас Розенцвайг?
       - Хто вы таки, хлопци? - ответил Тарас. - Нема тут ниякого Розенцвайга. Идить соби своею дорогою.
       - Стоять! - повторил тот, который, по всей видимости, имел право командовать, и показал на Ивана Семеновича: Это вы будете Розенцвайг?
      
       Глава третья
      
       - Татьяна! Цэ ты? - крикнул Тарас так громко, чтобы все деревья в лесу услышали, как он рад, что она все-таки нашлась.
       Он обхватил ее ручищами и от неожиданности заплакал.
       - А я вжэ нэ знав, що й думаты. Дитынко ты моя!
       Татьяна безотрывно смотрела на Циклопа, который лежал почти рядом и, не моргая, смотрел на то, как вечерело небо, как медленно уплывали облака и как они на ходу ловили последние красноватые зайчики солнечного света. Она не сразу поняла, что он не живой и спросила:
       - Он убитый?
       - Хто? - спросил Тарас. - Ты про кого? А? Ты про цього? Так цэ ж главный, шо ни на е бандыт у ихний банди. Чи то отряд, як воны кажуть.
       - Все равно. Кто его? Зачем?
       - Ну, як цэ зачем? Вин жэ супротивлялся. Мы ж хотилы по хорошому, а вин з ружжом на чэсного колхозьныка попэр. Прыйлшось, як бачиш... Цэ, Татьяна, называется справедлывисть. Воны честный народ пограбувалы. Навить коней пограбувалы. Цэ так нэ годыться. Партызаны! Як що вы партызаны, так вы ж обязаны за народ партызаныты.
       - Зачем вы командира связали? - возмутился Лёш. - Командир никого не грабил. Он к Колпаку ездил. Для связи. Я точно знаю.
       Только теперь Таня увидела, что товарищ командир сидел на траве со связанными за спиной руками.
       - Цэ мы понялы, - объяснил Тарас, хотя почему он, вообще, в этой ситуации должен был кому-то что-то объяснять, а тем более какому-то там Лёшу?
       На поляне все оставалось, как было до того, как они с Лёшем ушли к болоту, только - совсем, как если бы во время спектакля на сцену вышли другие актеры, а те, что были прежде, ушли, может быть даже в другой театр играть другую пьесу для других зрителей. Новые действующие лица были похожи на прежних, и они тоже сидели, где попало, и вроде бы доедали ту же еду, что оставалась после прежних.
       - Я готов отвечать за то, что мои люди натворили, но только перед советским судом, - вдруг сказал товарищ командир.
       - Иван Семёныч! - возразил Тарас и в его голосе был такой явный упрёк, какой обычно бывает в голосах тех, кто только что, буквально сию минуту, совершил доброе, достойное похвалы дело, а его не поняли и не оценили. - Вы же знаете, як мы вас вси поважаем. Вы, можно сказать, самый честный чоловик у нашему городи. Тилькы ваши люды - як бы точнишэ сказать...
       - Это правда, - согласился командир, которого, оказывается звали Иваном Семеновичем, и Тарас давно знал его, как хорошего инженера и человека. - И я готов дать ответ, но это же форменный самосуд. Вы что не понимаете? Вас по головке за это не погладят.
       - Ой, Иван Семеныч, Иван Семеныч, та дэ ж вы такэ бачылы, шоб совецька власть людей по головци гладыла? Та вона, як вэрнэться, так нас обох так погладыть, шо мы обыдва у Сыбиру, жопамы, як та Настя утюгом, вси дорогы перегладымо.
       - Что вы такое говорите, Тарас? В то время, как наши войска...
       - Та всэ цэ так. И про наши войска всэ правыльно. Тильки як цэ у вас у всих выходыть. Петлюровци нас грабувалы, деныкинци грабувалы, билыи, зэлэнии, краснии - хто нэ прыйдэ, уси грабуют. Нимци - культурни люды! - а й ци грабують. Я у город удрав из сэла. Що була за прычына, щоб из риднойи хаты бигты? Дэ моя жинка й диты, спытайтэ Тараса? А тэпэр, хто вас розбэрэ?
       - Нет, Тарас, вы не правы. Советская власть - это власть народа. Есть, конечно, отдельные недостатки и перегибы, но ведь она же народная власть. Советская.
       - Кажэтэ, я не правый? Можэ й так. Мы люды нэграмотни. Тилькы жыты и хлиб йисты навить оцэй горобець хочэ.
       И он показал на воробья, который в это время скакал по Циклопу, клюя на его груди оставшиеся от последней трапезы хлебные крошки.
       - Вы тилькы подывиться на цю пташынку. Оцэй паразыт з пидбытым глазом из сестрынойи хаты - у моеи сестры - увесь хлиб и все сало, що було, у мишок заштовхав и украв до сэбэ. Навить усю цыбулю вкрав. Чы ж вин не бачыв у хати диток? Чэтверо! А ейный чоловик дэ, вы знаетэ? Вин жэ ж у красний армии за советськую власть кров проливае! А тепер дывиться: оця скотына сестрыным хлибушком подавылася, а горобчыку хоч крошки досталыся. Хай йому буде на здоровья. Вин же ж хоч не грабував.
       - Все равно, Тарас, так нельзя.
       - Та воно так, Иван Семеныч, тилькы и вы, я бачу, нэ знаетэ, що можно, а що нэльзя. И я так думаю, что нимци спиймають, убьють, красни прыйдуть - всэ одно, як вы кажэте, нэ погладять. Бигты нам трэба, и яко мога швыдчэй. Тилькы одын вопрос: куды?
       Вокруг них собрались люди и, опустив головы, слушали Тарасову политинформацию, и это была, скорее всего, единственная речь такой безразмерной длины, которую в своей жизни произнес этот человек.
       Вдруг один из стоявших подошел к командиру и, широко размахнувшись, как делают косари, изо всех сил ударил его по уху. Иван Семенович упал на бок, и так остался лежать.
       - Ты что? Для чого ты его вдарыв? - вскочил Тарас. - Иды гэть!
       - Шо значыть - гэть? Я його помню. Вин у трыдцять якому-сь годи прыйиздыв розкулачуваты. Цэ ж вин Григория до району одвиз, и той потим нэ вэрнувся. У цих жыдив ни стыда, ни совисти нэма.
       - Та якый там Григорий! Дурья башка! Григорий сам Петра розкулачував, а прыйиздыв до нього кум з города и потим воны кудысь пойихалы. Ты все перепутав. И якый же Иван Семенович жид? Цэ ж обыкновенна руська людына.
       - Руська, руська! Вси воны чортовы жыды. А що, кацапы нэ жыды? Воны уси жыды. Тилькы й знають чесный народ грабуваты.
       Тарас поднял и посадил связанного по рукам и ногам Ивана Семеновича.
       - Ну, что, видел, Тарас, какая она, ваша справедливость? - крикнул он. - Как же можно этим людям давать волю? Да они, если дать им волю, сами все друг друга перебьют. Их нужно вот как, в кулаке держать.
       Он хотел показать, как следует в кулаке держать народ, но руки были связаны за спиной, он дернулся, опять свалился на бок и затих. Тарас подскочил к нему.
       - Что с вами, Иван Семенович? А ну, принэсить воды! Та швыдчэй!
       Лёш побежал в лес и через пару минут вернулся с ведром, из которого на ходу плескалась вода, та, что они еще утром принесли с Таней. Тарас между тем развязал узлы на ногах и руках Ивана Семеновича, ему тряпкой вытерли лицо, и он пришел в себя.
       - Попейте, попейте. Ну, чего вы разволновались? Справэдлывисть, справэдлывисть... Яка можэ буты справэдлывисть на зэмли, якщо йийи навить отамэчкы - Тарас показал на темнеющие облака - навить на нэби, и то нэмае. А вы уси, гэть звидсиля! Усэ! Тэатра закинчылась! До жинок!
       Они все почему-то слушались Тараса, как если бы он был их старостой или начальником. Почему бы это? Когда все разошлись, и остались только они, то есть Тарас, Иван Семенович, Лёш и Таня, Иван Семенович, растирая затекшие запястья, опять кивнул в сторону ушедших и сказал:
       - Ну что? Это твой народ? Это ж быдло, а не народ. Им хорошая плетка нужна.
       - То правда, - согласился Тарас. - Кожному з нас бувае, що трэба чымсь по жопи стибануты. А тилькы так про людэй нэ трэба казаты, бо кожна людына мае право жыты и йисты тэ, що заробыла. А якщо у людэй всэ отнимають, то писля цього про справэдлывисть вжэ ничого балакаты. Ну, добрэ, тепер будэмо вэчэряты, бо мы щэ й не обидалы.
       Таня с Лёшем, те вообще с утра не ели. Словом, принесли из схрона картошки и еще кое чего, развели огонь и уселись, кто на чем нашел.
       Костер на лесной поляне, среди одобрительно кивающих доброжелательных деревьев всегда располагает к приятной беседе.
      
       - Ну, шо завтра будем рабиць? - поинтерсовался Лёш.
       - Как что? Будем к нашим пробираться, - сказал Иван Семенович. - Похоже на то, что фронт уже близко.
       - Эгэ ж! - не сказал, а как-то крякнул Тарас - Тилькы нас там и ждуть. А як дождуться, то зараз же спросять: а дэ цэ вы, голубы, ошивалыся усэ цэ врэмья, поки уси совэтськы люды родыну захыщалы? Напрыклад, вы товарышу инженер. Партызанылы, кажэтэ? А хто бавчыв? Люды кажуть, шо вы не партызанылы, а обыкновэнным бандытством займалысь. Совэтськых людэй грабувалы. Колхозныкив разорялы. От и ставайте отутэчки биля стинкы.
       - Ты преувеличиваешь, Тарас. Партия во всем разберется.
       - Эгэ ж! Бачылы мы, як вона розбыраеться. У нашому сэли усих роботящых так розиб
      ралы, що йих и доси нэ збэрэш. Осталысь одни лэдари. А дэхто збиг. Вас розстриляють за тэ, що грабувалы, а мэнэ, бидолагу, за тэ, що я ваших партизанив побыв. А цэй шыбздык (Он показал на Лёша) дэ шлявся? Вин же формэный дызэртыр. До стинкы! Тилькы Танька залышылась. Ну, йийи до дытячойи колонии. Бо тэж незнамо звидкиля взялася.
       - А я объясню, что мой папа на фронте, - неуверенно заметила Таня.
       - Эгэ ж. Так и объясныш. А хто повирыть дивчыни, яку спиймалы разом из брэхунамы, дызэртырамы и бандытамы? Може папа и на хронти, а дочка чым займаепться? Ладно, лягаймо спаты, а рано вранци встанэмо и будэмо ришаты.
      
       Так и поступили.
       Утром попили кипятка с хлебом, луком и огурцами, которые еще оставались на дне бочки. Остатки съестного, найденного в схроне, сложили в котомки и посмотрели друг на друга: в какую сторону идти?
       - Ночью я слышал стрельбу с той стороны, - сказал Лёш.
       - Ну, що ж. Значыть пидэм туды.
       И Тарас показал в противоположную сторону.
       В это время из-за деревьев вышли трое с карабинами на ремнях.
       - Стоять! - скомандовал тот, что был, повидимому, старшим. - Кто из вас Розенцвайг?
       - Хто вы таки, хлопци? - ответил Тарас. - Нема тут ниякого Розенцвайга. Идить соби своею дорогою.
       - Стоять! - повторил тот, что, по всей видимости, имел право командовать, и показал на Ивана Семеновича: Это вы будете Розенцвайг?
      
      Глава четвертая
      
       Тот из троих, который выглядел главным, вынул из кобуры наган и большим пальцем взвел курок.
       - Тыхо, тыхо, тыхо, - спокойно сказал Тарас, выставленной вперед ладонью показывая, что тут не то, что стрелять, но даже громко разговаривать не уместно, так как все свои и, если есть вопросы, то можно спокойно разобраться.
       Главный, тыкая стволом в каждого, еще раз оценил, кто из подозреваемых внешне соответствует фамилии Розенцвайг, и опять остановился на Иване Семеновиче. И действительно, ни Таня, ни Лёш, ни Тарас не подходили - значит Иван Семенович.
       - Ты?
       - Моя фамилия Гвоздилин.
       - Документ?
       Иван Семенович достал из внутреннего кармана пиджака паспорт, причем так расстегнул при этом пиджак, как сделал бы американский ковбой, если бы снимался в голливудском вестерне.
       - А почему я должен предъявлять вам документы? Кто вы сами? Предъявите ваш документ.
       - А это видел? - сказал, слегка повернув с одновременным наклоном голову как бы в сторону и вниз, главный и тряхнул наганом, а те, что были с ним, тоже направили на Ивана Семеновича свое оружие, причем оказалось, что у одного из них был не карабин, а автомат с круглым диском. Это было что-то новое и произвело впечатление, но не на всех.
       - Не убедительно, - спокойно сказал Иван Семенович, который где-то эту штуку уже видел, и, выдернув из-за пояса точно такой же наган, как у главного, тоже взвел курок. - Может, обойдемся без грубостей? Кто вы и что вам здесь нужно? Я командир партизанского отряда Гвоздилин. Меня знает Ковпак.
       - Известное дело. Меня послали из штаба Ковпака с приказом немедленно доставить вас. Это что, весь ваш отряд? Вы доложили в штабе, что у вас двадцать восемь человек. Да, и что это за отряд? Где охранение? Почему нас никто не остановил?
       Даже несколько секунд тишины в такой ситуации, это вам не антракт между двумя действиями в театре и не школьная перемена. Обе стороны внимательно изучали друг друга. Как говорится в книгах, никто не хотел умирать.
       Вообще, я давно заметил, что желание умереть за всевозможные химеры, вроде родины, умело организуется политиканами и журналистами, но в жизни случается довольно редко. Тем более в ситуации, когда черт его разберет, кто и какого черта собирается убить или быть убитым. За чьей спиной родина? Хотя, с другой стороны, преимущество пришельцев в огневой мощи было явно на стороне пришельцев.
       - Ну? - сказал главный, как будто выстрелил, но нажимать на курок поостерегся.
       - Я думаю, что... - начал Иван Семенович так медленно, как говорят, когда обдумывают ответ одновременно с произнесением слов, но ему не дали закончить фразу.
       - Щас я позову комиссара, - неожиданно предложил Лёш. - Он все объяснит. Э-э! А может наш комиссар и есть Розенцвайг? Слушайте, комиссар таки очень похож на Розенцвайга. Я давно подозревал, что он не Петров. Нет, ну вы посмотрите на Ивана Семеныча. Это же типичный Гвоздилин, что вы не видите? А комиссар говорит, что он Петров, но он очень похож на Розенцвайга. Вы постойте. Он должон быть в схроне. Наверно, готовится к политзанятию. Точно. Я его там видел. Щас позову.
       Главный опустил наган, Иван Семенович и те двое тоже расслабились, а Лёш исчез в зарослях. Сцена напомнила Тане одну пьесу из Гоголя, которую они с папой и мамой однажды видели в Русской драме. Послышался громкий хруст сучьев и Лёшин крик: "Товарищ комиссар Петров! Вас к командиру! Да, где же вы? Тут пришел какой-то идиот и говорит, что вы Розенцвайг".
       После чего стало тихо, и долго ничего не было слышно.
       - Что происходит? - спросил главный, но никто ему не ответил.
       И вдруг...
       Танин жизненный опыт уже успел научить ее, что все самые главные и интересные события происходят неожиданно. Неожиданно папа объявляет, что завтра, в воскресенье, - первый спектакль бродячего цирка "Шапито", и у него случайно завалялось три билета, неожиданно, причем, в подень, когда они собирались в "Шапито", товарищ Молотов объявил, что Германия напала на Советский Союз, неожиданно мама ушла на расстрел... И на этот раз, когда с противоположной от той стороны, куда ушел Лёш, что-то хрустнуло, она от неожиданности упала на землю и вскрикнула, главный повернулся в ее сторону, но не успел увидеть, как из кустов высунулся толстый цилиндр пулемета "Максим" и затататакал, как сумасшедший, по этим троим, что искали Розенцвайга.
       Тарас и Иван Семенович отскочили назад, а Лёш вышел из-за куста и сказал:
       - Сам ты Розенцвайг, сволочь.
      
       Иван Семенович с ужасом посмотрел на троих убитых партизан.
       - Что ты наделал? Негодяй! Ты же убил наших. Это же партизаны самого Колпака. Возможно, они из СМЕРШа, чекисты. Под трибунал пойдешь!
       - Ясное дело, - сказал Лёш. - Только я этого, который с наганом, знаю лично. Не знаю, у какого он Колпака, но это он в тридцать седьмом году нашего директора школы забрал. Директор у нас физику преподавал. И черчение. Лютый был. Как зверь. Я у него из двоек не вылазил. Так этот энкавэдэшник... Я вам говорю: он энкавэдэшник, сволочь. Он, гад, директора прямо с урока забрал. Заходит и говорит: ты, говорит, Розенбойм? Тот , говорит: ну, да, я Розенбойм. А что? - спрашивает. Так он его под мышку от-так хвать и - за дверь. И как только я услышал, как этот мудак сказал: Розенцвайг, так я сразу ж вспомянул. Директора фамилия была Розенбойм. Похоже на Розенцвайг, и поэтому я сразу вспомнил эту историю и понял, что это тот самый энкавждэшник. Розенцвайг похож на Розенбойма.
       Лёш очень разволновался, потому что не каждый же день случается вот так вдруг одной очередью троих энкавэдэшников из Максима, причем, один из убитых точно энкавэдэшник, тот самый, который прямо с урока хорошего человека увел, и тот не вернулся, и он все время говорил и говорил, перечисляя детали, и повторялся, чтобы не останавливаться, а Иван Семенович не слушал его и вместо того, чтобы слушать историю про Розенбойма и Розенцвайга, продолжал настаивать на своем, что это ужас и преступление, и зачем он это сделал, ну, отвели бы их к Колпаку, и во всем бы разобрались, а что будет теперь?
       - Мы должны пойти в штаб Колпака и все честно рассказать. Все, как было. Там разберутся.
       - Эге ж, - задумчиво сказал Тарас и посмотрел на небо, которое уже ярко осветилось взошедшм солнцем. - Оцэ дывлюсь я на нэбо и думку соби гадаю, и бачу, як бы взаправду: стоить товарыш Ковпак, а перед йим боевый командыр Иван Семэновыч Гвоздилин, и товарыш Ковпак товарыша Гвоздилина от так ручкою по головци гладыть, а другою рукою, значыться, орден товарыша Ленина простягае. Ну, шо вы такэ кажэтэ, Иван Сэмэновыч? Вы ж розумна людына. З образованием. Та чы вы не понимаетэ, шо вас и до Ковпака нэ доведуть. И нас разом з вамы у ту саму яму. Партийна людына, а ничогисынько нэ понима!
       - Ну, что вы такое говорите, Тарас?
       - Говорю тэ, що знаю.
       - Извините, Иван Семенович, я человек маленький, но я думаю, что Тарас прав. Мы вчера решили, что надо бежать. Разница, я думаю, в том, что теперь бежать надо быстрее. Кроме того, я еще подумал: может это глупо, но что если этот мудак, он же сам и есть Розенцвайг?
       - От кого же вы предлагаете бежать? - спросил Иван Семенович и посмотрел по сторонам, но деревья, повинуясь утреннему ветерку, только разводили ветвями. Им-то, деревьям, бежать было явно не от кого и не зачем.
       - Я так соби думаю, що бигты трэба вид усих. Бо своих навколо нас я аж никого не бачу. Пэрш за всэ сховаемось у мэнэ дома, у моему сэли, а тоди вже будэмо выришуваты. Тилькы тут нам робыты нэма що.
      
       Родное село Тараса втиснулось своими белыми хатками и приусадебными сотками между тем самым лесом, где происходили вышеописанные драматические события, и речкой, что веселилась под горкой, и к ней, к речке, спускались, теснясь и мечтая напиться водицы, длинные полоски огородов и садов. Даже издали, со стороны опушки, видны были поспевавшие яблоки, вишни, груши.
       Господи, ну до чего же Ты славно все это устроил! - подумал автор этих строк, отлично понимая, что его, приглашенные из самой жизни, но, тем не менее, литературные персонажи ни о чем таком не подумали, потому что им было абсолютно не до красот природы. Они час назад поспешно затолкали в схрон четыре трупа вместе с пулеметом Максим, а автомат, карабины, наганы и патроны взяли с собой и осторожно пересекли лес в поисках другого укрытия.
       - Вы тут заныкайтесь у кущах, - сказал Тарас, - а я тыхэнько почымчыкую до сэла и розвидаю.
       - А почему мы не можем все вместе? - спросила Таня.
       - Ты, дивчына, кращэ мовчы. Ты щэ людэй нэ знаеш. Пожывэш з мое, будэш знаты, що нэмае бильшого ворога, ниж сусид. Вин тэбэ и зъйисть и, зъйившы, продасть тэ гивно, що залышылось, и потим объясныть, що так и трэба. Пойняла чы ни?
       Таня ничего не поняла, но ей и понимать не нужно было.
      
       Тарас вернулся часа через два и объявил, что лучше им дождаться ночи.
       - А потом огородами, огородами и - к Котовскому, - пошутил Лёш, которому еще было до шуток, возможно, на нервной почве, но никто даже не улыбнулся.
       - Одын мий сусид, той, що отакочкы чэрэз одну хату вид моеи, так вин на вийну пишов, а його два сына, хлопчыкы, лит може шиснадцять, нэ бильш, так воны до нимэцькойи полиции подалысь. Ну, вы такэ бачылы? Я старшому кажу: ну, а шо ж ты зробыш, як ото краснии прыйдуть. Воны ж тэбэ, паразыта, на отий вэрби повисять. А вин кажэ: ни, кацапы й жыды бильш нэ прыйдуть. А батько, мабудь, вбытый. Вы такэ чулы? Ну, однэ слово - пацаны и ниякого розуму нэма.
       - А немцев в селе нет? - спросил Иван Семенович.
       - Та сэстра кажэ, що йих вже давно пошти што й нема. Колы - ни колы прыходять.
       - Так почему же нужно этих полицаев бояться?
       - Ой, Иванэ Сэмэновычу, Иванэ Сэмэновычу, ну, якый жэ вы наивный! Нэ знаете вы наших людэй. Зовсим нэ знаете. И жалиться вам тэж нэма кому, бо вы ж сами усякых сексотив наплодылы, а тэпэр воны ж вас самих, якщо побачать, так продадуть, моргнуты нэ вспиетэ.
      
       Глава пятая
      
       В полумраке сарая Таня открыла глаза и попыталась вспомнить, где она и как она сюда попала. Во рту было сухо и очень сильно хотелось пить. В глубине кто-то, пошевелившись, зашуршал соломой и тяжело вздохнул. Надо бы встать, но в теле была такая слабость, что она тут же раздумала и продолжала молча и неподвижно лежать на чем-то колючем и издавашем чужие, не городские запахи.
       - Ты проснулась? - спросили из угла и она вздрогнула от неожиданности, услышав голос отца.
       - Папа? Как ты сюда попал? Где мы?
       - Не знаю. Чей-то сарай.
       - Но ты же...
       - Я был на фронте. Ты же знаешь, что я ушел на фронт.
       - Ну, и как там? - спросила Таня, как будто папа вернулся не из преисподней, откуда, в принципе, никто не возвращается, а если кто вернулся, так это противоестественно, а из командировки по делам своей работы, и сейчас он достанет из портфеля подарок для нее.
       Он иногда ездил в командировки и всякий раз привозил что-то для дочери и для жены. Таня одно время думала, что командировка - это специально для того, чтобы купить и привезти в семью подарки. Ничего особенного и ничего такого, что нельзя было бы купить у них, в их городе, он не привозил, но всякий раз это должно было быть что-то абсолютно бесполезное. Полезные вещи покупались просто так, время от времени и по мере того, как в них возникала надобность и оставались деньги от главбуховской зарплаты, в отличие от подарков, которые нужны были только для улыбки и больше не для чего.
       - Папа, а зачем это все?
       - Что, Танюша?
       - Ну, это... война и все остальное.
       - Что значит зачем? Чтобы убивать людей.
       - Я тоже так подумала. Все только делают вид, что они добрые, а сами толко и думают о том, кого бы прикончить.
       - Вообще-то... некоторые все-таки... Люди разные бывают...
       - Ты на фронте тоже убивал?
       - А как же? Там все убивают. Или мы их, или они нас.
       - Иначе было нельзя?
       - Иначе никак нельзя. Так устроена война, и тот, кто в нее угодил, иначе не может. А где мама? - вдруг спросил он.
       - Как, разве ты не знаешь?
       - Откуда же мне знать? Я же был на фронте.
       - Пока ты был на фронте, маму убили, - сказала она и в ее голосе прозвучал упрек, хотя, если честно, то разве он мог ее защитить? Спасибо Тарасу, что он хотя бы ее спрятал в в бочке с солеными огурцами.
       Она подумала об огурцах, которыми партизаны закусывали самогон, но тут же сообразила, что это была совсем другая бочка и другие огурцы. Кстати. У Тараса это были вовсе не огурцы, а капуста, но у нее все в голове перепуталось.
      
       Таня хотела встать, чтобы подойти к папе, но тело оказалось таким тяжелым... Она почему-то вспомнила про огромный арбуз, который папа, пыхтя, как паровоз, однажды притащил к ним, на третий этаж, и оставил в передней, и, моя руки в ванной, продолжал пыхтеть, а она, Таня, хотела помочь донести этого пуздрича (В смысле не папу, а арбуз) до кухни, но арбуз был слишком тяжелым, и хорошо, что сзади подошел Тарас, и мигом решил проблему. Причем тут этот арбуз с его черными косточками, которые они всей семьей, включая Тараса, бросали в поставленную посреди стола тарелку?
       С трудом приподнявшись, она опять упала на спину и растворилась в темноте и вони.
      
       Видимо прошло мого времени, и папа опять ушел на фронт, а из угла сарая, где он был прежде, до Тани донесся голос Тараса. С трудом приподнявшись, она опять упала на спину и растворилась в темноте и вони, а когда опять пришла в себя, то из угла сарая уже говорил Тарас:
       - Таня, ты тутечкы? Ну, слава ж тоби, Господи. А то я пытаю у сестры: дэ Таня? Дэ Таня? А вона кажэ, що нэ зна. Як цэ так нэ знаеш? Я ж тоби сказав, щоб доглянула.
       И тут она кое-что вспомнила.
       Они все, Иван Семенович Гвоздилин, которого заподозрили, что на самом деле он Розенцвайг, Тарас, Лёш и она, Таня, пришли в деревню Тараса, но не сразу пошли к его дому, так как боялись, что их увидят и выдадут. Под особенным подозрением были сыновья соседа, того, который вместе с Таниным папой сражался на фронте. Пришлось дождаться ночи, и удачно, что она оказалась темной, без единой звездочки. Вообще, Таня заметила, что все то время, что они с Тарасом удирали из города на его грузовичке, а потом... ну, и так далее, по ночам ни звезд, ни луны не было видно. Ей даже пришла в голову мысль, что Луна и звезды стараются не смотреть на то, что происходит на свете и прячутся в темных углах и коридорах своего Космоса, и, пока все это не закончится, они не покажутся. Возможно, им неловко из-за всего, что происходит. А тут еще пошел дождь, и они, мокрые и грязные, кое-как добрались до дома Тарасовой сестры.
       - Не трэба, щоб бачылы, що у мойий хати есть якэсь движение, - сказал Тарас.
       Если бы рядом был папа, Таня наверняка спросила бы его: кто кому здесь друг, а кто кому враг? Лёш как будто прочел ее мысли и тихо сказал:
       - Что вы тут за люди? Все против всех? Так што ли?
       На него зашикали: тоже еще философ нашелся!
      
       Сестру Тараса звали Нюркой. Тарас об этом зачем-то всех оповестил, и можно было подумать, что это было очень важно, чтобы они не назвали его сестру как-нибудь иначе. В деревне имена были другими, не такими, как в городе. Нюры, Оксаны, Христи... И говорили тут на ломаном украинском с примесью русских слов. И одевались иначе. Это был совсем другой народ, не такой, как в городе. Однажды она была в пионерлагере, который располагался в сельской школе. Это было, как в другой стране. Другой язык, другие запахи и люди, абсолютно не похожие на городских. Все между собой на "ты", а родителей - на "вы". Чудно!
       В темноте Таня попыталась за что-нибудь ухватиться и наткнулась рукой на горшок, зачем-то надетый на жердь, торчащую из плетня. Она отдернула руку, поскользнулась и шлепнулась в грязь. Лёш поднял ее и взял на руки.
       Таня обхватила его руками и прижалась, ища защиты, от опасностей, которыми была пронизана темнота вокруг нее., а когда они поднялись по ступенькам и вошли в тесный закуток между двумя дверьми и стало еще темнее, если вообще что-нибудь может быть чернее полной черноты, она еще крепче втиснулась в него, а он вовсе и не пытался оторвать и поставить ее на пол.
       Тарас произнес "Тссссс", открыл вторую дверь и, войдя, оставил приоткрытой
       - Нюрка, ты тута? - услышали они его голос.
       Тишина.
       - Нюрка, ты що спыш? Цэ я, Тарас.
       - Стий, дэ стоиш, - услашали они мужской голос.
       - Хто цэ?
       - Хто б нэ був, стий, дэ стоиш и слухай.
       - Лэшко, цэ ты? Що ты тут робыш?
       - Тэбэ дожыдаюсь, - и громче: Нэ пидходь! Нэ пидходь, я сказав! Я выстрелю!
       Щелкнуло.
       - Ты що, здурив? - крикнул Тарас и, судя по звукам, там началась потасовка.
       Лёш опустил Таню на пол и следом за Иваном Семеновичем ворвался в комнату. Через открытую дверь Таня видела, как кто-то из мужчин заработал кресалом, высекая на пол и вокруг себя искры, после чего зажег керосиновую лампу, свет которой показался таким ярким, что ей пришлось закрыть глаза.
      
       ... Это воспоминание пронеслось так быстро, как проносится скорый поезд, а ты едва успеваешь заметить освещенные изнутри прямоугольнички окон, не говоря уже о дорогих тебе людях, которые возможно уехали и больше никогда не вернутся.
      
      Глава шестая
      
       - Тыхшшшше вы, - прошипело из угла. - Диты сплять.
       - Дэ воны? - спросил Тарас.
       Нечто, сидевшее в углу на чем-то неопределенном, протянуло в сторону печи палку, которое оно, как оказалось, держало в руке: - Там.
       Там же, прижавшись спиной к печке, стоял парень, невысокого роста и примерно Таниного возраста. Парень продолжал держать за ремень карабин, который беспомощно уперся стволом в пол.
       - Дай мэни ружжо, - тихо сказал Тарас и чуть громче: Дай, сказав!
       Лэшко покорно протянул ему карабин и заныл:
       - Ну, чого вы, Тарасэ Грыгоровычу, я ж ничого такого нэ зробыв.
       - Ничего, говоришь, не сделал? А это что на тебе? - строго, но тоже тихо подступился к нему Иван Семенович и показал на повязку на рукаве, которая была такой грязной, что на ней ничего было не разобрать. - Это что?
       - Шо, шо? - захныкал Лэшко. - Робота такая. Шаматы вси хотять. За шамовку хуть що будэш робыть.
       - Значит ты полицай? На врага работаешь? - продолжал наступать Иван Семенович, вынимая откуда-то наган.
       - Нэ ссссссмить! - зашипело из угла. - Сказала: диты сплять. У своий чэки будэш рострилюваты, а в моей хати - нэ смий. Бо диты сплять.
       Не точно, потому что Тане была видна абсолютно круглая детская физиономия с желтыми дырочками глаз, окруженными копной волос цвета пыльной соломы. Из-за копны при свете лампы блеснули еще два глаза.
       - Вбываты нэ трэба, - подтвердил Тарас. - И вапщэ, никого бильшэ вбываты нэ дам.
       - Как это ты не дашь? - возмутился Иван Семенович. - Ты что не понимаешь, что он враг?
       - Враг-враг! Ты кращэ подывысь. Вин жэ нэ враг, а дурна дытына.
       - Он немецкий полицай. Предатель родины.
       - Ни, товарыш комиссар, нэма тут ниякойи родины. От колы родина прыйдэ, то хай розбыраеться, хто тут друг, а хто враг. А зараз, положэние такое, що родина, цэ такэ место, дэ е що пожраты. Нюрка, йисты е що?
       - Звидкиля? Його люды навить порося забралы, - показала она палкой на Ивана Семеновича.
       - Бач, якэ дило получаеться? Нэ розбэрэш, дэ родина, а дэ грабиж.
       - Все равно. Отпустить его мы не можем. Кстати, мне известно, что в районе этого села немцы производили расстрелы. Наверняка этот негодяй участвовал. Признавайся, участвовал в расстрелах?
       - Та ни, - закрутил головой Лэшко. - Я тикы охраняв. Вроде как на шухэра стояв. Щоб нэ розбигалысь. Я нэ стриляв у ных. Ей богу ж нэ стриляв.
       - Только охранял? Хороший мальчик. А это что за пиджак на тебе? Немцы выдали?
       - Та не, товарышу начальныку, нэ нимци, цэ я там узяв. Нимци ж йим прыказалы усим роздягаться.
       - Как так раздеваться?
       - Ну, як роздягаються? Догола значыть. Так я оцэй пиджак соби взяв. Всэ одно ж йих убьють. Так я взяв. Нимци нэ дозволялы, та тикы я свою одёжу поклал, а з кучи, щоб нэ заметно, взяв соби и одягнув. Як що нэльзя, так я отдам обратно.
       Тарас подошел к нему вплотную и взял его двумя руками за лацканы пиджака.
       - Що то булы за люды, ты хоч знаеш? Наши, сэляны?
       - Та ни, з города. З миста. Як то кажучы, чужи люды.
       - Что значит чужие люди? - опять вмешался Иван Семенович. Это же наши, советские.
       - Та яки там воны советские? Уси жыды. Вси до одного. Чистая правда. Як бы советские, то цэ ж инша справа, а то сплошни жыды.
       И он попробовал перекреститься, но не получилось, потому что Тарас продолжал держать его за лацканы.
      
       Таня вошла в комнату. Что-то тяжелое подвернулось, и она зажала в кулаке предмет, не видя и не соображая, что это. Подошла к Лэшко, и Тарас отпустил парня, не понимая, что она собирается сделать.
       - Ты мою маму... - И вдруг закричала во все горло, с визгом, истерически: - Блядь собачья! Блядь собачья! Блядь собачья!
       Откуда пришло и застряло в ее памяти это "блядь собачья"? Тарас ли такое однажды, разозлившись на нее, сказал или на улице подхватила, как подхватывают гриппозный вирус? Она со всего размаха ударила его по голове тем, что держала, и парень, захрипел, как лошадь, если ее неожиданно пришпорить и послать в галоп, и сполз на пол, а Нюрка аж подпрыгнула: "Ты що, з глузду зъихала? Зараз тут уся вулыця буде". С печки, как из решета, посыпалась детвора. Впрочем, их было только трое, но шуму - как от дюжины.
       - А ну, вси гэть, на пич! - скомандовала Нюрка таким тихим голосом, что дети просто исчезли. Как будто их и не было.
      
       Лэшко лежал возле печи с окровавленной башкой, Тарас поливал его водой из кружки, а Лёш обнял Таню и прижал к себе.
       - Ну, успокойся. Чем это ты его? Тю! Это ж паровой утюг. Ты ж его убить могла.
       - Он убил мою маму, - шепотом сказала Таня и только теперь заплакала
      
       Глава седьмая
      
      
       Таня опять увидела себя в сарае. В глубине стояла корова а рядом с нею на низком стульчике сидел папа. Она вспомнила, что такой стульчик был у дяди Хуны, который работал сапожником, а сапожнику нужно сидеть низко, на уровне ног клиентов. Она еще спросила однажды дядю Хуну: а что если бы ты шил не сапоги, а шляпы? Тогда ты сидел бы в гамаке, подвешенном к потолку? Так что ли? Дядя Хуна даже не улыбнулся и попросил не болтать глупостей.
       Папа сидел на стульчике и доил корову. Такое трудно было себе представить, чтобы главный бухгалтер большого строительного треста доил корову, но факт отстается фактом, и Таня спросила:
       - Зачем ты этим занимаешься?
       Он не услышал, а она, возможно, по ассоциации с коровой, которую он доил, вспомнила, как они с папой, гуляя по зоопарку, увидели, что в соседнем с зебрами загоне стоит рыжая корова и, просунув голову между прутьями, бессовестно ворует еду у зебр, причем, зебры относятся к этому абсолютно безралично. У Тани тут же возникло, как минимум, два вопроса: во-первых, почему корова таскает траву из чужой кормушки, если точно такая же имеется у нее самой, а, во-вторых, зачем зоопарку корова? Разве такие животные живут в прериях? Папа был плохим педагогом и не знал, что не на каждый детский вопрос можно давать взрослый ответ и поэтому засмеялся и сказал:
       - Ты задаешь правильные вопросы. Таскать чужое, между тем как и своего полно - этому корова могла научиться только у людей. Если бы она жила в прериях, то там ей не у кого было бы перенимать дурные привычки, а живя по соседству с людьми, домашние животные - коровы, лошади, собаки и другие - приобретают человеческие пороки. А зебры видят, что у них этого добра вдоволь, и не реагируют. Если бы они потерлись среди людей, то возмутились бы, набросились бы на корову, и могла бы произойти ссора или даже мировая война.
       Видимо, ни о чем другом, кроме войны, папа не мог говорить. Достала его эта война!
       - А зачем зоопарку корова? Мы что никогда коров не видели?
       - Корову-то мы видели, но часто ли мы видим молочко от нее? А у работников зоопарка есть дети. Вот они и завели себе корову. Я так думаю.
      
       Присмотревшись, она поняла, что это был не папа, а Тарас, который, действительно, доил корову, и слышно было, как струйка молока журчала, погружась в то, что уже натекло в ведро.
       - Ты вжэ не спыш? - спросил Тарас. - Ну сидай, дам тоби щось поисты.
       Она села, он что-то постелил ей на колени и протянул жестяную кружку с молоком и большой кусок хлеба.
       - Ой, Господи, ты так пьеш, нибы зроду нэ пыла. Хиба Нюрка тэбэ нэ годуе?
      
       В Таниной голове все так перемешалось, что она не знала, что ответить. Почему они ушли и оставили ее здесь? Одну. В этом сарае, где согреться можно было только зарывшись поглубже в солому. Хотя, впрочем, был у нее здесь и друг - лохматый и очень добрый пес, который ложился рядом и они всю ночь спали в обнимку. Пес старался не шевелиться, чтобы не разбудить Таню, а она гладила его по спине и он улыбался.
       Нюрка приносила псу еду в большой глиняной миске и ставила миску далеко от нее, у самого входа. Пес пробовал немного, видимо, чтобы убедиться, что это съедобно, а потом садился и смотрел на Нюрку. Очевидно ждал, когда та уйдет, после чего тихонько взлаивал и Таня подходила к нему. Он был очень добрым, этот пес, и поэтому никогда не начинал есть, пока не убедится, что она поела, а она тоже старалась не очень нажимать на еду, чтобы не оставить его голодным. В каком-то смысле они были в равном положении. Таня могла бы прочесть об этом у русского поэта Есенина, но в ее годы Есенин был запрещен
       Однажды Нюрка зачем-то вернулась и увидела, что Таня ест из собачьей миски. Она треснула Таню по затылку.
       - Не смий!
       - Но я же тоже должна что-то кушать, - сказала Таня и заплакала.
       - Вси хочуть жраты, - возразила Нюрка - Ты моих диток бачыла? Ты знаеш, що твойи паразыты у нас всэ пограбувалы? Так що мени тепер робыты? Чим диток годувать? Нэ думала? Так подумай. Нэ тилькы про сэбэ, про мэнэ, про диток, про Фильку подумай.
       Филькой она называла собаку.
       Она категорически запретила Тане выходить из сарая, чтобы соседи ее не увидели.
       - И тэбэ убьють, и мэни достанэться. Нимцив хоч кожэн дэнь и нэма, а всэ одно прыходять. А Лэшка твойи куды забралы? Нэ занеш? От и я нэ знаю. И брат його нэ зна. Злый ходыть. Нэ забувай, йому вбыты людыну лэгшэ, ниж свыснуты.
       Она достала из кармана передника кусок хлеба и протянула Тане. Потом оглянулась.
       - Чом нэ йисы? Йиж. А якщо нэ хочэш, так витдай. Я дитям однэсу.
       Когда она ушла, Таня разделила кусок пополам и половину отдала Фильке.
      
       - Вона тоби йисты нэ давала? - спросил Тарас. - Казала, що нэма? Що дитям йисты нэма чого? Брэхня. Вона просто стерва. Жаднюга така, що свит такойи нэ бачыв. Вона з дытынства така жаднюга.
       - Почему вы ушли и меня тут одну бросили?
      
       А что им было делать? Таня после того, что случилось, была в таком состоянии, что взять ее с собой было невозможно. Она вообще ничего не соображала. И Лэшка оставить тоже было невозможно. Они заткунули ему рот куском мешковины, связали руки, веревку привязали к поясу Тараса и ушли, оставив Таню на попечении Нюрки.
       По правде, так они сами не знали, куда идти.
       Лёш, тот первый сказал, что на восток, к своим не пойдет.
       - Тебе-то чего бояться? - спросил Иван Семенович.
       Лёш признался, что он дезертир. Когда объявили мобилизацию всех старше 18 лет, он просто не пошел.
       - На фига мне эта война? - сказал он. - Пускай сами воюют.
       - Ты хоть понимаешь, что говоришь? Вся страна воюет с врагом за правое дело.
       - Коко там дело? Како там правое? Из нашего класса половина пацанов драпанули кто куда.
       - Врешь ты.
       - Бля буду, не вру. Чо я дурней других? Ну, все одно мене забрали. Сказали, под трибунал пошлють. Так я всё одно сбёг.
       - Ну, как так можно?
       - Как можно? Как можно? А мне не все одно, хто мене застрелить, немецкие или советские? Одна херня. Я жить хочу. Хто не хочет, нехай себе воюить.
       - Ну, все таки...
       - Иван Семенович, залыште його, - вмешался Тарас. - Бо я й про вас дэщо знаю. Так що нэ трэба. Вам тэж туды нэ стоить иты. Бо вы нэ знаетэ, чом цэ ковпакивци за вамы посылалы? А тэпэрыча воны вбыти. Вы цього щэ нэ забулы? Чы можэ вы думаете, що воны нэ за вамы прыходылы? Нэ здогадалысь? А цэй дурэнь? - ткнул он стволом немецкого карабина в живот Лэшка. - Ну, чого бэнькы на мэнэ вытрищыв? Ты куды встряв? Чы можэ одвэсты тебе до комисарив, щоб тоби розъяснылы, звидкиля ногы ростуть?
       Лэшку уже тоже ни к комиссарам, ни к немцам не хотелось.
       Что касается Тараса, так он сам не знал, как быть. К тому же - сестра. И Таня. И грузовичок ГАЗ-АА за сестриным сараем. Он забросал его ветками на всякий случай. Между прочим, полуторка-то казеная. Хоть и власть чорте какая, но кто знает, как все может повернуться?
       Вернуться к схрону они не могли по понятным причинам: люди Ковпака могут предпринять поиски своих, которых они послали за Розенцвайгом. Придется вырыть землянку в другом месте.
      Лэшка оставлять нельзя, а Таню, ту наоборот, нельзя брать с собой.
      
       - Что же будет? - спросила Таня.
       - Що будэ? Що будэ? - проворчал Тарас. - Тилькы Бог зна, що будэ. Тикаты всим трэба - цэ мэни звисно. Вопрос: куды?
       - Ну, да. Куда тикать?
       - Я тоби от що скажу, Танюхо, всим людям, скилькы йих есть на зэмли, трэба кудысь тикать. И нихто нэ зна, куды. Я так думаю, що людям трэба розбигтыся так, чтоб кожна людына була окрэмо вид инших людэй. Нэ можуть люды жыты одын коло одного. Кожный стараеться або вкрасты, або вбыты, або обдурыты. Одын одного. Я так соби думаю, що Бог дывыться на нас и вжэ жалие, что по свиту нас розплодыв. Ну, я тэбэ пытаю: кому, цэ було трэба, розплодыты людэй по чыстий зэмли?
       Однако у Тани ответов на глубоко философские вопросы Тараса не находилось.
      
       Глава восьмая
      
       Филька оказался настоящим другом, и они с Таней постоянно делились едой, питьем и теплом. Она нашла в соломе черепок от разбитого горшка, и каждый день, в темноте, когда Нюрка не видела, отдаивала немного у коровы.
       - Много нельзя, - объяснила она Фильке, и он понял. Они вообще понимали друг друга. - Нужно, чтобы оставалось детям. Их у Нюрки трое.
       Нюрка строго приказала своим детям, чтобы не ходили в сарай: расскажут кому-нибудь на улице, а те родителям, и пойдет. Может и обойдется, но береженого Бог бережет.
      
       - Лучше б ты помэрла, Таньку, - сказала однажды Нюрка, причем, так спокойно, как будто предложила сходить в кино. - Та ни, я нэ со зла. Просто я так соби думаю, що таку як ты Хрыстос обижаты нэ станэ. Правда, ты жыдивка, а вин жыдив нэ любыть, алэж ты у цёму нэвынна, що жыдивкою народылась. Вин должон тэбэ якость до сэбэ прыгорнуты. Я так соби думаю, ну що в тэбэ за жызня? Цэ правда, що мы вси нэсчасни, алэ всэж такы мы хоч хрэщэни люды. Хрэщэна людына, вона всэ ж такы... Ну, як тоби сказаты... Ну, хрэщэна. У смысли - нормальна. А ты жыдивка, и тоби у цьому свити ни аж якого жыття буты нэ можэ. Кращэ б ты помэрла. И тоби кращэ б було и нам, як бачыш. Ну, кому ты в цьому свити нужна? Я так соби думаю, що никому.
       Таня, выслушав эту Нюркину речь, обняла Фильку и пес лизнул ее в нос. Она посмотрела на Нюрку и удивилась, увидев, что та плачет.
       Нюрка достала из-под подола что-то почти белого цвета, вытерла лицо, высморкалась и, отвернувшись, пошла к выходу. Дверь она снаружи подпирала дрючком, и Фильке пришлось под дверью прорыть себе лаз, чтобы приходить к Тане. Они были очень нужны друг другу. Так нужны бывают друг другу только такие существа, у которых нет выбора. Хотя, странно все-таки, ведь у Фильки были другие друзья: Нюрка, ее дети... Не говоря уже о других собаках. Но, видимо, они с ним не очень дружили. Или обижали. Такое бывает.
       - А может ты тоже еврей? - предположила Таня, но Филька ничего не понял, а папы, который объяснил бы ей, что так даже думать неприлично, рядом не было.
      
       Почти каждую ночь кто-нибудь непременно приходил. Чаще всего папа. Мама почему-то ни разу к ней не пришла. Зато появлялись самые неожиданные люди. Например, Павка Корчагин. Павка подолгу стоял перед нею, опираясь на шашку, и она любовалась желтыми бликами, которыми играл на эфесе шашки лунный луч, нечаянно пробившийся между горбылями в стене. Павка смотрел на нее закрытыми, слепыми глазами и произносил красивые фразы из ее школьной жизни. Он говорил о необходимости во что бы то ни стало выстоять и победить врагов. Филька не обращал на него никакого внимания, а Таня сама не ожидала от себя, что вдруг, и кому? Павке! скажет, что да, конечно, она понимает, что жизнь прожить нужно правильно, но, видишь ли, иногда, в таком положении, как, например, ее, у человека просто нет никакого выбора... Павка, наверное, очень обиделся и ушел. И больше ни разу не приходил.
       Довольно часто из непроглядного мрака своего жестокого века, когда тебя запросто, ни за что, могли проткнуть шпагой или сжечь на костре, как Жанну д"Арк, выныривала Джульетта. Правда, без своего жениха. Она объяснила ей, что Шекспир все перепутал, что никакая она не Монтекки и тем более не Капулетти. Ни то, ни другое. И вообще, все было иначе. И эта история случилась не с нею, а с ее подругой, которая часто, с разрешения родителей, бывала в их доме, а Ромео, увидев ее на балконе, стал приставать, и она шутки ради назвалась Джульеттой. Он влез к ней в комнату, а мать Джульетты их накрыла. Им пришлось бежать. Кажется, куда-то в Капую. Или в Равенну. Она точно не помнит. И прошел слух, что оба погибли при трагических обстоятельствах.
       - Как это может быть?
       - Очень просто, - сказала Джульетта. - У нас в Вероне чего только не случалось. Но не со мной.
       - Очень жаль, - сказала Таня. - Зря ты мне все это рассказала. Лучше красивая выдумка, чем...
       - Чем что?
       - Чем пустота. Ты себе не представляешь, как ужасно находиться в темной пустоте. Уж лучше, как придуманная Шекспиром Джульетта, умереть от любви.
       Услышав это, в противоположном углу сарая тяжело вздохнула корова.
      
       Потом еще приходил Владимир Ильич Ленин. Он был очень серьезным, в кепке и сидел на стуле с высокой спинкой, похожем на тот, который на картине "Мы пойдем другим путем". Только на картине на стуле сидела его мама. Обидно, что в реальной жизни, в смысле - в сарае, Владимир Ильич не картавил и говорил по-украински голосом Тараса:
       - В нашойи крайини, - сказал Владимир Ильич, - диты, цэ головнэ. Нэма ничого бильш важлывого за дитэй. Дитям трэба виддаты всэ що тилькы е найкращого.
       - А как насчет мороженого "эскимо на палочке"?
       - С палочками у нас е дэяки тымчасови труднощи, алэж эскимо кожний дытыни по два раза в дэнь. Врэмэнно бэз палочки. Палочки виддамо пизнишэ. У наступнойи пъятыричци.
       - Ну, ладно, - согласилась Таня. - С палочками обождем, но вот вы объясните мне, Владимир Ильич, что творится на свете?
       - Даааа! - сказал Ленин и неожиданно перешел на чистый русский язык. - Видишь ли, ты философию не изучала, и тебе это понять довольно трудно, но, видишь ли... - Он несколько раз повторил это "видишь ли" и, наконец, сказал, как отрезал, и даже ладонью рубанул, как топором: Видишь ли, когда идея овладевает властью и деньгами, то из этого такое говно получается, что... Ты, конечно, извини, старика, что я так грубо, но...
       Таня хотела сказать, что в ее положении она и не таких слов наслушалась, а "говно" у нас тут и за ругательство даже не считается, но Ленин сослался на то, что ему нужно на заседание Совнаркома и спрятался за коровой.
      
       Несколько дней или ночей ( День от ночи почти не отличался) никто не появлялся, но однажды на ржавых петлях скрипнула дверь сарая и вошел Лёш, а Филька так на него набросился, что ясно было, что это не сон и не бред, а самый настоящий Лёш, которого Таня уже сто лет не видела, и так здорово увидеть живую душу, тем более, что он же таки был хороший парень, и где тут еще встретишь хорошего и при этом живого парня? (Тут надо в скобках заметить: Таня же не могла знать, что Лёш был дезертиром, потому что именно этого слова ни дома, ни в школе, ни по репродуктору ни разу не слышала.)
       Таня попросила Фильку не шуметь, а то еще Нюрка проснется, и только ее не хватало, а Лёш подошел, опустился возле нее на колени и поцеловал ее в лоб.
       - Как я рад тебя видеть, Танечка! - сказал Лёш, и было видно, что это правда и что он, действительно, рад. - Я уведу тебя отсюда.
       - Куда ты меня уведешь?
       - Поговорим по дороге. Не хочу, чтобы ты здесь оставалась.
       - Как давно я здесь? Я потеряла счет дням.
       - С сентября.
       - Теперь уже апрель.
       - А год какой?
       - Ты не знаешь? Сорок четвертый.
       - Выходит, что прошло уже три года? - удивилась она.
       Как будто прочла одну, подобранную на дороге страницу из чужой книги без названия, причем, страница была вся рваная и в пятнах грязи.
       Таня поднялась и попробовала идти, но было трудно. Ноги отказывались выполнять команды.
       - Нужно, нужно, Таня. Через силу, но иди. Я помочь не смогу. У меня мешок с провизией и автомат. На, одень это.
       Он дал ей стеганую фуфайку, какие зимой выдают рабочим, и шапку-ушанку.
       - Одень, одень. На дворе еще очень холодно.
       - А Филька?
       - Какой еще Филька? А, собака. Ну, извини. Причем тут собака?
       - Но я же не могу его бросить. Он мой друг.
       Лёш засунул автомат за пазуху такой же фуфайки, как та, что он дал Тане, а мешок был приторочен двумя веревками к его спине. Когда они вышли из сарая, то погода была примерно такая же, как тогда, когда они все пришли в это место, шел несердитый дождик, и мокрый воздух вдруг ворвался в нее и всю ее заполнил внутри. Она прислонилась к чему-то спиной, а Филька стал на задние лапы, передними опираясь на нее. Вероятно, он не хотел, чтобы Таня упала в грязь.
       - Иди, иди, топай, - сказал Лёш. - Придется идти быстро.
      
       Они пошли, и это была деревенская улица, а ночь была не черной, как прошлый раз, а скорее темно-серой, так что на фоне небесной серости тоже серой, но более темной краской были нарисованы хаты с привязанными к их трубам шнурочками дымков. Ноги шлепали в грязи, а Лёш тихонько шикал, в том смысле, что все то ведь спят, и нехорошо шуметь и будить всю улицу.
       Впрочем, улица вскоре кончилась, и можно было догадаться, что по ту сторону образовавшегося пространства был лес, в глубине которого находились разные предметы, заменяющие лесным людям стулья, и Тане можно будет присесть, так как ее ноги уже никак не могли идти.
       - Иди, иди, топай, - повторил Лёш.
       В этот момент Филька остановился и тихонько взвизнул. Кто-то шел им навстречу, и он - тот, кто шел - был чужим, потому что свои старались так передвигаться, чтобы производить при этом минимум шума, а этот был похож на человека, который не опасался, что его обнаружат.
      
      Глава девятая
      
       Небо было серым, и на его фоне лес, который был гораздо темнее, казался почти черным, а на фоне леса был виден человек. Не то, чтобы, в самом деле, а скорее силуэт, вырезанный из черной бумаги, более черной, чем лес. В той, прошлой, жизни, когда погода для прогулки была не подходящей, папа большими ножницами вырезывал из бумаги и картона всякие фигурки разного цвета и устраивал на столе очень смешной театр. По правде говоря, это было гораздо интереснее, чем оперные спектакли, на которые ее водила мама, но Таня понимала, что опера, это "настоящая классика", в отличие от папиной "самодеятельности", которая ни в каком смысле искусством не была.
       Первым было впечатление, что силуэт на фоне леса был из папиного настольного театра, но Филька так зарычал, как рычат собаки, когда очень сердятся на кого-то.
       - Вы, там! Дэржить свою собаку, а то...- крикнул черный человек.
       - А то что будет? - ответил Лёш и расстегнул фуфайку, причем Таня вспомнила, что он спрятал под фуфайкой и почувствовала, что сейчас что-то может случиться.
       Филька сорвался с места и помчался навстречу черному человеку. Они с Лёшем слова не успели сказать, как все это произошло: Филька набросился на этого черного идиота, а у того в руке был карабин, и он выстрелил в Фильку. Лёш выхватил из за пазухи автомат, щелкнул и наставил на человека.
       - Ты що? - удивленно спросил человек.
       - Брось карабин! - приказал Лёш.
       - Чого цэ я буду?...
       - Брось, сказал!
       Тот не бросил, и Лёш нажал на крючок, а автомат выплюнул: "та-та-та!" Пули попали человеку куда-то в руку или в плечо. Карабин сам упал на землю, а Таня бросилась к Фильке, который лежал на земле и не двигался.
       Уже давно вокруг буйствовала война, швыряя на землю миллионы убитых на смерть, и миллионы людей, хватаясь за сердце, узнали, что самого близкого существа нет на свете ... Это же невозможно понять человеческой головой, что тот, кто был, не ушел на работу и не вернется в пять часов, как это происходило ежедневно, а просто не существует, и изменить это нет никакой возможности. Все это происходило вокруг, и однажды, на лесной поляне Таня даже видела убитого на смерть человека, но чтобы вот так: только что он лаял и не обнаруживал никаких признаков недомогания, и вдруг - не шевелится...
       - Зачем вы это сделали? - спросила она человека, который в это время катался по грязи вправо-влево, держась левой рукой за правую и громко хныкал, как маленький мальчик.
       Она подошла к нему и ударила ногой.
       - Ты паразит! Что Филька тебе сделал? Он просто залаял. Другие собаки тоже лают, так в них же за это не стреляют.
       Она еще раз ударила его и попала по раненой руке, отчего тот вскрикнул.
       Лёш вытащил откуда-то веревку, связал человеку ноги, перекинул веревку через плечо, как на картине Репина "Бурлаки на Волге" и потащил за собой по направлению к лесу.
       - Пошли, - сказал Тане. - Мы не можем оставить эту падаль здесь.
       Таня оглянулась на Фильку.
       - А как же...
       - Ну, что поделаешь, Танечка? - сказал Лёш. - Мертвого не поднимешь. Возьми карабин и пошли. Идем, Таня. Я понимаю, что тебе тяжело. Всем тяжело.
      
       Они еще долго шли по лесу, а раненый стонал и просил, чтобы его отпустили, но они с Лёшем не обращали внимания.
       Потом Лёш посадил его и той же веревкой привязал к дереву.
       - Посмотри. Ты не узнаешь эту падаль?
       Она не сразу его узнала.
       - Так это же Лэшко. Тот самый полицай.
       Точно, это был он. Парень, видимо, ослабел от потери крови и оттого, что его долго тащили по земле, и он ударялся обо что попало. У него даже не было сил на то, чтобы громко стонать, и он только повизгивал, как обиженный щенок, и уже ни о чем не просил. Только противно повизгивал, а Таня сидела напротив него на коряге и тяжело дышала, потому что она так давно сидела в сарае и никуда не ходила, и ноги стали похожими на ноги ее старой тряпичной куклы, которую мама давно уже хотела выбросить, но вы же знаете этих девчонок, которые так дорожат своими старыми куклами.
       - Это тот самый полицай, который...
       - Да, я знаю. Он убил мою маму. Я помню.
       - Где это было? - спросил Лёш и тряхнул полицая за плечо. - Ну, признавайся.
       И тут он как будто пришел в себя.
       - Цэ було там.
       Он дернул подбородком, как будто показывая, где это было. Таня посмотрела в ту сторону и на короткое мгновение, которое нам с вами могло показаться мигом, а для нее длилось довольно долго, она увидела, где и как все это было.
      
       ... Их там было около сотни, но может быть, гораздо больше, которые почти без одежды стояли на холодном ветру и обхватив самих себя и друг друга руками, старались согреться, и Таня увидела не все, а только то, как этот тип (Эта блядь!) подошел к старой женщине, которая обхватила руками двоих деток, а те, конечно же, были ее внуками, потому что, как вы думаете, кого в такой момент обхватывают, чтобы защитить, чужих детей, что ли, ну, конечно же, своих внуков, и эта сволочь привязала детей к их бабушке и оттащила к краю чего-то там (Трудно было понять), а другой кто-то выстрелил женщине в затылок, и все трое исчезли внизу, в темноте, и стало совсем темно...
      
       Эта темнота еще висела некоторое время, а когда Таня открыла глаза, то ее голова лежала на Лёшиных коленях и она услышала голос Лэшка:
       - А чым ты краще? Ты ж дызыртыр. Сам жэ ж прызнався. Скажэш - ни? Ну, допустымо, мэни в сорок пэршому було тикы шиснадцять рокив, а ты ж був прызывным. Чом ты родину от трыклятого ворога захыщаты нэ пишов? Злякався? Ты думаш тэбэ, якщо пиймають, нэ розстриляють? Нэ надийся.
       - Может ты и прав. Скорей всего прав. Но я ж никого не убивал. Ты будешь первым.
       - А для чого мэнэ вбываты, ты можеш сказаты? Чым я гиршэ тэбэ чы иншых якых. Вси хочуть жыты. Жыты! - ты розумиеш?
       Он почти крикнул:
       - Як жэ жыты, нэ вбываючы? Нэ я йих, так воны мэнэ. Тикы для чого тоби мэнэ вбываты? Я ж тоби нэ мишаю. Жывы соби.
       Таня села и посмотрела на него. Потом на Лёша.
       - Ну, как ты думаешь? - спросил Лёш. - Отпустить его или пристрелить?
       Таня тяжело вздохнула.
       - Как ты решишь, так тому и быть.
       - Дивчынку, та пожалий жэ ж ты мэне, - захныкал Лэшко. - Ну, кажу ж тоби, нэ вбывав я твоейи матэри, бо я там никого нэ вбывав. Я тилькы охраняв, щоб воны нэ розбиглыся.
       - А кто детей к бабушке привязал? Не ты?
       - Якых дитэй? Та никого я нэ прывъязував. Що ты такэ кажэш?
       - Там была бабушка и с нею двое внуков, а ты их к ней привязал.
       - Так ты там була? Як жэ ты вбигла?
       - Ну, так как было дело? - спросил Лёш. - Детей к бабушке привязывал или нет? Пули значит пожалел? Сэкономил два патрона?
       - Цього нэ можэ буты. Звидтиля нихто нэ втик. Цэ я точно могу сказаты.
       - Да уж! Ты постарался, чтобы все остались. Но ты не ответил: детей к бабушке привязывал или нет?
       - У, клята дивка! - прохрипел Лэшко и уронил голову на грудь.
       - Ну, так что будем делать с этим уродом? - опять спросил Лёш.
       Тот опять поднял голову.
       - Ну нащо тоби мэнэ вбываты?
       - Как нащо? Для безопасности. Ты ж сам сказал: или ты меня, или я тебя. Так лучше я тебя, чем ты нас.
       - Богом клянусть, що я проты тэбэ ничого нэ зроблю.
       - А может он и правда ничего плохого нам не сделает?
       - Таня, тебе уже не пятнадцать лет, а гораздо больше. Пора начинать понимать.
       Но Лёш был неправ. Три года пролетели, как в камере-одиночке. Таня ничему не научилась и не стала старше. Ей было попрежнему пятнадцать лет.
       - А где остальные? Вы же ушли втроем, - вдруг спросила она. Остальных было двое, Тарас и Иван Семенович. И этот блядь тоже тогда был с ними. Они связали ему руки, заткнули тряпкой рот и увели.
       - А кто их знает? Об этом потом поговорим. Сейчас нам нужно решить, что с этим дерьмом делать.
       - Он Богом клянется. Может, поверим?
       - Богом? Ты Богом клянешься?
       - Эгэ ж. Богом.
       - А про какого ж ты Бога думал, когда людей расстреливал? Когда деток к старухе привязывал?
       - Ну, що ты такэ кажэш? Воны ж жыды. Йих жэ сам Хрыстос прыказав убываты. Бо воны ж...
       - Заткнись!
      
       Он умолял отвязать его, но на это Лёш уже не согласился, и они ушли, оставив его привязанным к дереву.
       - Ты думаешь, мы сделали лучше, что не пристрелили его? - спросил Лёш, когда они были уже далеко.
       - А как можно убить? Ты нажимаешь на крючок, и живой становится мертвым. Вот он есть, а вот его уже нет.
       - Послушай меня. Танюша. Три года назад тебе было пятнадцать лет, а мне было восемнадцать, как тебе сейчас. Но теперь мне, примерно, тридцать, а тебе, как тогда, пятнадцать. Это все равно, как если бы ты три раза подряд оставалась в шестом классе. Все уже окончили школу, а ты в шестом классе. Чтобы жить дальше, тебе придется догонять.
       - Как это так, догонять?
       Они сели на поваленное дерево, он обнял ее и сказал:
       - Жизнь - очень сложная штука, и, чтобы жить, нужно очень многое понимать. Не то, чтобы я все понял, но ты такой ребенок, а других, кроме меня, у тебя учителей нет.
       - Ну, и чему же ты хочешь меня сейчас научить?
       - Я хочу привести пример того, как иногда бывает лучше убить, чем оставить в живых.
       - Ты об этом, который...
       - Да, о нем.
       - Я подумала, что он не так уж и виноват. Он попал в такое положение, когда ничего другого не остается.
       - Верно, но не совсем. Человек должен изо всех сил стараться не делать плохого людям. Иногда не удается, но этот не старался.
       - Все равно. Он может исправиться, а если его убить...
       - Этот никогда не исправится.
       - Почему ты так считаешь?
       - Он не доживет до исправления.
       - Не понимаю.
       - Если по-человечески, то лучше было бы его пристрелить. Он получил бы то, что заслужил. А так... У него загноятся раны, начнется гангрена и он умрет в мучениях. Лучше было его пристрелить.
      
      Глава десятая
      
       Когда они, отбросив в сторону ветки, открыли люк схрона, Таня поначалу даже не узнала этого места и не подумала, что она здесь уже однажды была.
       Внутри было темно и сыро. В Нюркином сарае, по крайней мере, было ощущение обжитости и тепла, а тут, как в могиле, и она заплакала.
       - Не надо, Таня, не плачь, - сказал Лёш, обняв ее за плечи. - Сейчас затопим печку и зажжем свет. Станет у нас, как в доме.
       Здесь у него много чего было припасено. В том числе керосин для лампы и в большой, многоведерной бочке - вода с запахом ряски и тины. Когда свет, с трудом пробиваясь сквозь копоть треснутого стекла, слегка отмыл от черноты деревянные подпорки и настил из корявых горбылей, а в печке затрещали сухие сучья, Таня успокоилась и даже улыбнулась Лёшу. На полу, поверх соломы, было набросано тряпье, а поверх него, грудой, лоскутное одеяло, которое напомнило ей что-то из давнишней жизни, она, опустившись на колени, наклонилась и прижалась щекой к лоскуткам, и они показались ей маминой юбкой из детства. Она упала на бок и сразу заснула, и так спала, пока не проснулась от непривычной жары.
       Повидимому, кто-то из партизан был настоящим печником, потому что к печке примыкала плита с двумя конфорками и на ней, в большом котле, булькала вода.
       - Тебе нужно помыться, - сказал Лёш, и она послушно, с большим удовольствием разделась догола, даже не вспомнив о том, что раздеваться при мужчине стыдно. Многое понемногу выплывало из прошлого, но именно это не выплыло.
       Лёш втащил и устроил в углу круглую, деревянную лохань, смешал в ней горячую воду с холодной, проверил температуру локтем, как это когда-то делала мама, и пригласил Таню войти.
       Она, здоровая уже пятнадцатилетняя дылда, привыкла, что воду ей разводит мама, а потом только она умела отдельно, в миске, помыть ей голову.
       Погрузившись, она почувствовала такую слабость, что не было сил даже поднять руку. Он понял и куском хозяйственного мыла стал намыливать ей голову. Защемило в глазах, она захныкала, и чуть не сказала: "мама", но вспомнила.
       Его руки, дрожащий свет лампы и треск сучьев в печке окутали ее теплотой, добротой и уютом. Впервые за все это ничем не измеримое время безопасность вытеснила страх.
       Он сходил и принес кипу тряпья и вытер ее насухо, после чего протянул мужские подштанники и рубаху.
       - Что это? - не поняла Таня.
       - Чистая одежда.
       - А моя?
       - Твою спалил. В печке. Вместе с вошами. Оденешь это, - и он протянул ей солдатские шаровары и гимнастерку довоенного образца, с отложным воротником.
       - Кто, кто в теремочке живет? - засмеялась она, потому что это таки был теремок, и сюда бы еще папу, маму и Фильку - вот было бы славно всем вместе, одной семьей.
       А Тарас?
      
       - А где Тарас? - спросила она.
       - Тарас? А кто его знает, где твой Тарас. Ты знаешь, может быть, это и не плохо, что ты все это время просидела в сарае со своим Филькой и не видела того, что происходит на свете. Жизня, Таня, она жестокая штука, а когда война, так это и не жизня совсем.
       - Надо говорить не "жизня", а "жизнь", - поправила она его.
       - Такая ты грамотная. А я, между прочим десять классов закончил. Правда, два последних класса - в вечерней. Я на заводе работал, долбежником.
       - Что такое "долбежник"?
       - Ну, это который на долбежном станке работает. Я и на других станках тоже работал, но меня приписали к долбежному. Большой такой. Дырки долбил. Только в меня они так ничего и не вдолбили.
       - Что это значит?
       - Это значит, что в этой стране в тебя все время что-то вдалбливают. Не знаю, как в других местах, а тут все время вдалбливают и вдалбливают. Можно подумать, что они знают, как надо. Я, в крайнем разе, когда долбил дырку, так знал, где, куда и зачем. А эти... Сколько помню, все время долбили, что мы самые сильные на свете, и знаем, как надо, и всех врагов побьем, а от немцев так драпали, что зайцы только удивлялись. А пленных! А убитых! Смех, да и только.
       - Очень смешно! Как ты можешь говорить, что это смех.
       - Это верно. Как говорят: смех сквозь слезы.
       - А почему тот тип сказал, что ты дезертир? Что это значит?
       - Это значит, что я не пошел на войну.
       - Удрал?
       - Конечно! Если бы я тогда пошел на фронт, то что бы было? Или был бы в земле сырой, или в плену. А там тоже половина людей передохли. Кому это надо?
       - Мой папа ушел на фронт.
       - Ну, и где он теперь? Думаешь, придет живой?
       - Все равно. Родину от врагов нужно защищать.
       - Ты жидовка?
       - Не жидовка, а еврейка. Так нехорошо говорить: жидовка.
       - А я думал, это одно и то же. Но ты мне объясни, как это так получается, что жидовка... то есть, еврейка, говорит, что родину надо защищать, а я, русский человек, говорю: а пошли они все ...
       - Не понимаю, почему ты так спрашиваешь?
       - Сам не знаю, почему спрашиваю, но просто так подумал, что я русский человек, а мне эта твоя родина... Ну, не знаю. Не знаю, зачем ее защищать.
       - Потому что она - родина. Ее любить надо.
       - Ну, так я ж любил. Только она меня - не очень.
       - Все равно. Раз она родина, значит ее надо любить.
       - Ты так считаешь? Ну, может и так.
       Он задумался, а у нее тоже не было больше вопросов.
       - Мы жили на окраине города, и это было почти как в деревне. Свой дом, огород, сарай, корова, куры. У нас даже гуси были. Ты когда-нибудь ела гусиные яйца? Вот такие большие. Родители работали на фабрике, а дома хозяйством занималась бабушка, мать моего отца. А детей у родителей было трое. Мне в тридцать первом было восемь лет, и я был старшим.
       - Ну, и что?
       - А то, что моя родина, это наш дом. Бывший.
       - А улица, школа, друзья?
       - Ты права, и они тоже. Я знаю, с чего начинается родина, а где она кончается, и можно сказать, что дальше уже не родина, этого я не знаю. Те что говорят, как будто они знают, врут, они сами не знают. Они хотят, чтобы я считал, как будто моя родина, это Москва, Кремль и товарищ Сталин. А я так не считаю.
       - Почему? Все так считают.
       - Это ты так думаешь. Если бы ты знала, сколько народа не пошли в сорок первом в военкомат, а потом, вместо военкомата, поступили в полицаи, ты бы думала иначе.
       - Но почему ты?..
       - Потому что тогда, в тридцать первом, родина пришла к нам в дом и забрала корову. А братик и сестричка были маленькими. И они остались без молока. И я уже тогда сразу понял, что там, по другую сторону, уже никакая не родина, а враги, которые только и знают, что отнимать у честных людей то, что они нажили. Трудом. А потом они отрезали у нас половину огорода. Даже картошку не дали собрать. А как зимой без картошки в погребе? Ну, отец и сказал им все, что думал. И про тех, что в петлицах, и про родину. Про всех. По-нашему, по-русски.
       - Матерными словами?
       - Вот именно. Матерными. И тогда родина обиделась. Можно подумать, что это мы забрали у родины корову. Нет, если бы мы, например, украли у родины корову или еще что-то, то за это - сама понимаешь. А то, что получается, они пришли, забрали корову и оставили семью без картошки, а нам даже заругаться нельзя? А когда пришли за отцом, так мама им такое сказала, что отцу бы и в голову не пришло. Я тебе повторять не буду. Так они на другой день и ее забрали. Бабушка с перпугу сразу заболела и через три дня умерла. Спасибо соседям, что пришли, похоронили бабушку и за нами, детьми, присмотрели. Так что ты думаешь? Они братика и сестричку тоже забрали. Сказали мне, что там им будет лучше. Где это "там"? Я до сих пор не знаю, где они. Теперь брату уже должно быть восемнадцать, и его тоже, я думаю, на войну послали.
       - А родители?
       - От родителей осталась только мама. Она через год вернулась. Ты бы посмотрела, что от нее осталось. Я ее не сразу узнал. Детей не отдали. Почему меня не тронули, до сих пор не пойму. Сказали, что детям там будет хорошо, и что они вырастут настоящими, советскими, патриотическими и еще какими-то. Мама до войны не дожила, и я остался один. В это время уже работал на заводе. Так родина забрала у меня дом. Зачем, говорит, тебе целый дом? Мы, говорит, в твоем доме библиотеку устроим. А ты, говорит, пока что поживешь в заводском общежитии. Когда, говорит, женишься, мы тебе дадим прекрасную квартиру, еще лучшую, чем твой дом, у которого к тому же крыша требует ремонта и мы ее за государственный счет залатаем. Ты должен спасибо сказать. Спасибо я на всякий случай сказал, чтоб отстали, но на войну не пошел.
       - Не знаю. Только по-моему, родина, это другое. И потом... На нас же немцы напали.
       - А черт их поймет, кто там на кого напал. Отца убили не немцы, маму замучили, бабушку довели до могилы. Сколько народа загубили. Немцев еще и близко не было.
       - Все равно. Все пошли на фронт. И мой папа пошел. Ты один...
       - Я, ты думаешь, один? Пока ты сидела в сарае, я, можно сказать, всю Украину обошел. На таких патриотов насмотрелся, что ни в сказках сказать, ни пером описать. Очень большие патриоты. Все, как один, за родину и за Сталина.
       Они долго сидели молча, глядя на язычки огня, выпрыгивающие из-под кружков конфорки. Лёш обнял ее за плечи, а она прижалась к нему и дышала его телом, которое было крепким и надежным. И в нем была доброта, как в Фильке. А где-то там, над люком схрона шумело, завывало, и хлопало. То ли ветер, то ли война. Какая разница?
      
       Глава одиннадцатая
      
       Партизаны этот схрон не строили. Да и не могли бы построить, так как работа потребовала бы слишком много времени и материалов, и наверняка была бы обнаружена. Это было очень давнее сооружение, начатое чуть ли ни в XVII-ом веке, но заброшенное и забытое. Там было много помещений, некоторые из которых обрушились или корни деревьев отвоевали их для себя и опутали своей паутиной. Какие только беглецы и злоумышленники не прятались и не пользовались этими надежно укрытыми в чащобе сводами? Причем, мало вероятно, чтобы временные и долговременные обитатели этого фантастического подземного терема знали все его входы и переходы. Возможно, в некоторых, давно обрушенных помещениях от людских глаз попрежнему укрыты клады?
       Лёш на клады не очень расчитывал и поэтому занимался тем, что шутя называл своей "коммерцией", шастая без конца между селами и поселками с мешком на спине и рожковым ППШ под телогрейкой.
       - Мне этот автомат не от немцев. От них пулями не отобьешься. Для немцев у меня всегда есть какой-нибудь "аусвайс". Не знаю, какие они вояки, но что бюрократы, так это точно. Покажи ему "аусвайс" с печаткой и с подписью, все равно чьей - и он доволен. Одно время я ходил в "аусвайсом", на который при помощи крутого яичка перенес подпись: "В.Ульянов (Ленин)", так никто даже не обратил внимания на то, что буквы-то не немецкие. Проходило. Возможно, им нравилась эта картинка. Правда, печатка была с немецким орлом. Мне кто-то рассказывал, что Ленин и сам ихними аусвайсами пользовался. Во время войны. Кстати, в 14-ом году Владимиру Ильичу было 44 года. Самый подходящий возраст, чтобы жизнь за родину отдать, а он где скрывался? А Сталину так и сорока не было. Где он ошивался? Между прочим, тогда тоже против немцев воевали, и тоже за родину-мать. А ты говоришь, я дезертир. Запомни, Таня, что все, сколько их было, войны всегда организуют бандиты, а умирать приходится честным людям. Я про Гитлера ничего не знаю, а что Сталин вор, бандит, убийца и грабитель, так это ж всем известно. Хотя, и Гитлер, я уверен, тоже не лучше.
       - Что-то ты не то говоришь, Лёш. Я тебе не верю.
       - Как хочешь, но только драпать нам отсюда нужно как можно подальше. И побыстрее.
       - Куда, например?
       - Пока не знаю. Вот, люди говорят, в Аргентине райская жизнь. То есть, сволочи, конечно, есть везде, и я уверен, что в Аргентине их тоже полно, но там, по крайности, войн таких не устраивают, а, значит, жить можно. Кроме того, там растут пальмы, апельсины и бананы. И еще мне говорили, что там нет ни фашистов, ни коммунистов, а все беспартийные, и каждый делает, что хочет. И в случае чего можно еще куда-нибудь опять драпануть.
       - Так это ж очень далеко. Как ты туда доберешься? А кроме того, тебя никто не пустит.
       - Нужно пробраться. Я готовлюсь. Кое-что уже приготовил.
      
       Он ушел делать свою "коммерцию" и добывать продукты, а она взяла лампу и отправилась обследовать прилегающие помещения. В одном была куча тряпья: одежда, одеяла, просто куски полотна... - все старое, грязное и вонючее. Все таки ей удалось извлечь оттуда кое что из одежды и обуви для себя и для Лёша. В другом месте, в бидонах из-под молока, был самогон, продукт нескоропортящийся и полезный при всех без исключения заболеваниях. По крйней мере, Тарас в свое время почти убедил ее в этом. В третьем отсеке этой странной подземной лодки на полу были разбросаны различные инструменты.
       Таня еще подумала, что все это раньше было чьим-то, и у кого-то было отобрано. Живы ли хозяева этого добра или их убили в момент изъятия?
       В одном из помещений, привязанный к торчащему из стены корню дерева, болтался длинный кусок зеркала. Когда-то, по всей видимости, это было частью трюмо или псише и украшало спальню квартиры зажиточных людей, а потом кто-то из обитателей схрона захотел полюбоваться собой. Или его потянуло к домашнему уюту, из которого он был вырван недобрыми превратностями своей судьбы.
       Таня нашла на полу целый, возможно даже нечитанный, номер "Пионерской правды", в подвале которой ее умилил роман с продолжением про Вольку ибн Алешу и Хотабыча, и попыталась газетой стереть с зеркала пыль, но только размазала ее и вернулась в тряпьевую комнату, откуда принесла почти чистый кусок ткани.
       Когда зеркало достаточно очистилось, чтобы можно было в него поглядеть на себя, она отшатнулась и села на пол.
       Ну и ну!
       То есть понятно, что, если несколько лет не видеть своего отражения ни в зеркале, ни в воде, то что-то за прошедший срок сильно изменилось, а что-то забылось. Можно ли забыть свое лицо?! А весь свой облик?
       Она поднялась с пола, поднесла поближе лампу и принялась разлядывать свое мало знакомое лицо. То есть, кое-какие черты, напоминающие ту пятнадцатилетнюю девочку, которую она знала прежде, проступали сквозь маску, вылепленую за три последних года. Брови, нос, губы... Все это было очень похоже на то, что принадлежало ей когда-то, но в целом ощущение было таким, как будто ей, пятнадцатилетней, показали ее фотографию, но такой, какой она станет в будущем, когда вырастет. Такого обычно с людьми не случается, но вот, с нею же случилось.
       Перед нею стояла деревенская тетка, каких она много раз видела, когда родители воскресным утром брали ее себе в помощь на рынок.
      
       - Так ось ты значыться дэ! - услышала она за спиной знакомый голос Тараса и с перепугу опять шлепнулась на пол, а зеркало, которое держалось на соплях, упало и разломилось поперек на две части.
       - Цэ нэ к добру, - покачал головой Тарас. - Колы зеркало розбываеться, то значыть будэ щось гыдкэ. Правда, воно вжэ було розбытое, так можэ ничого й нэ станэться? Як ты думаеш?
       Она думала, что он разговаривает так, как будто ушел час назад и вернулся.
       - А чого ты сбигла вид Нюркы? Вона знов тэбэ нэ годувала? От зараза!
      
       Да уж! Годувала!
       В первое время Нюрка, действительно, держала Таню взаперти из страха, что кто-то из соседей может ее увидеть и донести, но постепенно осмелела, и начала по ночам выводить ее на "прогулку", в смысле - в огород. Правда только по ночам, а днем запирала. А чтобы девчонка не скучала, давала ей на ночь задание. Поскольку же ее и Тарасов огородные участки были смежными, то она обрабатывала и засевала оба, так что работы было много.
       Таня освоила весь объем и цикл огородных работ: вскапывание, боронование, посадка, прополка - вплоть до уборки урожая. Если перерывы между дождями превышали агрономические нормы, то Нюрка днем натаскивала воды в две огромные кадки, а Тане давалось задание полить грядки. И слава Богу! Благодаря этим поливам ей удавалось помыться. Раздевалась возле бочки и мылась.
       - Ну, розкажы, як вона тэбэ годувала?
       А так и годувала. Главным образом кормежкой было то, что вырастало на грядках. Нюрка это понимала, и месяцами, когда можно было выжить и на подножном корму, она ничего Тане не давала.
       Впрочем, Таня изловчилась сделать себе лаз, который днем маскировала соломой - вроде того, что устроил Филька - и зимой пробиралась в погреб, где можно было поживиться и даже Фильке кое-какое угощеньице принести. Они с Филькой пару раз даже сметану ели. Ни разу не попалась.
      
       Под вечер пришел Лёш. Разжился сала, хлеба, яиц, и у них получился отличный ужин с жареной картошкой и яичницей с салом, само собой, под граненый стаканчик, причем, Таня тоже отхлебнула.
       Разговор, конечно же, шел о войне и о том, кто кого, и где немцы, а где красные.
       - Красна армия вжэ блызько, - сказал Тарас. - Що будэш робыты?
       - Вот я этого и жду, чтобы красные подошли поближе.
       - Ждэш. А для чого ж ты цього ждэш?
       - Чтобы двигать в западном направлении.
       - Нэ понимаю. Що ты прыдумав?
       - Когда немцы будут отступать, многие побегут с ними. Мы с Танькой смешаемся с толпой и доберемся...
       - И до чого ж ты добэрэшся?
       - Не знаю. Главное, чтобы подальше. А ты не хочешь? С нами.
       - Ни, мени нэма чого там робыты. И тоби тэж нэма чого бигты. Ты ж нимцям нэ служыв.
       - Я никому не служил и служить не хочу.
       - Закинчыться вийна, и будэ всэ гаразд.
       - Какое там "гаразд"? Тут никогда "гаразд" не было и не будет. Кончится война, и скажут: через пять лет начнется райская жизнь, но вместо райской жизни начнется голод. Или эпидемия. Или всех блондинов арестуют и пошлют строить канал от Белого моря до Черного. А может наоборот - чернявых заставят копать туннель в Америку.
       - А там, куды ты тикаеш, будэ свитлэ жыття?
       - Не. Рая на этой планете нигде нет и никогда не будет, но если где-то будет война, то я поеду туда, где ее нет. Если где-то жратва дорого стоит и на кусок хлеба не заработаешь, так я поищу другое место, получше.
       - Ты щось нэ тэ кажэш, Лёш.
       - Я то говорю, что думаю. Это ты здесь останешься, потому что тебе любая власть годится. Тебе скажут, что через десять лет будет рай на этой земле, ты и поверишь. Такие, как ты, только на то и годятся, чтобы вас дурить и воду на вас возить.
       - От як! Ну, ничого нэ зробыш. Иды, куды хошь. Толькы Таньку залыш.
       - Зачем ее тут оставлять? Ей тоже тут делать нечего. Мы вместе драпать будем.
       - Ни. Таньку залыш. Я ейной матэри обищав, що збэрэгу, значить збэрэгу. У нэйи щэ й батько е.
       - Та какой там батько? - возмутился Лёш. - Ты ж сам сказал мне, что ее отец еще в сорок первом погиб.
       - Брэшэш. Я такого тоби нэ казав.
       - Хочешь, чтоб я Таньке рассказал где и как ты мне это рассказывал? Таня, твой отец давно уже в земле сырой. Тарас все подробности знает.
       - Это правда? - спросила Таня.
       Тарас не ответил, но вместо этого твердо сказал:
       - Я ейний матэри обицяв.
       - Она пойдет со мной, - тоже твердо сказал Лёш.
       И в этот момент произошло то, что так часто происходит, когда мужчины из граненых стаканов пьют самогон, вместо того, чтобы пить кофе из фарфоровых чашечек и заедать имбирным печеньем: Тарас откуда-то выдернул наган или, может быть, это был немецкий пистолет вальтер и сказал, что только попробуй, а Лёш повоторил, что еще как попробует, а Тарас щелкнул, а Лёш...
       Дальше было в точности, как в американских кинофильмах, но эти фильмы Таня видела уже много лет спустя, когда жила в Буэнос Айресе со своим индейцем. Лёш подбросил свой край стола, Тарас и Таня упали на землю, Лёш выдернул из-за пазухи автомат ППШ, у которого - он ей рассказывал однажды - самая высокая в мире скорострельность, а когда она поняла, что произошло, Тарас уже не шевелился, а Лёш куда-то тащил его за ноги.
       - Зачем ты его? - спросила Таня, когда он вернулся.
       - Послушай, Таня, сказал он, когда отдышался и после того, что плеснул из ведра воды себе в лицо. - Я не люблю убивать. Ни собак, ни кошек, ни людей. Ни немцев, ни русских. Я ненавижу убивать, потому что всякий должен жить, сколько отведено. Но когда на меня направляют ствол, мне больше ничего не остается. В этой стране меня все время заставляют кого-нибудь убивать. Ты не знаешь одной вещи. Не хотел тебе рассказывать. Когда началась война, я не дезертировал, а, как многие - не как все, но все-таки, как многие, пошел в военкомат. Я пошел туда раньше, чем получил повестку. Меня сразу послали в какую-то странную роту, которая называлась внутренними войсками. Я не знал, что это такое и никто не объяснил. Мне показали, как стреляет винтовка, а на третий день нас, человек десять, построили во дворе, и привели троих таких же, как мы, пацанов, и нам скомандовали "заряжай" и хотели, чтобы мы этих пацанов застрелили. Но мы же не привыкли, и никто из нас не выстрелил. Тогда командир, который с кубиками вот тут, подошел к нам, достал наган из кобуры и выстрелил одному из наших прямо в лоб. А потом опять стал командовать, чтобы мы - ну, ты понимаешь - а мы все равно не смогли. И тогда я бросил винтовку и перепрыгнул через забор. Забор был таким высоким, что никакой чемпион мира - ну, ты понимаешь. Я до сих пор не понимаю, как я смог... С тех пор я не могу убивать, но также не могу видеть, как на меня направляют ствол. Ты меня понимаешь? Таня, ну хотя бы ты можешь меня понять?
      
       Глава двенадцатая
      
       Лёш показал на противоположный берег и сказал:
       - Теперь остается только перебраться на ту сторону, и тогда...
       - И что тогда?
       - И тогда мы будем на другой стороне.
       - Что это значит?
       - Точно не знаю, но с того берега будет видна Аргентина, Серебрянная страна.
       - Ты шутишь!
       - Шучу. Я сказал в том смысле, что наши шансы возрастут, и во много раз.
       - Ты уверен?
       - Оглянись вокруг и назад.
       Позади них грохотало, и вечернее небо пылало ярче, чем закат, что по ту сторону реки. Где-то там, под Яссами, добивали очередную группировку германских войск. И каждую секунду кто-то умирал. Русские, немцы, киргизы, которым до этой свары не было никакого дела, потому что где Киргизия, а где Молдавия. И перед смертью, возможно, многие успевали подумать, что эта боль - за самое правое изо всех дел на свете.
       - Наши побеждают, - сказала Таня, и добавила: - Ведь правда на нашей стороне? Ну, скажи, разве не так? Ведь правда на нашей стороне? Неужели ты не согласен, что правда на нашей, а не на их стороне.
       Он обнял ее и прижался губами к ее виску.
       - Ты знаешь, я подумаю об этом, когда кончится стрельба.
       - Ты тоже убил Тараса.
       - Это так. Я ненавижу Тараса за то, что он заставил меня убить его. Я ненавижу всех, кто заставляет меня убивать. Если меня убьют, то тех, что меня убьют, я буду ненавидеть меньше, чем тех, которые заставляли меня убивать.
       Как это получается, что два совсем-совсем чужих друг другу человека становятся сначала близкими, а потом единственными на свете и - шли бы они все к чертовой матери и даже дальше со всеми их молниеносными наступлениями, паническими бегствами, поражениями и победами, за дымом и грохотом которых, исчезни они сейчас оба, и это будет значить не больше, чем... Даже сравнить не с чем, потому что этого не заметят ни на небе, ни на земле.
      
       Когда совсем стемнело, Лёш сказал:
       - Оставлю тебя здесь, а ты из кустов не вылазь. Одпочинь. Поспи. А я поброжу по берегу и подумаю, как нам переправиться.
      
       Когда Лёш вернулся, она так хорошо спала, как будто кусты и трава, и все вокруг принадлежали только ей, и только ей служили спальней и "Санта Марией" на другой континент, и она была частью необыкновенного целого, а разбудить ее было все равно, что все это чудо разбить и развеять по ветру. Тем более, что там, где вечером полыхало и грохотало, к ночи поутихло, и слышно было, как плескалась вода у берега. Когда в последний раз он слышал такую музыку и такую тишину?
      
       В километре от этого места он нашел у берега привязанный веревкой к стволу дерева старый плот, такой старый, что бревна, из которых он был связан, готовы были вот-вот разполстись, и Лёш, бродя вдоль берега, собрал куски проволоки и, как мог скрепил эту убогую конструкцию, чтобы не рассыпалась. Посреди плота было подобие шалаша с брезентовым покрырием, а на берегу была оставлена длинная, суковатая ветка, служившая хохяину плота шестом для управления нехитрой посудиной.
       - Сейчас мы отправимся в дальнее плавание, - сказал Лёш. - Будь осторожна. Я связал кое-где бревна колючей проволокой. Не споткнисть и не поранься.
       Это же надо, чтобы даже проволока, которой он связал бревна плота спасения была колючей. Лучше не спрашивать, откуда на берегу такой красивой реки взялась колючая проволока, и почему именно колючая, а то в воображении, не дай Бог, возникнет тело двадцатилетнего парня, которое с разбегу повисло на ней и все, на этом для него война закончилась. Он свою правду уже доказал.
       Лёш отвязал свой дредноут от дерева и оттолкнулся от берега. Плот послушно отплыл, потом несколько раз повернулся, демонстрируя своим пассажирам погруженные в лунную голубизну берега и богатство звездного неба, а Лёш вспомнил, что учитель, кажется географии, рассказывал им о том, как когда-то моряки, возвращавшиеся с Юга, из-за Экватора, удивляли всех описанием совсем другого неба, на котором звезды образовывали непохожие на здешние узоры.
       - В Аргентине небо будет совсем другим, - сказал он, между тем как плот, постепенно удаляясь от берега, продолжал кружиться, а Таня, лежа на спине, любовалась круговоротом звезд и голубым фонарем Луны.
       Лёшины навыки в управлении речными судами были достаточно ограниченными, но, поскольку река стремилась в том же направлении, которое он избрал в качестве цели, то есть - на Юг, плот, покружившись, направился туда же, и они могли расслабиться.
       - Вперед, в Аргентину! - сказал Лёш негромко, но убедительно, а Таня посмотрела на него с уважением, как, вероятно, матросы "Санта Марии" смотрели на Христофора Колумба, который точно знал, что они плывут в Индию. Хотя бы потому, что Индия - в той стороне, а если у тебя есть цель и ты точно выверил направление к ней, и ты полон сил и уверенности, что не свернешь, то - он же правильно сказал: вперед!
       У Тани не было ни уверенности Лёши-Колумба, ни сил, ни даже мыслей о том, что произойдет в следующую минуту.
      
       Так они плыли очень долго, и, как однажды изрек Господь, который на небе, на земле, и повсюду, но именно в этот момент смотрел в другую сторону, было утро, и был день, и Солнце было самым добрым из всех солнц во Вселенной, так как светило, не обжигая, а прикрывшись, кружевным облачным платком.
       - Эта туча готовит нам отличную баню, но это хорошо. Когда что-то происходит во время дождя, то это обещает успех, - сказал Лёш, встал и крикнул туче, что да, пожалуйста, пусть делает свою работу. Этот чертов мир по самые уши в крови, в дерьме и грязи, и его надо бы отмыть.
       В это время течением их почти прибило к берегу. Не настолько, чтобы сесть на мель или зацепиться за корягу, но довольно таки близко, и Лёш встал и погрузил шест в воду, ища дна, чтобы оттолкнуться и опять выйти на середину реки. Ему удалось нащупать опору, и он навалился на шест. Плот поплыл влево.
       На берегу показались какие-то люди. Они были вооружены, но формы одежды, которая указала бы на их принадлежность к армии или национальности, на них не было. Один из них стал что-то кричать. Не по-русски и не по-немецки. Очевидно это были румыны. Или молдаване.
       - Что вам надо? - крикнул им Лёш.
       Тот, что окликнул его, подошел ближе к берегу и опять закричал, показывая жестом, что требует плыть к нему. Врядли Лёш, даже если бы захотел, смог бы так быстро сманеврировать. Ведь это же была не лодка, а плот, видимо, опять, как в начале их плавания, попал в водоворот и его начало крутить. Румынский молдаванин или молдавский румын заорал еще громче, но черт его поймет, что он хотел сказать и как с ним договориться и объяснить ситуацию.
       - Я не могу этого сделать! - крикнул ему Лёш.
       И тут произошло страшное.
       Тот, кто не видел большой войны, одной из тех, которыми безответственные мерзавцы-политики развлекались в прошлом веке и утоляли свою ненасытную гордость, тот, кому повезло родиться гораздо позже, очевидно испытывает трудности в понимании простой вещи: на большой войне чего-нибудь не страшного быть не может, и второе: тогда, в прошлом, и в тех местах бессмысленно с нынешних берегов искать правых и виноватых или - а уж это и вовсе глупо - логику чьих бы то ни было шагов и поступков.
      
       Кто-то выпустил автоматную очередь.
       Когда-то - я где-то читал - пастухи в тех краях играли на свирелях. Чтобы у овец был хороший аппетит и чтобы они нагуливали вес и чтобы потом зарезать овечку и с аппетитом, на здоровье, съесть ее в кругу семьи. Под отличное молдавское вино. Так это было придумано, заведено и устроено. А нынче другая мелодия: та-та-та-та-та... И так далее... В до-минор. Или мажор. У композиторов этой музыки бывают разные вкусы.
       Лёш сначала опустился на колени, потом лег на бок и, наконец, медленно перевалился на спину. И так же внезапно с неба обрушился ливень с градом, а плот вывернуло из водоворота и подхватило течением. Таня почти упала на Лёша и повисла над ним, опираясь руками о бревна и не замечая своей крови, которая текла из распоротой ладони, которой наткунулась на колючки проволоки. Она стала кричать какие-то слова, из которых членораздельным было только его имя Лёш! Лёш! Лёшенька! А дождевая вода и их крови с трудом совместимых групп смешивались, образуя на бревнах сто лет назад спиленых деревьев живописные узоры в стиле модерн.
      
       Щедрый августовский дождь лил и лил, а плот все несло и несло, и даже Господь Бог не мог бы сказать, сколько времени прошло, потому что, как мы уже заметили выше, Он в это время смотрел в другую сторону, силясь понять, на чьей стороне сила, а на чьей правда, и кому присудить приз победителя. Он просто не замечал того, что происходит с этой странной парой, похожей на одну из тех, что нам на этих днях показали по телевизору в душещипательной novel'e, к которой мы с самого начала отнеслись безо всякого уважения, но тем не менее смотрим, стараясь не пропустить ни одной серии.
       Всевышний, который, судя по написанным о Нем книгам, создал Себя по образу и подобию человека, обладает феноменальной забывчивостью. Забывает, а потом вспоминает. Мы к Нему за это не в претензии и с пониманием относимся к качествам, столь подобным нашим, которые Он постарался скопировать: то что нужно помнить, забывает, а то, что хотелось бы, чтобы помнил, куда-то пропадает. Таков Он, и тут ничего не поделаешь и не изменишь, так как другого Всевышнего у нас нет.
       Скажите честно, а я не обижусь, что в даный момент вас больше интересует, мой рассказ об этих двоих на плоту или, скажем, финальный матч чемпионата мира по футболу. Вот именно. И Господь тоже был бы рад, но на фоне такой широкоформатной батальной сцены, кто заметил бы мини-трагедию Тани и Лёша, нечаянно соединенных войной, любовью и смертью...
       Таня пыталась помочь Лёшу, хотя помочь было нечем. Дождь прекратился, они были уже далеко от того берега, с которого в них стреляли, она с упреком посмотела на небо, и Он вспомнил о ней, а Лёш внезапно открыл глаза.
      
      Глава тринадцатая
      
       - Судя по тому, что я вижу вас, ваша мама спаслась и даже добралась до Аргентины.
       - Да. Спаслась и добралась, - сказал Хосе.
       Признаемся честно: мы себе даже не представляем пределов нашей с вами физиологической и, еще менее того, психо-физиологической выживаемости и, когда говорим, что кто-то "чудом выжил", то не иначе как вследствие неспособности осмыслить то, как далеко простирается эта способность. А может наоборот? Может быть, в обстоятельствах, о которых идет речь, нормально, это как раз выстоять и преодолеть, а роль "его величества случая" была максимум на уровне второго помощника капитана во время шторма, так как удержала шхуну на плаву стальная воля того, кто держал штурвал?
       - И как же?
       - Роль случая или удачи сыграло, как я понял, то, что плот не рассыпался, и его вынесло в открытое море, а потом несло течением на юг. В шалаше под брезентом был запас еды и пресной воды. На берегу они с Лёшем нашли большую канистру из под бензина и наполнили ее водой. Лёш объяснил ей, что им это понадобится в качестве противовеса, чтобы плот был устойчивее. Он привязал канистру на более легкой стороне плота. Можно себе представить, какой эта вода была на вкус, но однако же это помогло ей выжить.
       - Вы говорите только о ней. А как же Лёш? Я так понял, что он вроде бы тоже выжил?
       - Нет, он открыл глаза только, чтобы сказать: Таня, Аргентина. И все.
       Далась ему эта Аргентина!
      
       ... Время от времени она приходила в себя, чтобы, кривясь от отвращения, отхлебнуть воды из канистры и погрызть кусочек высохшего до ископаемого состояния кусочка хлеба, после чего, спрятав голову под брезент, опять утонуть в кошмарных омутах привычных со времени Нюркиного сарая бредовых снов.
       ... Являлся отец со своим украденным с картины "Мы пойдем другим путем" стулом и объяснял ей, почему вообще-то умирать не следует, но если за родину и за Сталина, то это даже хорошо, хотя у Сталина есть кое-какие недостатки, и лучше бы заменить его Троцким.
       - Для кого хорошо?
       - Как ты можешь спрашивать? Разве есть что-нибудь дороже родины? Не говоря уже о вожде.
       Таня хотела сказать, что есть - например, Лёш - но она не хотела обижать папу, у которого был изможденный вид и глаза быти такие грустные, как иногда бывали прежде, когда он возвращался домой после неприятностей на работе.
       Вместо того, чтобы рассказывать о фронте, папа рассказывал о работе в стройтресте. Раньше он все рассказывал маме, а теперь, после того, что маму застрелили... Оказывается Иван Семенович Гвоздилин тоже работал в папином стройтресте.
       - Как? Ты знал нашего командира отряда?
       - Командира отряда? А, ну да. Но вначале он был учеником, и мы с ним учились в коммерческом училище. Это было в Бердичеве, и его тогда завали Мойшке Розенцвайг, а его отец был раввином. Мы учились в одном классе, и он списывал у меня домашние задания по математике. Зато он, правда, в два счета мог выучить "Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут..." А мне это было не представляешь как трудно.
       - Так значит это он был Розенцвайгом?
       - Ну, да. Только это большой секрет. Ты никому не должна об этом рассказывать. Даже если в Аргентине тебя кто-нибудь спросит, правда ли, что Гвоздилин и Розенцвайг - одно и то же лицо, ты должна сказать, что ничего об этом не знаешь. Это необыкновенно важно.
       Таня пообещала, но при следущем посещении папа напомнил ей о ее обещании.
       - Я, - он сказал, - даже не уверен, что должен был тебе об этом говорить. Но ведь ты же никому не скажешь?
       Таня опять пообещала, хотя, честно говоря, кому она могла выдать тайну Розенцвайга, если вокруг было только море, причем абсолютно черное, а Лёш давно уже не рагировал.
       Папа никогда и ни в одном вопросе не отличался последовательностью. Допустим, после того, что Таня переболела фуникулярной ангиной, он клятвенно пообещал маме, что больше никогда в жизни не купит Тане мороженого, но, как говорится, свежо предание, только верится с трудом. Стоило Тане сказать, что ей очень-очень хочется, и - можете себе представить. Хотя, надо сказать, врачи еще менее последовательны, чем папа, и спустя какое-то время всех родителей оповестили, что при ангине детей настоятельно рекомендуется кормить мороженым. "Ну, что я говорил?" риторически спросил он тогда у мамы и Тараса, который, как всегда, приплелся на кухню на запах маминого борща. "О, да, ты у нас самый умный", сказала мама. Она произносила эту фразу всякий раз, когда хотела его уколоть.
       Короче говоря, папа рассказал Тане продолжение жизни этого Мойшке-Ивана.
       - Дело в том, что мой папа, в смысле - твой дедушка по моей линии, занимался мало-мальски нормальным еврейским делом, то есть коммерцией. Тоже, должен тебе сказать, не очень пролетарская профессия, но он же никого не обвешивал. Ты могла бы обойти весь Бердичев и любой бы тебе сказал, что у Кутиеля таки не обвешивают. У любого могут обвесить, но только не у Кутиеля. Но мой папа хотя бы не был, извини меня, раввином и опиумом не торговал. А что такое раввин, если не торговец опиумом? Короче, я уехал учиться в финтехникум и там же познакомился с твоей мамой, а Мойше умчался в Ленинград в надежде на то, что слух о его папе туда не дойдет. Ну, конечно же поступил на завод и в ВКП(б), а потом в политехникум, и уже чуть было не стал большим человеком, как вдруг там у них откуда-то появился Файвел-Шмайвел, как мы его называли - противный такой шейгец, который ел свинину еще до революции - и кричит ему: "Мойшкеле! Говорят ты стал секретарем ячейки? Что ты говоришь? А как же твой папа, который же ж раввин?" Ты представляешь, какая сволочь?
       - Короче, не знаю, что он там сделал, и как он сумел, но вдруг встречаю его на улице, возле дверей нашей конторы и чуть было не крикнул: "Мойшке, откуда ты взялся?" как он сделал мне знак - вот так, мы всегда, если надо было закрыть рот, делали вот так пальцем. Оказывается он теперь Иван Гвоздилин. Ну, пусть будет Гвоздилин. Правда, я его предупредил, что ГПУ-НКВД организация серьезная, и от них не спрячешься. В Аргентине тоже не спрячешься. Все равно найдут. А если твой папа раввин, то это все равно что родиться горбатым, и с этим уже ничего не поделаешь. Даже если раввин давно уже умер.
      
       ... Другие тоже навещали Таню, и это было похоже на проводы. Ну, вы же знаете, как родственники и знакомые, один за другим, а инода все сразу, приходят к человеку, которого призывают в армию или посылают в длительную командировку в Монголию. Даже Нюрка с детьми, и та пришла и просила извинить, если что не так.
       Тарас, тот сел на край плота и свесил босые ноги в воду. Пришлось предупредить, что так же они с Лёшем могут перевернуться и утонуть. Он только спросил:
       - Ты його любыш? Справди любыш?
       Она даже удивилась, потому что как можно о таком спрашивать?
       - Ну добрэ. Тилькы нэ забудь, що я ж тэбэ тэж дужэ люблю.
       После чего Тарас соскользнул в воду и, не оглядываясь поплыл к берегу. Таня мыслено пожелала ему счастья.
       Только мама ни разу к ней не пришла. Наверно потому, что ее убили и еще живую бросили в яму. Говорят, потом над ними земля шевелилась. В таких случаях умершие не приходят к детям во сне. Чтобы не напугать ребенка.
      
       - Что же было дальше? - спросил я.
       - Дальше? Дальше ее подобрало какое-то судно. Вроде бы турецкое. Лёша отправили на дно, к рыбам, а Таню подняли на борт и поручили повару. Тот оказался добрым человеком и выходил ее, а потом приставил к себе для помощи на кухне. Вообще, она об этих турках говорила с большой теплотой. Хорошие, говорит, люди. Капитан как-то сказал, что, вообще-то, он обязан сдать ее властям и чтобы передали советскому консулу, но она попросила его этого не делать. Капитан даже не спросил, почему она не хочет вернуться домой.
       - Два года она плавала на турецком корабле, почти не сходя на берег. Так привыкла, что, говорит, на суше кружилась голова. Неужели такое бывает?
       Я сказал, что не знаю, не пробовал.
       - Однажды это был Буэнос-Айрес, и она тоже не сошла на берег. Она не знала, что Буэнос-Айрес, это Аргентина. Но вечером, когда повар пьяным вернулся на корабль...
       - Турок? Пьяный? - удивился я.
       - Ой, что вы говорите? Я однажды сам с турецкими моряками в Буэнос-Айресе пил ром. Кто из них еще помнит об Аллахе? Повар сказал что-то такое, вроде того, что Аргентина - хорошая страна, или что аргентинцы хорошие люди. Как? удивилась она. Мы в Аргентине?
      
       Ей нечего было взять с собой, так как у нее ничего не было. Кроме одежды, которую ей купили моряки, и одежда была на ней. Она спустилась на мол и пошла в город. Даже ни с кем не простилась. Потом она жалела об этом, потому что турки обошлись с нею очень хорошо.
       - Она ходила по городу и всех спрашивала, правда ли, что это Аргентина. По-руски и по-турецки, которому она немножко научилась на корабле. Ее остановил полицейский и на всякий случай отвел в участок. Там тоже никто ничего не понял и отвезли ее в психбольницу. Когда она уцвидела, куда попала, то, естественно, разволновалась, и ей сделали укол.
       В психушке ей опять повезло...
       ... Не знаю, что о своих везениях думала сама Таня, а моя мама сказала бы "а идишэ мазл", что означает не "еврейское счастье", а "нашим бы врагам такое". Примерно так.
       - Как же ей повезло на этот раз?
       - Там был один молодой врач, практикант. Его звали Хайме. Когда он ткнул себя в грудь и сказал: "Йо Хайме", она решила: О, этот еврей ее поймет и поможет. Правда, он был не евреем, а индейцем, и его предками были инки, но он тоже был хорошим человеком, и он отвез ее к себе домой, к моей будущей индейской бабушке.
       - Между прочим, испанское "Хайме" вовсе не происходит от еврейского "Хаим".
       - Я знаю, - сказал он. - Это имя происходит от "Джеймс".
       Юмор в том, что "Джеймс" происходит от еврейского "Яаков".
       Мой индейский еврей улыбался, а мне показалось, что у него улыбка с сильным еврейским акцентом. Вобще-то, мы все немножко помешаны на том, что всюду ищем и иногда находим следы, оставленные нашими предками.
       Вот и Хосе - тоже.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
  • Комментарии: 3, последний от 17/11/2015.
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 22/07/2006. 161k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка