Мотовилов Анатолий Минеевич: другие произведения.

Две ночи с Кахамадой

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 08/11/2006.
  • © Copyright Мотовилов Анатолий Минеевич (motia40@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 86k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:


    А ты меня не поняла
    И ты моя Япония... \ Д.Хармс \
      
      
       НОЧЬ ПЕРВАЯ
      
       Престарелая, дородная "Анна Ахматова", ржавыми потёками по чёрным бортам расписанная, но широкой белой грудью сияя, подновлёнными палубными надстройками и свежевыкрашенной трубой, опоясанной российским триколором, легко курилась, разводя пары на Японию. Над взволнованной бухтой реял весёлый май, пьяное - рваное небо полоскало в глубине своей грязное тряпьё облаков, парили и падали, разрывая солнечные блики волн, птицы с угловатыми колючими крыльями.
       Упившись портовым горько-солёным, замешенным на тугом ветру воздухом, насладясь забытым гвалтом чаек, с трудом узнаваемыми, но узнаваемыми, чертами нового Владивостока, Он сверил свои "Сейко" с морвокзальными, перевёл от московского на семь и обнаружил, что есть ещё часа два-три побродить по прошлому, невозвратимому. Развернулся на пятке и вышел в город на мужественно придерживающего пальто лысого истукана, венчающего привокзальную, тренькающую трамваями площадь.
       И куда стопы направить? Крутанул башкой от утыканных свежими высотками сопок Эгершельда через помпезный центр, изваянный в той же, голубями помеченной бронзе ("и на Тихом океане свой закончили поход" - не закончили, не закончили, как выяснилось), через крутой серпантин вверх, к сгорбившейся над изломами крыш Голубинке, и оттуда вниз, к гудящей тяжёлой работой бухте, к портальным кранам, к частоколу мачт и локаторов у причалов усталого трудяги - Дальзавода. Морская мятежная весна дождя не сулила, - пройдусь-ка до школы своей родимой, - решил наконец, - прикоснусь к струнам воспитания чувств и восхождения к половой зрелости. Где-то сейчас Жанка, Жанночка, а где та, единственная? - и полетел туда, перебрасывая яркие картинки минувшего, перечитывая истончившиеся листки дневников, пересовывая с парты на парту записочки. Сорок лет, как один миг...
      
       С чего всё началось?
       А вот с чего. Географиня наша убелённая, Анастасия Петровна, так и прозвали - Коробочка, - типичный представитель неудачной истории российской, объясняла нам, падшим ртом шамкая, причину грозного природного явления. То ли, - с трудом изрекала она гипотезу, - дно моря Охотского, то ли океана Тихого раскололось под влиянием внутренних напряжений или неожиданно освободившихся стихий и погнало крутую волну на поверженную героями - краснофлотцами Японию. (Про американцев тогда и не слыхивали). Но промазала волна и смыла наши Курилы. Приподняв круглые толстые очки, старушенция долго водила носом по затрёпанной карте СССР, нашла на краю, обвела концом указки острова Итуруп, Кунашир, Шикотан и вздохнула облегчённо, что всё на месте, что не стёрло их с обозначенных границ государства.
       А раз всё на месте, то всесоюзное радио, центральные газеты, их специальные корреспонденты и лично товарищ Левитан не сообщили народу о бедственном положении тружеников моря, их затопленных посёлков и растерзанных семей. Несущественной показалась новость после дела врачей-рабиновичей и смерти друга всех физкультурников. Страна еще по прошлому не отстрадала, глубоко не отдышалась, весело не отсохла, чтобы привлекать внимание к причудам тихоокеанского прибоя. Или там цунами - не важно. Держава строила стройки, укрепляла атомную мощь, пахала и рассылала миру вдохновляющие вести с полей, ей было не до природных катаклизмов на очень Дальнем Востоке на самом краю карты.
       Оставшихся в живых завозили во Владик в трюмах ржавых трофейных, плосконосых галош, удушливыми гудками возвещавшими прибытие, как спасение.
       С этого и началось.
       Эльвира Баженова, директриса школы нашей, грозно сверкая пенсне, обошла линейку лоботрясов, вольно навалившуюся на стены спортзала, провела взглядом по завешанным гамаковой сеткой окнам, выходящим на бухту, указала нам туда дрожащим пальцем, - У людей беда, нужно помочь, - проскрипела она онкологическим горлом, - помочь кто чем может. Людмила Александровна, - распорядилась она, - запишите желающих. И ушла умирать. Высокая, прямая, горбоносая, до костей усохшая, в неизменной безупречно белой кофте с дутыми плечами, с высоким жабо и камеей под свисающей кожей подбородка, непреклонная, не скрывая презирающая всё это мерзкое простонародное быдло, бывшая директриса городской женской гимназии с дворянским уклоном, ныне средней смешанной школы. Весьма усреднённой, потому что смешали здесь благовоспитанных, бледнолицых сынков и дочек вылупившихся не во время гимназисток, разнузданную вольницу плавсостава и приблатнённое хулиганьё рабочей Голубинки.
       Наш 10-й "Г" втюхался в предприятие полностью, даже дистрофик Умпелев, - тот любил путаться в ногах. Но не помощь ближнему и не страдания никому не известных потопленцев владели нашими благородными порывами, - никто ж ничего толком не объяснил и не понял. Просто во главу предприятия поставлена была наша Милка - наша классная, которую троечники побаивались, а хорошисты и двоечники обожали. "Троечники - трудолюбивые тупицы, - бесстрашно определяла она нашим предкам с пресным смешком и ясными глазами, - хорошисты - неусидчивые умники, а двоечники - гениальные бездельники". Куда деваться, - предки глотали. А отличников в 10-м "Г" не было. Ну не было. Не те волновали интересы, - проблемы полового влечения распирали и преодоления его запрета.
       Назначено было на завтра. Сбор у школы с тёплыми вещами, одеялами, подушками, носками, обувью, по возможности, с горячей пищей, чаями, игрушками, пелёнками - распашонками, зелёнкой, с куревом да и водкой, чего уж там, - и с водкой, - со всем, чего не пожалеют родители, пережившие голодные годы войны и знающие им горькую цену. От школы до ДОФ - два шага. Два шага по развезённой мрачным мартом Пушкинской меж трепета, нытья и свиста мёрзлых голых прутьев пробивающихся к весне тополей...
      
       ...ДОФ - Он неторопливо приближался, оттягивая момент, отодвигая долгожданную, желанную встречу, - Дом Офицеров Флота. Солидный, на прочный гранитный постамент опирающийся, в три высоких серосиреневых этажа, старорежимный особняк с пилястровым выпен-дрёжем по фасаду, со сводчатыми окнами, в полкирпича обводами вокруг, кое-где уже осыпавшимися, с фигуристыми балконами, воз-лежащими на фигуристых консолях, что-то там от русского модерна, с кованым чёрным ограждением, с мощными ступенчатыми карнизами, с башнями и медными, скрипучими флюгерами на башнях, - полный набор размашистой купеческой эклектики конца-начала века. На пер-вом этаже, - чётко торчало в памяти, - терракотовое фойе, дубовый гардероб при входе с годами неизменной усатой харей красноносого недобравшего приёмщика; гипсовый белёный Ленин напротив в полукруглой нише, сменивший на посту беломраморную Афродиту безрукую; слева от вождя, как положено, доска почёта плавсостава - в два ряда тоскующие по берегу и пиву лица; справа буфет, украшенный горками крабовых консервов "Чатка", леденцами "Бар-барис" и шоколадными конфетами "А ну-ка отними"; гроздья хрус-таля с потолка в бронзовых кустах и туалеты в нише, завешенной бархатными, цвета "бордо", шторами с бахромой и кистями, драпи-рованными наподобие переходящих красных знамён социалис-тического соревнования. Всё для кустовых совещаний партактива и танцев под радиолу по субботам и воскресениям. Парадная лестница на второй этаж из терракотовых же гранитов, раздваивающаяся у торцевой стены. А со стены на вас, с продолжения, как бы, лестницы, взлетающей к небесам, сходят, расставленные строго по ранжиру, сияя солнечными лицами, родное Политбюро и выдающиеся деятели страны во главе с вождём и учителем. Он идёт впереди, заложив сухую руку за борт белого мундира, точно воспроизведённого из кад-ров любимого народом фильма "Падение Берлина", и опасно щурится узкоглазой восточной улыбкой, - Погодите-ка, я ещё вернусь... А провалы в рядах его единомышленников и верных соратников трид-цатых неизгладимых годов, мастерски подмалёванные неутомимыми деятелями Худфонда - тому порукой. Правда шёл он когда-то во френче полувоенном, в узких галифе и мягких кавказских сапогах, но что стоило тем же деятелям подправить костюм и историю? Была бы установка. А она была. Она была и правила.
       Это при том, что отгремели уже бурные, долго не смолкающие от растерянности аплодисменты двадцатого съезда и закрытое письмо нашёптано уже народу на ушко на кухнях и в подушках. Но он всё шёл и улыбался. Не было новой установки. Ждали новую.
       На втором этаже зрительный зал с тем же купеческим размахом, - хрустальным дождём и шторами - знамёнами в овальных ложах, где, собственно, кустовые совещания и кино по средам и пятницам.
       А на третьем этаже гулкий тёмный коридор и двери, двери, двери, требующие сохранения тишины, но входа только после стука. Здесь и дали потопленцам временное, тёплое пристанище. Говорили, других по лагерям развезли и домам отдыха, - может быть, - его классу эти достались. Сюда и притащили тюки, мешки, рюкзаки, коляски, ко-робки, авоськи, даже пару котят. Дети же...
      
      -- Загляни на чёрную лестницу, там японцев разместили, - велела мне Милка, когда щедроты наши со слезами благодарности были приняты и впереди замаячила приятная перспектива неформальной встречи на пристани, - организуй кормежку и воду.
       Классная давала нам изящную словесность, выделяла мои незрелые потуги и ковала из меня бойца, опуская в жизненные глубины. Но японцы - это перебор. Японцы же враги. В паровозных же топках сжигали нас...
      -- Новости, мне ещё косоглазых не хватало. Да и нет больше ничего, - я махнул пустым рюкзаком, на дне которого, кстати, болтались два бутерброда, припасённых для прогулки по маслянистым водам Золотого Рога на длиннотрубом старом пароходике "Комсомолец" с навесом над палубой - морском трамвае. Вся наша весёлая кодла - трое на трое, я и две бутылки вермута. Чёрт с ним, с вермутом, - Жанка обещала быть...
      -- Я сказала, - сказала Милка и приятная перспектива растаяла, - у коменданта возьмешь всё, что нужно. Составь список сначала. Вот блокнот, карандаш.
      -- А можно я? - встрял малокровный Умпелев, - я мигом!
      -- А можно он? - обрадовался я, возродив надежды, - он мигом!
      -- Я сказала? - подняла бровь Милка, - идите домой Умпелев, идите, вам достаточно, - и красиво пошла к выходу, подгоняя дистрофика мягким пошевеливанием длинных ухоженных пальцев. Как гусёнка.
       Исчертыхавшись, я прошёл в торец коридора мимо спящего на трёх стульях молодого, рыжего, сладостно сопевшего, губастого солдатика, подложившего под себя пилотку и трёхлинейку с примкнутым штыком. Пихнул ногой разбитую, изрезанную выражениями дверь и вот она...
      
       Чёрная лестница ДОФ! Детский сад, начальная школа, первая любовь, наглядное пособие. С мамой за руку потихоньку освоенная, за чу-гунные ограждения держась, вперевалочку перехоженная, с пацанами ватагой перебеганная, через ступеньку, две, три, через полумарш, перепрыганная, на деревянных шатких перилах над черным пугающим провалом переезжанная, с охнариками "Беломора" у входа в пыль, в вонь и голубиный клёкот чердака пересиженная, впервые прику-ренная, перекуренная, впервые испитая, перепитая, перебитая, уби-тая, пересаженная. Сколько девочек сюда перетаскано, перетискано, сколько желаний возбуждено, испытано, сколько исполнено, сколько слов нашёптано, слёз пролито, скорых решений принято, сколько сердец соединено, сколько судеб исковеркано...
       Чёрная лестница ДОФ. Первый поцелуй с Жанкой, как помнится, и последний. Он стоял на ступеньку выше и ему совершенно не мешал её рост. И его. Было очень удобно...
      
       ...Безмолвно шевелящаяся масса, накрытая пыльным, ржавым полусветом чахоточной лампочки, стекала во тьму лестничных маршей. В нос шибануло затхлым, немытым, прелым. Я напряжённо вглядывался, постепенно различая тела, позы, размеры, одежду, лица, глаза. Глаза, глаза, глаза, медленно возносимые ко мне, - холодная, покорная обречённость, предзнаменование смертного часа в глянце зрачков, накрытых тяжёлыми, плоскими веками. Тишину пробивали далёкий детский, через кашель, плачь снизу и россыпь дождя по жестяной кровле. Мерным налётом, нудная россыпь.
      -- Кто говорит по-русски? - надо было солдатика разбудить, поздно понял я. Как тут одному?
      -- Кто-нибудь говорит по-русски? А по-английски? ("Дзис ис э войс оф юнайтед стейтс оф америка ин окинава" - лезло в голову) Э-э-э... ху ис спик инглиш? (Чему тебя, бездарный юноша, сонливая англичанка пять лет учила?)
      -- Все здесь понимают по-русски, - маленькая тонкоголосая девочка -японочка, поднялась со ступеней, сбросила телогрейку, укрыла полулежащего у стены старика, подтянула широкие мужские шаровары, заправила под шерстяной платок выбившуюся рыжую чёлку, крест на крест ладонями обняла плечи, подошла, - что нужно? - очень чисто, кристально чисто. "Вон красавицы какой-то льётся тонкий голосок", - звякнуло в памяти.
      -- Составить список нужно, - мне было муторно, - вас кормили? Вода есть? - хотя видел же...
      -- Опять список, - устало пролепетала девочка, - пойдем, - и пошла вниз, туда, к детскому непрерывному плачу первая, петляя меж устроившихся кое-как на ступенях и площадках стариков, старух, детей, женщин. Мужчин не было.
       Книзу затхлость переходила в вонь совершенно определённую, рождающую сюжеты скорбные.
       - Нас в уборную не пускают, - предупредила провожатая...
       Сорок три раздавленных катастрофой судеб уместились на двух листках из милкиного блокнота. Девочка была сорок четвёртой.
      -- А ты? - я не смотрел на неё, я думал, мучения мои кончились.
      -- Я не японка, я русская, мама у меня русская... была, - проговорила она мягко, словно в куколки играла, под каждое словечко подушечки подкладывала, а последнее усыпила и одеяльцем укрыла. Забавная.
      -- Тебе лет сколько?
      -- Пятнадцать.
       Вот те на! Я-то думал... А она ровесница мне практически. Забавная. Можно идти, надо идти, - но она стояла напротив, зябко охватив плечи, молчала, оглядывала, чуть повернув голову снизу, и я не мог сдвинуться.
      -- Так пить вам давали? - наконец придумал.
      -- Нет, не давали, - смиренный взгляд её ловил меня, - Ничего нам не давали, - тонко, мягко, беспомощно...
      -- Я сейчас, я принесу, я не ухожу, - уговаривал я себя, - я скоро! - и, сунув в её руки рюкзак, - возьми, там бутерброды, - рванул в коридор, бешено соображая, что же дальше, что дальше?!
       Солдатик спал, отвернувшись уже к стене, от неудобств постанывая. Винтовка, как предмет несподручный для сна, лежала теперь за спиной его и вот-вот готова была пасть на пол и произвести выстрел. Только этого нам не хватало, - прервав дыхание, я подхватил брезентовый трепаный ремень и уложил грозное оружие у ножек стульев.
       У дверей вдоль коридора, подпирая стены или сидя кружком на корточках, курили, надрывно чихая в кулаки, и сипло бухтели слегка отошедшие от бед мрачные, небритые, простуженные мужики. Женщины мельтешили туда - сюда, хлопотали по ужину, стаскивая в один кабинет всё съестное, гремя посудой, бутылками, - бутылками, куда без них, - уже подшучивали, негромко похохатывали, - жизнь дарила надежды, отогревала, брала своё. Горе таяло.
       Коменданта я нашёл внизу, в буфете, увязывающим увесистые пакеты вместе с болтливой, сильно смахивающей на артистку Зою Фёдорову, буфетчицей. Комендант, грузный мужик в чёрном мичманском кителе, потная лысина, проросшая на затылке седыми клочками, пузырящиеся бордовые щёки, скрывающие в щелях серые буравчики глаз в блёклом ореоле ресничек и махеровые, вислые уши, - почтения не внушал. Только страх. Он хрипло бубнил в усы, преодолевая несовершенство собственного тела и пустопорожнюю болтовню торговки.
      -- Товарищ комендант, - обратился я по-военному, - там, на чёрной лестнице, люди. Вот список...
      -- Лю-ю-юди, - протянул мужик, не поднимая глаз, - иди, парень, иди домой. Лю-ю-юди. И хде ты там людей бачив? И хто позволил? Давай список та иди до дому.
      -- Но там же... Они не ели... Воды даже нет... Там есть русские...
      -- Та русски они, русски, тильки хлаза узки, - отвесил отставной и, боднув локтём в бок буфетчицу, прыснул, прогибаясь и тряся брылями. И тётка зашлась, - Ой, Лёш, ну ты даёшь!
      -- А каши берёзовой им не сварханить? - и повалился в приступе, - О-о-о! Иди до дому, парень, иди я казал. О-о-о... Ну насмешил, а, Валь?! О-о-о...
      -- А я говорю, они не пили, не ели, сидят мокрые, мы приносили на всех, а вы тут узлы вяжите, - вдруг вырвалось из меня, подавило страх, зазвенело в голосе.
      -- Шооо?! Ну ты хлянь, Валь! Ах ты кутёнок, - развернул комендант своё богатое тело, - а-ну-по-шёл-на-хуй! Учить он меня буде! Я-те- бля-щас! - но длинная стойка буфетная отрезала, позволяла продолжить дискуссию.
      -- Так, хорошо, - подобрал я ноту, - пройдёмте в ваш кабинет, я буду звонить маме. Моя мама депутат городского Совета, она... - и пошёл вдохновенно врать, как по писанному, называя должности и гром-кие городские фамилии из выборного списка, вплоть до самого Надебоидзе... - вы что думаете, этого не узнают? Пойдемте, позвоним. Вам скажут. Вы этого хотите?
      -- Погоди, погоди, парень, шо ты ерепенишься, - осел комендант, - я тут лицо охфициальное. У меня приказ. Велено было этих отделить и поставить охрану, от и отделили. С комендатуры охрану поста-вили. Я тут лицо охфициальное, у меня приказ, а ты орёшь.
      -- А не кормить, не давать пить, не пускать в туалет, это тоже в приказе? А морозить в мокрой одежде? Где приказ? Покажите приказ! - я штурмовал яростно, громогласно. Сверху потянулись любопытствующие, тяжело вникая в ситуацию. - Мы собрали помощь, принесли сюда, а вы распоряжаетесь этим, как своим! - добил я мужика, ткнув в узлы, - пойдёмте в кабинет, я буду звонить маме.
      -- Не надо никуда звонить, парень, щас усё организуем, тильки не надо никуда звонить, шо, я зверь какой? - он, наконец, выбрался из-за стойки, - мужики, - обратился к начинающим вникать, - у хардеробе матрасы осталися, одеяла, та одёжа кой какая, - захватите на третий этаж, на чёрну лестницу. Бабоньки, я прошу, - он не знал как сказать, водил руками над узлами, - возьмите это Христа ради, накормить надо япошек, напоить. Люди усё ж, каки никаки - люди. Я ж понимаю. А приказ був, ей бо, був. По телехфону же... И бойца Каплана капитан Моловичко поставил. С охранной же роты. Приказ же... Ну?
      -- От паразит, - возникла широкая, с простым русским лицом, женщина, - кому беда, а кому мать родна. Да не япошки, так и нас тут не досчитались бы. Понял, ты, гусь? Пошли, бабы.
      -- Да уж, - весомо присоединилась другая широкая, с таким же лицом и тяжёлыми руками, женщина, - им ссы в глаза, а им всё божья роса. Дай-ка, гражданочка, бидончик под воду. Освободи-ка!
      -- А я к этому целиком не имею никакого отношения, - на всякий случай отгородилась блудливая буфетчица.
       Несколько смачных, крылатых выражений, отвешенных мичману въехавшими мужиками, отразили общие пожелания и стали руководством к действию. Все засуетились, расхватали узлы, вещи, питьё, двинулись наверх, к лучистым творцам всех наших побед.
      -- А вы, товарищ комендант, - закусил я удила, - откройте кабинет, мне нужно позвонить маме.
      -- Только ты уж, парень, я прошу, не жалуйся. У меня ж приказ, - побежал он впереди меня, - я ж не сам. Я ж лицо подотчётное... - дрожащими пальцами справился с замком, - ну я прошу тебя, парень. У меня ж семмя... А?
       На его мичманском кителе слева поблескивали стеклянными накладками три ряда воинской доблести, а справа - две шпалы ранений.
       - Ма, - быстро и внятно отчеканил я в трубку, чтобы предотвратить обсуждения и запреты, - я остаюсь в здании ДОФ. На ночь. Так надо. Утром позвоню, - и нажал на рычаг.
       Комендант смахнул со лба пот, - Спасибо, парень, ща усё у порядочке буде, - и побежал навстречу улыбающемуся в усы вождю, кривоного раскачиваясь на парадных ступенях. Я за ним.
       Про порядочек это он поторопился. На третьем этаже в торце, у входа на чёрную лестницу сгрудилась и роптала, образовав пробку, приличная толпа отогревшихся и успевших зарядиться потопленцев. Что-то там, впереди тормозило. Мичман и я за его покатой широкой спиной не без труда пробились вперёд. И вот оно, - рыжий вислогубый вояка, продрыхнувший весь день на стульях, стоял теперь насмерть, прижавшись спиной к двери на чёрную лестницу, ощетинившись облезлой трёхлинейкой с примкнутым к ней штыком. Он был бледен, и на контрасте рыжина его взъерошенной шевелюры кипела медью. Но то была не бледная маска страха, - ну нет! Ярая, невостребованная отвага сверкала в голубых распахнутых глазах молодого воина, по счастью миновавшего войну и непременную гибель на ней. Потому что, такие и попадали на пулю в первую очередь, необстрелянные и безголово храбрые, как поведал мне вернувшийся в сорок шестом дядька Виктор, отпахавший, оттаскавший, отшагавший в пехоте до Вены и привёзший на себе три раны и две контузии.
      -- Стрелять буду! Стрелять буду! - распалял себя рыжий боец, - не подходи! Стрелять буду!
      -- Ха, стрелять он будет, - выпал из толпы нетрезвый голос, - с этой пукалки, штоль?
      -- На посту я, право имею! Не подходи! - и передёрнул затвор.
       Не подозревал, что этот клацающий стук металла пригвоздит меня к полу и лишит соображений. Прострация и одервенение членов - не соображал ни черта, заворожённо упёршись в чёрную дырку дула, ходуном ходившего в хилых руках молодого героя.
      -- Парень, парень, боец Каплан, - спокойно и убедительно, отодвинув меня плечом, приступил отставной мичман, - имеешь дело с комендантом данного объекта. От мандат. Вверенный вам пост... Расходитеся, расходитеся храждане, шо вам тут кино? Вверенный вам пост проверен, нареканий и замечаний нету. У комендатуру доложено. Лично капитану Моловичко, - он медленно, в три шага, преодолел холостое пространство, сгибом указательного пальца приподнял над собой штык, чуть продвинулся, приобнял бойца за талию и поставил трёхлинейку на приклад, - Усё у порядочке. Одыхайте, боец Каплан, одыхайте. Бабоньки, накормить, напоить хероическую личность. Давай, парень, давай, - это он мне в ухо, - шустри пока цербера с комендатуры не прислали.
       Но меня, онемевшего и ватного, уже оттесняли большие, решительные женщины с затопленных островов, что на самом краю карты. Чёрная лестница распахнулась, ожила и загалдела...
       Часам к пяти утра "усё було у порядочке". Освободили не без споров с мичманом две большие комнаты, отскребли от грязи, отмыли, переодели кого во что, накормили, отпоили горячим чаем и молоком детей, разместили в два яруса, на полу и столах обалдевших от свалившегося участия япошек, благодарно кивающих, но всё ещё таивших в глубине спокойную, холодную покорность. Насытились, отогрелись и уже видели сны под охраной пускавшего слюни бойца Каплана, принявшего обильный ужин, сто грамм с прицепом и снова растянувшегося на трёх стульях, подложив под себя пилотку и облезлую трёхлинейку.
       Возвращаться домой в темноте, под дождём не имело смысла, да и от мамашиных строгих расспросов с непременным, - "Смотри мне в глаза!" увильнуть хотелось. Тычки, подзатыльники и пощёчины к моим шестнадцати как-то сами собой отошли в разряд случаев особых, торжественных. Для этого нужно было ох как расстараться. Но тут, кажется, был именно такой случай, и я бесцельно слонялся по уснувшему очагу культуры, отодвигая расплату, пока не набрёл на коменданта. Он сидел на площадке парадной лестницы, в ногах у сброшенного, но не закрашенного ещё, вождя и, убрав ладони под колени, монотонно раскачивал спину в такт негромкой украинской мелодии, - "Реве тай стогнэ...", мурлыча её в вислые усы. Я сел рядом, - что-то притянуло, надо было как-то объясниться, смягчить что ли. Он взглянул мельком, не меняя позы, не прекратив раскачки, не останавливая жалостливого мычания. Взглянул и снова поник, ушёл в свои невесёлые ожидания неминуемого наказания за самоуправство.
      -- Вы извините, - не найдя ничего другого, буркнул я.
      -- Шо ты, парень, усё ж у порядке, - не сразу отозвался мичман, - нэ хай... нечого...
      -- Вы воевали с ними? С этими..., - я не мог выдавить, подбородком указав на награды.
      -- З японцем? А як же ж. Ты шо, думав... Война, парень. Война от куда кинула..., - и украинско-русская его хрипотца повлекла меня по фронтам и флотилиям, от Чёрного моря до Южно-Китайского и Жёлтого, от Севастополя до Порт-Артура, от мичмана на "Стремительном" до командира взвода морской пехоты, отряда сопляков - первогодок, не обученных пыльному пехотному труду, приданного частям Забайкальского, бывшего Второго Украинского, размазывающего под командованием Малиновского по Манчжурии Квантунскую армию этих узкоглазых... Куда-то они были срочно брошены по чьему-то идиотскому приказу, без боезапаса, без резерва, без прикрытия... Куда-то он умчался от меня со своими сосунками, защищать ничего не значащую высотку где-то на дальних подступах к чему-то...
       Воспоминания мичмана отодвинулись, убежали, утонули в грохоте и скрипе стола по линолеуму. Дубового, тяжёлого стола по протёртому линолеуму нашей, опустошенной конфискацией, квартиры в день объявления о капитуляции Японии. "Говорит Москва-а-а!!! - выскребались из памяти торжественно - гудящий в конце фразы рокот радио-Левитана и взлетевшая на стол крепкая, довоенно-спортивная фигура матери, яростно срывающая с окон чёрные маскировочные шторы и орущая мне почти в истерике, - Помоги, сыночка, помоги, помоги! - сбрасывая навсегда эту пыльную, суконную ночь, обнажая упавший на город праздник - огненные, с оглушительным треском лопающиеся шары салюта, голубые столбы прожекторов, высвечивающие портреты вождей, подвешенные на дирижаблях, распарывающие брюхо темноты трассирующие крупнокалиберные дуги и ухающие вдалеке сполохи залпов с артиллерийской крепости острова Русский. И ликующие толпы на улице. И марши, марши, марши. Победа! Победа-а-а!
      
      -- ...а они три самоходки развернулы та, нэ сближаясь, як вдарили по высотке, по прыщику нашему, э-э-эх! - боднул головой мичман и серые буравчики его застелились влагой, - а у нас ни камушка, ни деревца, ни окопчика... Як цыплят на поляне, як цыплят... Уси полехли, уси... Тильки я чуть живой, кишки зацепило, та Соковников, старшина уторой статьи, тоже ш у кровище весь... Отволок меня чуть тёпленького, затянул кой-как ранения, отлежалися ночь у балочке та утром двинулися, як могли, раненых шукать, може хто живой... - он подавил тугой комок скорби, - Зарезали косохлазые, прикончили усих хлопчиков моих. Хлаза штыками повыкалывали. Звери, звери, э-э-эх! - и, хлюпнув носом, тихо заплакал, как мальчишка утирая глаза кулаками.
      -- Вы извините меня, - снова ничего не нашёл я больше. Ни-че-го.
       Он не ответил и мы посидели ещё в полумраке, слушая ночь и падающую на город воду.
      -- Та нэ хай, нечого, - выдохнул мичман, тяжело разогнувшись, встал, вразвалку спустился в фойе, - А про мать-то набрехал поди? - спросил оттуда.
      -- Про маму нет... Ну не всё, - с натугой облегчил я совесть.
      -- Нэ хай, парень, нэчого, иди спать, - отмахнулся он, отмахнулся и от буфетчицы, сонно пялившейся на него из-за стойки и скрылся в своей коптёрке.
      -- Ну, Лёш, ты даёшь, - посетовала Зоя Фёдорова и затянулась пеленой, пропала...
      
       И тут же на мой затылок легла тёплая ладонь ангела. Я открыл глаза и поплыл на длиннотрубом пароходике "Комсомолец" по маслянистым, мазутом расцвеченным водам Золотого Рога. "Щастье моё, - неслось над палубой в исполнении Бунчикова и Нечаева, - я нашёл в нашей встрече с тобо-о-ой, - и вся наша кодла, - неразлучная шестёрка - трое на трое, и Жанка, - всё для тебя и любовь и мечты-ы-ы", - стояла на краю ветхого дощатого чуркинского причала и улыбалась мне во все морды и прощалась, и удалялась, и таяла...
       Наши мальчики...
       Валерка Бурий - верный друг и до непонимания честный человек, ещё в школе бредивший тайгой, таинственной петрографией и геологией редкоземельных, ушедший в них по стопам своих родителей, рано женившийся, много нарожавший, таскающий за собой "по долинам и по взгорьям" весь этот обоз, и осевший где-то в бездорожной глухомани Амурской области с таким типичным для российской глухомани именем - посёлок Таёжный.
       Алик Авраменко - под этим "...енко" удачно схоронивший своё еврейство при поступлении в военно-морское училище им. Макарова, двадцать лет в теснинах атомных субмарин рассекавший мировой океан, верой-правдой Отечеству отслуживший долгий срок и в звании кап-2 выкинутый Отечеством же из рядов советского воинства на берег после аварийного лежания на грунте в одном из походов к вражеским берегам. Нахватавший свободных радикалов, облысевший, больной, не родивший детей, брошенный жёнами.
       Витя Воробьёв - "Воробышек" под два метра ростом, в школе - спортсмен и хохмач, а потом вдруг - очкарик, тихоня, студент-медик, распределенный по окончанию медвуза куда-то под Южно-Сахалинск главврачом женской исправительной колонии и вернувшийся оттуда Ионычем с брюхом и голосом евнуха, потеряв всякий интерес к женщинам да и к жизни вообще.
       Наши девочки...
       Инна Пепик - густо осыпанная веснушками, живая пятая графа, из класса в класс то звеньевая, то вожатая, то староста, то председатель совета, но в горком комсомола по пятой же графе не подошедшая. Единственная в классе тянувшая на медаль, но недотянувшая из-за разнообразных своих влюблённостей. Раннее замужество, дети, совсем другие взгляды на жизнь, всё та же пятая графа, другие виды на жительство и другие размеры одежды, совсем другие, к сожалению.
       Тома Аксёнова - броская, весёлая, огненная, душа компании, поэт- плясун-песенник, неформальный организатор всех наших побед над дебильными учителями дебильных дисциплин типа ботаники или астрономии, сразившая аттестационную комиссию блестящим ответом на дополнительный вопрос, - Сформулируйте кратко, что же такое Советская власть? А Тома, - Коммунизм минус электрификация всей страны! Посмеялись и забыли, а ведь как глубоко заглянула, Чубайса прочуяла. Закончила институт Культуры, умчалась в Москву и канула.
       Валя Пугачёва - аккуратная, ухоженная толстушка в воротничках, косичках и бантиках, руки в перевязочках как первоклашка на парте складывала, очки круглые двумя пальчиками, отклячив мизинчик, поправляла с приговором, - А не пойти ли вам на... Зоологию любила, бабочек препарировала, склонности скрывала, губки бантиком, глазки водянистые всегда вниз, потому что такие черти в глазках этих сидели и такие рулады губки бантиком выводили, что хоть уши затыкай или святых выноси. Большим человеком стала - ректором университета!
       И Жанна, Жанночка - первая мисс всей школы, роковая любовь всех второгодников, учителей физкультуры и моя. Даже форменные, в оборочках фартуки не могли скрыть богатого польско-прибалтийского замеса. Высокопородная, отформованная, отшлифованная, щедро природой наделённая, благосклонная на внимание и от щедрот своих каждому по щепоточке раздающая. Досталась и мне пригоршня. Потом норму раздачи увеличила, потом стала выдавать охапками, потом с милой душой сколько попросят, потом не брали - стала навязывать. Потом опустилась, спилась, пропала.
       Неразлучная наша шестёрка - трое на трое. И мы с Жанкой...
      
      -- Ого, времечко-то, времечко, - беспощадно точные стрелки "Сейко" оторвали его от прошлого, изжитого, забытого, от пустоглазых гранитных львов с обкусанными носами, жующих напротив входа в ДОФ мелкую якорную цепь, и погнал назад, к морвокзалу, к разводящей пары на Японию, бочковатой "Анне Ахматовой". - Всё, всё, всё - уговаривал он себя, но на повороте у Пушкинского сквера не устоял, обернулся. Тёплая ладонь ангела легла ему на затылок...
      
       - Я спал?
      -- Ты рюкзак забыл, - маленькая японочка сидела за спиной на корточках, аккуратно придерживала меня, и молчаливые глаза её были близко-близко.
      -- Бутерброды нашла?
      -- Да, спасибо, - и села рядом, и как-то даже прижалась, - там душно, старушки храпят...
      -- Отогрелись?
      -- Да, спасибо, - всё тем же тонким игрушечным голоском.
      -- "Да, спасибо, Да, спасибо" - заладила как китайский болванчик, - подумал я, повернулся и впервые на свету увидел её профиль. Профиль был поразительный, - из мешковатого, свалявшегося свитера торчала смуглая фарфоровая головка, в которой если и было азиатское, то только длинный, чуть вниз, разрез ярких янтарных глаз. Одной линией лоб и нос, свежий цветок губ с чуть выдвинутой нижней, не выдающий скул, мягкий овал щек и подбородка, - всё покой и абсолютная гармония на высокой, тонкой шее и укрыто густой, каштановой шапкой неостриженных, свободно брошенных за плечи, мутновато поблескивающих волос. С чужого плеча свитер и мятые шаровары скрывали остальное, но лишь разогревали воображение, - я угадывал, там было всё так же прекрасно, и едва обозначенные бугорки груди, тонкие, плавно соскальзывающие в кожаные потрёпанные тапочки щиколотки, почти прозрачные кисти рук, покоящиеся на коленях, - всё нашёптывало о том и дразнило. Я рисовал себе подробности, ощущал их почти физически, хотел прикоснуться. Хотел и меня это не смущало.
      -- Тебя как зовут? - в предвидении чего-то необычайного спросил я. В предвидении промелькнули героини начитанных историй Жанны д-Арк или Козетты, княжны Мери или девиц из драйзеровских плаксивых романов, там виделись Белоснежка, даже Дюймовочка. Но она была...
      -- Ира, - ответила она не сразу, - а тебя?
      -- Бродишь? - я терпеть не мог своего имени и увильнул, - не спится?
      -- Не хочется.
      -- И мне, - соврал я, - ты город видела?
      -- А когда? Нас всех из трюма - в крытые машины и сюда...
      -- Пойдем, покажу. Дождь, вроде, кончился.
      -- Пойдем, - и прикоснулась к моему плечу, как к опоре.
       Снова пробираться пришлось гулким, разнообразно храпящим коридором мимо бойца Каплана, с блаженной улыбкой спавшего теперь на коленях пухлой, раскрасневшейся, неприбранной бабёнки. Она живенько застегнула кофту и приложила палец к губам, - тихо, мол, спит родимый. Винтовка мирно покоилась в углу.
       У входа на чёрную лестницу моя девочка - девочку я уже присвоил, сняла ладонь с плеча и сказала, потупясь, - Я не хочу туда.
      -- Ты боишься?
      -- Я больше не хочу туда, - недетская горечь осела в её голосе.
      -- Чудак-человек, там чердак, выход на крышу, оттуда всё увидишь, - и пошел впереди, сняв с чердачной дощатой, занозливой двери пудовый, фальшиво навешенный замок, разрывая липкую ткань паутины, - иди в след, держись, не бойся.
       Через слуховое окно, под беспокойное бормотание дремлющих сизарей, мы выбрались на влажно погромыхивающую под ногами кровлю, придерживаясь, взошли к коньку и обернулись на бухту.
       Владик оцепенел, опустошился, как пустеют города после долгих дождей на краю ночи. Даже порт молчал, затаив на время ленивую погрузо-разгрузочную перебранку матюгальников, перезвон склянок и пересвистывание маневровых. Но царствующая темнота дышала, лишь блики луны, жёлтым обмылком плавающей в разрывах облаков, вспыхивали на мокрых крышах и ползали по трамвайным рельсам Ленинской, да причальное разноцветие огней Чуркина тянуло к нам волнистые нити по бархатной воде Золотого Рога.
      -- Сядем, - я подстелил рюкзак, набросил на её съёжившиеся плечи свою суконную куртку и мы, притиснувшись, соединились с чистым, прохладным пространством подступавшей весны. Слезливая ночная непогода отходила, прощально бренча где-то внизу, в утробах водосточных труб.
      -- Если б не деду, - вдруг обронила она, не отрываясь от панорамы, - ничего бы и не увидела.
      -- Как это? - что она несёт, мелькнуло, - При чём тут деду? Кто это?
      -- Если б не деду, все бы погибли, - и слезинка предательски влезла в тихий, ровный говор девочки, подрожала, но не обранилась.
      -- Расскажи, если хочешь. Если можешь...
      -- Деду старенький уже, ему, мама говорила, за девяносто, - начала она, помолчав, будто вспоминая, - сколько помню, всё болеет, болеет.
      -- Он здесь?
      -- Да, здесь, но... В груди что-то булькает, не говорит ничего, мычит только и спит всё время. Днём спит, спит... А ночью бродит, бродит, стены, вещи щупает, словно ищет что. Врач из русского посёлка приходила, в больницу, говорит, надо. И мама уговаривала, - ещё одна слезинка проглотилась. - А он - ни в какую. Раза два-три в год на гору поднимется, на старое кладбище японское, постоит, пошевелит губами, поклонится и назад. И опять - спит, спит, бродит, бродит...
      -- Невесёлый у тебя деду, - я обнял её слегка и прижал. Пора обнять, - решил, - и обнял, и прижал.
      -- Не надо, пожалуйста, - напряглась спиной и взглядом девочка, - пожалуйста... - и такая тоска вырвалась, обожгла, отдёрнула.
      -- Извини, я думал холодно, - врал я плохо, не умел я ещё врать, - Ты за ним следила что ли?
      -- Мама за ним ходила, а лет с шести, с семи меня посылала. Деду болел, мало ли что... - она остановилась, показалось, что потеряла нить...
      -- Слушай, какой он тебе деду, - я путался, - ты ведь говоришь, да и видно - русская. А он?
      -- Он японец, отец Фоку. И Фоку японец... А мама русская...
      -- А Фоку кто?
      -- Мамин муж, отчим мой. Мама, когда на острова завербовалась... Нет, так ты не поймёшь... Понимаешь, Фоку с деду всю жизнь на Кунашире жили, весь их род Кахамада. Курилы ведь до войны за Японией были... Ой, это долго, - она сбилась и беспомощно отмахнулась, - это долго рассказывать...
      -- И ты теперь Кахамада?
      -- И я...
      -- Куда же отчим, куда Фоку делся? - я пытался хоть что-то зацепить.
      -- Забрали через два года как военнопленного. Всех мужчин... Всех японцев здоровых тогда забрали... Нет, ты не поймёшь... Это долго.
      -- Ладно, и что там твой деду? - пожалел я её, ни черта не соображая.
      -- Ну вот, в ту ночь он и разбудил. Растолкал нас, мычит, из дому гонит. Ничего спросонья не поняли, набросили на себя телогрейки, в сапоги - и во двор. А там темень кромешная, дождик частит, гул от моря такой сла-а-абенький, ветер надулся, и земля под ногами мелко прыгает. Деду мычит, в море машет. Мама поняла, как заорёт, - Ирка, буди соседей, уходите в гору! В гору! А сама вниз, в русский посёлок, к причалам, - голос её вытянулся в струну, - мы с деду по дворам, стучим, ломимся, собаки воют, мечутся, а из темноты уж не гул, а грохот далёкий, будто бочки на остров катят и ливень холодный хлестанул. Ничего не видно, только грохот сплошной и вода отовсюду. Дальше не помню ничего толком, как на гору забрались, как детей и стариков затаскивали под ливнем сплошным. Сколько времени прошло - не знаю, не помню... Помню только, русские голоса вдруг услышала, метнулась ниже и бегала в темноте наощуп, и маму звала, и кричала, кричала... Все кричали... Потом будто замерло, застыло всё, а из темноты высокая как этот дом стена воды на берег рушится, ревёт, пеной светится и люди, много людей бегут снизу в этом свете, и уже видно, что не все добегут... Не все... И ма... и ма... - она уткнулась мне в грудь и по щенячьи завыла, - и ма-ма-а-а...
       Я заслонил её, обернув собой, закрыл от мутного света цунами, от ревущей волны, как игрушки швыряющей на берег мелкий рыбацкий флот, как спички ломающей бетонные опоры причалов, слизывающей с острова русский посёлок и древний японский, не различающей ни языков, ни наций, не разделяющей на побеждённых и победителей, перемалывающей в щепки судьбы и тех и других...
       Сколько сидели так, не помню. Огляделся вокруг. На востоке, над бухтой Тихая, бритвой чиркнула по небу полоска восхода и брызнула тусклым золотом, осевшем на горбатом краю города. Новый день проклюнулся и залёг...
      
       Два хлопотливо чадящих буксирчика отклеили "Анну Ахматову" от причала, осторожно разворачивая у мыса, протащили её пузатое тело на широко и вольно раскачивающий рейд напротив Русского, отстегнулись, сипло продудели на повороте и деловито пошлёпали назад. Поэтесса поблагодарила их низким благородным баском, неторопливо упёрлась в чистый горизонт и пошла, пошла, пошла. Началось свободное плаванье в бассейне Японского моря с пунктом назначения остров Хоккайдо, порт Отару.
      
      
      
      
      
      
      
      
       НОЧЬ ВТОРАЯ
      
      
       Он давно уже жил с этим, - будто кто-то, проявляясь в предутренней слоёной мгле, нудным, сухим, свистлявым на шипящих голосом долбился к нему вкрадчиво, - Веришь в глубинный смысл сновидений, хочешь поймать за короткий хвост ускользающую тайну пророчеств, определить суть, оттянуться в предчувствиях, заглянуть за поворот судьбы, - просыпайся, фиксируй их немедля. Продрал глаза и, не мешкая, к столу, за перо, за машинку, за компьютер. Растяжку - вытяжку конечностей, чистоту и свежесть пасти, уход за кожей и растительностью отодвинь, убери в глубь дня. Выплесни, излей, зафиксируй поток виртуального пока остаешься в плену торчащих оттуда священнодействий и ощущений, голосов и звуков, бега и полёта, лиц и имен, рисунка и цвета. Чуть ушел в сторону, прошлёпал к телефону, уткнулся в кофе, упёрся в бутерброд, упустил момент и, как дымка, как предрассветный зыбкий туман разорвется тонкое видение, расползется, растает, оставив по краю обугленный монохром изображения, китайскую расплывающуюся гравюру, полную намеков и загадок. Смятение оставит и досаду...
       Тихо подкатившее пятидесятипятилетие будило его может быть не всегда свежим, но легко свободным от болезненных сновидений и погасило интерес к разгадкам, а житейская мудрость, накопленный опыт, топтаные дороги и лазейки к сердцам бедных девушек подтвердили банальное: кровь - к родным, собаки - к друзьям, крысы - к беде, говно - к деньгам. Спал он спокойно. Сны не душили его, не терзали, не водили мутными кругами прошлого.
       Кроме одного, очень редкого, но в подробностях пронзительно точного. Этот не нуждался в толковании и разгадках, - приплывал из детства и был расплатой. Или предвещал её...
      
       ...Духота качала послеполуденную, подслеповатую даль каменистой прибрежной дороги. Остатки ночного дождя курились над лужами, дрожащими струями убегали у горизонта и таяли в белёсом сухом небе. Густая тень дубов и грецкого ореха, лежащая грузной сторожевой собакой за высокими заборами, охраняла мертвый час номенклатурных дач довоенной постройки - лоснящихся бревенчатых теремов, окруженных террасами и летними кухнями, из которых исходил сейчас аппетитный дух откушанных обедов. В гамаках, прикрывшись от мух "Огоньками" или вязанием, дремали пышные партийно-хозяйственные супружницы, похрапывали тёщи-матери, мечтательно раскачивались в венских креслах дочки, барышни на выданье, положив под колени недочитанного Мопассана и ощущая томную тяжесть в низу живота. Главенствующие и средней руки совчиновники в полосатых пижамах и соломенных шляпах - по четыре, по шесть - деловито расписывали пулю или азартно резались в дурака с погонами в подступающем с тыла жидком лесочке за врытыми в землю столами, где хватало места, в нарушение этикета, и легкой выпивке, и непритязательной закуске. А от пляжа, - "Щчастье моё, - скрытого за прозрачным этим леском, - я нашёл в нашей дружбе с тобо-о-ой, - долетали сюда бушующий здоровьем и сбережённой от войны молодостью хохот барахтающихся в прибое лейтенантов, детский поросячий визг, нервная перекличка нянь, стук уключин, буханье волейбольного мяча и патефонное, - всё для тебя-я-я, и любовь и мечты-ы-ы", - сипел Утёсов. Люди пережили, кто как, чем, Ягоду, Ежова, чистки рядов, проскочили Великую Отечественную, осторожно выдвинулись, заняли внезапно опустевшие посты, подстроились в очередь, успокоились, отдыхали на дачах от партийного строительства и восстановления народного хозяйства в полосатых пижамах и соломенных шляпах.
       А их младшая поросль - стайка загорелых, голенастых ребятишек от шести до десяти недалеко, за изгибом дороги в иссыхающей, зазеленевшей по краям луже, добивала камнями котенка...
      
       ...котёнок плакал одним глазом. Перебитый хребет свалил его в центре лужи на скользкие камни и лишь передние тощие лапы упрямо держали расколотый череп над взбаламученной поверхностью. Он уже ничего не мог, - ни двигаться, ни кричать, ни стонать, ни выжить. Комок сваленной шерсти и жидкой грязи, смешанной с кровью, от которого расходились по воде бурые разводы, беззвучно раскрывая пасть, хватал на последних вздохах воздух, источал слезу за слезой из уцелевшего, налитого красным глаза. Жаркий ветер гнал на него с колдобин дороги жирную пыль. Толстые, навозным золотом сияющие мухи пикировали всё ближе в нетерпеливом предчувствии скорой трапезы. А он тянул и тянул из воды свое убитое тело, безмолвно истекал и конца, казалось, этому не будет. - Хватит! Хватит уже! Убей его, прикончи, прикончи! - приседала, закрыв лицо, билась в истерике Маруся. Последний камень, взмах, удар, последний затравленный детский крик...Разъедающий глаза пот... Всё... Кончилось... Всё, всё...
      
       ...Старый, рваной раной пульсирующий в виске, кровавый, жуткий сон нехотя, цепляясь за детали, отпускал его, растворялся в измученном сознании, переходящем в зыбкую реальность. Реальность сгущалась, обретала плоть, плыла ниже, за бортом в просветах розовых вечерних облаков, дремала рядом, в откинутом до упора кресле, укрытая теплым вязанным пуловером, стращала за спиной вёрткое, вредное дитя неотвратимостью наказания, басила сбоку хриплым подвыпившим дуэтом, ходила в рядах между кресел в короткой голубой юбочке на длинных, игристых, в черных колготках, ногах, предлагая прохладительные напитки, и гудела за бортом мерно и успокаивающе.
       - Вам нехорошо? Пакетик не нужен? - бортпроводница щекотала ухо шёпотом, близкие глаза иронизировали, - вы побледнели.
      -- Нет-нет, спасибо. Это нервы, - "ножки ничего себе, коленки", - а мы где?
      -- Байкал позади, через два часа посадка. Чем нервы успокоим? Воды, вина, соку?
      -- А коньячку нельзя организовать? Граммуличек этак сто.
      -- Дьюти фри? Выбор, к сожалению, не богат.
      -- Не обязательно. "Хеннеси", если есть. Из личных запасов "Аэрофлота".
      -- Для вас. Минуточку, - и хорошо отошла, без придури.
      -- Ничего, - всколыхнулся, - ничего, "бизнес-класс". Но через два часа посадка... - и успокоился.
      
       Российские накопители, как вытрезвители, всех уравнивают.
       Мокрые, всклокоченные причёски, нервные жёны, задавленный полушёпот, взаимная подозрительность, духота и отсутствие туалета последовательно вводят в страх потери багажа, столкновения при взлёте, падения с высоты и невыхода шасси при посадке.
       Или в морских вокзалах иначе? Те же потные дамы, за мощной зевотой скрывающие разнообразные валютные ухищрения; те же, строящие честные, подобострастные очи, юркие шмотковозы; подвальные рожи таможенников, с гнусной вежливостью снующих в багаже, пустоглазые, тупо недоверяющие погранцы; те же сквозняками прошитые стеклянные загоны, те же страхи после утопшего "Адмирала Нахимова", небольшой качки на выходе в свободные воды и во время противопожарной инструкции, обещающей быстрое спасение или немедленную смерть. Он отошел к приоткрытым створкам, помял в раздумьях сигарету, вынул зажигалку, но подошли два погранца, открыли загон и погнали счастливчиков к трапу.
      
       Два хлопотливо чадящих буксирчика отклеили "Анну Ахматову от причала, осторожно разворачивая у мыса Чуркин, протащили её пузатое тело на широко и вольно раскачивающий рейд напротив Русского, отстегнулись, сипло продудели на повороте и деловито пошлёпали назад. Поэтесса поблагодарила их низким благородным баском, неторопливо упёрлась в чистый горизонт и пошла, пошла, пошла... Началось свободное плавание в бассейне Японского моря с пунктом назначения - остров Хоккайдо, порт Отару.
       Я стоял на корме, крошил и подкидывал наглым чайкам шматки городской булки. Изумлялись дети, улыбались женщины, качался вдали бугристый, пёстрый Владик, неумолимо уходила, уплывала опоясанная белой кромкой Россия... Стряхнул с ног страну родную, - Ну что ж, где тут местечко, услужливо подсунутое заслуженному деятелю Внешторга? Пошел искать.
       Нашёл, не без помощи боцмана, в недрах корабля и изучил наскоро каюту класса полулюкс германского чопорного дизайна. Распаковал и растолкал по полкам, вешалкам нательное, повседневное и парадное (а как же, трое суток плыть, неделю жить, трое - обратно, масса деловых дам в свободном полёте), оценил зазывное убранство широ-кого семейного станка и рациональные достоинства гигиенических удобств.
       Скинул дорожное, оголился, осмотрел придирчиво мужика в зеркале. Среднего роста, приблизительно, приблизительно среднего, поджа-рый, сохранивший спортивную стать папашка. Живот? Ну есть нем-ного, но если вот так втянуть... Не брюхо пока, намёки. Следить надо за собой, следить. Зато бицепс, трипцес, накаченныё ноги, про-порции, - тот в зеркале демонстрировал, - "модулор" практически. Ноги чуть кривоваты, зато... зато... что зато? Благородная седина в висках, в недельной щетине и на груди? Подвисшие щёки и волны под глазами? Вот! Зато джинсы на коленях не протираются. Ничего ещё, - успокоился, - ничего, а волны и припухлость лица спишем на вчерашний коньячок аэрофлотовский, одной ведь дозой не обошлось, пройдёт. А хороша была стюрочка в голубой юбочке... Воды мне, воды! Упал в ванну и взбил лохмотья пенные в разводах радужных...
      
       Громкая радиосвязь взвыла фоном, потрещала и пригласила гостей судна к завтраку. Спецрейс на международную выставку в Саппоро собрал публику, объединенную целью незамысловатой, но и не простой, - продать и навариться. Туда везут надежды призрачные на развитие взаимовыгодных "мы - вам, вы - нам" (мы, понятно, сырьё, вы, ясно, электронику) - это официально и как-то прохладно. И камушки полудрагоценные, под сувениры декларированные, на иномарки подержанные (а что ещё из Японии?) - это потаённо и трепетно.
       - Эти все, - Он округлил гостевой зал судна, насквозь пронизанный морским, свежим солнцем, звенящий и скребущий фирменной ахматовской сервировкой, мелькающий гибкими, ловкими стюардами, гудящий застольным знакомством путешествующих, - они как сюда попали? Понятно, - на скупке золота, ваучеров, на челноках из Китая баксов поднабили, из родственников последнее вытряхнули, пошлёпали в Японию бизнес расширять. Сейчас знакомятся, веселятся, радуются, брудершафты закладывают, а через неделю скандалить начнут за места на палубе или у трубы. Во Владик врагами лютыми вернутся. А там ещё через всю страну ржавьё гнать... Мама родная! Вот эта, - объединил Он, - фаршированная наворованными баксами биомасса и есть новая деловая Россия? С ними мы обретём и достигнем, безусловно.
       И с тобой, с тобой. Ты-то чем лучше? - замельтешил внутренний голос, - цели и задачи, если разобраться, те же. Средства другие, цели те же, - набросил салфетку и грамотно взялся за приборы...
      
       Завтрак отгремел тарелками и суматошными усилиями экипажа перешёл в противопожарную инструкцию в исполнении бравого, но глубоко кренившегося назад боцмана. Слегка подогретая с утра аудитория осоловело поддалась, а Ему "по нужде" удалось выскользнуть. Бокал сухого, приданный крабовым салатам, всколыхнул лёгкую потребность, увлёк в поиски бара или отделения дьюти-фри, но, поводив ковровыми внутренностями "Ахматовой", выплюнул с левого борта под свет и ветра Японского моря. Свет был мягким, ветра ласковыми, вода внизу зелёной, вдали фиолетовой, скалистые берега державы торчали ещё из тумана гнилой пастью дремлющего бегемота. Впереди по носу резвился стремительный эскорт дельфинов. Откуда-то сверху, - "Ты морячка - я моряк, ты рыбачка - я рыбак" - веселился, танцевал мальчик, пока молодой, а за поворотом, на спортивном квадрате палубы, обнесённым решёткой, неторопливую дробь выбивал баскетбольный дриблинг, даже на слух - профессиональный.
       Он приблизился, припал лбом к решётке квадрата, обнаружил там высокого, грузного, пожившего мужчину в голубой тренировочной паре, раз за разом точнёхонько укладывающим мяч в кольцо, и узнал его мгновенно, хотя годков прокатило о-го-го, никак не меньше тридцати.
      -- Заходи, постучим, - пригласил через плечо Идол шестидесятых, короткой улыбкой разгладив морщины ветерана, обнажив щербинку меж зубов, приподняв и растопорщив над ними пегие усы крестоносца.
      -- Лет двадцать в руках не держал, - предупредил Он, ступил под кольцо, тут же получил пас, бросил в прыжке и, конечно, мимо. Но прыжок получился обнадёживающим, не тяжким.
      -- Играл? - присмотрелся к нему Маститый и с края площадки крюком от щита - О-па! - только сеточка взметнулась.
      -- Давненько не брали мы в руки... - кинул Он и снова промазал.
      -- Знаем мы, как вы плохо играете... - подхватил Маститый и, совсем уж фантастика, - стоя спиной, через голову попал.
       Они с полчаса попыхтели, посыпали песочком и, когда, наконец, у него прорезался кладос, Маститый остановился, крутанул мяч на пальце, - Вижу, играл. А что пил?
      -- Я как раз в поисках.
      -- И у меня пересохло. Пошли, - лестницей вниз и двумя - тремя поворотами в тёмных коридорах привёл в искомое, - в пустой, круглый как барабан, судовой валютный бар, слепящий полировкой, никелем и бутылочным граненым разнообразием.
      -- Я ставлю, - предупредил Он.
      -- Ставь, - без претензий согласился тот, - мне джин, тоник.
      -- Джин, так джин, - не удивился Он, - ломает, видимо, привычки длительная эмиграция. Себе взял "Хеннеси" и пока текли, искрились струи, трещал лёд и сооружалась под ловкими пальцами бармена горка канапе, срисовывал портрет Маститого, - съеденное временем лицо красавца, явившее мешки, бородавки и пятна зрелых лет. Но два ясных луча по центру - загадка вечной молодости. И чистоты помыслов?
       Присели к стойке, перебросились над бокалами именами, отхлебнули и вошли в тему без длинного разгона, плотно, в лоб. Но отхлебнули.
      -- Мы, двадцатилетние, молились на вас, жили от "Юности" до "Юности", расхватывали звёздные билеты, гремели бочкотарой и кроили шагреневую кожу, мечтали так же, туда же. А вы, - нам звёздные, себе - мягкий плацкарт и за бугор хиппи и битников к Толстому и Достоевскому обращать.
      -- Ты не от почвенников ли? - подавил Маститый, - вышли мы все из народа, только надо внимательно разобраться, - из какого именно. Это они нам - плацкарт, и довольно жёсткий, и без права воз-вращения. Не дави на мозоль, - кто, как, куда, - это длинно, больно и не тебе судить. Давай не об этом.
       Тут они выпили. Бармен подмигнул.
      -- Я как раз не об этом, не о том, что между строк, я о них самих. Что-то не слышно за бугром новых Набоковых, не нашлось и пророков в чужом отечестве, чахнет вера в национальную идею. Истощилась словесность российская, устала, а после поспешного отъезда вашего, после ухода достойных представителей и Венечки Ерофеева в нежные женские руки упала. Они-то её вскормят, песенку ей споют, укачают и усыпят, пока вы носитесь там с бодрой рухлядью политико-географических идей по победе понятий на отдельно взятом острове или обрезанию империй путём перекопки перешейков.
      -- Конструируешь ловко, но примитивно. Шустрый ты, но безголовый, скользишь по поверхности, как эта поэтическая посудина, в глубину погрузиться не хочешь. Или не можешь, - пустота выталкивает. Общая беда, - всем на блюдечке подай да с сахарком, с конфеткой, да разжуй, да в рот положи.
       Тут они повторили. Бармен насторожился.
      -- Лично мне много не надо, - открыл книжку, приник к слову, подивился метафорой, заразился сюжетом, а меж строк шариться... Мозги пухнут, глаза болят и бессонница точит. Общий вред организму...
      -- Вот-вот, на таких не рассчитываю, Набокову не пеняю и не кланяюсь, и... эту вашу... нашу русскую национальную идею по три раза в день в гробу вижу изнутри и снаружи...
       Тут они поддали как следует. Бармен напрягся.
      -- О! Русская национальная идея! Русская нац... идея... Носитесь с ней как с торбой, мозги прое... высушили. А русская... эта, идея проста, как два пальца об... сосать, - Выпить по потребности и закусить по возможности. А? Кто из нас классик? По последней?
      -- Точно! Свежая мысль...
       Тут они выпили последнюю, остановились на том, что истинное творчество - сон с похмелья, свободная половая жизнь разнообразнее супружеской, рас... рассчи... это..., рас-пла-ти-лись и, подгоняемые выразительными жестами бармена, потащились в обнимку, наклонно, наощуп определяя коридор кают класса полулюкс. Снаружи веселился, пел мальчик. Пока молодой...
      
       ...Ещё стекала по мостовым унылая музыка плаксивой ночи, ещё сдерживал туман над бухтой краски рассвета, ещё сцеловывал я со щёк и глаз моей девочки солёные дорожки слёз, но уже дрогнул город, выдохнул остатки сна, перекликнулся порт гудками и склян-ками, звонко прокукарекало над головой с просыпающейся Голубинки. Раскинулся новый день, забренчал с окраин трамваями, задышал, затопал, забухтел утренней рабочей сменой. Ночь разбежалась по глухим дворам - колодцам, растаяла в сырых тенях мостов и подъездов.
       И увидел я, - справа, от Пушкинского сквера, завывая, скрипя на подъёме, разворачивалось и неумолимо приближалось в двух крытых брезентом студабеккерах первое моё не детское, осознанное горе.
       И она увидела, услышала и поняла. Чуть отстранилась, до самого сердца пронзила меня прощальным, холодеющим взглядом, - Спасибо тебе, - уронила устало, - это за нами?
      -- Останься, - продавил я нависший страх, - останься, здесь они не найдут...
      -- Что ты, мне нельзя, - прозвенели грустные колокольчики, - там же деду. Тронула мои дрожащие губы своими сухими, улыбнулась, - Ты не сказал, как тебя зовут.
      -- Останься, тебя нет в списке...
      -- Пойдём, мне не страшно, - поднялась, сбросила с плеч куртку, подхватила рюкзак и пошла первая к слуховому окну, подпрыгивая и балансируя на волнистой жестяной кровле.
       Золотое солнце выкатило напротив и она пропала в нём, оставив мне колеблющуюся, тонкую тень.
       Длинным был наш проход по чердаку сквозь искрящиеся пылью и паутиной клетки холодного весеннего света от слухового окна к чёр-ной лестнице. Длинным, долгим, вечным...
      -- Сделай это, если хочешь, - прошептала моя девочка, не повора-чиваясь, остановившись у самого выхода.
      -- Пойдём, - я понял её и задрожал от нетерпеливого желания. Я не знал, как это делается, не обучен был, не предупреждён, не просвещён. Но я хотел. Робел, дрожал, но хотел, рвался. Взял руку, нашёл глаза, увидел отчаяние, повёл.
       И мы сделали это как смогли, торопливо, неумело, поверхностно на скорбно ноющем, хромоногом диване, где первая алая кровь любви соединила нас среди сваленной сюда тяжёловесной, морёного дуба и рваной кожи, купеческой мебели под осуждающие пересуды нагло пялящихся голубей.
      -- Сделай это, если хочешь...
      -- Сделай это...
      -- Сделай...
      -- Это...
      
       ...Он бы ещё долго не проснулся, но громкая связь поддато и развязно пригласила в гостевой зал к банкету и увеселениям.
      -- Вставайте, граф, - робкая нежность прохладной рукой будоражила его, перебирая седины.
      -- Ты кто? - так близко и опасно к нему не следовало приближаться.
      -- Я убираю здесь, - смущённо раскраснелась девушка.
      -- Как зовут?
      -- Анастасия, - созналась, убрав руки за спину. Ну да, а кто ж ещё, конечно Анастасия. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт, если в двери нижней частью пролезет. Но свежа, сочна, жаром пышет, капельки волнения с верхней губы хрустальным языком слизывает, и это трогает. - Двое суток спите. Утром прибываем.
      -- Как прибываем? Куда?
      -- Морем в Японию. Морем, как ещё. Вас на банкет приглашают, - ткнула она в репродуктор, - а мне убрать необходимо.
      -- Один нырок в ванну и освежить дыхание, спинку не потрёшь? - легко предположил Он, испытывая нравы.
      -- Шутки у вас, - Анастасия красиво смотрела в бок, в иллюминатор, выгодно преподнося профиль и строя на стиснутых губах памятники целомудрию.
      
       Швартовались в порту Отару, правым бортом прислонившись к короткому бетонному причалу, ранним, акварелью наброшенным утром. Размытый оранжевый круг, вынырнувший над водным горизонтом, подтверждал прописную истину, - Страна Восходящего Солнца. Стаи белых рыбацких шхун волновались, искажёнными отражениями ломая ровное, ленивое шевеление прибоя. Свежо и низко галдели чайки. Пассажиры и команда высыпали на палубу, облепили борт, нос, пялились с автономной территории России на зелёнокаменные сырые стены старого города, трудно отходя от затянувшегося ночного праздника. Он поискал в толпе, - Мастера среди них не было видно. Не возглавлял, а должен был по идее.
      -- Господин офицер, - задел Он всё ещё гнущегося под тяжестью ночных возлияний воблоглазого боцмана, - как найти пассажира Ваксакова из класса люкс?
      -- Высокий такой, усатый, нервный?
      -- Точно так.
      -- Сошёл ночью.
      -- Куда сошёл?
      -- На Кукушкин остров высадился.
      -- Кукушкиных островов не существует. Это гипербола, плод воображения, сказка.
      -- Вот и капитан ему доказывал. Он своё, - дайте лодку и кранты! А нет, говорит, так я вплавь сигану. Настырный.
      -- Дали?
      -- Настоял, дали. Спустили с командой, с загребным, как положено. Вёсла на воду! Правым табань! И ушли.
      -- Куда?
      -- А хер его... Ночь, темень...
      -- Ну?
      -- Ну и сошёл. Обратно, мол, пойдёте, не ждите, - я там решил навеки поселиться.
      -- Как сошёл, - нет же островов Кукушкиных!
      -- Вот и я говорю, - отмахнулся боцман и прошёл принимать таможню.
       Два низкорослых, увесистых, вне определённого возраста чиновника с одышкой карабкались по трапу.
       Самурайской строгостью японской таможни пугали зря. Объяснили через худющую отрывисто лающую непонятным русским переводчицу, что вон за тем краснобелым полосатым шлагбаумом собственно Япония, шестой причал - зона нейтральная, а "Ахматова" - Россия, что возить будут в Саппоро, посадка в автобусы в 8 утра, что продавать ничего нельзя. (А покупать? - был вопрос. А покупать можно, - ответили. Первое столкновение с противоречивой восточной логикой.) Получили по два штампа в паспорта - и всё. И весь ритуал.
       Дамы выплюнули из-за щёк, извлекли из грудей припрятанные камешки, мужики повисели над строгой, сухой переводчицей, выясняя адреса загонов подержанной автотехники, - все с облегчением потянулись к завтраку и столь необходимой опохмелке. Тяжело втиснувшие за стол телеса путешественники за ночь сблизили годы и наружность. Лица у всех присутствующих были сонны, мяты, унылы и одинаковы.
       Пока таможенные хлопоты, разбор багажа, завтрак, туда-сюда, на выставку подъехали с опозданием, за полтора часа преодолев с пяток веков - от дремучего Отару до ультрасовременного Саппоро, - под бой огромных, с сорокаведёрные бочки, барабанов, бронзовотелый танец вокруг них полуголых исполнителей и белёсый дневной фейерверк, венчающий торжественное открытие. Выслушали ненавязчивый наказ организаторов, получили распорядок работы, разбрелись по заготовленным в надувных павильонах стендам и под визгливые призывы коротеньких, колесоногих волонтёрш, обряженных в ярко-жёлтое, - Хосё мосе! Хосё мосе! - затерялись в вязкой толкотне деловито снующих участников и несобранно бродящих в одиночку и семьями гостей.
       Потянулись дни. Их было пять, - размеренных неподражаемо точным японским хронометражем выставочной программы, начиная от подачи к шлагбауму ровнёхонько в 8.00 лакированных, отчаянно разноцветных лобастых автобусов, полуторачасовым полётом по змеевидным бетонным мостам, автострадам и эстакадам над нескончаемыми городками и селениями, утопающими в буйном весеннем цветении, сквозь череду схваченных металлической сетью скал и оранжевых будок дорожной оплаты, до прибытия, - на часы не смотри, - в 9.30 на стоянку перед входом и искусственных улыбок встречающих устроителей и переводчиков. До полудня - тупая работа на стендах по привлечению осторожных восточных соседей на российский сырьевой рынок и бойкая купля-продажа в розницу, из-под полы не актированными "сувенирами". Затем объезд авторынков, осмотр, ощупывание, оглаживание, проба седла, мучительный выбор, сложные торги и, в сомнениях, приобретение предметов вожделения, - узкоглазых японских авто, давно отбегавших своё по лёгким дорогам покидаемой родины, - вторая, но основная цель визита на вражеские (война фактически не закончена!) острова. Потом торопливый приём-обед под эгидой какого-нибудь мелкого мэра с речами, почестями и подачей на столы настораживающие экзотических блюд, которые ещё приготовить предстояло самим на спиртовках или тлеющих углях и есть всё это сомнительно съедобное неуправляемыми китайскими палочками. Деликатесные издевательства, впрочем, сносили стойко, - эмоции поглощались подступающим голодом и подслащались послевкусием достигнутых результатов. Скоротечные экскурсионные мероприятия, - полёт на Хонсю к дворцам Киото, чайные церемонии, купающиеся сады, кишащие пруды, и исторические реликвии от бизнеса не отвлекали, цель не подменяли, а с приближением отъезда и неизбежным разделом палубы стали приедаться и раздражать. Ужинали на "Ахматовой" устало, мрачно, с водкой и в похоронных позах. Потом, пока молодой веселился, танцевал мальчик, мужики линяли, погружённые в завтрашние заботы, а свободные женщины танцевались и доставались экипажу, красивые - командному составу. Или наоборот.
       Предпоследний шестой день. Назавтра отплывать и очередной залёт на выставку перетекал в формальность, - контракты закруглены и подписаны, "камешки" обращены в гроздья автостарья, облепившего "Ахматову" от трубы до палубы, - отсидеть очередной банкет в честь зародившейся дружбы и получить сувениры с непременным приложением, - картой довоенной Японии, где спорные территории окрашены в национальный жёлтый цвет. Такой вот прозрачный намёк на мирные устремления с непременным возвратом Курил.
       Обойдя визитом вежливости офисные загончики партнёрских фирм с обменом контрактами, подарками, с церемонными поклонами и пригубливанием противной тёплой саке, Он устроился в небольшой беседке, выбрав расслабляющий вид на тёмную воду под прозрачным, печальным занавесом ив. Нехотя подбивал бабки, загружая в ноутбук информацию, освобождаясь от лишнего, перебрасывая итоговые бума-ги, папки, визитки.
       Он бы пропустил или, не глядя, выкинул, - сама судьба подбросила под руку карточку с изображением Чебурашки. - Ну, восточный сосед, нация мудрецов, кладезь традиций, просто детский сад какой-то, - умилился наивностью.
      -- "Мы строили, строили и, наконец, построили...", - вспомнил чебурашную классику от Успенского, перевернул и прочитал на лицевом обороте, - "Ответственный секретарь раздела "Новые технологии" И.Кахамада"... Кахамада... Кахамада...
       Он получил удар в сердце, - это она, она! - и бросился в поиск, очертя голову...
      
      
       Я узнал бы её из миллионов, едва растерянно развернувшееся на зов лицо мелькнуло в промежутке припавших к компьютеру коромыслом согнутых спин. Потому что она не изменилась ничуть. Всё тот же ровный фарфоровый овал, может быть, чуть заострившийся зато потеплевший под ласковым солнцем востока, тот же печальный, немного вниз, разрез янтарных глаз, мягкий, широкий пролёт бровей, изогнутый на кончиках, превращающий его в плавный, затяжной, чистая, с лёгкой выемкой, линия лба и носа, свежий цветок губ со слегка провисающей нижней. "...ложно-китайская красота" - вспом-нил я где-то читанное у Набокова и подивился точности. Лишь унизительно мужской крой брючного костюма придавал ей нарочитой основательности средней руки руководителя. Поразительно, годы, - боже, подсчитывал я, путаясь в сорока, - не тронули её совершенно. Разве что взгляд стал устойчивей и твёрже, да едва заметная горчинка осела по сторонам рта. Это дочь? Дочь? - паниковал я, - от меня?! Идиот, какая дочь, - сорок лет! Внучка? Нет, она! Вразумительного объяснения не находил да его и быть не могло, - на меня со спокойным достоинством смотрела давно канувшая, но не изменившая облика юность. И не узнавала.
      -- Я так и не сказал тебе, как меня зовут, - прервал я убегающую в бесконечность паузу.
      -- Скажите... - в её колокольчиках появились трещинки, - скажи... Мир вокруг оглянулся на нас, затаил дыхание и рассматривал во все глаза, привстав на цыпочки.
      -- Вилен, меня звали... Меня зовут Вилен, - я взял её прозрачную ладонь, - теперь ты вспомнила?
      -- Красивое французское имя, - улыбнулась она. И по тому, как улыбнулась, я понял, - вспомнила. Нет, не вспомнила, - поди, узнай через сорок лет в отяжелевшем, сединой обмётанном, бородатом папашке с барскими манерами шестнадцатилетнего тощего, чернявого юношу с неразвитыми задатками интеллектуала и пламенеющим взором влюблённого, - не вспомнила, - догада-лась.
      -- Сейчас да, - французское, а тогда... В честь вождя... Родители не пожалели... Глупо, Господи, как глупо, почему мы не встретились здесь раньше?
      -- Ты уезжаешь...
      -- Завтра. Отплываем из Отару.
      -- Я живу там, - она оглянулась, двумя - тремя беглыми английскими фразами привела в движение остолбеневшую свиту, извинилась и, не отпуская руки, - едем, сейчас едем, - пошла, повлекла, побежа-ла только ей знакомым лабиринтом павильонов, лестниц, перехо-дов как когда-то во Владике, на чердаке ДОФ, сквозь бьющее в слуховые окна солнце, искрящуюся пыль и паутину.
      
       Повидавший миниатюрные японские виды, обшарпанный серебристый "Мицубиси", быкастый мастодонт управляемый её лёгкими, но уверенными руками, тяжело подминая пространство, понёсся в Отару, к морю. Бог весть, что там, а пока здесь, в салоне, разорванное время не смыкалось, колебалось между ними, мчащимися в одном джипе, и они, робко осыпая края, бродили в поисках моста по разным сторонам этой пропасти.
      -- Не молчи пожалуйста, расскажи как ты жил, - потом, после доверительных припаданий к плечам и робко обозначенного поцелуя, перебросила она на его сторону спасительный круг памяти и признания.
      -- Я не жил, - я тлел, - заглянул Он вдруг на самое дно и отшатнулся в отчаянии, - все эти годы - впустую.
      -- Нет-нет, не похоже. Одно то, что ты здесь...
      -- Это не заслуга, - случай. Дикий случай. Случай, как всё непоправимо достигнутое... - не принял помощи и замкнулся, - как рассказать, как объяснить ей, что по настоящему стоящее осталось там, за годами, за морями, в дождливой, ветреной весне послевоенного Владика на чёрной лестнице, влажной кровле, на пыльном чердаке? А остальное, промелькнувшее так скоропалительно и безлико, лишь попытки возврата, поиски повтора, невосполнимая замена. Всё, о чём можно припомнить без особых угрызений, - незаслуженно, заёмно и поддельно. Как объяснить, оправдать, чем соответствовать?...
      -- Не терзай себя, пожалуйста, - Ира приняла на свой счёт, легко прикоснулась кистью к лицу, - это не молодость, это беда моя. Моё бремя.
      -- Красота бедой быть не может, во всяком случае... - Он понёс было какую-то чушь несусветную.
      -- Тогда с самого начала, - решилась она, - с той самой ночи. Помнишь?
      -- Ещё бы...
      
      -- Сделай это, если хочешь...
       - Сделай это...
      -- Сделай
      -- Это...
      
       ...потом мы прошли опустевшим, распахнувшим все двери коридором мимо сваленных в кучу матрацев, одеял, тряпок, игрушек туда, к парадной лестнице, откуда доносились сдавленные звуки нежданно обрушившейся беды, - нетерпеливые, отрывистые команды, кашель и плач детей, ропот мужиков, перебранка женщин, стук оружия и сапо-гов конвоя.
      -- Не ходи со мной, не надо, - попросила она, заглянув вниз с лестничной площадки, - зачем тебе неприятности.
      -- Останься, прошу тебя, - простонал я, и отвернулся, пряча слёзы.
      -- Ты так и не сказал, как тебя зовут, - она была где-то ниже, сбегала по ступеням.
       Но я уже ничего не мог, ни ответить, ни удержать, ни вернуть. Плач, позорный и сопливый сотрясал меня, вдавливая в стену. Сковала беспомощность, сломало бессилие. Сама реальность обрывалась там, внизу, в фойе, откуда стриженные наголо, замороченные, захлёбы-вающиеся злобой салаги конвойной роты пинками и прикладами гнали несчастных япошек, - женщин, стариков, детей в брезентовые склепы по бычьи ревущих студабеккеров.
       Уже отсигналил и слился с городским гулом отъехавший конвой, увели на разборки несчастного разжалованного коменданта и рыжего воина, разбрелись по комнатам подавленные островитяне, задумчиво бормо-ча и примеривая к себе случившееся; уже зародилось внизу, окрепло, добралось до слуха моего и резануло надвое разрывающее слово "депортация"; уже отвопила "Разгильдяй! Лоботряс! Смотри мне в глаза!", что-то еще яростное, унижающее мать, неизвестно откуда возникшая, и звонкая оплеуха горела на моей щеке; уже таскались со швабрами и вёдрами по мраморам и гранитам весёлые, горластые уборщицы, грохотали стульями и перешучивались с болтливой буфет-чицей, а я всё сидел у холодной стены и плакал, плакал, навсегда провожая забитую прикладами справедливость, первую любовь и нежный возраст. Плакал и любил последний раз в жизни, но не знал ещё этого. Было так больно... Так больно...
       А рядом два с утра заряженные маляра монументальной живописи, по пустякам торгуясь, воздвигали у торцевой, расписанной символами стены корявое сооружение из небрежно сколоченных козел. Готовили плацдарм - пришла, наконец, новая установка, - память вождя сравнять с белой стеной.
       Чтобы начертать нового.
      
      -- ...В то же утро, - с неожиданной хрипотцой начала она, - погрузили нас в теплушки и кружной дорогой - в Комсомольск, потом в Совгавань, оттуда через пролив - под Холмск... в лагерь. Месяца четыре держали, хорошо - весна, лето - зиму бы никто не пережил. Может этого и ждали, кормили кое-как, из бараков не выпускали практически. Деду умер, старики больные, дети грудничковые... Все... Поначалу человек триста было, не меньше. Не военно-пленные и не гражданские, никакие... Таких туда отовсюду, - с Курил, с Сахалина, с Камчатки согнали. Половину похоронили. Каждый день могилы рыли. Могилы, могилы, каждый божий день... А девушек, молодых женщин... и меня... каждую ночь... каждую ночь...- она попыталась, но не выдавила из себя, не смогла. Застыла, окостенело сжав руль, вцепившись взглядом в тот барак за размытым горизонтом автострады, сквозь пелену проступивших слёз.
      -- Слетим с дороги, - Он тронул её руку на баранке, - Никогда не водил джип. Разреши?
      -- Не волнуйся, я в порядке. Перегорело всё за сорок лет, улеглось, но из памяти не вытравить, не выжечь... - она действительно была в порядке - отошла от чёрно-серых видений, обмякла, - навалится иногда... И сны... Невыносимо...
      -- Как вырвалась?
      -- Чудом. Потом выяснилось, - каким-то образом о нас узнал Красный Крест. Начались переговоры о депортации, торги чуть ли не через ООН. Не знаю... По некоторым признакам поняли - появилась надежда. Баню восстановили, уборную очистили, тюфяки раздали, керосин от вшей. Подкармливать стали основательней. Лук, помню, появился, - так праздник... Прогулки... Охрану сменили... насиловать перестали... Откуда знать как там решалось, - только осенью всех оставшихся снова в трюм, в море, снова качка, блевотина, умерших - за борт, ни дня, ни ночи, страхов натерпелись... И представь себе, туда же, в район Кунашира приплыли. Вывели на палубу, построили, пересчитали и передали в шторм на японский сухогруз, - по штормтрапу перетащили - и всё, круг замкнулся. Каково мне, чужая страна, чужой язык... Хотя знала немного... Сорок лет здесь, сорок лет...
       Вот и Он про то же, про сорок лет. Только про свои. Как всегда, длинный, ломкий монолог собеседника будил в нём встречный, лишь отдалённо перекликающийся, неотвязный, - кровавый сон, невозвращённые пощёчины, забытые друзья, приблизившиеся недруги... Ага, забегали тараканы, забегали, - что там за душой? Всё ловчил, половинил через уговор с собой - не лезь, осади, окороти. Не высовываться, не встряпываться, проскользнуть. Нечем заполнить пропасть, неизчего наводить мосты. - И не буду, - дал себе слово.
       Не сдержал.
      
       Волны редкого, тёплого дождя размыли огни набережной, вспыхнули радугой в мокром асфальте, обрызгали и загнали нас под навес крохотного, полузаполненного кафе, прижавшегося к рваной кладке стены старинной стеклодувной мастерской. Японское продуктивное мышление диковинно соединило здесь отдых, бизнес и историю. Широкое сводчатое окно являло одновременно процесс, изделия и исполнителей, - расцвеченных жарким красным и холодным голубым трёх мастеров, ювелирно спаивающих хрупкие столетия. Охваченные сединой лица, опоясанные лбы, придавленные веками неподвижные зрачки, стекающие усы и бородки, неуловимые движения, тяжёлая, опалённая по краям одежда, - всё было там, за пределами.
      -- Кофе, колу? - спросила Ирина.
      -- Или чего покрепче.
      -- Покрепче не держим, - и подозвала, кто он тут, официант, хозяин?
       Прокопчённый, упитанный япончик, лишь полотенцем на плече и белым передником отличающийся от тех трёх, мастеровито исполня-ющих обряд, подсел к нам, накрыл её ладонь и долго говорил, бросая на меня беспокойно оценивающие взгляды. Я не вслушивался, не пытался выловить смысл, придавленный свалившимся. Позади был долгий, длиной в полтора часа и сорок лет возврат к истокам и бессодержательные попытки собрать крохи, вернуться туда. Куда?
       В конец пятидесятых, когда она мучилась здесь в карантине, долбила язык, доказывала право и ждала гражданства?
       А я в это время, обманув Милкины ожидания, не в гуманитарии, - под мамашино крылышко, в институт советской торговли.
       В шестидесятые, когда до кровавых мозолей набивая руки на раз-делочном конвейере рыбокомбината, заканчивала юридический кол-ледж в Нагасаки? По крохам собирала опыт, по лягушачьи выбива-лась, выбиралась из крынки.
       А у меня в это время Москва, постылая аспирантура, девицы, скоро-палительный брак с кем-то брошенной, желчной дамой, чего уж там, за непыльное местечко во Внешторге. Кандидатская под тестя - док-тора. Взаимные грехопадения, суд, развод. Ещё девицы.
       В начало семидесятых, взятая замуж в семью, опалённую амери-канским "Малышом", рожала через год троих, слабых, болезненных, обречённых - мальчик, мальчик, девочка - и хоронила с той же частотой родителей и родственников мужа?
       А я, Бог избавил, не удосужился...
       В начало девяностых, когда после похорон мужа, была добровольно выдворена из семьи, потому что не меняла пятнадцатилетний облик свой, переросли дети, догоняли внуки и никакие нейро и психо-физиологи не могли найти ни средств, ни объяснения?
       А я уже во мху и порче...
       Улыбнулся, наконец, япончик, щёлкнул пальцами и прыжками, прыж-ками за стойку, с его-то полнотой изящно преодолевая тесноту между столиками. Немногочисленные посетители оглядывались на нас, суда-чили, кланялись.
      -- Ты тут известная личность, - ревниво признал я, сущность вылезла.
      -- Я тут хозяйка, - огорошила она, - всё это и мастерские - по завещанию после смерти мужа, - одни убытки. А там я живу, - и показала за спину, через намокший сад, наполненный водянистым неярким светом. Перевёрнутые деревья тянулись вверх в нём и колыхались под дождём, как водоросли. Слева, над набережной бесшумно летали сияющие авто, а за парапетом, в черноте про-студно дышал океан.
       Перескакивающий через годы и подробности сериал её жизни при-близился к финалу. Как-то незаметно, бесшумно опустело кафе. Исчезли волшебники, застыли декорации, поблекли краски, дремала сцена за сводчатым окном. В оплавленном стекле остановилось время. Отчаянно печалился, безысходно возясь за стойкой, толстый япончик. Потом и он ушёл, оставив ей ключи и полный горечи взгляд.
       Влажная ночь застелила Хоккайдо. Наша ночь?
      -- Где порт? - спросил я, ступив за порог. Наша ли? - проверил.
      -- Здесь всё - порт, а твоя "Ахматова" недалеко, вон там, за пово-ротом, шестой причал. Видишь? Но это утром, - отбросила она сомнения, замкнула вход, уверенно прихватила меня за руку и повлекла напрямую через плавающий сад, мерцающие в лужах отражения, на крыльцо дома сомнительной европейской осанки и там быстро - быстро через вязкие тени прихожей и глухой стон изогнутой лестницы туда, далеко назад в искрящиеся на солнце пыль и паутины...
      -- Сделай это, если хочешь...
      -- Сделай это...
      -- Сделай...
      -- Это...
       Я подхватил её на руки, и потянулся за нами шлейф сваливающихся белых одежд...
      
       ...Жара гоняла их с одной стороны дороги на другую, из тени в тень, пока не дотащились до поворота дороги. Здесь развернулось солнце, уплотнились кроны дубов, и редкие блики осели в иссыхающей, зазеленевшей по краям, каменистой мутной луже. Плешивый серый котёнок величиной с ладонь пытался напиться, жалобно пищал и раз за разом захлёбывался, соскальзывая в воду. Он наклонился, хотел поднять, чем-то помочь.
      -- Вилен, брось! Не трогай его, он заразный! - скривив не по детски толстые губы, брезгливо завопила Маруська, - они все бродячие - заразные! Ну куда, куда пошли?! Убить его надо! От него зараза!
      -- Тебе надо - убивай, - рассудил неповоротливый Костик, младший из них.
      -- Дураки! Он убежит! Он заразный! - и первая схватила камень. И первая коряво, по девчачьи кинула...
      -- Вилен! Вилен!...
      
       - Вилен! Вилен! Проснись, что с тобой?
      -- Что со мной? - сердце, вот что, опять этот жуткий, неотвязный сон.
      -- Ты стонал.
      -- Это сон.
      -- На тебе лица нет.
      -- А на тебе... новое.
      -- Да, я знаю. Спасибо тебе.
      -- Господи, за что? Ты в зеркало посмотри...
      -- Я видела. Мне идёт... зрелость?
      -- Ты прекрасна.
      -- Издеваешься. Морщины...
      -- Пустяки. И дети...
      -- Что дети?
      -- Семью вернёшь.
      -- Это вряд ли. Там давно уже не те причины. Кофе?
      -- Или что-нибудь покрепче.
      -- Неужели пьёшь?
      -- По такому случаю...
      -- Случай, кажется, печальный. Во сколько отходите?
      -- В десять...
      -- Ещё таможня. Тебе пора.
      -- Успею. Иди сюда...
      -- За час доступ закроют...
      -- Иди сюда...
      -- Ты такой большой, мягкий.
      -- Хочешь, я останусь?
      -- С ума не сходи.
      -- Я свободен, ты свободна...
      -- С ума не сходи.
      -- Я... люблю тебя...
      -- Это вряд ли. Ты опоздаешь... Тогда не торопись... Закрой глаза... Я сама... Я всё сама...
      
       Смешно, - кое-как уложились. До шлагбаума - бегом, бегом, не гнать же мастодонта, а там ещё таможня, суконные чиновники. Крутили, вертели паспорт, что-то выговаривали ей с непроницаемыми рожами и развели по сторонам, не разрешив прощальных прикосновений.
      -- Как сообщишь? - крикнула из-за шлагбаума.
      -- У меня твоя визитка есть, с Чебурашкой. Я найду тебя. Мы будем вместе.
      -- Это вря-я-яд ли, - протянула воздушный поцелуй, покрутила ладошкой, пошла и не обернулась больше, растаяла.
       Осевшая под тяжестью старья и утиля "Ахматова" задыхалась, пыхтела паром и пугала отвальными командами. Обматерила боцманом, забрала за мной трап, намотала концы, густо продудела, помахала с бортов платочками, грузно развернулась и пошлёпала за море, белым хвостом виляя.
       - Привет, - вот и Маститый, мрачно усы топорщит. Откуда взялся?
      -- Ты как здесь?
      -- Что значит... как все.
      -- Мне сказали, ты сошёл.
      -- Куда?
      -- На Кукушкин остров.
      -- Нет Кукушкиных островов. Вымысел это, плод фантазии. Гипербола, если хочешь.
      -- Вот и я говорил, а боцман...
      -- Нашёл кого слушать. Он же не просыхает.
      -- Это да. Но на выставке ты точно не был, я бы заметил.
      -- У меня своя программа.
      -- Материал собираешь?
      -- Как тебе сказать... Роман по сути готов, - "Самураи и самурайки". Тема, сам понимаешь... Природу ощутить хотелось, корни. Взаимосвязь времён.
      -- Ощутил?
      -- Не то чтобы... Но кое-что отшлифовать придётся. Может выпьем? Ставлю.
      -- Ещё как. Жди меня в баре.
       Маститый - в бар, а я - на корму, под тугие паруса мятежной поэтессы. Оглянулся. За кормой гибла Япония, проседала, тонула в дымке. Серая махровая простыня облаков ползла надо мной, светилась дырами в небе, на воде. Столбы прозрачные соединяли их и сияли, кипели, клубились.
      
      
       01.07.04. Хайфа.
      
      
           
  • Комментарии: 1, последний от 08/11/2006.
  • © Copyright Мотовилов Анатолий Минеевич (motia40@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 86k. Статистика.
  • Повесть: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка