Мошкович Ицхак: другие произведения.

Две Надежды

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 27/07/2004. 46k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

    ДВЕ НАДЕЖДЫ

    Повесть

    1.

    Когда пересекли австрийскую границу и за окном поплыли домики тамошних деревушек, Надя подумала вслух:

    - Миллионы людей во всем мире по многу раз пересекают границы, и это нормально, и для них это не Бог знает какое событие, и у них нет чувства, что они безвозвратно расстаются с привычным миром, и что это - как другое рождение.

    - Мы тоже знаем, что, вопреки границам, остаемся в том же мире, где были прежде. Вон там деревушка. Дома и крыши. Деревья зеленые. Что особенного?

    - Вроде бы деревушки такие же, только чище и аккуратнее. Отчего они такие чистые? Чем они моют дома, деревья, траву?

    - Так уж!

    - Не преувеличивай, - сказал Залман. - Наверняка, грязи и здесь не мало. Во время войны Австрия была с Германией против нас. Под этими крышами еще живут мои ровестники, которые стреляли в нас.

    - Ты вечно об этом! - отрезала Надя. - Просто смотрю на домики, и мое первое впечатление...

    - Из окна вагона...- поправил Аркадий.

    - Правильно: из окна вагона. А когда мы читаем книгу или газету - это не из окна вагона? Изнутри себя мы видим такой махонький мирок, что о нем и сказать-то нечего.

    Соединив большой палец с указательным, Надя сделала кружок и показала, как он мал, этот мирок, видимый нами изнутри себя.

    - Мы с тобой говорим об одном и том же, только разными словами - сказал Залман. - Я думаю, что не стоит торопиться высказывать однозначные суждения о мире, который в чем-то не такой, в чем-то такой же и похожий на тот, где мы жили прежде, и все это - на основании беглых впечатлений. Мы захотели в него окунуться. Посмотрим.

    Вошел офицер и заговорил по-немецки, но Залман почему-то понял, потому что что-то помнил из домашнего идыша, а может быть не понял, а догадался, что в этих обстоятельствах полагается требовать у пассажиров документы для проверки. Офицер был немного похож на карикатурных эсэсовцев из кинофильмов про войну, но, как и домики за окном, гораздо чище, и покрытые рыжими волосками руки - намного деликатнее, а прощальное "данкэ шен" доброжелетельнее, чем "зиг хайль".

    Аркадий оглянулся на отца. Залман, положив подбородок на руки, сжимавшие набалдашник трости, смотрел вслед уходящему светлозеленому мундиру и трудно было догадаться, что у него в это время вертелось в голове. А вертелось то, что немецкое "данке шён", как это ни парадоксально, звучало, как пароль при переходе из мира полной закрытости - в мир свободы. А что там, под умытыми крышами чужих домиков и что они называют свободой? Об этом - в другой раз.

    - Для меня этот мир другой не потому, что в нем свобода, а в том, прежнем, свободы не было. Всю жизнь я видел вокруг себя людей, которым свобода не нужна и в обозримом будущем не понадобится. А если понадобится и они ее получат, то только для того, чтобы убедиться в том, что им это ни к чему, а им нужен хороший хозяин.

    У Надежды и Аркадия еще не было в запасе достаточно воспоминаний, а он помнил - жирным шрифтом в "Правде": "УБЕЙ НЕМЦА!" в исполнении Ильи Эренбурга. Он и отец этого австрийского офицерика, возможно, стреляли друг... Он чуть не подумал: "друг в друга", но спохватился. Но этого австрийца или его детей еще не было, а если бы он и его отец среляли более метко, то этих детей могло бы и вовсе не быть.

    - Почему ты так думаешь, Аркаша?

    - Потому что народы, которые хотят жить свободными, для которых свобода - внутренняя жизненная потребность, свободны. Немцы и австрийцы переболели несвободой, к счастью для них не победили в войне и живут, как люди, а победители... Хотел бы я понять, чему они радуются? Какой победе? Свобода - это не государственные порядки, а характер народа и то, как люди относятся друг к другу.

    - Что-то тут не так. Или я не понимаю. Не может быть, чтобы несвобода была в национальном характере русских людей.

    - Русские говорят о свободе, а мечтают о хорошем хозяине с хорошей плеткой. Они понимают, что свобода - это хорошо, но предпочитают, хоть тощую, но даровую подачку из рук Хозяина.

    Шел год восьмидесятый.

    2.

    Между событиями, с которых фактически началась эта повесть и спиной цвета маренго этого офицерика, прошло много логически ничем не связанных лет, лет- клочьев, как попало пришпандоренных к покрытой солью и ржавчиной цепи памяти, а в конце - или в начале? - угадывался зарытый в песчаное дно якорь. Одно такое звено было корявым, щербатым и все в темнокоричневых пятнах, потому что валялось оно на изрытом войною поле и все состояло из невыносимой боли и протяжной жалобы.

    Рядом с Залманом, опершись на локоть, полулежал Володя из второго отделения, а дальше опрокинулись и застыли еще двое, но не разобрать, кто именно. Всех четверых швырнуло наземь одним взрывом. Володя не мог шевелить ногами, а Залману разворотило осколком бок и все было в крови. Бой покатился дальше и в сумерках, пригибаясь, от одного стонущего солдата к другому перебегали санитары. Один из них склонился над Залманом, быстро ощупал и что-то сказал другому.

    - Ладно, брось его, - ответил тот, другой и Залману видно было, как он ловко подсовывал плащ-палатку под Володю.

    Вдвоем они стали оттаскивать Володю в сторону.

    - Возьмите его тоже, - сказал Володя, показав на Залмана.

    - Его потом, - сказал один из санитаров и Залман видел его усатое, черное от сажи, крови и измученности лицо. - У меня его документы.

    - Его нельзя оставлять. Истечет, - простонал Володя, но ему никто не ответил.

    И тогда Володя резко крутнулся и сполз с плащ-палатки.

    - Ты что, сдурел? - заорал усатый.

    - Возьмите его тоже, - повторил Володя.

    - Пусть он сдохнет! - не говорил, а кричал усатый и на его лице было такое страдание, что Залману стало его жалко и он проговорил: "Во-ло-дя, не надо", но никто не понял, что он хочет этим сказать.

    - Не бросайте его, - жалобно попросил Володя.

    - Дался тебе этот жид! Он все одно сдохнет.

    3.

    Когда Залман пришел в себя, пахло крестьянским домом, под ним был колючий, соломеный тюфяк, а на нем ватное одеяло. Было темно и только за выступом чего-то огромного подрагивал слабый свет.

    Потом он разглядел фигуру ангела в белом, точь в точь, как на литографии из старинного однотомника Пушкина. Слева было стихотворение "Пророк", а справа шестикрылый серафим в белом балахоне, со сложенными за спиной крыльями. В руке того ангела, что стоял посреди этой черной комнаты, шевелился огонек, и от этого шевеления все предметы раскачивались, переходя с места на место, так что ничего нельзя было разглядеть.

    В голове стояла тошнота от неясности, но из-за боли в боку и безразличия к жизни не выплыло ни одного вопроса. Ну, какая, в самом деле, разница, где он, что это за хата и как он здесь очутился? Однажды дядя Шмиль, который, по слухам, от корки до корки изучил Каббалу, рассказывал ему про "гильгуль", то есть переселение душ из одного тела в другое. По теории Шмиля выходило так, что тело - это как водолазный скафандр: того, кто в него влезает, не видно и мы по невежеству своему думаем, что шлем это и есть голова. Когда скафандр приходит в негодность, мы прячемся за кустами потустороннего мира и переодеваемся. Потом родственники закапывают скафандр в землю и при этом по глупости плачут, не понимая, что тот, кого они считают покойником, на самом деле уже трудится над застежками нового скафандра.

    Однако, судя по боли в боку, переодевания еще не было, а там, откуда струился дрожащий свет, шел разговор о том же, то есть о войне, о немцах и о наших, о том, что Никифора убили в первый же день и пришла похоронка и о том, что всему этому не видно конца.

    - На свою голову она его сюда притащила, - гудел мужицкий голос, а женский возражал:

    - Та нэ чипай ты йийи.

    - Что значит "нэ чипай"? Нас всех заберут. Из-за него. Есть приказ, чтоб за такое - к стенке.

    - Мало ли чем пугают в приказах! А у нас двое на войне.

    - Ну и что?

    - Бог все видит.

    - Ну, и что, что видит? Что ему до тебя за дело, твоему Богу? У него есть дела поважнее.

    - Если с нашими, не приведи Господь, такое произойдет, их тоже добрые люди подберут. Люди есть везде.

    Женский голос становился все выше и жалобнее. Женщина запричитала непонятное, среднее между обыкновенным бабьим и молитвой. Мужчина говорил - как топором по полену:

    - Я думаю: он жид.

    - Жиды тоже люди. Попадаются хорошие, не хуже наших.

    - Попадаются...попадаются... А кто Лещуков раскулачивал? Забыла, как ихний с леворвертом на меня кидался? Они все христопродавцы.

    - Все одно. Они тоже люди. А этот, видать, совсем еще молоденький. Как Тошка.

    - Сравнила, дура! Антон хрещеный, а этот...Черный какойто.

    - Они там, на Кавказе, все такие. Черные.

    - С чего ты взяла, что он с Кавказа? На Кавказе грузины, а не жиды. У него и документов-то никаких. Как его звать, как ты думаешь?

    - Откуда я знаю, как его звать, если он четвертый день глаз не открывает.

    - Может помрет? Нам бы лучше - чтоб помер.

    - Заткнись, дурак. Грех такое говорить. Хрещеный-нехрещеный - все одно человек.

    - Он не нашей породы. Я думаю: из жидов, а жиды Христа убили и за то им такое наказание, чтобы их ненавидеть и смерти предавать.

    - Батя правильно говорит, - вмешался другой голос, помоложе и без скрипинки. - Война идет. Приходится всякого опасаться, а мы сдуру солдата в хату притащили. Прийдут немцы - такой порядок наведут, что...сами, мамаша, знаете.

    - Так ты ж сама и притащила, дура. Кто его на воз втащил? Кто в хату волочил на шинелке? Кто ему рану промывал и молоком отпаивал? Не ты? Неужто пожалела, что человека спасла? Залышь, Надежда. Об добром деле жалеть не годится. За добро отплатится.

    - Так-то оно так, что сама ж на свое лыхо и притащила, но только теперь уже не знаю. Может лучше было у поли бросить. Все одно помрет. Лучшей было бы, чтоб у поли, а не тут.

    Разговор утих. Можно было догадаться, что Залмана отделяла от них большая, крестьянская печь.

    Должно быть прикрутили фитиль керосиновой лампы и только слабый отблеск дрожал на противоположной стене. Заскрипели какие-то доски. Звякнуло железо. Это кружку опустили в ведро. От звона водяных капель зашумело в голове и опять все смешалось и помутнело.

    4.

    Когда снова пришел в себя, перед ним серебрился квадрат окна, за которым начиналось утро, а его голова лежала на руке женщины. Другой рукой она держала кружку, стараясь осторожно влить молоко ему в рот. От молока в горле появилось бархатное ощущение и он стал жадно глотать и в и д е л, как бурный белый поток пенится в пищеводе и наполняет желудок. Он попытался привстать.

    - Лежи, лежи, - сказал голос, который успел стать знакомым. Это была младшая из женщин, о которой было сказано, что это она втащила его на воз.

    - Я умру? - промычал он и удивился, что у него еще есть голос и где-то в глубине остались вопросы.

    - Все помрем, кто раньше, кто позже. Не все ли равно, кто раньше?

    - Что у меня в боку?

    - А я знаю? Спроси у доктора. Как звать-то тебя?

    Залман закрыл глаза. Теряя друг друга, медленно шевелились мысли, как будто голова была не своя, а протез, приставленный вместо оторванной там, на опушке леса. Хотя это мог быть также шлем нового скафандра.

    - Зинка.

    - Такого не бывает. Зинка - бабское имя.

    Зинкой его называли в классе. Родители ради его пользы записали его в школу не Залманом, как в метрике, а Зиновием и он стал "Зинкой", что, как оказалось, было не менее стыдно, чем Залман, потому что Зинкой могла быть только девчонка.

    - Зиновий, - поправился он.

    Она держала его руку в своих ладонях и ладони были не такими, как у городских девчонок, а мясистыми, шершавыми и горячими. Однажды летом, когда ему было лет семь, они с родителями снимали дачу в Комаровке и у хозяев был теленок, и теленок привязался к нему и ходил за ним следом, как собачонка. И ласково покусывал ему руку сахарными, телячьими зубками. Но особенно странным и ни на что не похожим было прикосновение к руке горячего, шершавого языка.

    -А меня зовут Надежда. Ты не бойся, мы тебя не выдадим.

    По правде говоря, он и так ничего не боялся. И про смерть он спросил скорее всего из любопытства, которое по необъяснимой случайности, единственным из всех свойств довоенной жизни, давало о себе знать.

    - Только прийдется тебе перебраться в сарай, на чердак. Там тебе будет спокойнее. Да и нам...сам понимаешь.

    - Я понимаю. Спасибо вам за все.

    - Спасибом не отделаешься, - хмыкнула она и улыбнулась, отчего стала почти хорошенькой. - Да нет, это я так. Что с тебя, дохляка, возьмешь?

    5.

    Хозяев было трое: Мусий Кузьмич, его жена Евдокия Петровна и невестка Надежда. Муж Надежды погиб в начале войны. Два других сына Мусия и Евдокии тоже ушли на фронт и откуда теперь, под немцами, получить известие?

    В углу висели две иконки и под ними экономно теплился махонький огонек лампадки. Зачем Богу большие факелы? Ему бы только знать, что в этом доме о нем не забывают. А возле иконок, в рамке, фотография всех троих сыновей, средний - с гармошкой и в кожаном картузе.

    Прежняя власть из села сбежала, включая председателя колхоза, которого за глаза называли "Путиловцем", хотя никто толком не знал, что это значит, и которого - по слухам - Семен, перед тем, как уехать в райвоенкомат, пырнул ножом, и его увезли в больницу. А о новой власти ходили страшные разговоры, но она не показывалась. Мужики собрались в бывшей, но разоренной церкви и выбрали между собой председателя (он же староста или как-нибудь иначе - никто толком не знал, какие теперь прикажут говорить слова). Постановили работать попрежнему и каждому для кормления выдавать по одному пуду зерна в месяц. Если по стольку хватит на всех.

    Такой была обстановка. Фронт был где-то далеко, известия из района приходили редко и в преувеличенном виде, а надежды на то, что этому кошмару прийдет конец в селе никогда и прежде не было, и никто никогда не знал, что такое хорошая жизнь и была ли когда-нибудь такая.

    - Что ты, городской человек, об нас понимаешь? - презрительно морщилась Надька. - Твой отец, небось, на заводе или в чэке работал и паек получал, а у нас тут знаешь какой голод был в 33-м? Пол села передохло. Весной цветами акации обожрались и все спали. Некоторые так, во сне, и померли. У моего отца был большой погреб, так он в нем козу от коллективизации спрятал и резать запретил. Однажды он черт знает где достал козла, принес его в мешке, втихую от сельсовета, случил его с нашей Машкой, а потом втихую зарезал. А потом у нас было молоко и козленок, которого тоже сожрали. Правда, двое детей все равно померли неизвестно от чего, но не от голода. Мы с сестрой близнятами были и нас путали: она Машка и коза Машка, я Надька и кошка Надька, и так они все путали, что я теперь и сама иногда сомневаюсь: может это Надька померла, а я Машка? Думаешь мы такие дурные? Это жизнь у нас такая дурная, а если бы жизнь была нормальной, так и мы бы были - ничего.

    Залман подумал, что жизнь - это и есть люди, которые живут, и то, что они делают, а не то, что с ними происходит само по себе, и поэтому все наоборот, но спорить не стал, а только слушал, причем не столько ее слова, сколько шершавую ладонь, которую Надька для убедительности все время держала на его руке.

    Время от времени на чердак заглядывала Евдокия Петровна, с трудом, проклиная старость, карабкалась по приставной лестнице, всякий раз спотыкалась о вилы и говорила, что они лежат не на месте, но на другое место не переставляла и усевшись на охапку сена, в чем-то немыслимом, накрученном на голове, становилась похожей на турчанку, привезенную казаком из дальнего набега в Аккерман. В этой бабе не было ничего украинского, разве что крестик на шее...так ведь и тот...и, когда она уходила, Залман воображал себе диалог, который мог бы произойти между ними, но который никак не мог бы произойти:

    "Вы знаете, Евдокия Петровна, а ведь вы совсем не похожи на украинку."

    "А чого ж цэ так?" - якобы спрашивала женщина.

    "Вы не такая, как другие украинские женщины. " - пытался он объяснить свою мысль, но даже в своем воображении не мог довести ее до конца и сказать прямо все, что думал. "Вы добрая, и такие глаза я видел только один раз."

    "Дэ ж ты бачыв таки очи?"

    Он видел их на картинке. Это была иллюстрация к роману Шолом-Алейхема "С ярмарки".

    ***

    - Немного поправишься и свезем тебя в лес, - говорила ему Евдокия Петровна.

    - Конечно. Негоже мне вас объедать.

    А сам вспомнил сказку про мальчика-с-пальчика, которого вместе со всем выводком боголюбивый дровосек отвел на погибель в лесную чащу. Какой бессердечный человек сочинил эту жестокую и богопротивную сказку и как можно было по многу раз рассказывать и пересказывать детям эту жуткую историю? То есть в сказке акцент делалася безусловно на находчивости мальчика-с-пальчика и ожидаемый вывод сотоял в том, что, дескать, не смотрите, что человечек на вид так неказист; главное - ум! Но все таки..."А теперь меня, как мальчика-с-пальчика отвезут в лес и оставят в чащобе на съедение волкам. Ничего нового."

    - Нельзя тебе здесь оставаться. Староста про тебя знает, но он человек верующий и не продаст. Однако же есть другие.

    - Все правильно, Евдокия Петровна. Только скажите, зачем им нужно нас выдавать?..

    - От страха. Если немцы узнают, они все село спалить и истребить могут. Это факт. Сосед Егор видел тебя в окошке, а Егор, тот - ой-ой-ой! Ты не выглядай бильше.

    6.

    Там, действительно, было слуховое окошко, и из него видна была улица, и как было не выглянуть? Иногда проходили похожие друг на друга, как японцы на китайцев колхозники, иногда пробегали дети, которым - что мир, что война - главное, чтобы была улица да прутик из плетня вместо лошади. Напротив их ворот рос огромный тополь, который запросто мог быть ровестником атамана Мазепы, и, когда дети играли в жмурки, тот, кто жмурился, прислонялся к стволу, прятал лицо под локоть и кричал на всю улицу: "...кто не заховався - я иду шукать!" А иногда, не часто, проходила военная колонна и можно было поближе разглядеть немцев и услышать их речь, так пародоксально похожую на "мамэ-лошн".

    Однажды, под вечер, когда Надя принесла ему еды и они сидели поближе к окошку, и она распрашивала про городскую жизнь, которой никогда не видела, послышался необычный шум. Это был топот ног, но не солдатских, в тяжелых сапожищах, а вроде овечьего, семенящий и неуверенный. Такой звук производят не те, что идут, а те, которых гонят. Впереди шли двое в немецкой форме. Поранявшись с тополем,они остановились и один из них выкрикнул: "Хальт!", после чего оба отошли чуть в сторону, отстраняясь и избегая соприкосновения с колонной растерянно топчущихся людей с котомками, узелками, сундучками...У одного бородатого на плече лежал аккуратно сложенный талес. Он развернул его, накрылся с головой и начал раскачиваться, а к нему прижались две женшины и трое маленьких детей. Вокруг колонны суетилось несколько человек в гражданских пиджаках с повязками на рукавах. Они все время кричали по-украински, но понять можно было только матерные слова, которые акцентировались особо. У них были карабины.

    Те, что в повязках выволкли из колонны двух мальчишек , поставили их так, чтобы видно было всем и один из них прокричал что-то похожее на: "Вот посмотрите на этих нехороших мальчиков, которые пытались бежать, несмотря на то, что им было велено этого не делать. Должно быть папы и мамы плохо их воспитали. Мальчиков сейчас накажут, а вы смотрите внимательно, чтобы помнить, как не следует поступать." То есть, конечно, он говорил иначе, но в его речи было так много матерных слов, что для Залмана это было все равно, что по-итальянски. В это время подошел немецкий грузовик с солдатами и солдаты, сидя в кузове, образовали бель-этаж представления, между тем, как Залман и Надя сидели на галерке.

    Один из шуцманов сорвал с молящегося талес, быстро разорвал его на несколько полос и получившимися веревками мальчишек привязали к тополю. Им было лет по пятнадцать. Они были так перепуганы, что даже не кричали, а вопила только женщина в толпе. Два шуцмана вскинули карабины, но не выстрелили, потому что подошел третий и остановил их. Залман услышал, как громко вздохнула Надя. Мальчишек отвязали.

    - Ну, слава Богу! - прошептала Надя. - Что ж, они не люди, что ли? Попугали - и ладно.

    Шуцманы бросили мальчишек на землю, связали им ноги и теми же полосами от разорванного талеса привязали их ноги к дереву. В это время грузовик задом подавали поближе. Руки мальчиков привязали к буксирному крюку грузовика. Никто больше не кричал. Следующий акт представления был слишком невероятным, чтобы можно было реагировать. Хотя бы даже криком. Надя обняла Залмана, уткнулась лицом в его плечо и мелко затряслась. Залман хотел и не мог не смотреть, а когда машина рванула, Надя сжала его с такой силой, что слышно было, как лопнула рана в его боку и кровь хлынула, как тогда на опушке леса. Надю рвало и она всего его залила блевотиной.

    Они не знали, как долго они так лежали, обнявшись, в крови и блевотине не замечая ни боли, ни крови, ни блевотины, но пришла в себя только она, а Залман после этого опять потерял сознание и только бормотал что-то на непонятном Наде языке.

    7.

    - Когда ты был в беспамятстве, ты болтал непонятно. Это по-вашему, по-жидовски?

    - Не говори так. Мне неприятно.

    - Как не говорить?

    - Евреев называют жидами, когда хотят обидеть.

    - А почему их все ненавидят?

    - Ну, почему ты думаешь, что все?

    - Конечно, все. Немцы объявили, что все жиды - или как ты говоришь? евреи? - должны быть уничтожены. И тесть тоже говорит, что они сатанинское племя и от них всем вред. Не может быть, чтобы все были неправы. Значит евреи плохие? Тесть говорит, что вы убили Христа.

    - Во-первых, Христос и сам был евреем...

    - Ну, ты ври, да знай меру!

    - Для этого нужно учить историю.

    - А ты из себя умника не строй! Вот за это вас наверно и не любят, что вы выставляетесь. Человек не должен выставляться. Нужно соблюдать себя.

    - Это ты спросила, а я не выставляюсь, как ты говоришь, о рассказываю то, что знаю.

    - Ты точно знаешь, что Христос был жидом?.. Извини: евреем?

    - Это известно из истории. Но дело даже не в этом, а в том, что Христа казнили 2 тысячи лет тому назад. Как же можно обвинять людей в том, что их предки сделали так давно? И кто вообще может сказать сегодня, что 2 тысячи лет назад этот убил этого. Судьи в сегодняшних преступленях и то путаются.

    - Ну, может быть, может быть...А скажи, черти бывают на свете?

    - Не думаю. А почему ты спрашиваешь про чертей?

    - Тесть говорит, что жиды, они черти и есть.

    - А ты бы спросила его, почему он так думает?

    - Ну, да, его спросишь!

    - Я похож на черта?

    - Так я ж никогда ни жидов, ни чертей не видела. Может и правда похож.

    Она растегнула его рубашку и прильнула лицом к его коже, стараясь не сделать больно, а он замер, чувствуя выпуклость ее груди. У него никогда не было женщин, а девушка, которая считалась его невестой, только перед его отъездом на фронт позволила ему поцеловать себя в губы, причем оба поняли это, как залог вечной верности.

    - Ты черт и есть, - прошептала она, глубоко вдыхая его запах. - У тебя запах не такой, как у мужиков. И говоришь ты по-другому. Но если ты черт, то почему ты меня боишься? Почему не потрогаешь, не погладишь.

    - Никакой я не черт, но ведь ты же...

    - Что - я? Я вдова. Вдове все можно. У меня похоронка на мужа (Царствие ему небесное!)

    - Ты его любила?

    - Не за что было. Он меня только в дугу гнул, а чуть что не так - по морде. Не знаю, как у вас там, у городи, а у нас мужики много пьют самогонки, а когда напьются... Що тоби сказать? Тут не до любови.

    Залман погладил ее по волосам. Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

    - Все таки ты черт. Или колдун. Бывают такие.

    - Почему ты так решила?

    - Я подумала: пусть бы он погладил меня по голове. Как бабуля. Была у меня бабуля. Бывало погладит меня вот так, как ты, и говорит: "Нэхай тоби щастить." Меня с тех пор никто ни разу не гладил по голове. Как ты догадался, если ты не черт?

    - А может наоборот? Ты подумала, а я сделал, как ты хочешь. Значит это ты колдунья.

    8.

    Все таки пришлось уйти в лес. В последнюю ночь (а решено было, что он уйдет до петухов) она пришла к нему в открытую.

    - Тесть не кричал на тебя?

    - Нет, ни слова не сказал. Только покачал головой и завздыхал. Ты не думай, что он злой. Он добрый и все понимает. Было однажды: Серафимова вдова загуляла с Петром, сторожем из правления. Все раскудахкались: ай-ай-ай, как можно! Года не прошло, как муж помер. А Петр старый был и без ноги (Ему еще в ту войну оторвало). А Мусий Кузьмич сказал, что может у них любовь, а когда человеку тепло, так и ладно, и нету в этом никакого греха, и шли бы вы лучше к ядреной матери.

    - А свекровь?

    - Евдокия Петровна? Она - тем более. Вообще, ты про нас плохо не думай. Наш народ добрый. Только пьют много. А почему пьют? Жизнь такая, что как тут не запьешь? Не знаю, как у вас там, у городи, в смысле ж - у жидов, то значить - у евреев, а у нас жизнь очень тяжелая.

    Она обняла его и поцеловала в грудь.

    - Ты как хлопчик. Наверно, ты старше меня - я так думаю - но все равно, как хлопчик. Как будто обнимаю сыночка. Как ты думаешь, будет у меня сыночек? Когда-нибудь. Или дочечка? Хорошо, если бы хлопчик. Пусть бы такой, как ты. С черненькими волосиками. И глазки, чтоб черненькие.

    ***

    Была еще совсем ночь, когда вдруг заскрипела приставная лесенка и на чердак поднялась Евдокия Петровна. Нащупала их в темноте, присела где-то в ногах, завздыхала и засморкалась.

    - Чого цэ вы, маманя?

    - Чего-чего? Ты ще й спрашиваешь? Никифора убили, от Антона и Гришеньки ни гу-гу, а теперь и этот уходит. Что с ним станется?

    - А кто он вам?

    - Так-то оно так, а все одно жалко. Опять же вы вместе лежите. Нешто не знаешь, что из этого произойти может?

    - Ну, и пусть. Даже лучше, если память останется.

    - И то правда. А у меня, даст Бог, внучек будет. Или внучечка.

    Она обняла обоих за колени, прижалась к ним лицом и мелко-мелко затряслась, как бывает у людей, которым даже порыдать в голос и то не дозволено.

    - Чого цэ вы, мамо? - спросила Надя и тоже заплакала.

    - Мени внучечку жалко. Як подумаю, шо будэ с нею, якщо народыться, так аж у сэрци щемыть.

    9.

    Прошли годы. Кончилась эта проклятая война, и веселились в мае сорок пятого, как веселятся на поминках, когда перепьются, передерутся, и уже сами не помнят по какому случаю пьянка. Залман отпартизанил и отвоевал, как говорят, "сколько положено",и больше его почти не ранило, только уже в феврале сорок пятого по дурости отморозил ногу и ему, чтобы избежать гангрены, пришлось отрезать полступни левой ноги, и это, по сравнению с тем, что осталось позади, было до такой степени не важно и второстепенно, что и говорить об этом не стоило. Да, и кому говорить, если родители ушли в Бабий яр, братьев-сестер не было, а если где и были на свете друзья или родственники, так иди-свищи - всех разбросало.

    Когда партизанил,встретил в лесу человека из того села и человек нарассказал ему таких страшных вещей, что описать на бумаге эти ужасы нет никакой возможности. Потому что слов нехватает? Да, нет, слов достаточно, но где найти людей, чтобы такое читать захотели? Вы заметили, с каким единодушием и с какой готовностью большинство людей отворачивается от порезавшего палец, а тем более от раненного в грудь? А тут...

    Нет охоты рассуждать о человеческой подлости: все одно не очистить от нее не то, что Авгиевых конюшен, но даже прихожей нашего загаженного жилья, хотя, при этом, можно ли забыть, что нашелся все таки - не среди чужих, а тут же рядом - подонок, доложивший "кому следует" про Кузьмича и Петровну. Кто его, паскуду, научил этому, поп или парторг - шут его знает? Может в нем от рождения орган такой устроен. Где-нибудь ниже диафрагмы.

    Обоих стариков повесили рядышком и на том же самом тополе, что напротив того самого окошка. А хату сожгли.

    - А Надя? Там была у них еще невестка, вдова, у которой мужа в самом начале войны...

    - Про эту не знаю. Нет, не слыхал. Может изловчилась как -нибудь и убёгла?

    10.

    Невеста Залмана нашлась, и было у них потом все ординарно: любовь, женитьба, работа, вечерние вузы, очередь на квартиру - словом, как у всех. Только детей у Лили не было и они приютили у себя Лилиного племянника. Родителям маленького Аркаши негде было жить и они, временно оставив ребенка у них, завербовались на Север. И больше не возвращались. Неужели нужно еще кому-то объяснять, как это получается, что люди вербуются, уезжают и не возвращаются, и не оставляют на память даже прощального письма, чтобы потом хранить в семейном архиве и передавать из поколения в поколение? Уехали и - как провалились.

    Пятнадцать лет прошло, пока Залман собрался таки създить в те места, где - кто знает? - не расскажет ли кто нибудь о людях, однажды подаривших ему вторую жизнь? Можно было бы и раньше съездить, так ведь что за срочность, если там даже спасибо сказать некому? А могилы? - что там ни говори, а могила - не человек, и у нее, как сказал Маяковский, "в запасе вечность".

    Село почти не изменилось, и тополь - на том же месте, и напротив тополя - бурьян и черные головешки, которые за все эти годы никто не прибрал. То, что называется пепелищем. И такая тишина, что зеленая красавица-муха гремит, как паряший в летнем воздухе танк. И кроме, как с мухой, поговорить не с кем.

    ***

    Все таки решил зайти в сельсовет и застал там секретаршу, и подождал, пока она освободится от своих справок и квитанций, и объяснил ей, кто он, и она посмотрела на него, как на человека, который лучше бы не приходил, потому что и так тошно, и вспомнить ей по тогдашней молодости лет было нечего, но вон идет заведуюий "коморы", так он, если захочет, расскажет.

    "Комирнык" оказался разговорчивым и пьющим, звали его Иваном, в его "коморе" было чем закусить, а за пол-литрой Залман сходил в сельпо.

    - Было дело. Сам видел. Жаль, хорошие были люди. Ты, конечное дело, не виноватый, но лучше бы они тебя к себе не брали. Ты не обижайся, конечно, но это факт. Все вы должны были понимать, какое время настало и из-за тебя одного не то что семью - всю деревню спалить могли.

    - Но кто-то же выдал? Слушай, Иван, как бы там ни было, но мы же с тобой солдаты. Ты и я. Как солдат солдату, скажи, разве неправильно сделали эти люди, что выходили солдата? Не меня - солдата Красной армии?

    - Правильно то оно правильно, но только ты ж и сам должон был понимать.

    - Так я ж был без памяти. А кто их выдал и стариков на смерть отправил?

    - Ну, это трудно сказать. И теперь это ворошить не след. Тогда время тако было. Кажный свою шкуру спасал. А ты лучшей? Говоришь, партизанил, а сам в лесу от смерти спасался - вот тебе и все твое партизанство.

    - Не говори так. Я воевал и других не продавал. Ну, ладно, ты скажи мне тогда: кто их вешал? Кто хату сжег?

    - Как кто? Понятное дело - немцы.

    - А точнее? Кто петли завязывал? Кто табуреты из под ног выбивал? Кто керосином на хату плеснул? Кто из кресала огонь выбил?

    - Да что ты мне тут ГПУ устраиваешь? Если спрашиваешь, значит сам понимаешь, кто командовал, а кто исполнял. Така вона житуха. И говорить про это не след, а то вместе с виноватыми и мы с тобой зазря загинем. А может ты за тем и пришел? Может ты сексот? Ну, ладно, не обижайся. Давай лучше нальем.

    - А про их невестку Надежду ты что-нибудь слышал?

    - А как же? - слышал. - Скурвилась она.

    - Что значит: скурвилась?

    - А то значит, что, пока муж на фронте за родину воевал, она тут с кем-то злягалась и он ей пузо заделал.

    - Но как же она спаслась от немцев и шуцманов?

    - Как спаслась, не знаю, но, видать, сбёгла и где-то шлялась, неизвестно где, а когда немцев погнали, вернулась, но уже с выблядком своим. Ее еще тогда в кладовку, что при клубе впустили. Там и жила. Пока Никифор не вернулся. В плену был. Никифор, тот был человек хороший. Даже бить Надежду не стал. Только сказал, чтобы, значит, ребенка своего приблудного куда хотит пристроила. Так при всех и сказал, что я, значится, к тебе без претензий, потому как ты баба и значит у тебя дурь тоже бабья, а я, тем более, вроде как считался в убитых, но чужого ребенка мне иметь ни к чему. Она, ясное дело, в рев, но он стоял на своем.

    - Ну, и что же с ребенком?

    - В сельсовете решили так, чтобы ребенка...

    - Мальчик или девочка?

    - Девочка. Она ее Зинкой назвала. Зинаидой значит, если по документам.

    - Где же ребенок?

    - Так вот, я же тебе и говорю, что сельсовет справил бумаги, что ребенок вроде сироты - таких после войны хватало - и определили ее в детдом.

    - А где сейчас Надежда? Здесь, в селе?

    - Нет, нету ее. И Никифора тоже нету. Померли оба. Мертвые, значит. И не здесь, а в тюряге. Или в лагере. Такое дело. А чего ты так волнуешься? Слухай, а может это ты, когда гостил у Кузьмича, ихней невестке ребенка заделал? С тебя станется! Ты на меня не обижайся, но вы, евреи, хоть, говорят, и умные люди, но насчет того, чтобы какой вред изделать, так вы - на первом месте. Ты не обижайся, конечно, может я это по пьянке, но люди ж не зря говорят. Ну, ладно, давай допьем и будем комору закрывать, а то мне моя старуха задаст деру.

    Залман разлил остатки водки и они выпили.

    - Хорошо, все это интересно, но ты мне все таки скажи, что случилось с Никифором и Надеждой и... может, ты все таки знаешь, где девочка? Зина?

    - Никифора вскорости забрали.

    - Кто? Зачем? Немцы?

    - Какие там немцы! Ты все забыл. Война давно кончилась, но Никифор же был в плену, а это - не по закону, сам знаешь. Может ему, хоть и был такой приказ, чтобы в плен не сдаваться, простилось бы, но только языкатый он был очень. Раз было так, что он у меня тут в коморе трудодни получал. Ну и, значит, заспорили мы с ним. Выпивши, конечно. Я, когда выпью, сам видишь, мухи не обижу, а он был не такой. Это, говорит, не трудодни, а сплошные злыдни. У нас, говорит, в немецком лагере и то больше давали. А я говорю: ну и сидел бы в своем лагере. Жалко, что таких выпускают. Ну, он, значит, меня по харе - и пошло. Пришел участковый. Чего завелись? Я ему и сказал...

    - То есть ты его заложил?

    - Кто заложил? Я? Мы ж по пьянке. Ты что?

    - Ну, ладно, не ты. А Надежда? Что с нею?

    - Надежда? Та, дура, прибежала в район и в крик: выпустите мне Никифора, а то я вам тут всю советскую власть спалю. Ну ей и объяснили. Сам понимаешь.

    - Так почему ты думаешь, что их нет? Может они живы?

    - Не, не живы. Это я точно знаю. Был человек оттуда. Он сам видел их обоих мертвыми. Хоть и в разных местах, говорит. А где девка, видит Бог, слыхом не слыхивал.

    11.

    С Лилей проблем не возникло, она все поняла, но на розыски девочки ушел год и ехать пришлось аж на Урал, где ее поместили в специальный детдом для детей врагов народа. Никифор к этой категории не относился, а Надежда - тем более - какие с них враги и какого, народа? - но - ищи правды! Может, они никому и не враги, но статья такая, чтоб, значит,..

    Словом, Залман нашел детдом и зашел к завучу. После "здрасте-здрасте" и представлений ("Работаю там-то, родственников за границей нет и в отклонениях от линии не участвовал") произнес заготовленное, то есть все, что обязано было убедить и предварить возражения. Завуч оказался симпатичным мужиком. Если бы не эти его усы, которые Залман уже где-то уже видел, но это неважно. Оказалось, что оба они дважды воевали на одних фронтах и оба помнили разных там общих полковников и генералов.

    - Послушай, браток, - неожиданно перешел завуч на "ты" и только тогда Залман заметил, какая у завуча широкая грудь и как много на кителе армейского покроя места для орденских планок. Сказав эти два по братски обязывающих слова завуч запустил огромные пальцы в таежные заросли седеющей шевелюры, опустил голову и предался раздумью.

    - Послушай, браток, - продолжил завуч, - неладное ты задумал и нет у меня на это согласия. Директор тем более не разрешит. И прецедентов у нас таких не было. Ты же знаешь, какой у нас тут контингент. Правильно. Доказать, что ее родителей нет в живых, ты не сможешь, а доказать своего отцовства - тем более. Да и откуда, если я правильно понял то, что ты мне тут наплел, ты сам можешь знать, что Зинаида Никифоровна Петрова твоя дочь? Ты в сорок первом спал на чердаке с ее матерью? Да, мало ли с кем мы в это время спали на чердаках, если выдававался случай? И мало ли с кем спала до и после тебя ее мать?

    - Я хочу ее видеть. Это по крайней мере можно устроить? В этом вы мне не откажете?

    - Хорошо. В этом я тебе не откажу. Но как это сделать? И скажи мне: ты уверен, что это так уже нужно?

    - Как жизнь.

    - Ой, боюсь я таких слов. Но я что-нибудь придумаю.

    Он позвал секретаршу и послал ее за Петровой из пятого отряда. "Господи, неужели у них и здесь отряды?", - подумал Залман.

    ***

    "Сейчас у меня родится дочь" - шевельнулось в его мозгу и он улыбнулся от сранной мысли, что дети иногда рождаются сразу четырнадцатилетними, а когда открылась дверь и она вошла, он перестал слышать солдатскую болтовню завуча и только смотрел на нее и не мог оторваться от ее лица, и взглядом обнимал ее тонкую фигурку, и пытался заглянуть в черные, как - я не знаю что - глаза и трогал кудрявые, черные волосы. Завуч что-то спрашивал, она отвечала, а Залман смотрел и смотрел и вбирал в себя ее всю, а когда почувствовал, что она вся целиком слилась с ним, девочка повернулась к нему и тоже что-то ощутила, и спросила:

    - Ты приехал за мной?

    Залман посмотрел на завуча, а завуч на Залмана. Потом завуч начал быстро переводить взгляд с Залмана на Зину и обратно - и все поняли, что выяснять абсолютно нечего. Завуч подошел к Залману, обнял его за плечи, встряхнул и вышел. И слышно было, как щелкнул ключ в замке. Чтобы не мешали совершаться чуду.

    ***

    Понадобилось немало времени и хлопот, и пришлось исписать кипу бумаг, и высидеть в очередях в прокуранных приемных, прежде чем они оказались в вагоне, который катил их домой. Он не знал, что значит иметь своего кровного ребенка, а она не знала, что такое семья и дом. Они без конца разговаривали, но к счастью этого никто не слышал, потому что оба были похожи на людей, рассуждающих об электронике, не зная, что ток движется по замкнутой цепи. Он говорил с нею, как со взрослой, как если бы она была Надей, а она с ним, как с ребенком. Он и был ребенком, а взрослой после кошмарного опыта детдомовского детства была скорее она.

    - У меня теперь будет другая фамилия? Какая? Гуревич?

    Она задумалась.

    - Что за фамилия такая? Вроде не русская. Ты что, не русский?

    Тонкая ледяная перегородка выросла между ними.

    Залман автоматически повертел головой, глядя по сторонам. Как будто это был секрет, и чужие не должны были услышать. Как будто он опять с Надей, на чердаке, и опасно подойти к окошку, а в проеме двери мог возникнуть Надин свекор и увидеть их в объятиях друг друга.

    В купе, кроме Залмана и Зины, никого не было.

    - Нет, не русский, - осторожно сказал он. - А ты разве...

    Что значит "разве"? Об этом, между прочим, и речи не было. Они друг на друга так похожи, как бывают похожи только близнецы. Или, иногда, хоть и редко, отец и дочь. Все остальное - бумаги и болтовня.

    - Понял. Послушай, Зина, теперь, когда у нас с тобой уйма времени, я расскажу тебе все-все. О себе, о твоей маме, о том, что было до твоего рождения.

    Легко сказать: все, но как это сделать, если Зине этот рассказ покажется фантастическим, а для него это просто события его жизни? Как объяснить девочке события на чердаке?

    - Если ты не русский, то тогда выходит, что и я тоже.

    - Ну, пока что в твоей метрике написано, что ты Петрова, русская.

    - У нас, не русских не любили.

    - Где, увас?

    - В нашем отряде. Их было трое: татарин, еврей и поляк. Они были не русские и их дразнили и обзывали всякими словами.

    Оба посмотрели в окно. Он - чтобы не спешить с ответом. Она - потому что он посмотрел.

    - Это русская земля. Вон там русское поле, - сказала она. - Есть такая песня. Про русское поле.

    "Русское поле! - подумал он. - Это же надо такое придумать! Не удивлюсь, если узнаю, что эту песню из подхалимских соображений сочинил еврей". Позже он где-то прочел, что так оно и было.

    - Мы с твоей мамой любили друг друга. Между прочим, она тоже была не русской, а украинкой. Не знаю, почему тебя записали русской.

    - Это одно и тоже.

    - Не совсем. Но дело не в этом.

    - Я не хочу быть не русской, - настаивала девочка.

    - Тебе и не придется. Ты сама решишь. А пока у тебя есть твоя метрика. Официально я тебя как бы удочерил. Удочерил свою дочь. Сейчас ты Зинаида Петрова, дочь Надежды Петровой и Залмана Гуревича. Жаль, что тебя зовут не Надеждой.

    - А это зачем? У меня хорошее... русское имя. Разве ты не хочешь, чтобы я носила имя, которое мне дала моя мама? Ведь ты же говоришь, что вы любили друг друга.

    - Сейчас я тебе объясню. Видишь ли, меня при рождении назвали Залманом. Это хорошее, еврейское имя. Но в школе, где я учился, оно могло не понравиться другим детям и мои родители подумали, что меня станут дразнить. Словом, в школьном журнале я был записан, как Зиновий.

    - Но ведь ты все равно остался Гуревичем и все равно все знали, что ты еврей.

    - Ты права. И все равно меня называли "жидярой" и мне приходилось драться. Но не в этом дело.

    - А в чем?

    - Дело в том, что твоей маме я тоже назвался Зиновием...

    - Я все поняла, - вскрикнула она и прижала ладони к щекам, как делают девочки, когда им вдруг все становится ясно. - Моя мама была наверное самой умной на свете. Она дала мне пароль, чтобы тебе легче было меня найти. Я читала про подкидышей, на шее которых их матери оставляют медальон, чтобы потом, когда те вырастут, их можно было отыскать. А моя мама оставила мне имя-пароль. Как здорово! Но зачем же...

    - Как хочешь, но я подумал, что теперь, когда пароль сработал и больше не нужен, не лучше ли, чтобы ты носила имя своей матери. Лучше никому об этом не рассказывать и пусть это будет нашим с тобой секретом, но мне очень хотелось бы называть тебя Наденькой. Если ты не возражаешь.

    Это было в тысяча девятсот шестидесятом году.

    12.

    Лиля была родом из очень зажиточной и до мозга костей интеллигентной семьи латвийских евреев. Довоенный рижский еврей примерно так же отличался от еврея бердического, как Рига отличалась от Бердичева или как Европа Западная от Европы Восточной. Даже в бедной рижской еврейской семье, ребенок, как минимум, играл на флейте, владел немецким языком и ивритом, по-латышски говорил, как латыш, а по-русски тоже объяснялся без акцента. Интеллигентность этого ребенка выражалась не только в точном знании и исполнении форм этикета, но еще и в том, что отклонение от правил приличного поведения кем-либо из окружения воспринималось им, как извращение. Потом это оставалось на всю жизнь. Я встречал глубоких стариков, проживших большую часть жизни в России или в других странах, но сохранивших эту особую подтянутость в поступках и разговорах, которая, говорят, уже утеряна даже в Букингемском дворце, а на улицу Аленби, уверяю вас, эти правила если и импортировались, то тоненькой струйкой, преимущество из Берлина, из Риги и с Невского проспекта.

    Лиля любила рассказывать о суровых требованиях отца к выполнению всех пунктов кодекса застольного поведения. Точнейшие и строжайшие правила, о которых девяносто процентов людей знают лишь понаслышке, в рижских домах выполнялись, оказывается, с большей точностью чем в гостинных самого утонченного бомонда западной цивилизации. Ее ностальгические реминисценции о том, как важно было, вытирая рот салфеткой, держать при этом вилку на растоянии десяти с половиной см от тарелки, причем с левой, а не упаси Господи с правой стороны, даже меня, в целом выдержанного человека, могли довести до одурения.

    В Лилином рижском доме, конечно же, были книги и фортепиано, но в ее памяти осталось требование, чтобы локти были прижаты к бокам и уж никак не на столе, и то, как это делалось, считалось символом и признаком культуры.

    Когда же в доме появилась детдомовка, которая вообще видела столовую салфетку только один раз, причем в кинофильме по какой-то чеховской пьесе, наша с Аркашей жизнь стала зависеть от того, где в данный момент находится Надина вилка и в какую сторону она наклонила тарелку при вычерпывании остатков супа.

    - Лиля, ты не должна так вдруг требовать от нее, чтобы она приняла твои манеры, - пытался я урезонить жену, когда мы оставались наедине. - Вся ее маленькая жизнь прошла без этих правил и манер.

    - Я уже жалею, что разрешила тебе... Она нам чужая.

    - Лиля, что ты говоришь? Ведь Наденька моя дочь.

    - Ну, да, конечно, она у тебя Наденька. Я уже не помню, когда ты в последний раз так меня называл. Когда-то я тоже была Лиленька, Лилек... И с чего ты взял, что она твоя дочь? Бог знает, с кем еще, кроме тебя, валялась ее мать...

    - Лиля, не нужно. Ее мать погибла. Вероятнее всего в страшных условиях.

    - Я в этом виновата?

    - Никто тебя не винит, но ведь ты тоже не по наслышке знаешь, что такое война и какими были послевоенные годы. А в глухом селе... А в лагере...

    - Ты веришь всему, что тебе наплел какой-то кладовщик. Алкаш несчастный.

    - Лиля, вокруг было и есть много несчастий, и мне повезло, что из этого омута мне удалось вытащить свою дочь. Это моя дочь!

    - Я не уверена. Подсунули тебе какую-то гойку, которая, как тебе кажется, на тебя похожа.

    - Лиля, ты переходишь границы, - заключил я и потребовал, чтобы жена умерила свой пыл по части обучения детей этикету. - Твои требования чрезмерны и абсурдны. Не знаю, кто придумал твои правила, но я не вижу смысла морочить ими головы своих детей.

    - Твоих детей! Вот именно, что твоих.

    ***

    Не стоит описывать наши разговоры на эту тему. Всем известно, что такие стычки с легкостью перерастают в ссоры и скандалы. Лиля все больше чувствовала себя чужой в нашей с детьми "гойской" и некультурной атмосфере, все чаще уезжала к сестре в Ригу и однажды написала, что просит прислать ей кое-какие вещи, которые ей дороги.

    Так я стал отцом-одиночкой, причем, когда дети стали старше, они подшучивали надо мной, что женщины при таких обстоятельствах хотя бы алименты получают.

    Они были примерно ровестниками и росли, как брат и сестра, а когда подошел возраст любви, оказалось, что никого другого ни он, ни она любить не могут, а только друг друга, и они поженились и произвели на свет двоих деток следующего поколения.

    ***

    В жизни каждого из нас большая часть лет не содержит ни слов, ни свершений, ни даже беглых впечатлений, которые стоило бы хранить в выдвижных ящичках сердечной шкатулки. Год прошел, бед и болезней на голову не свалилось - вот и ладушки, а помнить нечего. И вообще, протарехтел по рельсам тыща девятьсот такой-то или прошуршал за кустами - это трудно сказать. Был, конечно, но не исключено, что его и вовсе не было.

    Люди тоже бывают такими, как годы: и шума не производят, и вреда от них нет, и уходят так незаметно, что никто их отсутствия не замечает. Но, к счастью, некоторые всеже оставляют след. Надя часто спрашивает меня о матери, а мне-то рассказать по сути и нечего. Поэтому в то, что я рассказал прошлый раз, я вплетаю все новые и новые детали, которые сам же для нее и придумываю, и постепенно моя мало знакомая Надежда выросла в такую замечательную женщину, что, если ей там, наверху, слышно, что я о ней рассказываю, то воображаю, как она смеется: "Ну, что ты, Зинка, про меня такое напридумывал?"

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Мошкович Ицхак (moitshak@hotmail.com)
  • Обновлено: 27/07/2004. 46k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка