Останина Екатерина Александровна: другие произведения.

Хроники мотыльков. Часть 1. Окончание

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Останина Екатерина Александровна (catherine64@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 115k. Статистика.
  • Повесть: Россия
  •  Ваша оценка:


    Хроники мотыльков

    Часть 1. Окончание.

      
       Он ухаживал за мной, как за маленьким ребенком, старался предупредить каждое желание. И всюду меня окружали бесчисленные цветы - белые, серебряные лилии в бесконечном количестве. Я знал: все это было сделано по его приказу. И все они шелестели стихи, которые никогда не будут написаны:
       Лилия, мой королевский цветок,
       Ты, как и я, как весь мир, одинок.
       Чисто-серебряный, светлый, вдали
       Ты не заметен в дорожной пыли.
      
       Миг лишь один даст серебряный свет,
       Тот, что подарит туманный рассвет.
       Сколько цветов - водопады, каскад!
       Душат твой терпкий лесной аромат.
      
       Жить - и не двигаться, ждать - и не сметь...
       Мой поцелуй тебе, лилия-смерть.
      
       Может, меня заберешь ты с собой,
       К морю, где солнце и вечный прибой?..
       Он сам, прогоняя Марион, приносил мне в постель то молоко, то горячий шоколад, хотя мне совершенно не хотелось есть. Я отказывался, он умолял, уговаривал, и так проходило немало времени. Как-то, не удержавшись, я спросил его (хотелось, чтобы получилось шутливо, но на самом деле - какой-то невразумительный шепот):
       -- Может быть, ты еще и есть за меня будешь, Гийом?
       Он улыбнулся с легкой грустью:
       -- Если бы это помогло, стал бы...
       К этому времени мое сознание уже настолько прояснилось, что я мог видеть его почти ясно. Прежние раны и царапины на лице и шее, которые сначала показались мне такими страшными, почти зажили, так что права была Марион, когда оценивала, насколько сильно он пострадал. Но я видел также, что вся ее каменная фигура напрягается, когда она слышит, как Гийом поднимается с постели.
       Он действительно двигался как-то немного странно. Я привык к его пластичной, летящей кошачьей походке, к его изумительной природной грациозности. Теперь же он заметно прихрамывал, и мне не раз приходилось видеть, что при неловком шаге его глаза становятся темнее обычного, а по лицу пробегает легкое облачко.
       -- Что с тобой? - спросил я.
       Он с досадой повел плечом:
       -- Ничего. Ерунда.
       -- Но я же вижу, -- настаивал я. - Как ты ходишь... Прости. У тебя нога... повреждена или еще что-то?
       Он усмехнулся, но как-то горько, отчаянно:
       -- А как ты думаешь, Дани, может, мне в тот монастырь устроиться?.. Ну, тот, из которого я тебя забрал. Как думаешь, рад будет добрейший отец Жозеф, который в свое время расписывал меня тебе как исчадие ада, увидеть перед собой раскаявшегося грешника? Да еще не слишком как-то верующего, а? А еще... В прошлой жизни... Помнишь? Монсегюр, его подземелья. До сих пор содрогаюсь, когда вспоминаю, какой там был ледяной холод: он проникал в самое сердце. Иногда мне кажется, что он гонится за мной и наконец догонит меня. Так что сейчас, Дани (господи, как же криво я выскажусь!) нам дана последняя, совсем крохотная передышка перед тем как мы, возможно, расстанемся насовсем... -- Он поднес руки к горлу, как будто ему не хватало воздуха.
       Я снова ощутил "дежа вю": желудок медленно покрывался отвратительной ледяной коркой.
       -- Ты не можешь говорить этого серьезно, Гийом! Я не хочу в это верить, ты слышишь? Я не поверю в это! Или тот бог, который создал этот мир, безумен, а я не хочу подчиняться безумному богу? Понимаешь ты меня? - Последние слова я уже почти кричал.
       Он опустил голову:
       -- Давай не будем сейчас говорить о слишком грустном и скажем "спасибо" этой твари: она сделала меня монахом независимо от того, буду я в монастыре замаливать грехи или нет. Дядюшка дю Барри будет разочарован (он рассмеялся; вот только весело от такого смеха не становилось, скорее, наоборот): не сможет продавать меня парижским дамам с толстыми кошельками. Так что, считай, он без твоей помощи лишился приятеля для своих - как он там говорил? - оргий..., которым позавидовали бы даже римские императоры. Хотя... Он всегда найдет способ обвинить тебя в чем-нибудь. Ты, главное, не впадай в отчаяние, а то у тебя сразу реакция начинается, как у горной лавины, и ничем ее не остановишь. Это жизнь, малыш, и обижать тебя будут часто, и особенно часто несправедливо (тебя - особенно, потому что ты - Иной), а потому дай мне обещание...
       Его взгляд был настолько серьезен, и столько в нем было немого отчаяния, что я сказал:
       -- Все, что ты захочешь, Гийом.
       Он смотрел прямо в мои глаза с выражением, которого я не встречал у него прежде: потухшим, безжизненным.
       -- Прежде чем решиться на какой-то поступок, скажи мне, пожалуйста, Дани. Мне все можно рассказать. Я все пойму, ты же знаешь. Ты можешь быть самим собой, потому что я люблю тебя таким, какой ты есть. Все говори мне, и вместе мы все сможем решить.
       Он сидел рядом со мной в кресле, с устало опущенными плечами. Голову он так и не поднял.
       -- Я постараюсь... -- прошептал я. - Это бывает так сложно, но я постараюсь... И поверь, Гийом, я люблю тебя любого - и прекрасного, изумительного ангела, и искалеченного. Да если бы ты был нищим и старым и старым калекой, я все равно любил бы тебя. По крайней мере, тогда никто уже не претендовал бы на тебя, если бы ты был таким... За тобой - вот таким - я прошел бы на край земли. Я всегда видел бы только светлого ангела, под любой оболочкой.
       Он закрыл лицо руками. Меня не оставляло ощущение, будто он мне не верит или же скрывает что-то. "Ледяной ангел больше не способен любить", -- сказал в голове кто-то неведомый.
       -- Я люблю тебя, Гийом, я всей жизнью докажу тебе это. Я люблю тебя, и я всегда буду с тобой.
       Он по-прежнему молчал.
       -- Я люблю тебя, -- повторил я еще тише.
       -- А вот я не уверен.... Что смогу сказать тебе то же самое в следующей жизни. - Вид у него был страдающий беспредельно.
       Я молчал. Мы так часто повторяли друг другу эти слова, что они почти утратили всякое значение, как бы сами собой распавшись на молекулы. Не знаю, что я мог ответить ему, если уже сейчас начинал сомневаться в себе; в сознании постоянно возникали то бутылка, спрятанная в библиотеке, то данный мне Тренкавелем мешочек. В это время, когда мне требовалось лекарство, я совсем не думал о Гийоме. То есть думал, но Царица Боль - я до сих пор ее помнил так отчетливо - царила тогда на первом месте, заслоняя окружающий мир.
       Или... Неужели те дни, когда я спасал Гийома, сутками читая ему свою книгу, лишили меня того удивительного света, которым я жил, в котором я купался, как в безбрежном океане счастья? Теперь же я чувствовал только наступление мглы. Она ползла со всех сторон. Вечерело, и сиреневые темные сумерки, ползущие из углов, напоминали щупальца спрута. Еще мгновение - и они накроют с головой. В этот момент я окончательно осознал значение слова "никогда" (никогда не встретимся, никогда не полюбим, никогда, никогда...). И я молчал вроде актера (сделал паузу - держи до конца), однако Гийом не был актером.
       -- А чтобы тебе было легче забыть меня... -- проговорил он, поднимаясь с кресла. - Вот посмотри. Мне не видно, но я чувствую, что вид там омерзительный.
       Он повернулся ко мне спиной, приподнял рубашку, и я увидел ужасную рану, расползающуюся по всей спине (наверное, из-за нее он и хромал так заметно), - загнивающую, глубокую, с безобразными рваными краями.
       -- Ну как? - глухо спросил он. - Нравится?
       -- Зачем ты так разговариваешь со мной? - укоризненно сказал я. - Тебе же больно. Не понимаю, неужели Марион ничего не смогла сделать? Она ведь знает тысячи трав, любого может на ноги поставить.
       Он резко повернулся, не обращая внимания на пронзивший его приступ боли. Спереди он остался совершенно тем же неотразимым совершенством красоты, воплощенным ангелом пылающей готики. Солнце бросало золотые отблески на его руки и плечи, снова делая похожим на языческое божество. И смотрел он одним из своих взглядов, что я так любил: диковатым, слегка исподлобья. При этом никогда не было известно, что он скажет - от самого возвышенного до самого мерзкого, но пленительное обаяние осталось, оно не делось никуда, наверное, оно было у него с рождения. Я смотрел на него и видел острые сияющие звезды света, играющие в морских волнах. Волны Адриатики могли и высоко вознести, и ласково качать, а могли ударить изо всей силы в голову. "Что дальше будет - неизвестно!" - пропел на высокой ноте певец из верхнего мира.
       -- Она сказала, что ее травы бессильны против такого... Тем более, что в деле был замешан... подклад. Прошу тебя, Дани, никогда не спрашивай меня о нем, ладно?
       Дверь резко распахнулась, и в комнату вошел Анри. Сиявшая на его лице улыбка внезапно потухла при виде меня и Гийома: видимо, сцена была чрезвычайно выразительной.
       -- Что происходит? -- спросил он настроженно.
       -- Переодевался, -- сказал Гийом, -- а заодно показал Дани, насколько я сейчас привлекателен, да заодно спросил совета: а не уйти ли мне в монастырь? - он расхохотался. - Зато все было бы как в самой настоящей правильной дворянской семье, -- старший сын - военный, следующий - священник.
       Он снова расхохотался, но внезапно побледнел от острого приступа боли в спине и опустился на кровать. Он весь дрожал, а на лбу выступили крупные капли пота.
       -- Гийом, ну прошу тебя, ты же знаешь, ну что ты... -- пытался лепетать я, осторожно обнимая его за плечи.
       -- Не трогай меня! - закричал он. - Не видишь - какой я урод? Да мало того: еще заразу какую-нибудь подцепишь! - он попытался оттолкнуть меня, но я только сильнее прижался к нему.
       -- Молчи, -- сказал я, почти закрывая его рот губами и не давая возможности вырваться. - Ты знаешь, что чище тебя нет никого на свете. Зачем ты говоришь мне это? Хочешь сделать мне больно? Но ведь ты сам говорил, что эта наша жизнь - последняя, так зачем же мучить друг друга? Гийом, опомнись, нам и так уже немного осталось, так давай же отдадим друг другу столько, чтобы нам с тобой этого света и любви хватило на несколько жизней вперед. На коленях умоляю тебя, брат. Достаточно мы мучили и убивали друг друга.
       Я чувствовал, как его разжигающие кожу слезы текут по моей щеке.
       -- Убивали, убьем и будем убивать, -- прошептал он. - Неужели любовь - всегда убийство?
       -- Нет, не убийство, -- добровольное жертвоприношение, Гийом, -- ответил я, не замечая, как мои и его слезы смешиваются.
       Анри тихо присел рядом на кровать и тоже обнял Гийома, который напрасно пытался спрятать лицо.
       -- Гийом, я понимаю, как больно знать то, что тебе известно, но могу обещать тебе одно: как бы ни сложилась жизнь, я не оставлю Дани. Если тебе суждено забыть его, я буду оставаться рядом с ним, я пройду две войны, я буду с ним в нищей, проклятой богом стране. Я не оставлю его. Он - брат мой. Я люблю тебя, Гийом. Я люблю тебя, Дани.
       Гийом поднял лицо, в его сияющих от слез глазах светилась надежда.
       -- Анри, ты твердо обещаешь мне это? - спросил он.
       -- Да, -- просто ответил он.
       Тело Гийома мгновенно ослабло, и мы с Анри аккуратно опустили его на постель. Некоторое время он смотрел затуманенным взглядом на пляшущие на потолке солнечные зайчики, а потом его ресницы устало опустились, чуть шевельнулись губы. Не было слышно ни звука: только какие-то птички устроили перепалку под окном. Но я понял, что он хотел сказать: "Хотя бы так... Дани..."
       -- Зачем думать о прошлом, о будущем, Гийом? - сказал Анри. - Все это не имеет смысла, как и этот миг, когда мы все втроем разговариваем. Все уже прошло. Вот только что солнечный луч скользнул по лепестку этой лилии и снова пропал. Так было это или не было? А, может, никогда не было? А история - это просто сказка, как мифы древних аборигенов, в которые все дружно договорились поверить. А что было на самом деле? Мы знаем, но это не имеет значения, потому что ценен только этот момент. Если ты поймешь суть этого момента, ты поймешь, куда ведут все пути, всех людей. Не трави себе жизнь и тем, кого ты любишь. Постарайся отдать им как можно больше своей любви, потому что это - единственное, что имеет смысл. Когда мы станем просто искрами света, которые не имеют формы, ты поймешь это, и мы вместе устремимся к великому океану, который есть свет и любовь.
       Как будто преодолевая огромную тяжесть, Гийом открыл изумрудные глаза, но не знаю, чего в них было больше - безнадежной пустоты или недоверия. Он долго смотрел на брата, а потом вдруг произнес обыденным тоном:
       -- Анри, но ведь ты шел сюда зачем-то... Ты что-то хотел сказать? Нам с Дани пора появиться перед гостями?
       Я совершенно ясно представил свое лицо (вернее, что с ним стало по прошествии этих долгих недель) и мне стало страшно.
       -- Нет, нет, Анри! - я смотрел на него одновременно умоляюще и испуганно. - Нет, я не смогу, не заставляй меня, пожалуйста!
       -- Так надо, -- устало ответил Анри. - Мне так долго приходилось играть роль хозяина, быть чем-то вроде шута горохового для ваших гостей... Нет, ради вас я готов был бы и дальше изображать все, что угодно, но это уже становится подозрительным. Вы оба просто обязаны присутствовать за сегодняшним ужином, который состоится через полчаса.
       Он поднялся с кровати и направился к двери.
       -- Марион придет, чтобы помочь вам обоим одеться.
       -- Не надо, -- дружно сказали я и Гийом.
       Он уже сделал шаг за порог, но вдруг остановился, как будто вспомнил внезапно о чем-то:
       -- Да, Гийом, хочу сразу предупредить тебя, -- в его голосе звучали металлические нотки. - Сегодня вечером нас навестит некий маркиз Донасьен де Сад. Надеюсь, ты не забыл данной тобой мне обещание спустить его с лестницы при первом же его оригинальном кульбите?
       Теперь уже в глазах Гийома я увидел нечто похожее на страх.
       -- Нет... -- медленно произнес он, а потом посмотрел на меня. Он смотрел на меня так долго, и ужас в его глазах становился настолько явственнее, что мне стало еще страшнее, чем до этого и даже возникло отвратительное желание свернуться клубком под одеялом (только бы не нашли! - нет, глупый Дани, все равно найдут!). Я даже не слышал, как хлопнула дверь, как ушел Анри.
       -- Гийом, не надо! - выдохнул я. - Я не могу никого видеть! Меня стошнит от первой же напудренной рожи! Не могу! Не хочу!
       Он медленно поднялся и взял со стула полупрозрачную батистовую рубашку. По-прежнему медленно он приблизился ко мне и бережно начал меня одевать. И столько любви и тоски было в его движениях (я ведь ясно видел, какую страшную боль они ему причиняют), что при первом же его неловком изгибе тела я припал губами к этой его страшной ране на спине. Он замер, видимо, не зная, как реагировать, а я, не отрывая губ, проводил ими по багрово-синюшным краям, как будто передо мной был его рот.
       -- Я люблю тебя такого еще больше, Гийом, -- сказал я. - Если бы ты позволил, я целыми днями вылизывал бы тебя, только бы тебе не было так больно. Ты - мой свет, ты - мой единственный путь. И пусть на этом пути оба мы погибнем, но ведь ты же знаешь: для жизни можно выбрать тысячи оправданий, для смерти - нет. Значит, надо выбирать ее: смерть во имя любви.
       Я обнял его колени и прижался к нему лицом; он же прижимал к себе мою голову так, как будто я был его ребенком.
       -- Я никому не отдам тебя, Дани, клянусь богом и душой и всем, чем угодно, -- сказал он негромко. - И пусть Анри станет тебе хоть какой-то защитой: я слишком хорошо знаю его, и уверен: слово свое он сдержит. Но... Клянусь, как бы ты ни желал этого, ты не сможешь никого любить, как меня. Никогда. Ни в одной из жизней. Как и я. Сколько бы связей у нас с тобой ни было, у нас будет одно сердце на двоих; все сны - только наши.
       -- Тогда почему же мне так страшно? - прошептал я.
       Он ласково улыбнулся:
       -- Тебе страшно снова увидеть леса и небо, море и реку, наш дуб?
       Я покачал головой.
       -- Но для того, чтобы попасть туда, -- сказал он. - Надо хотя бы пройти через мой замок, хочешь-не-хочешь переговорить с людьми, которые встретятся на твоем пути, бросить несколько ничего не значащих фраз: ведь ты же писатель, ты же умеешь. Ты слышишь, ты можешь!
       -- Какой я писатель? - почти закричал я. - Я не говорил тебе, думал, все равно не поймешь. Гийом, я в последнее время совсем не могу писать. Нет, ты ни в чем не виноват, но я всю душу вложил в те истории, которые рассказывал тебе днем и ночью (тоже мне - терапия по новому способу!) - я расхохотался, видя, как он смотрит на меня, и взгляд его становится все темнее и темнее. - Я не могу писать. Значит остается писать о том, как ты не можешь писать? Можно и так. А еще страшнее другое: я пишу, и у меня вроде бы получается, но исчезло то чувство полета, которое я всегда при этом испытывал. А знаешь, что это такое для писателя? Конец. Да в общем-то куда ни посмотри, по-любому конец...
       Странно, он не обиделся, не взорвался, ни словом не обвинил меня в эгоизме.
       -- Это депрессия, Дани, -- ответил он. - Вместе мы как-нибудь с ней справимся.
       -- Ты как врач говоришь! - снова закричал я. - У меня душа болит, разве тебе не понятно?
       -- Естественно, душа, -- терпеливо, как непослушному ребенку ответил он, продолжая одевать меня. - Так надо. Жизнь ужасна, но нам с тобой придется жить, потому что - надо. Просто поверь мне. И писать ты сможешь. Если талант есть, он никуда не девается. Знаешь, это как небо: снизу оно затянуто тучами, а над облаками все равно светит солнце. Оно всегда там, даже если внизу ураган и вообще конец света.
       -- Тогда у меня - конец света, -- ответил я.
       Он молча отошел в сторону и начал одеваться. Я было попытался помочь ему, зная, как ему сейчас будет трудно справиться с одеждой, но встретился с таким убийственным взглядом, что остановился на месте.
       -- Я сам, -- сказал он. - Я всегда все делал сам, а уж с этой ерундой как-нибудь справлюсь. Знаешь, Дани, у меня было столько времени подумать. О боли, в частности. Тебе это, конечно, известно, потому что я не раз слышал, как ты много раз в бреду повторял: "царица боль". Нет, она не царица, только хочет казаться таковой. С ней можно справиться двумя способами. Например, принять ее целиком, и тогда ей больше нечего будет делать. Или же постараться отделить себя от нее, как от чего-то инородного, потому что ты выше нее, а она остается в стороне. Тело - отдельно, душа - отдельно.
       -- Мне это что-то напоминает... -- прошептал я. - Монсегюр?.. Тренкавель?.. Мы так презираем материальное тело, потому что по своей сути - ангелы, существа бестелесные, что нам разрешается даже самоубийство; главное, -- чтобы оно совершалось из-за презрения к телесной оболочке, от которой мы хотим освободиться. И это не будет мешать дальнейшему росту души, что бы там ни твердили священники про грех самоубийства. Вне зависимости от стадии развития души, на которой она заканчивает свое земное существование, она будет рождаться снова и снова. Потому что среди ангелов существует круговая порука: если одному удалось стать совершенным, он не может воспользоваться плодами своих трудов, пока его брат остается на земле, заключенный в телесную оболочку. Поэтому такой совершенный будет возвращаться снова и снова, идти к своему брату, помогать ему пройти свой путь, и так до тех пор, пока самый последний Иной, ангел, не поймет, вернее, не достигнет последней черты. Впрочем, это одно и то же...
       -- Да, -- чуть усмехнулся он. - Даже не ожидал, что ты так хорошо помнишь наставления Тренкавеля. Но я не хочу связывать эту идею, которую считаю правильной, с этим человеком. Он счел, что достиг уже слишком многого. Думаю, и для него настанет время когда-нибудь испугаться. Очень сильно испугаться. Вот и сейчас... Как он вел себя с тобой, ты думаешь, я не знаю? - и впервые в его глазах, которые до этого я видел либо безжизненными, либо отчаявшимися, темным пламенем загорелся гнев. - Он смеет называть себя "чистым" после того как поступил с тобой почти так же, как та тварь... -- Он задохнулся и замолчал.
       Я подошел к нему и тихо тронул за руку.
       -- Что ты имеешь в виду?
       Я знал ответ, и он тоже знал, что я знаю.
       -- Зачем ты спрашиваешь? - укоризненно спросил он. - Разве не он дал тебе ту дрянь, которой ты пользуешься постоянно? И что мне теперь еще ждать? Ну вот приедет сегодня на ужин шут гороховый де Сад, а у него тоже всегда припасено невероятное количество подобных штучек! И что я должен ждать? Что ты начнешь пробовать и их тоже? А потом? Что ждать мне потом? Я понимаю, тебе на себя плевать, ты и яд выпил бы с таким же успехом, но обо мне ты подумал? О том, как мне больно? Гораздо больнее, чем самостоятельно одеваться, ходить и делать вид, будто ничего не произошло.
       Наверное, мне следовало чувствовать стыд, но я ничего не чувствовал, только опустил голову и сказал:
       -- Мне слишком больно. Слишком. Я не могу этого вынести. Любые телесные страдания - ерунда по сравнению с тем, какой ад может жить в душе. И вот он живет внутри меня, и он рвет меня на части. Чтобы удержать себя здесь, на этой земле, я вынужден пользоваться всей этой, как ты говоришь, "дрянью". А когда ты погибал? Да без этой "дряни" я не выдержал бы, просто свалился и не понял бы, что произошло.
       -- Наверное, так было бы лучше для меня, -- негромко произнес он, не глядя на меня.
       -- Так почему бы нам с тобой вместе не заняться этим, Гийом, -- почти с вызовом сказал я. -- Давай вместе прекратим это для тебя и для меня. Ты, конечно, понимаешь, что я имею в виду.
       Он слегка наклонил голову.
       -- Понимаю, и непременно об этом подумаю.
       Весь вид его был необычайно серьезен.
       Боль в груди нарастала, становилась удушающей, невыносимой, и я крикнул, прорываясь через нее:
       -- Так, может, прямо сейчас? Я готов!
       Дверь. Снова эта дверь. Снова она распахнулась. Снова через порог стремительно перешагнул Анри.
       -- Готовы? - спросил он немного озабоченно. - Рад это слышать.
       Он немного придирчиво осмотрел нас обоих.
       -- Ты сейчас дырку на мне протрешь, -- недовольно произнес Гийом, глядя на него этим своим неподражаемым взглядом, немного исподлобья, немного диковатым, что сигнализировало о готовности защищаться.
       -- Все хорошо, -- сказал Анри. - Сейчас главное - аккуратно добраться до веранды, где я уже распорядился расставить столы, а там - сядете и будет немного полегче.
       -- Я не выдержу, Анри! - снова крикнул я. - Ну почему это надо? Почему я обязан?
       -- А как же вы рассчитываете общаться каждый день при королевском дворе? - спросил Анри.
       Я вопросительно посмотрел на Гийома. Он отвел взгляд.
       -- Дю Барри прислал письмо, а в нем требование. Нам с тобой придется в очень скором будущем появиться при королевском дворе в Версале, в Париже. Тебе, Дани, придется очень много общаться, так что привыкай, -- никогда еще интонации его голоса не были настолько мягкими. - Тебе там понравится, -- он говорил так медленно, словно спал наяву. - Там есть то, что тебе так нужно: салоны, признание. Представляешь: целые сутки в литературных салонах! Думаю, Анри тоже не отказался бы от этого, если бы не его военная карьера.
       -- Вовсе нет! - запротестовал Анри. - Меня гораздо больше устраивает библиотека. Мне там никогда не бывает скучно.
       Но Гийом, казалось, совсем не слышал слов Анри.
       -- Вот там ты и забудешь меня, Дани... -- сказал он, и его изумрудные глаза стали прозрачно далекими, такими прозрачными, какими могут быть только невыплаканные слезы.
       -- Да как ты можешь говорить такое, Гийом? Мне ничего и никого не надо, кроме тебя! - быстро возразил я.
       -- Ты еще не знаешь, что такое слава, известность... Ты вообще ничего не знаешь, малыш. - Казалось, он не на ужин собирается, а на похороны. - И все это начнет отбирать тебя у меня.
       -- Да прекрати же ты, Гийом! - не выдержал Анри. - Ты же совсем другим был! Или болезнь тебя так сильно изменила? Как можно заранее думать о плохом; да нет, ты даже не думаешь, а накликиваешь! Все же хорошо пока. Мы с тобой пять минут назад говорили о настоящем моменте, и если понять его суть, то сделается понятной суть всех путей! А с Дани вы никогда не расстанетесь, клянусь, ни сейчас, ни потом...
       Перед моими глазами плыл темный туман с искрами золота. Услышав знакомый голос Дана, я успел только подумать: "Вот и Связной на связи", а потом он заговорил:
       "Дани, ты представляешь, вот умора! Страна твоя (прости, не твоя, где я сейчас нахожусь) гребаная! Сегодня по почте послание получил: "Ваша повесть опубликована". Вот, думаю, то, о чем мы с Дани мечтали два года, вот то, к чему мы стремились так, что сердце рвалось! И вот захожу на сайт... Представляешь, только три четверти повести опубликовано, последняя часть. И рецензент пишет: "Такое впечатление, что автор знает гораздо больше, чем пишет (еще бы! Особенно, если бы вы решились опубликовать всю повесть целиком!). И еще... Только не смейся, Дани, у рецензента сложилось впечатление, что повесть написана спецназовцем, побывавшим во всех "горячих" точках России! Представляешь? Слышишь меня, герой спецназа? Да у нас с тобой вся жизнь - как в "горячей точке", все полыхает как в жерле вулкана! Где я появляюсь, там происходит взрыв!.." - "Не расстраивайся, Дан, -- ответил я. - Может быть, все-таки хоть кто-нибудь прочитает, поймет то, что не написано. Знаешь, как в песне поется: "Всюду на земле, в каждой голове дует тот же ветер". - "Да, и еще. Может, и глупость и сделал - не знаю, и я не застрахован от глупостей. Знаю только одно, -- надо перетащить тебя отсюда во Францию. Так я послу Франции написал и еще куче людей. Правда, пока толку - ноль. Но если у меня не получится, твоя шкурка, боюсь, не выдержит и умрет". - "И останемся мы с тобой, Дан, как и раньше, на теплом песке Аваллона, и впереди будет ласково шуметь море, и волны будут лизать ноги, как большая добрая собака, и везде будут цветы - розы, белые лилии, георгины, пионы... Независимо от времени года..." - "Да, -- грустно ответил он. - А потом к нам с тобой выйдут белые единороги, и положат нам на колени свои головы..."
       Вдруг меня словно обожгло огнем: а как же Гийом? Разве его не будет рядом с нами, с единорогами? Этого не может быть, не должно! И, словно продолжая начатую со Связным мысль, я закричал вслух, не обращая внимания на то, что Гийом и Анри, скорее всего, заметившие мой ступор, смотрели на меня почти в ужасе:
       -- Нет, нет, Гийом! Я тебя никому не отдам!
       Анри шепнул Гийому:
       -- Еще минута, и он не сможет пойти с нами. Вот увидишь, сейчас припадок начнется... Успокой его, возьми же себя в руки...
       Гийом страдальчески посмотрел на него, а потом подошел ко мне и обнял так, словно хотел закрыть от всего мира.
       -- Я останусь с тобой до конца, -- тихо повторил он ("дежа антандю" - слова Связного). - Каким бы ты ни стал, кем бы ты ни стал, чего бы ты ни захотел от судьбы. С меня будет довольно твоего присутствия. Знать, что ты есть, что ты живешь, дышать с тобой одним воздухом... Я люблю тебя, Дани, и этого уже ничего не изменит...
       Покидая комнату Марион, я знал, что уже не вернусь обратно. Да мне и самому было бы слишком страшно снова почувствовать этот воздух, пропитанный страданием, болезнью, умиранием... Мне было даже страшно думать о бедной Марион. Я боялся даже предположить, на что она могла пойти, чтобы вызволить своего любимого принца, вырвать его у смерти. Возможно, все мы в те дни потеряли многие годы: я чувствовал, что нам троим было суждено погибнуть через несколько лет, а Марион, наверное, раньше... Но я не жалел об этом, потому что счастье, которое приносил этот мир, было настолько тесно перемешано с самым жгучим страданием, что смерть всегда казалась мне избавлением. И почему на миниатюрах ее всегда представляли скелетом с косой в руке? Скорее уж, юной девушкой в белом одеянии с лилиями в руках, которая приходит в сопровождении белого единорога, чтобы освободить тебя от опостылевшей оболочки, подарить крылья, которые ты чувствовал всю жизнь, без которых жить было невозможно, и единственным моим стремлением всегда была жажда полета. Полета к морю, такому же бесконечному, как и небо...
       Когда мы шли по длинному коридору, по которому всюду были расставлены свечи в канделябрах и стояли, склонившись в почтительном поклоне, дворецкие, я не мог удержаться, чтобы не стиснуть руку Гийома.
       Он посмотрел на меня прозрачными до головокружения глазами и произнес негромко:
       -- Ничего не бойся, Дани. Разговаривай, будь непосредственным, не слишком скромничай. Главное же - не пробуй ничего из того, что будет предложено тебе поваром маркиза де Сада.
       -- Почему? - машинально прошептал я.
       Анри выразительно посмотрел на Гийома:
       -- Потому что потом, Дани, ты станешь вытворять такие немыслимые вещи, от которых, если и не умрешь физически, то от стыда - точно.
       Я растерялся:
       -- Но Гийом... А как же остальные? А они? И потом... Анри говорил, что он - вроде бы друг твой. Значит, ты тоже пробовал его еду?
       Его взгляд оставался по-прежнему чистым и бездонным.
       -- Да, пробовал, Дани. Недаром дядюшка дю Барри вспоминал об оргиях, которые мы с ним устраивали и которым позавидовали бы даже римские императоры. Ну, теперь-то мне это не грозит... -- и он запнулся.
       Опять это мое воображение! Такое яркое! Я совершенно отчетливо представил себе Гийома в огромной комнате, освещенной сотнями свечей, где, кроме него, находились десятки кавалеров и дам, все, как один, обнаженных. Десятки уродливых тел, отвисших животов и задниц, безобразных грудей, которые обычно так надежно скрывают корсеты. И только Он... Он прекрасен как воплощение языческого бога, увитый крупными сиреневыми цветами, его волосы благоухают ароматами ириса, но глаза... У него совсем другие глаза: не прозрачно-адриатические, а безумно расширенные, черные, страшные, и улыбка не солнечная, а пугающая. Женщины прикасаются к нему... Я закрыл глаза (Боже, гадость какая! Каким бы он ни был в тот момент, явно опоенный какой-то дурью, но трогать его - все равно что позволить грязному слизню проползти по девственно-чистой розе. ("Идеалист ты, Дани!" -- это уже голос Тренкавеля).
       Итак, весело подводим итоги. Ты уже второй раз за последние десять минут выпадаешь из хода событий, Дани. Ты не улавливаешь нити разговора, ты уходишь. Скверный признак. А разговор тем временем продолжался (на этот раз повезло; мое состояние не было замечено ни Гийомом, ни Анри).
       -- Надеюсь, ты не хотел бы продолжить все в том же духе? - строго спросил Анри. - Я, конечно, не судья тебе, но ты обещал мне спустить с лестницы этого выродка, который рассматривает человека как обычный механизм (Надеюсь, Дани, ты не успел прочитать его опусы?).
       -- Анри у нас ужасно начитанный, -- с легкой иронией сказал Гийом. - Читает все, особенно истории войн. Всех античных историков перечитал, а теперь вот, вижу, и за современных авторов взялся.
       -- Кстати, Дани, -- сказал Анри, -- все хотел сказать тебе, да не получалось... Твоя манера письма... Она удивительна, но, боюсь, сейчас такую не поймут. Возможно, именно так будут писать лет через двести-триста...
       Это было снова "дежа антандю", а перед моим внутренним взором возникла колеблющаяся словно в жарком тумане (костра?) массивная фигура человека в красной одежде, и лицо у него было такое, как будто ничего особенного он перед собой не видит, а костер - в аду обычное явление. Как будто сам он оттуда уже не выходил никогда и сейчас именно там - в своем привычном месте -- находится...
       Мы шли по галерее, и все вокруг себя я словно видел в первый раз.
       -- Стол накрыт на веранде, -- сказал Анри. - Сейчас слишком жарко, поэтому...
       Не знаю, возможно, днем действительно было жарко, но сейчас, чем ближе был выход из замка, тем сильнее чувствовалось приятное дыхание вечерней прохлады, особенно после того затхлого воздуха болезни, который несколько недель я ощущал в комнате Марион. Где-то вдали, как мне показалось, пели соловьи (или мне просто хотелось, чтобы было так?), среди густой листвы лимонных деревьев мягко светились китайские фонарики, изящно и мягко озарявшие беломраморные статуи.
       -- Между прочим, Анри, -- сказал Гийом, -- я сделаю, конечно, то, что обещал тебе. Но... Не думаю, что и после этого я стану образцовым, как ты. Ты даже и на невесту свою смотреть не хочешь.
       На миг мне показалось, что в глазах Анри промелькнула легким облачком тень тоски.
       -- Если бы я любил ее хоть немного... Не так, как ты - Дани, но хотя бы приблизительно... Но я уже понял, что такая любовь - величайшая редкость и для себя ничего подобного не жду. Мне суждено всю жизнь оставаться в вашей тени, а большую часть времени проводить в своем полку или за чтением книг. Я давно уже с этим смирился. Где-то мне это даже нравится. - и он слегка улыбнулся, но не солнечной улыбкой своего близнеца, а какой-то серьезной и немного грустной.
       -- А сейчас - всем пора надеть маски, -- улыбнулся Гийом в ответ.
       Я понял - сделать любезные лица. После того, что с нами произошло мне это казалось почти невозможным, но, глядя на Гийома, повторил его выражение лица и, как мне показалось - получилось. Получилось проходить между гостями - солидными кавалерами и изящными дамами, каждому кланяться, произносить ничего не значащие слова. Кажется, они что-то говорили, но такую бессмыслицу и с таким подобострастным выражением, что становилось ясно: все они хотят каким-то образом со мной породниться. Удивительно: то никого не было, ни одного человека на свете, и вдруг... Столько родственников! И где же вы все были раньше, когда я погибал в этих душных стенах монастыря? Чувствовал я себя как на балу у сатаны, к которому подходят нескончаемые вереницы грешников и целуют колено, и у каждого припасена какая-нибудь заветная просьба. Только близость Гийома придавала мне силы. Только благодаря ему я дал усадить себя за длинный стол, приборы на котором, как и все гости, сливались в единую массу ("Такие картины начнут создавать через пару сотен лет художники-авангардисты, -- сказал в голове ироничный голос Дана. - Помнишь, как сказал тот новый русский, решивший стать от нечего делать интеллектуалом? - Зря он в кино полез; занимался бы своим авангардом, сейчас живой был бы").
       Меня усадили между Анри и его невестой Эжени, черноволосой и черноглазой девушкой, очень изящной и привлекательной. Странным было лишь то, что она почему-то гораздо больше внимания обращала на меня, а не на своего жениха. Я машинально отвечал на ее фразы, адресованные в мою сторону, время от времени поглядывая на Анри: как он отнесется к подобному заигрыванию? (Или так действительно было положено при дворе, куда нам с Гийомом почему-то вскоре надо было отправляться?). Анри было все равно.
       Она как будто услышала мою мысль:
       -- Довольно вам жить в такой глухой провинции, господин д'Азир. Вам и графу де Монвиль давно пора находиться там, где подобает. Мы не уедем без вас, честное слово! Особенно странно поведение графа де Монвиль. Когда он находился в Париже, ни одного дня не проходило, чтобы мы не услышали о каком-либо интереснейшем происшествии, связанном с его именем. Теперь же просто скучно невыносимо!
       "Да что он тебе, шут гороховый, что ли?", -- подумал я, а вслух произнес:
       -- Разве господин дю Барри не говорил, что Гийом собирается поправить свое здоровье в провинции?
       Она тихо рассмеялась, изящно прикрыв рот веером:
       -- Кажется, он так поправил свое здоровье, что уже не сможет давать пищу придворным сплетням.
       -- Не волнуйтесь, Эжени, сможет, -- коротко бросил Анри, небрежно смяв салфетку и даже не глядя в ее сторону. - В любом случае.
       -- Между прочим, -- встрепенулась Эжени, вспомнив об очередной новости, которой она собиралась меня поразить. - Вы, господин д'Азир, упомянули господина дю Барри и я вспомнила... Ах, это такая новость, которая так взволновала нас всех! Не то чтобы расстроила, не подумайте. При дворе многие недовольны тем, что король взял себе в любовницы модистку чуть ли не с улицы (вас это, надеюсь, не оскорбляет, господин д'Азир?).
       -- Нисколько, -- ответил я совершенно искренне. - На самом деле, как говорят поляки, песья кровь, которая потом изуродует государство. Модистка, черная кость, самая отвратительная из женщин, которых я когда-либо знал! - Сам не ожидал, что в столь приличном обществе у меня могут вырваться такие, мягко говоря, оскорбительные слова. По тому, как изумленно приподнялись ее брови, я понял, что она немного шокирована.
       -- О, господин д'Азир... -- только и смогла произнести она.
       Я пожал плечами.
       -- Я такой, какой есть. Воспитывался в монастыре, если вам не известно. Говорю обычно то, что думаю.
       Она взмахнула веером непонятно для чего - то ли отогнать невидимое насекомое, то ли назревающий конфликт (я уже давно заметил: стоит мне где-то появиться - жди взрыва, Армагеддона, Рагнарёка; одно слово - взрывоопасная капля Грааля, которую мне не дали уничтожить самостоятельно. Что ж, господа, пусть будет по-вашему. Я буду жить, взрывая все вокруг себя). Я ни за что не вступил бы в разговор снова, но Эжени, однако, взяла себя в руки и продолжала, как ни в чем не бывало:
       -- Тогда вам не будет больно узнать... -- она сделала театральную паузу.
       -- Узнать? Что?
       -- Несколько недель назад у этой мадам дю Барри произошел выкидыш (Теперь я вспомнил образ женщины, преследовавший меня во время болезни: почти обнаженная, в рваном пеньюаре, с широко открытым красным ртом, с темной полосой крови, до самого низа пеньюара. Полосой крови с расплывами, похожей на корявое дерево).
       Что я мог ответить на это? Я пожал плечами.
       -- Иногда такие случаи происходят. Что ж, она, наверное, уже имеет возможность снова блистать при дворе.
       -- Да, -- сказала Эжени как-то рассеянно и вдруг добавила: Поскольку вы лишили нас вашего общества, мы занимались небольшими подсчетами. Этот случай с мадам дю Барри произошел как раз в тот ужасный день, когда нас всех с охоты прогнал сильнейший ливень, а на Анри и графа де Монвиль напали разбойники.
       -- Личного астролога у нас нет, -- неожиданно резко отозвался Анри. - Он бы сказал: этот день неблагоприятен для всех поездок, в том числе на охоту и на прогулку.
       Эжени с изумлением воззрилась на него, не понимая причины такой внезапной вспышки откровенной злости у обычно сдержанного Анри, холодность которого сделала бы честь иному англичанину. Она уже приоткрыла рот, собираясь что-то ответить, но тут по залу словно пробежало дуновение зловонного ветра. Все присутствующие затихли ("Морская фигура на месте замри!" - рассмеялся Связной) и дружно посмотрели в сторону статуи Цереры, увитой гирляндами цветов.
       Зрелище действительно оказалось захватывающим. Мягко сказал - шокирующим. В центре, как раз напротив статуи, расположился невысокий мужчина в маске, из-под которой торчали пучками рыжеватые волосы. Сопровождали экстравагантного господина две дамы, одетые в нечто прозрачное, напоминающее греческие туники из почти прозрачного зеленого муслина. На лицах у них тоже были золотые маски, и зрители, так и не положив на место столовых приборов, уставились на прелестниц с точеными фигурами. Дамы держали в руках огромные плетеные корзины, наполненные какими-то темными, с виду очень сочными фруктами.
       -- Маркиз де Сад! - возвестил дворецкий.
       Щуплый мужчина слегка поклонился.
       -- А у нас разве сегодня маскарад был объявлен? - посреди всеобщего молчания четко прозвучал голос Анри.
       -- Рад вас приветствовать, господин де Вержье, -- любезно отозвался маркиз, медленно приближаясь к столу. - Я знаю, конечно, что воспитывали вас практически солдаты, но не до такой же степени... А вот моему другу, господину де Монвиль, всегда нравились подобные представления. Он находил их очень оригинальными и неожиданными. Разве вы не знаете, что ваш брат - большой любитель сюрпризов? А что касается сюрпризов, то в этом отношении я неисчерпаем; никогда не повторяюсь, за что наш старый впавший в маразм король меня так не любит.
       Теперь уже он совсем приблизился к столу и внимательно оглядывал присутствующих, продолжавших хранить ошарашенное безмолвие.
       -- Вижу, что и на сей раз удивил вас, -- продолжал маркиз де Сад, между тем, как его полуодетые дамы обносили гостей фруктами и незаметно для всех у каждого на тарелке оказывался экзотический темный плод. - О, а это, наверное, главный человек на сегодняшнем вечере... -- Он остановился рядом со мной. - Юный супруг шлюхи дю Барри. Посмотрим, посмотрим, возможно, сегодня ты дашь фору своей женушке. Нет, вы только посмотрите, как очарователен этот мальчик! Да он просто создан для любви!
       Графин с вином опрокинулся на стол, и гости испуганно вздрогнули. Гийом, поднявшийся из-за стола так резко, что сдвинул часть скатерти прямо на колени гостей, выглядел устрашающе. Отросшая за время болезни длинная черная челка падала на глаза, темно-изумрудные, ненавидящие. В правой руке он держал нож, который через секунду с грохотом вонзил в стол. Зазвенела разбитая посуда, жалобно звякнули бокалы.
       Маркиз расхохотался:
       -- Кажется, граф Гийом, я задел ваше больное место: простите не знал, что вы уже положили глаз на этого мальчика. Только зря вы стараетесь показать мне, как вы страшны. Пугайте на здоровье, разве не вы получали величайшее наслаждение на моих представлениях? Разве не вы за один час умудрялись удовлетворить десяток прелестных вакханок? А скольким чудесным наездницам вы предоставляли себя на одну ночь? И разве я не видел этого? И теперь вы собираетесь читать мне мораль! Вы и мораль - вещи несовместимые! А ваш мальчик подарит вам еще больше наслаждения благодаря моим усилиям. Лучше нам не ссориться, граф. Все равно на одном костре гореть будем.
       Анри, бледный от ярости, поднялся со своего места.
       -- Если вы немедленно не замолчите, господин, проповедующий, будто человек представляет собой машину для наслаждений, начисто лишенную души, я велю дворецким выгнать вас как простого бродягу!
       Гийом медленно, из-за безумного приступа боли в спине, подошел к Анри.
       -- Только тронь его, друг мой, -- сказал он маркизу. - Я убью тебя, ты меня знаешь. И костром нечего меня пугать, я его не боюсь, как и ничего другого. Пошел вон вместе со своими проститутками. Чтобы через минуту я не видел ни одного из вашей компании! Дворецкий, помогите господину маркизу удалиться! И перемените все блюда на столе! Чтобы ни одного не осталось!
       Видя, что к нему быстрым шагом приближаются дюжие дворецкие с хлыстами в руках, маркиз отступил в сторону.
       -- Ну что вы, -- улыбнулся он. - Меня не требуется просить дважды, и никогда меня еще не выгоняли как собаку. Не устраиваю я вас, меня немедленно здесь же не будет. Всегда найдутся люди, готовые оказать мне приют и достойное уважение. Но берегитесь, господин де Монвиль. Стань вы с этой минуты хоть самим ангелом, во всем Париже будет известно о вашей связи с юным супругом мадам дю Барри!
       Гийом стоял прямо, белый, как лист бумаги. Видя, что через мгновение он попросту потеряет сознание, я поднялся со своего места, и теперь мы стояли втроем - я, Гийом и Анри, поддерживая друг друга.
       -- Пошел вон, скотина, -- тихо сказал Гийом, и столько ярости и боли он вложил в эту фразу, что я понял: на этом вечере это будут его последние слова.
       -- Я уведу его, -- шепнул я Анри.
       Тот кивнул и быстро взглянул на меня: иди, или скорее, я сам справлюсь с ситуацией. В полнейшем безмолвии (только оглушительный стрекот сверчков возносился к темно-синему вечернему южному небу) я, поддерживая Гийома, готового рухнуть в любой момент, увел его с веранды, довел до комнаты, которую мы с ним занимали, но тут он слабо запротестовал:
       -- Нет... Только не сюда... Не здесь, где...
       -- Хорошо, хорошо, -- прошептал я. - Мы больше никогда сюда не зайдем.
       Я завел его в библиотеку и как можно бережнее уложил на диван. Впервые он подчинялся мне, белый как полотно, с крупными каплями пота на лбу. Буквально за несколько минут черты его лица заострились, глаза запали, и я бы подумал, что он сразу потерял сознание, но из-под его длинных ресниц потекли слезы.
       -- Дани, -- с трудом заговорил он. - Ты даже не представляешь, что мы с ним и дядюшкой вытворяли! Женщины... Раздетые совершенно. Вместо мебели, представляешь? И они передвигались! А на спинах у них стояли блюда с едой, в которую он что-то подмешивал. И потом словно что-то сдвигалось в голове: все кругом начинало менять цвета. Смотришь, например, на гобелен, и видишь не целую картину, а отдельные нити... Или запахи... Начинаешь чувствовать состав духов, и он оказывается таким отвратительным! Если бы в трезвом состоянии это почувствовать, то непременно стошнило бы, а так... Так тебе все равно, потому что там властвует уже не Царица Боль, а Царица Вожделение. Безумнейшая из всех цариц! И гости, только что прилично сидевшие за столом и обсуждавшие, к примеру, какую-нибудь литературную новинку, вдруг вскакивают со своих мест, рвут с себя и других одежду, бросаются друг на друга как изголодавшиеся звери. Только утоления этого голода не наступает, он чувствуется постоянно, так долго, что проходит целая вечность, а ты уже изнываешь от боли и желания, и не понимаешь, где находишься - в особняке или в преисподней... А потом люди кидаются на улицы города, чтобы там найти спасение от этой безумной жажды, кидаются на прохожих. Некоторые после этого умирали...
       Он задохнулся и замолчал, а я прижался губами к его бледному лицу. Я стирал губами его слезы, потому что не мог словами выразить свою бесконечную любовь к нему, которую все равно ничего не сможет изменить, свое сострадание и безумную боль. Его боль, которую я чувствовал как свою, потому что невозможно идти на такое сборище, если тебя не терзает какая-то страшная боль. Гораздо позже я понял: этому причиной была его мать, которую он обожал и которая не любила его так, как меня. Опять, оказывается, и в этом я тоже был виноват, сам того не осознавая. Я ведь так редко видел мать; она нечасто могла наведываться в монастырь, потому что в Париже ее ждал двор, король... И она, оставшаяся в моей памяти смутным образом, каждый раз рыдавшая при расставании со мной, опять уезжала из Тулузы в Париж, где ждал ее Гийом, с ума сходивший от ревности, с виду взрослый, а на самом деле - всего лишь маленький мальчик, считавший, что ему не додали материнской любви, хотя теперь уже невозможно было разобраться, как было на самом деле. Единственное, что я знал: ее последние слова, умирающей, отказавшейся от священника - лишь бы успеть произнести их! - были снова обо мне, и это была просьба, обращенная к Гийому: не оставлять меня одного, поддержать, потому что один я в этой жизни погибну. Да, конечно, она была права: я и реальность - это были два совершенно несовместимых понятия. Но представляю, как жестоко эта последняя просьба хлестнула Гийома, который все дни ее болезни провел на коленях у ее постели.
       И вот уже я не стирал слезы с его щек, а плакал вместе с ним, и никогда еще мы с ним не были так близки, как в эту минуту...
      
       "И что же теперь, Дан? Что мне теперь делать? Я уже понял твою информацию: я опять чувствую себя никому не нужным, я снова вспомнил, как прочитал на сайте... нет, на форуме уже, будто разрезать себе вены так легко. Ничего подобного! Они опять убегали, пока я совершенно не обессилел" - "Да, не шкурка у тебя, а кошмар. Думаешь, мне легко с ней? Но разве хоть что-то ты сделал неправильно? Оцени каждый свой шаг. Ты ушел из гребаного агентства, где еще продолжал бы пахать до инсульта, как тот несчастный редактор. Ты что, забыл, почему ты ушел? Чтобы не поганили имени твоего брата. Разве это неправильно? И разве так не поступил бы потомок фамилии Ларошжаклен? Так в чем ты себя винишь? За что снова ненавидишь? Ты защитил своего брата так, что ни одна тварь не посмеет даже в мыслях к нему прикоснуться! Ты сделал для него то же, что и он для тебя - в этом твоем времени - с отвратительной шлюхой дю Барри. Да ты победил, Дани!" - "Я так часто вспоминал в последнее время строчки Пастернака: И пораженье от победы ты сам не сможешь отличить... И теперь действительно не понимаю, совершенно не понимаю, победил я или проиграл". - "Кажется, я уже ответил на твой вопрос, Дани". - "А что же теперь впереди, Дан? Я вижу одну темноту, как в песне, помнишь: "Ты ловил зарю, но в кулаке - лишь серая мгла" -- "Потерпи, прошу тебя, Дани. Подожди. Все равно "и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давали уснуть друг другу".
      
       Я и сам не заметил, что произношу эту фразу вслух. Глаза Гийома были по-прежнему закрыты, а губы беззвучно повторяли: "и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давали уснуть друг другу".
       -- Это не мои стихи, -- сказал я, вытирая слезы. - Они чудесны, но не мои и даже не из этого времени...
       -- Я тоже знаю строчки из другого времени, -- еле слышно ответил он. - "Всюду на земле, в каждой голове дует тот же ветер". Поэтому время безразлично. Оно не имеет значения. И любовь... Она останется навсегда. Она была, есть и будет. Иногда кажется, будто она режет тебя, словно ножом. Но... Вспомню еще стихи из другого времени: "Из-за этих ли превращений, Из-за рук, на которых кровь Бедной жизни, бедных смущений Мы разлюбим ее, любовь?"
       Он сам не заметил, как заснул, а я, видя, как его дыхание становится все спокойнее, полулег на волчью шкуру около дивана, так, чтобы моя голова находилась рядом с его головой. Я заснул, и перед моими глазами стоял билет в парижское метро, прикрепленный к стене и кто-то говорил: "Я обязательно выберусь туда из этой дыры. Этот билет для меня как напоминание о том, что чудеса случаются". - "Ерунда, -- ответил второй голос. - Мы должны сами делать свою судьбу, пусть даже в дыре. А что? И здесь многие очень неплохо живут. Вот далась же тебе твоя Франция! Ты даже французского языка толком не знаешь. Кому ты там нужен?" - "Когда любят, не спрашивают. Я не рассчитываю, когда люблю, видимо, устроен по-другому. Что же сделать, если во все времена на руках несчастной любви всегда была чья-то кровь, безумные сплетни, и тьма всегда душила ее". - "А ты уверен, что не задушила, романтик Дани? По крайней мере -- тебя?" Наконец-то я узнал этот голос: Тренкавель. "Ты мне больше не сюзерен, -- сказал я, -- и ты не боддхисатва, как продолжаешь это утверждать. Ты не имеешь права приказывать мне"
       - "Послушай меня как друга, Дани, -- упорно продолжал он. - Во Франции ты погибнешь, это же ясно как божий день. Твой брат? Разве он когда-то слышал тебя? Да он до конца жизни не узнает даже о твоем существовании, не говоря о большем" - "Неважно. Главное, что он есть" - "И что? Почему я не слышу прежнего голоса, наполненного светом? Почему я чувствую в твоих словах только дыхание тьмы? Признайся, ты не веришь, что мечты сбываются, Дани" - "У кого-то они все равно сбываются, -- упрямо сказал я. - И даже если я не заслужил того, чтобы моя мечта сбылась, моя любовь умрет вместе со мной". - "Ну, значит, скоро. Долго не выдержит твоя несчастная шкурка такого обращения с собой. Ты умираешь, Дани. А потому вот тебе совет: превратись в растение, не думай ни о чем. Ты болен, Дани. Ложись в дурдом, там тебя будут колоть, а ты будешь все время спать и время от времени есть. Покой, о котором ты мечтаешь. Забудь о нем, если он не помнит тебя". - "Я не стану растением, как бы тебе этого ни хотелось". - "Я приказываю тебе, потому что в противном случае ты просто покончишь с собой в один из унылых дождливых дней, когда ты в очередной раз будешь чувствовать себя никому не нужным, а свою работу напрасной" - "Да что же тебе нужно от меня?" - "Только одно: забудь его. Он мешает мне. Он всегда мешал мне. А ты еще понадобишься для нашего общего дела". - "Мне плевать на ваше общее дело! Я буду для него, хотя, возможно, тебе этого не понять". - "Как хочешь. Ты скверно кончишь, друг мой Дани и теперь уже даже без него". - "Мой последний вздох будет о нем".
       Он замолчал, его голос пропал во тьме, и теперь уже вместо него я слышал бесконечный монотонный шелест дождя и понимал, что не хочу смотреть в окно. Все равно. Первый шаг я уже сделал. Я ушел в андеграунд, чтобы никто не смел коснуться даже имени моего брата, и пусть тьма теперь душит меня со всех сторон, путь выбран, и мне остается только идти по нему, потом ползти, и пусть даже умереть, как тот человек, на стене которого был приклеен билет в парижское метро. Я тебя никогда не забуду. Я всегда буду любить тебя. И даже если все исполнится, как угрожал Тренкавель, моим последним хрипом будет: Я люблю тебя... И тогда, быть может, Он, не узнавший меня, поймет все сразу. Став свободным, я приду к нему ветром, дождем, я приду к нему во сне и там прочитаю ему одну из своих книг, которые он так любил слушать, хотя не уверен, что он все всегда понимал"...
       Но какая это страшная боль, если бы ты знал, Гийом... Впрочем, я уверен, ты знаешь. Не так, как я, по-своему, но ты не можешь не чувствовать меня, даже не узнавая. И сейчас я пишу это тебе, преодолевая страшную боль, едва удерживаясь от того, чтобы не пойти в дурдом, как мне советовал Тренкавель, и попросить, чтобы они сделали меня растением. Когда болит так, то согласен даже на растение... И дождь, бесконечный, унылый, как вся моя жизнь, шелестит и шелестит за окном. Я знаю, дождь может быть разным: то очищающим, свежим, пахнущим счастьем, когда хочется выбежать под него и смеяться. Но может он быть и таким, как сейчас: беспросветным, хоронящим. И не спрашивай в такой день, по кому он плачет, кого он хоронит. Он хоронит меня. И смогу ли я выдержать?..
       Только сейчас, когда я чувствую твое дыхание даже во сне, когда я знаю, что завтра утром увижу твои прозрачные зеленые глаза, я счастлив. Я счастлив, просыпаясь, говорить: "Я люблю тебя". Я готов повторять это бесконечно, даже стоя у позорного столба. Но если все-таки бог не безумен, если он есть на свете, он сжалится надо мной. Неужели так много грехов совершил я в своей жизни? Или это отчет за прошлые жизни? Но неужели нельзя и мне попросить об отдыхе и покое, хотя бы ненадолго? Нет, нет, я не должен думать об этом. Ты здесь пока, ты со мной, ты всегда будешь со мной в этой жизни, пусть даже если ее осталось совсем немного. Живи только сегодняшним днем, Дани. Только он один и есть, больше другого не будет, и он останется со мной и в будущем. Ты - со мной, я - с тобой. Больше нет ничего. Только два зеркала, отразившие сияющую пустоту любви...
      
       Они спали, обнимая друг друга, когда Анри, распрощавшись с гостями, тихо вошел в библиотеку. Он устало опустился в кресло, откинув голову на мягкую спинку и долго сидел так, закрыв глаза. Потом он поднял голову и бесконечно долго смотрел на Гийома и Дани, внезапно неожиданно остро поняв, что теперь и он станет их частью. Он обещал Гийому, и он пойдет вслед за Дани через столетия, и неизвестно, как изуродуют его эти годы, но он обещал, и его услышали там, на небесах. Он понял это, и тень боли сделала его глаза неожиданно темными. В первый раз в его сердце вонзилась игла. От нее больше не будет спасения. Анри поднес к глазам длинный конверт с гербовой печатью, положил его на стол, снова посмотрел на спящих братьев долгим взглядом, а потом придвинул к себе чистый лист бумаги и начал писать. Он написал всего несколько строчек, потом отложил лист в сторону, положил в карман конверт и тихо вышел из библиотеки. Он уже знал, что если они и увидятся вновь, то дай бог, чтобы однажды. "Прощай, брат. Прощай, брат", -- тихо произнес он. Через несколько минут под окнами послышался галоп коня, но ни Дани, ни Гийом, растворившиеся друг в друге и во сне, не услышали его.
      
       Когда утром я открыл глаза, солнце щедро заливало яркое солнце, слепящие лучи которого не могли скрыть даже толстые занавеси, а счастливый щебет птиц, казалось, наперебой твердивших о том, как прекрасен может быть этот мир, буквально оглушал. И первым, что я увидел, были его глаза. Прозрачные изумруды, напоминавшие спокойные и безмятежные волны Адриатического моря. Такие же счастливые и наполненные тихим счастьем, как и все кругом, они были прежними, теми же самыми глазами прекрасного "ледяного ангела", каким я знал Гийома когда-то и как же это было давно! Как в прошлой жизни. Я сразу понял, что он проснулся давно, но, видимо, не в силах был подняться. "Вовсе нет, -- сказали его глаза. - Я просто смотрел на тебя. Мне ничего другого не было нужно. Кто знает, повторится ли еще этот день, это утро, и я не хочу терять тебя".
       -- Я тоже не хочу терять тебя, и я не потеряю тебя никогда, -- улыбнулся я. - Я люблю тебя. С добрым утром, мой солнечный ангел. Дождь прошел, и будем надеяться, что он больше никогда не вернется.
       Я прикоснулся к его лицу, осторожно провел рукой по его волосам, искрящимся от солнца, а он, перехватив мою руку, поцеловал ее. И я прижался лицом к его лицу, и так могло бы продолжаться бесконечно, если бы в коридоре не послышались шаги служанки. Эти шаги разбудили мое воспоминание о вчерашнем вечере, я понял, что сейчас уже, должно быть уже очень много времени и где же...
       -- А... Гийом, где же Анри? - спросил я.
       -- Что? - он смотрел на меня непонимающими затуманенными глазами, как это было всегда, когда он бывал особенно счастлив.
       -- Анри, -- повторил я. - Его нет.
       -- Наверное, он у себя... Или с гостями, -- рассеянно отвечал Гийом.
       И все же мне было как-то не по себе, непонятное тревожное чувство не давало покоя, тем более, что я уже успел разглядеть на столе лист бумаги, которого вчера еще не было.
       -- Извини, любовь моя, -- сказал я, поцеловав его глаза и поднимаясь. - Я сейчас.
       Я поднялся и подошел к столу, на котором белела записка, уже предчувствуя, что могу в ней прочесть. Четким острым почерком Анри писал:
       "Дорогой мой Гийом, дорогой мой Дани. Поздно вечером ко мне прибыл посланник от Его Величества с предписанием срочно вернуться в полк в связи с намечающейся войной. Вы слишком хорошо спали, а вечер был слишком тяжелым для того, чтобы тревожить вас по таким пустякам. Сейчас я уезжаю, но знаю, что мы непременно увидимся, встретимся. И я верю, что настоящая любовь никогда не умирает, -- ни в жизни, ни за ее гранью. Вернее, не верю, а знаю, как знаете это и вы. Я напишу вам с дороги, как только представится время. До встречи, дорогие мои братья. Не знаю только, какой она будет, но главное, что будет обязательно!
       На все времена ваш Анри".
       Я посмотрел на Гийома. Он лежал, отвернувшись к окну, наверное, чтобы я не понял, какие чувства он испытывает, но я и так знал: непонятную, безотчетную боль. Боль-предчувствие, когда понимаешь, что расстаешься почти навсегда. Почему почти? Потому что надежда всегда умирает последней. Потому что вместе с ним, обещавшим не оставлять меня в будущем, он в какой-то степени прощался и со мной тоже.
       Я чувствовал, что должен что-то сказать и не мог, не существовало таких слов, которыми я сумел бы унять эту боль.
       И в этот момент дверь распахнулась с таким грохотом, что я невольно вздрогнул.
       -- Что, напугал? - расхохотался вошедший.
       Я обернулся и с самым настоящим ужасом увидел человека, который, за исключением моей фиктивной супруги, был для меня отвратительнее всех на свете. В роскошном парижском костюме, со своей неизменной тростью и вечной усмешкой, он был необычайно удовлетворен, что ему удалось застигнуть нас с Гийомом врасплох. Стоя посреди библиотеки, глядя сверху вниз на распростертого на диване Гийома, как на поверженного врага, на меня, прижавшего к груди листок бумаги, он откровенно наслаждался тем, какой эффект произвело его столь внезапное появление.
       -- Опять стишки накропал, мотылек? - презрительно осведомился он, впрочем, даже не удостаивая меня взглядом. Он и так с первого раза оценил обстановку и в целом понял диспозицию противника.
       -- Когда входят, обычно вперед пускают слуг с докладом, -- спокойно ответил я, также не глядя на него. - Или по крайней мере стучат. А потом здороваются.
       -- О как! - его брови приподнялись, как будто он увидел в первый раз нечто необычайно захватывающее. - Как наши мотыльки разговаривать умеют, оказывается! А с виду посмотришь - хоть завтра в гроб клади. Давно употребляешь наркотическую дрянь, друг Даниэль? По тебе сразу видно: худой, как смерть, да еще и агрессивный. Дозу вовремя не принял? Смотри, не торопись особенно на тот свет: я еще не успел контракт составить с супругой твой фиктивной, чтобы в случае твоей внезапной смерти... -- он сделал многозначительную паузу, -- мы с Гийомом продолжали бы получать с нее деньги в качестве твоих родственников и наследников.
       -- Идите вон, дядюшка! - воскликнул Гийом, приподнявшись на локте так резко, что от страшной боли в спине едва не упал назад. Его лицо было белым как мел, и на нем только пылали ненавистью темно-изумрудные глаза. - Никаких контрактов, слышите вы? Если оглохли, еще раз повторю: контрактов больше не будет! Ни с ней, ни с вами!
       -- А ты, Гийом, почти совсем не переменился, -- тон дядюшки сменился, вдруг сделавшись снисходительным и даже почти мягким, как если бы ему пришлось уговаривать больного ребенка выпить отвратительное лекарство.
       Он подошел к нему совсем близко и опустился на волчью шкуру, к самому его лицу.
       -- Ну что, Даниэль, -- весело обратился он ко мне. - Разве я не предупреждал тебя, что много дел ты здесь успеешь натворить, если не оставишь Гийома в покое, не пройдет и месяца? И что же я вижу: прежний "ангел", из-за которого половина женского населения Парижа удавилась бы, лежит без движения, больше похожий на мумию, чем на живое существо. И все из-за тебя, мотылек ты чертов! Интересно, ты хоть ходить-то сможешь, Гийом?
       Потом он наклонился к самому лицу Гийома и что-то зашептал, совершенно не стесняясь моего присутствия. При этом выражение лица у него из добродушного сделалось устрашающим и по-волчьи уродливым, а Гийом с тихим стоном откинулся на спину и еще больше побледнел, хотя, казалось, больше уже невозможно.
       -- Дани, -- выговорил он с трудом. - Пожалуйста, не сердись на меня, но... Ты не мог бы на некоторое время спуститься в сад или пройти на открытую галерею на этом же этаже? Да, на галерею даже лучше. Там сейчас никого не будет. Пойми меня правильно: я не хочу, чтобы ты слышал мой разговор с этим человеком. Я не хочу, чтобы ты вообще когда-либо еще раз встретился с ним...
       -- Ну это последнее уж вряд ли, -- весело рассмеялся дядюшка.
       Я смотрел на Гийома и видел его умоляющие изумрудные глаза. Видимо, он сказал все, что мог, а остальное не хотел - не мог -- говорить при мне хотя бы потому что это убило бы его самого. И только его взгляд, наполненный слезами, как морская влага, заставил меня принять решение.
       -- Хорошо, Гийом, я выйду, но только ради тебя, и меня совершенно не волнует, что скажет обо мне этот человек.
       -- Да в общем-то плевать на тебя хотел этот человек, -- хмыкнул дю Барри.
       Я продолжал смотреть только на Гийома, не обращая внимания на его слова.
       -- На сколько времени мне выйти, Гийом?
       Каждое слово давалось ему с большим трудом.
       -- Не более получаса, Дани. Дольше я с ним не выдержу. Хотя он и говорит, что с виду я напоминаю мумию, убить его, просто придушить голыми руками, я сумею, даю тебе слово. Пусть это станет моим последним движением, но и его слова станут последними в его жизни, а что-то подсказывает мне, что умирать ему вовсе не хочется.
       Дю Барри, видимо, хотел что-то сказать в ответ, но внезапно осекся и лицо его побагровело, как будто он был на грани сердечного приступа, и это значило, что он по какой-то причине не чувствует себя таким же неуязвимым, как и прежде. Тогда, слегка кивнув Гийому, я покинул библиотеку.
      
       Пока я шел к балкону, солнце, казавшееся ранним утром таким щедрым, успело смениться дождливым перламутром, как будто приезд дю Барри нарушил даже равновесие в природе. Он по определению не мог принести с собой чего-либо хорошего.
       На балконе действительно было пусто: только издали, из крытой галереи доносились оживленные голоса гостей. Они и в самом деле не собирались убираться из поместья, разве что прихватив с собой нас с Гийомом. Эти люди привыкли держать слово, особенно когда их об этом не просили. Постаравшись отрешиться от всего, я сел на каменный пол, наподобие шатра увитый вьющимися растениями с лиловыми цветами, и стал просто смотреть на бесконечный, мелкий перламутр дождя. В душе воцарилась могильная пустота, и мне уже было все равно, что должно произойти со мной дальше.
       В руке я по-прежнему сжимал письмо Анри, написанное им перед отъездом. Казалось, оно все еще хранит тепло его рук и его взгляда. Анри, так любивший библиотеку с книгами о победоносных войнах древних времен... Да, ты родился не в свое время, Анри. И хотя ты и был назначен командующим полком, твоя война была все-таки, видимо, не здесь, а где-то впереди, за гранью столетий.
       Он не любил писать писем, он мог только мечтать о подвигах рыцарей прошлого, желать самому совершить что-то подобное... Увы, судьба на этот раз распорядилась совершенно иначе. За все время впоследствии от него пришло только одно короткое письмо:
       "Мой Гийом, мой Дани, если бы вы могли представить, куда я попал! И это они называют войной! Господи, если ты есть, я, кажется, ничего не понимаю в этой жизни, но это - театр. Мне не нужно даже ходить в парижскую Опера, все есть на месте. Его Величество взял с собой к месту военных действий свою шлюху Дюбарри и она здесь вовсю заправляет балом. Вместо войск я вижу колонны актеров и актрисок, вместо дисциплинированных солдат - разгульную массу, уже с утра мечтающую о вечерних приключениях с девицами и непременными попойками. Даже марши превратились в подобие балета, а отвратительная музыка преследует меня даже ночью.
       Мне никого не хочется видеть и я почти не покидаю своей палатки. Каждую ночь я думаю о вас, и каждый раз мне нестерпимо больно представить, что вам приходится переживать в Париже. Конечно, вас втянут в это болото, в котором увяз я сам. Этой страшной силе просто невозможно сопротивляться и поэтому я могу только сокрушаться о вашей судьбе. Умоляю вас только об одном: не забывайте друг друга, прощайте друг другу (а то, что прощать придется многое, я просто не сомневаюсь - в Париже по-другому не получится), помните, что эта ваша жизнь вместе - последняя и старайтесь каждый ее день прожить как последний и подарить друг другу больше радости, чем боли.
       Гийом, не знаю, встретимся ли мы еще раз или нет (что-то подсказывает, что хотя бы мельком, но встретимся; не знаю только, почему эта мысль наполняет меня такой острой болью). Я помню, что обещал тебе. Когда ты не сможешь быть рядом с Дани, я останусь с ним, я найду его, я пройду всю Европу, если понадобится, и под этими своими словами я готов подписаться кровью. Уверен, что небеса услышали меня, так что будь уверен и ты.
       Боюсь повториться, но это очень важно: любите друг друга всем сердцем так, чтобы в будущей жизни вы хотя бы чувствовали, как соприкасаются ваши души и сердца. В этом тоже можно найти и свет, и счастье. Вы все равно будете вместе и неважно на каком уровне - физическом или астральном. Мы - все трое - останемся вместе, и дай бог, чтобы настал и тот день, когда мы сможем обнять друг друга, пусть даже став альбигойскими ангелами, наконец, обретшими свои потерянные крылья.
       Навеки ваш Анри".
      
       Как только дверь за Даниэлем закрылась, дядюшка дю Барри сразу же начал разговор без обиняков, не обращая внимания на то, что Гийом не смотрит на него: его ничего не выражающий взгляд был устремлен в потолок и со стороны казалось, что он впал в глубокий ступор, и ничто на свете не сможет вывести его из этой демонстративной прострации.
       -- Собираемся в Париж, сынок, -- декларативно заявил Жан.
       Гийом молчал, не реагируя на его слова.
       -- Это значит - нет? - продолжал дядюшка. - Очень некрасиво с твоей стороны, Гийом. Рассказать тебе, может быть, в каком состоянии я нашел Манон после твоего посещения? Мне показалось сначала, -- она рехнулась: билась в истерике, никого к себе не подпускала. Слуги сказали мне, что она постоянно повторяет, будто ты ее чем-то накормил. Но, видно, не отравой, раз она жива осталась, а теперь - даже здоровее прежнего. В отличие от тебя. И сейчас она сопровождает короля в очередной поход. Говорят, он так влюблен в нее, что и дня прожить не может. А вот ты, кажется, от этого визита к ней больше потерял, чем приобрел. Да ты только посмотри на себя, -- на кого ты похож? Лежишь, не двигаясь, говорить не можешь. Вот смотрю на тебя и думаю: а в уме ли он или вообще рассудка лишился? Братца своего чокнутого благодари.
       -- Оставьте его в покое, дядюшка, -- тихо, но четко сказал Гийом. - Это мне было нужно. Заставил эту Манон Трахнутую дю Барри съесть ее же собственное дерьмо, только и всего. А Даниэль тут не при чем. Он вообще не знал, что я собираюсь нанести ей визит.
       -- Ну да, ну да, -- дю Барри с сомнением покачал головой. - Все ягненком прикидывается. Вон Тренкавель то же самое говорит, а он - человек серьезный. И когда только у тебя глаза откроются на твоего гения непризнанного? Он же - простой потребитель, тянет из тебя все, что может. И меня еще смеет в чем-то упрекать, когда сам со своей наркотой не расстается, да и не хочет расставаться! А в Париже он себя с такой стороны покажет, что я буду аплодировать, а ты, если немедленно не возьмешь себя в руки, либо в сумасшедший дом угодишь, либо, если у вас уже все настолько серьезно зашло, в монастырь уйдешь.
       -- Я же сказал: никуда не поеду, -- Гийом продолжал следить за перемещениями смутных световых пятен на потолке. - Не хочу. А что у меня с Даниэлем, вообще никого не касается. И вас в первую очередь.
       Дядюшка прищурился:
       -- И короля с королевой?
       -- Никого. Оставьте вы меня в покое, -- устало проговорил Гийом. - Плевать я хотел на вашего короля. На контракты рассчитываете - их не будет. Костром угрожать будете, -- я и его не боюсь. Да если бы вы знали, дядюшка, до какой степени мне вся эта ваша мышиная возня и ваши физиономии опостылели! Короче, мне все равно. Что будет, то и будет.
       -- Понятно, -- покачал головой дю Барри. - Типичная депрессия. И это - только начало, дальше будут попытки самоубийства и прочие веселые штучки. И все-таки вы поедете в Париж, хотя мне самому меньше всего хотелось бы там видеть твоего братца гребаного. Но мне велели передать... Ладно, король тебе не указ, пусть. Но существует некое братство... Возможно, ты о нем не знаешь, но я знаю, Тренкавель знает, Сен-Жермен знает... Им нужен твой Даниэль.
       От изумления Гийом оторвал взгляд от потолка и недоуменно посмотрел на дядюшку:
       -- Вы, видно, бредите, -- сказал он, приподнимаясь на локте. - Что вообще может связывать Тренкавеля, Сен-Жермена и... вас?!
       Дядюшка от души рассмеялся:
       -- Я же всегда говорил тебе, Гийом: не считай меня непробиваемо тупым, ничего не смыслящим в ваших звездных войнах. Так вот, для этой войны все уже готово, -- и войска, и оружие... Да и неприятель в полной боевой готовности стоит. Вот только порох нам нечем поджечь и начать веселье. А кто у нас самый взрывоопасный в мире? Да конечно же, твой такой смирный и невинный ягненочек. А если братьям он нужен, они возьмут его в любом случае, вне зависимости от твоего желания. Ты, конечно, можешь отказаться от поездки в Париж и всю жизнь проваляться на этом диване, но один. Понимаешь ты? Один! Говорю тебе громче, чтобы дошло: один! Потому что Даниэль твой, месье Чокнутый, все равно поедет. Его и спрашивать никто не будет. Но в этом случае дело обойдется не несколькими глотками крови, а агнцем закланным. Это вино уже давно налито, того и гляди прокиснет, ждать дольше просто нет времени. Между прочим, и врачи в Париже гораздо лучше, чем в твоей вонючей провинции. И тебя подлечат, и братца твоего придурочного, может, от пристрастия к опиуму избавят. Ты ведь с ним все равно не справишься. Так что собирайтесь.
       -- Я вас ненавижу, -- тихо и почти без выражения сказал Гийом.
       -- Теперь верю, -- отозвался дю Барри. - Но меня это сейчас не волнует. Можешь ненавидеть, сколько твоей душе угодно, но своего я все равно добьюсь.
       И он поднялся с волчьей шкуры, с силой ударив в пол тростью.
       -- Только одно условие, -- сказал Гийом, снова отвернувшись от него к окну, за которым сыпал безутешными слезами нескончаемый дождь, совсем не похожий на летний.
       Дядюшка нахмурился:
       -- Какие еще могут быть условия? Да у тебя выбора все равно нет! Не понял, что ли, Гийом, с кем связаться хочешь?
       -- Мое условие, -- продолжал Гийом, словно не слышал слов дю Барри. - Сначала отсюда уберетесь вы вместе со всеми гостями. Мы выедем на следующий день.
       С минуту дю Барри молчал, видимо, прокручивая в уме все варианты и виражи, на которых его могут кинуть, а потом, скорее всего, не сумев обнаружить никакого подвоха, сказал:
       -- Хорошо. На этот раз поверю тебе, Гийом. Но не приведи тебя господи совершить очередную глупость. От тебя требуется не так много: приехать вместе со своим любимцем Чокнутым в Париж. Я даже время засекать буду. Ты должен оказаться в Париже через сутки после того, как там окажусь я. В противном случае имей в виду: у меня везде глаза, по всем дорогам - свои люди. Ты везде под прицелом, так и знай. Задержишься на минуту, -- твоего Даниэля у тебя немедленно забирают (так, что ты и "спаси, господи" сказать не успеешь) и используют для нужд братства, и ты ничего не сможешь поделать. - И он пропел, невероятно фальшивя, песню из другого времени: "Глубоко тебя зарыли, До свиданья, милый, милый!".
      
       Он так тихо подошел ко мне, что я даже не услышал его шагов (а может быть, их просто заглушал монотонный шум дождя). Только когда он сел рядом со мной и обнял меня, я понял, насколько напряженно думал о нем в эту минуту, сам даже этого не осознавая. Нам не потребовалось слов: мы просто сидели, прижавшись друг к другу, и смотрели на дождь, на бесконечные мелкие капли, которые, секунду задержавшись на листьях, срывались вниз и исчезали в общем потоке. Слов не требовалось: я слышал биение его сердца так, как будто оно было моим, как будто диалог вели наши души, как будто предстояло расстаться навсегда. Говорят, у каких-то монахов была молитва, для которой не нужно было слов: само сердце научилось со временем повторять ее. Наверное, то же самое происходило с нами, и я слышал бесконечное: "Я люблю тебя", и эти слова произносились сами собой, слившись с нашим существом, которое и было одним целым. Одно сердце на двоих, повторяющее: люблю тебя, люблю тебя... И мы были одни во всей вселенной, единственные люди, и мне показалось, что так прошла целая вечность, и я не хотел для себя ничего другого, кроме этой вечности. Внезапно поднялся ветер, и колючие брызги дождя полетели в лицо, и я невольно спрятал лицо в его волосах, по-прежнему мягко благоухающих лавандой и ежевикой.
       -- Дани... -- прошептал Гийом.
       Я поднял на него глаза: он протягивал мне ароматные цветки жасмина.
       -- Смотри, -- сказал он тихо. - Ветер принес и опустил прямо мне в руки. Такие же белые, чистые, как и ты, моя вечная любовь.
       Вместо ответа я наклонился и поцеловал белоснежные цветки и - одновременно - его ладони, его слегка дрожащие тонкие пальцы.
       Откуда-то снизу донеслось ржание лошадей, голоса людей и шум отъезжающих карет.
       -- Они уходят? - удивленно спросил я. - Сразу все?
       Его пальцы разжались, и цветки жасмина упали под дождь, в ручеек воды, стекающий с балкона, а в изумрудных прозрачных глазах снова появилось пронзающее меня насквозь выражение боли и обреченности.
       -- Дю Барри обещал, -- сдавленно сказал он. - Обещал и сделал. Он ушел сам и увел за собой всех, кто находился в замке. Я не знаю, что он им при этом говорил, да это и неважно. Дело в том, что для нас с тобой, Дани, время пошло.
       -- Время? - я ничего не понимал. - Какое время?
       -- Через сутки мы с тобой должны быть в Париже.... А в противном случае...
       Снова устрашающая неизвестность. Раньше, знаю, мое сердце рванулось бы в стремительный галоп, но на этот раз я чувствовал себя настолько уставшим, опустошенным, даже душа не болела - совсем как перед смертью.
       -- А в противном случае... -- только и смог я повторить эхом.
       Он опустил голову, секунду помолчал, а потом решительно вскинул ее и открыто и прямо посмотрел в мои глаза (наверное, вот так же он смотрел в глаза Симона де Монфора несколько столетий назад при их последнем разговоре).
       -- В противном случае мне будет очень плохо, Дани.
       -- Ты ведь никогда не боялся его, -- попытался возразить я. - Он не смог бы тебя заставить... Опять что-то такое, что связано со мной? Гийом, скажи мне правду.
       -- "Нет правды на земле, но нет ее и выше", -- сказал он, и в его голосе прозвучала горькая ирония. - Я говорю тебе, Дани: надо. Больше ты ничего от меня не услышишь. Надо. Так надо.
       Надо! Вот то великое слово, которое заставляет даже писателей, находящихся в состоянии страшного душевного кризиса, продолжать писать: Не могу! - Пиши про то, как не можешь! Так надо! Надо!
       А Гийом тем временем, хотя и обнимал меня по-прежнему, разговаривал сам с собой, уже не обращаясь ко мне. Просто проговаривал свои мысли вслух.
       -- Остались одни сутки. Это много, я успею обдумать многое. Эту жизнь мне уже не спасти, следующую тоже, но надо, чтобы нить не прервалась, чтобы она длилась. Значит, каким-то образом нужно помешать их планам, хотя бы отчасти. Грааль, королевская кровь, тебя надо спрятать как можно дальше, как можно лучше.
       Не выдержав этого полубезумного разговора Гийома с самим собой, я повернул его лицо к себе и увидел взгляд, направленный внутрь себя.
       -- Гийом, -- позвал я его тихо. - Ты слышишь меня?
       -- Дани... -- мне казалось, что я слышу не голос, а стон. - Я знаю, ты не хочешь иметь детей, и я не хочу, чтобы у тебя были дети, но тебе придется пойти на это...
       -- К чему это? Зачем ты говоришь это, Гийом? Что еще за бред?
       Но он как будто не слушал и продолжал разговор с самим собой, отвечая не мне, а собственным мыслям:
       -- И это должен быть бастард, и дальше... Никому не известный бастард. Твой ребенок, которого все считали бы чужим. У него должен быть другой - формальный - отец. Дальше должна пойти такая же цепочка. Все, все следующие поколения - бастарды, и в одном из них будет спрятана капля Грааля, святая капля, способная освятить целое море.
       Он снова смотрел на непрекращающийся дождь, за густой пеленой которого исчезли не только кареты отъехавших гостей, но даже все звуки, и во всем мире воцарилась мертвая тишина, если не считать не смолкающих переливов воды.
       -- Да, вот как этот дождь, -- сказал Гийом. - Кажется, что перед тобой - стена воды, но на самом деле она состоит из капель, и которая из них - Грааль - понять не сможет никто. По крайней мере надеюсь, что никто. Это будет безумно трудно, как море вычерпать. Тебя не вычислят, мой Дани. Я так спрячу тебя, что даже сам не смогу найти тебя, даже если очень захочу этого. Пусть я всю следующую жизнь буду метаться в поисках тебя, пусть даже мне не суждено найти тебя, но не найдут и они... Может быть... Я сам найду тебе девушку, женщину, скорее всего, замужнюю, и потом они потеряют нить...
       Я смотрел на него почти с ужасом, потому что его слова напоминали бред сумасшедшего, и я ничего не понимал, а объяснять что-либо он и не собирался. Говорить с ним было бесполезно: он разговаривал сам с собой, сам принимал решение, сам решал мою и свою судьбу. "Что ж, я подчиняюсь тебе, -- подумал я. - Я слишком устал. Я больше не могу ни стремиться к чему-то либо, ни бороться... Я ничего не хочу. Я отдаю себя в твою власть целиком и полностью, потому что я люблю тебя. Ты слышишь меня, Гийом? Я люблю тебя! Я люблю тебя!" И, словно услышав меня, он поднял голову; в его глазах блестели слезы, соленые, как море. Без слов, он прижался к моим губам и я успел только прошептать: "Люблю тебя, моя бесконечная Адриатика".
       -- Пойдем, -- прошептал он, поднимаясь и увлекая меня за собой.
       Мы прошли по длинному коридору, гулкому, пустому, где навстречу нам попался всего лишь один слуга, немедленно склонившийся в почтительном поклоне.
       -- Жером, -- сказал ему Гийом. - Вели собирать мои вещи для поездки в Париж... И вещи господина д'Азир тоже...
       -- Не будет ли у вас, господин, особых распоряжений? - деликатно осведомился Жером.
       -- Нет, -- сказал Гийом, и снова вид его сделался совершенно отсутствующим. - Бери то, что посчитаешь нужным. А мне ничего вообще не нужно. Ничего.
       Он шел, наступая на мутные блики витражей, и я знал, о чем он думает: он видит все это в последний раз. В последний раз - это всегда страшно, даже если в этом месте когда-то происходило что-то ужасное. Это ужасное стирается благодаря удивительному свойству человеческой памяти как можно скорее забывать все плохое. Но ведь было же и хорошее, и не просто хорошее - лучшее в жизни: лес, река, дуб Белена, и все это никогда не повторится. Этого больше нам не суждено увидеть, потому что так решил дю Барри. Мне так и не удалось вытянуть из Гийома ни слова, что же хотел от него этот человек и при чем тут я? Но он пока нисколько не был настроен на разговор.
       Он завел меня в одну из спален, уже всю уставленную бесконечными белоснежно-серебряными лилиями и тихо прикрыл за собой дверь.
       -- Все, -- тихо сказал он. - Теперь пока все, и у нас с тобой остается один день и одна ночь, Дани. Завтра все должно измениться... Завтра... Как говорил Анри? Не стоит думать о завтрашнем дне; он пройдет, как и вчерашний.... И останется только сегодняшний, в котором мы с тобой... Мы одни и мы пока еще живы, и мы пока еще любим друг друга...
       -- Нет, не пока еще, -- возразил я, -- Навсегда, до тех пор, пока мы не сумеем стать двумя золотыми искрами, растворившимися друг в друге и пустоте. И так будет в конце всех наших жизней: ты - во мне, а я - в тебе.
       Беспредельная тоска его изумрудного взгляда напоминала штормящее море:
       -- Пустота... И я потеряю тебя в этой пустоте и уже сознательно. - Он на мгновение опустил голову, чтобы я не увидел, как блестят в глазах его слезы, а потом быстро вскинул ее.
       -- Дани! - Он с таким отчаянием и так стремительно шагнул ко мне, что на миг мне показалось, будто тень от крыла случайной птицы пронеслась между нами.
       В его объятиях хотелось спрятаться от всего мира, которому что-то требовалось от меня, и это заранее вселяло в меня тревогу, тянущую за сердце.
       -- Я люблю тебя, я люблю тебя, -- повторял я, осторожно снимая с него шелковую батистовую рубашку.
       Но какими бы осторожными ни были мои движения, Гийом внезапно тихо застонал и я, испуганно отодвинувшись от него, увидел в зеркало его спину, до неузнаваемости изуродованную: рваный глубокий и гноящийся шрам никак не хотел затягиваться. Еле удержавшись от невольного крика: "Что это за ужас, Гийом?", я опустился перед ним на колени и поцеловал его ноги. Он поднял меня так мягко, что черные шелковистые волосы коснулись моих губ, отвел на постель и уложил, как ребенка.
       -- Сегодня наша последняя ночь, Дани, -- сказал он.
       Дождь с такой силой ударил в окно, что я невольно вздрогнул.
       Он прижался к моим губам, прошептав:
       -- Не бойся. Сегодня мы можем ничего не бояться. В последний раз в жизни мы с тобой остались одни, и я еще раз повторю, что люблю тебя больше всего на свете. Правда, теперь ты не сможешь целиком быть моим. И не перебивай меня, -- сказал он в ответ на мой слабый протестующий жест. - Я знаю, что говорю. Моя любовь, моя единственная бесконечная любовь, моя жизнь без тебя станет адом. Наяву и во сне меня будут преследовать твои удивительные серые глаза. Быть может, в будущем ты проклянешь меня, но знай, что я уже к этому времени заплачу за это самую высокую цену по всем векселям.
       -- Я всегда буду любить тебя, -- ответил я тихо, как будто в комнате, кроме нас, находился еще кто-то. - Во всех жизнях. И что бы я ни наделал, заранее прости меня.
       -- Твою чистоту можно сравнить только с белизной королевской лилии. - Он поцеловал мои пальцы. - А твой удивительный дар не поймет никто, кроме меня. А даже если бы и поняли... Все хотели бы взять, но мало кто - дать...
       Это было уже слишком.
       -- Гийом, любовь моя, да объясни же наконец, что произошло у вас с дю Барри и почему ты так изменился с тех пор, как он здесь появился? Почему ты так странно говорил со мной? Что дю Барри от меня хочет и чем он тебя шантажировал в очередной раз?
       Вместо ответа он закрыл мне рот долгим поцелуем. Пространство исчезло, превратившись в бесконечную бездну, искрящуюся золотыми и серебряными отсветами. Пространство, где существовало только два слова: "Я люблю тебя, я люблю тебя".
      
       -- Дан... Дан! Ну, что ты молчишь?
       -- Трудно сказать что-либо, Дани. Ты знаешь, я уже не жалею, что моя судьба завершилась таким образом и так быстро. Лучше так, чем...
       -- Так, как у меня? Например, потерять работу?
       -- Нет, любимую работу. Это две большие разницы. Конечно, я помню историю Сэлинджера, который удалился в свое поместье и решил никогда ничего больше не публиковать. Ни строчки. Как это страшно для писателя - когда тебя не понимают, и он вынужден идти на всевозможные ухищрения, чтобы хоть кто-нибудь из публики понял, что он имел в виду. Мы - иные, и нам все понятно, зато большинству - ничего. Да и не нужно им ничего этого, -- только хорошо пить, есть и веселиться. Да что там говорить, Дани, и я этого не избежал. Поверь мне, что слава портит человека. И еще - не думай о завтрашнем дне, как и о сегодняшнем. Не думай о людях, у которых всегда "своя рубашка будет ближе к телу": они сделают вид, что не заметили тебя, когда ты будешь тонуть. Кстати, никогда не понимал картину Брейгеля "Падение Икара". Как-то все глупо казалось. А потом - теперь - понял: нет, не глупо. Где-то в море тонет крылатый Икар, но никто этого не замечает, озабоченный своими насущными - никчемушными делами. Одним словом, как говорил в ваше время Вольтер, "надо возделывать свой сад". И еще - "все к лучшему в этом лучшем из миров".
       -- Это бессовестная ложь! - воскликнул я, не выдержав. - Теперь даже ты, побывав в моей шкуре, не захочешь сказать, как в первый раз: какая радость жить!
       На его лице блеснула счастливая улыбка:
       -- А все-таки тогда, в первый раз все было на самом деле здорово! Несмотря на весеннюю грязь, холод и пронизывающий ветер. Наоборот, это было самым лучшим. Я действительно был счастлив.
       -- А потом я опять все испортил... Нас раскололи.
       Он вскинул голову, и я узнал в них знакомую смесь боли и отчаяния, которые в последнее время так часто наблюдал в глазах Гийома.
       -- Ну, раскололи. И что? Мы спасли имя твоего брата, -- это первое. А второе - нам придется открыто рассказать все, что мы знаем...
       -- О Граале? - почти с ужасом спросил я.
       -- Да, -- спокойно сказал он и машинальным движением прижал к себе руку, на которой виднелись следы от порезов ножом. Он перехватил мой взгляд. - В интернете говорят, это очень помогает. Получаешь вместо душевной боли физическую, вот и все. Твоя шкурка - хочешь-не-хочешь влияет на меня. Прости. Себе - тогдашний - я бы никогда этого не позволил. А потом... после всего этого ты живешь опять. Через боль, через абсолютную невозможность жить. Жить вопреки всему, потому что если еще живешь, значит - ты нужен. Это аксиома. Погибают только те, кто не нужны. Это я знаю точно, потому что эта информация - из первых рук...
       Я осмотрелся вокруг и вдруг заметил, что мы с ним находимся в полупустом поезде, который несется посреди ночи и снежной грязной пустыни в неизвестную даль. Мне стало по-настоящему страшно. Почему? Рационально объяснить это было бы невозможно. В жизни это было бы в какой-то степени дискомфортно, но не более, но здесь... Я испытал настоящий приступ ужаса при виде бесконечных снежных пространств и нависшего над ними беспросветного неживого неба. Я почему-то с необычайной ясностью видел рельсы, по которым несся поезд: они были почти затоплены болотами грязи, из-за которых невозможно разглядеть шпал.
       -- Эй, Дани, -- окликнул меня Дан. - Мне сейчас выходить. А тебе подумать, как рассказать о настоящем Граале, пока его еще не успели превратить в такое же пугало, как, например, масонство. Пока все не поверили, что его не существует, царя, который изменит мир. Не думай только о том, что тебя не поймут. Тебя будут осуждать непрерывно, а ты еще не научился парировать удары, да и не научишься никогда. Помни только, что я - всегда с тобой, и уйдем отсюда мы вместе. Не думай о плохом. Я всегда с тобой, а ты - навсегда со мной. Я - тот, кто не предаст.
       Поезд остановился, но совсем ненадолго: только чтобы выпустить через стеклянные двери Дана, которые захлопнулись за ним почти мгновенно. Последнее, что я услышал от него:
       -- Ничего не бойся, Дани! Это только твой сон. Мне нужно было сойти на этой остановке, но я всегда с тобой!
       И снова безумный поезд мчался по бесконечным пространствам. Я знал: они действительно не кончатся никогда и не чувствовал ничего, кроме страха. Я стоял, прижавшись к стеклянной двери, глядя, как темный серый снег понемногу превращается в вязкое болото и ждал, когда же он наконец остановится.
       И он остановился, мне не пришлось ждать долго. Как только я вышел, стеклянные двери бесшумно закрылись, и поезд, как призрак, унесся вдаль и растаял, как будто его и не было. Я остался один посреди ночи, бесконечной снежной равнины, однообразной и унылой, как вся моя жизнь. Один со своим ужасом. "Он говорил - это сон, -- вспомнил я. - Надо проснуться. Надо обязательно проснуться!". Я застонал, закричал, я проснулся, задыхаясь и надрываясь от кашля.
       И первое, что я увидел, проснувшись, -- были его ласковые изумрудные глаза. Он осторожно отвел назад мои волосы, промокшие от пота, прижал к себе, и я слышал, как спокойно бьется его сердце, по-прежнему повторяя: "Я люблю тебя".
       -- Тихо, тихо, Дани... -- прошептал он. - Все хорошо, я с тобой, я спрячу тебя от всего мира. Больше никто не сделает тебе ничего дурного. А то, что было - просто страшный сон.
       -- И... та женщина, -- помимо воли почему-то произнес я, не в силах выговорить ее имя. - С этим ужасным красным ртом... Мы будем обязаны видеть ее ежедневно?
       Он прижался губами к моим волосам, а потом тихо сказал:
       -- Да будь она проклята... --- а потом опять повторил. - Да будь она трижды проклята за все, что она сделала, за то, что сделала все возможное, чтобы искорежить нашу нынешнюю жизнь. Но ты не бойся, Дани (он вздохнул так тяжело, как будто сам себе не верил). Дело в том, что король обычно живет в Версале, а она будет при нем. Мы же с тобой будем жить в Париже. Вряд ли наши пути пересекутся. Думаю, она и сама больше не захочет, чтобы они когда-либо пересеклись: я все для этого сделал. А что будет в Париже?.. Не думаю, что там ждет нас с тобой рай земной, но все же мы будем вместе и я всегда буду делать все возможное, чтобы спасти тебя.
       -- Спасти? - переспросил я. - От кого, Гийом?
       Он опустил голову.
       -- Я же не предсказатель, Дани. Я ничего не знаю, просто предчувствую что-то нехорошее. Но, клянусь тебе, я смогу справиться со всем, ничто в мире не сломает меня, только бы ты сам не отказался от меня. Не отказывайся от моей помощи и помогай, когда я буду вытаскивать тебя из болота.
       Я чувствовал, что снова начинаю задыхаться.
       -- Прости, Гийом, -- сказал я, поднимаясь. - Мне действительно нехорошо, как-то страшно... Прости, я сейчас...
       И, не дожидаясь, пока он произнесет хотя бы слово, я встал и, пошатываясь и вытянув вперед руки, как слепой, вышел из комнаты и почти бегом побежал в библиотеку, где меня ждало верное успокоение и возможность забыть все мрачные предчувствия.
       В библиотеке я лихорадочно бросился к шкафам и начал, больше не думая о том, что делаю, начал сбрасывать книги с полок одну за другой. Опиума не было! Но кто мог найти его, если даже Анри не обнаружил во время своего обыска, когда перетряс все подушки, обшарил каждый угол?
       -- Ее там нет, Дани, -- услышал я спокойный, чуть дрожащий голос Гийома, и быстро обернулся. Руки у меня тряслись, как будто меня застали на месте преступления, как будто воровал и вот... попался.
       Гийом, почти одетый, стоял на пороге библиотеки и, как мне показалось, я прочел вызов в его взгляде. По-прежнему прекрасный, как полубог, только гораздо бледнее обычного. Необычно нервным движением он откинул челку со лба, но в этот момент я успел заметить, как дрожат его пальцы. Да как он смел? Он притронулся к моим вещам! И что он этим хочет сказать? Что я - тоже его вещь? Нет, этого не будет! В один миг я забыл все слова, что говорил только что; все, на что он пошел ради меня; то, что он едва не умер из-за меня, то, что теперь он изуродован на всю жизнь. Все померкло перед ужасом остаться без лекарства.
       -- Ты... -- только и смог произнести я. - Это сделал ты?! И как ты мог? Я от кого угодно ожидал бы этого, но не от тебя, Гийом! И зачем? Зачем? Разве тебе не известно, какие страшные боли мучают меня?! И ты сознательно лишил меня лекарства!
       Он подошел ко мне ближе, попытался обнять, но я оттолкнул его.
       -- Это не лекарство! Это отрава, Дани! - с отчаянием выкрикнул он. - Я не хочу, чтобы ты пристрастился к наркотикам!
       -- А чего ты хочешь? - тоже закричал я. - Чтобы по ночам мне снились кошмары, а в течение дня я страдал от непрерывных болей, когда голову хочется разбить о стену? Ты даже представить себе не можешь, что это такое!
       -- Могу... -- тихо сказал он, опустив голову.
       В его руке блеснуло лезвие ножа. Он слегка приподнял рубашку и быстро полоснул ножом по своей незажившей страшной ране. Я зажмурился и смог только пролепетать:
       -- Не надо, Гийом, прошу тебя, не надо!
       Я попытался схватить его за руку, но его глаза были совершенно спокойны, хотя это казалось невозможным. Чистая, спокойная, прозрачная зеленая Адриатика, Адриатика любви.
       -- Попробуй хотя бы, -- теперь в его голосе звучала мольба. - Я буду с тобой сегодня. Я буду охранять твой сон, я отгоню все самые страшные видения, но выдержи, Дани... Хотя бы сегодня. Это очень важно, умоляю тебя. Или я зарежусь на твоих глазах.
       Снова хлынул ливень, очищающий, остро пахнущий листвой, морем и любовью, и что-то, как давно забытая песня, снова дрогнуло в моем сердце.
       -- Я люблю тебя, любовь моя, -- сказал я, притрагиваясь к его руке, в которой был зажат нож. - Я очень постараюсь сделать это для тебя. Только не повторяй больше таких слов и не уродуй себя. Я знаю, что я - гораздо слабее тебя, Гийом, прости меня за все. Прости меня... -- я не мог говорить дальше, потому что мешали невольные слезы, душившие меня при виде его спокойного лица, хотя в глазах застыло страдание и боль.
       Он обнял меня за плечи и подвел к балкону, за стеклами которого хлестал дождь. Он распахнул двери, и миллионы ледяных брызг обрушились на нас каскадом бесконечного счастья.
       -- Посмотри, как хорошо, Дани, -- прошептал он, прижимаясь лицом к моей щеке.
       И снова я плакал почти навзрыд, больше не скрываясь.
       -- Прости меня, Гийом, -- повторял я, уткнувшись в его плечо. - Это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Так же слишком хорошо, как счастье быть с тобой, любить тебя, вдыхать душистый запах твоих волос. Ты - мое счастье, единственное, данное мне от века. Помни: что бы ни случилось со мной (физическая оболочка слишком слаба) я люблю тебя и буду любить тебя в будущем, в других жизнях, когда ты забудешь меня. Так что, любовь моя, платить придется и мне, не тебе одному... И кто знает, кому из нас будет больнее?..
       -- Думаю, что одинаково, -- вздохнул он. - И в этой жизни, и в следующих. Хотя бы потому, что, даже не зная тебя, я никогда не откажусь от тебя, и тебя вечно будет тянуть ко мне, где бы я ни был. Потому что я каждую ночь буду звать тебя во сне, хотя, проснувшись, не запомню ни единого мгновения этого сна. Но ты услышишь, ты не сможешь противиться моему зову, ты никогда не сможешь полюбить никого другого. Я говорю это так уверенно, потому что знаю это, и не спрашивай, откуда. Просто я это знаю.
       Все кружилось перед моими глазами - инфернальная темнота, мечущиеся листья платанов. И дождь... Бесконечный дождь. Я потерял счет времени, пока мы стояли под проливным дождем, обнявшись, слившись воедино, постоянно повторяя: "Я люблю тебя".
      
       Я поверил ему. Я не успокоился до тех пор, пока его дыхание не сделалось ровным, и я не понял, что он заснул. Он нисколько не нуждался в своих наркотиках, я в этом уверен, потому что чувствовал обман. Вчера у меня с Дани происходил разговор по типу "я знаю, что ты знаешь, что я знаю". Он не мог - не знал, как сказать, что наркотики создают впечатление вдохновения, которого, как ему казалось, подчас не хватало. Но как я мог объяснить ему, что это - только иллюзия, и то, что он имеет, никуда не уйдет от него. Он же не смог бы поверить, насколько я понимаю его, насколько важно это чувство, которое принято называть вдохновением. Это наслаждение, не сравнимое ни с чем, и ради него можно пойти на все, -- только бы вернулось это ощущение света, легкости, полета, полнейшего счастья, которое только возможно на земле... Как я мог объяснить, что утрата вдохновения - мнима, оно возвращается, если его ждут, если продолжают работать даже в немыслимых условиях, несмотря ни на что? Но он, конечно, был еще слишком молод и слишком боялся... Да и я слишком боялся... Только не за себя, -- за него, потому что знал: некоторые писатели в подобном состоянии способны покончить с собой, потому что знал: Дани, как никто другой, способен на это с его неприспособленностью к жизни и абсолютно неразвитым чувством самосохранения.
       Итак, я поверил ему и, наверное, сам задремал, хотя и давал себе слово не спать всю ночь. А утром, серым, холодным, пронизанным каплями тумана, я проснулся от его кашля, но не прежнего, надрывного. Возможно, у него был приступ, но теперь он уже проходил. И почему проходил, я тоже уже понял - по его расширенным зрачкам и необычной неестественной расслабленности. Первым моим чувством было бешенство, потом - смесь бессилия и отчаяния, а в подсознании невидимый счетовод уже подсчитывал, сколько часов пройдет до того времени, когда я смогу поговорить с ним нормально. Плохой признак: вслед за Дани начинал заболевать и я сам.
       В первое мгновение мне захотелось просто ударить его наотмашь, заорать что-нибудь вроде: "Как ты мог, скотина?! И где ты опять исхитрился достать эту дрянь?!" Но потом я посмотрел на его тонкий профиль, трогательно-тонкие, почти детские светло-русые волосы, сквозь которые слабо и как-то робко просвечивали первые солнечные лучи, увидел его глаза, любимые, серые, наивные, которые, несмотря на принятую дрянь, хранили прежнее, вчерашнее выражение: "Люблю тебя, Гийом", и мне снова стало так больно, как будто от неожиданного удара. Любовь, воспеваемая в течение многих веков, умеет бить так больно, как ничто в мире, -- подумал я в тот момент.
       -- Я люблю тебя, Гийом, -- прошептал он и слабо улыбнулся, потому что его снова клонило ко сну.
       И тут меня словно обожгло: нам же дали всего сутки на то, чтобы добраться до Парижа, и надо немедленно уезжать, а Дани в таком состоянии... И что мне теперь делать? Мало того, что поездка в Париж представлялась мне смерти подобной (думаю, не мне одному: вчера, случайно проходя мимо комнаты Марион, я слышал, как она плакала, постоянно повторяя: мой принц, мой прекрасный принц...), а теперь еще и Дани предстояло теребить. Однако выбора не оставалось.
       -- Дани, вставай! - сказал я.
       Он смотрел изумленно и непонимающе:
       -- Зачем? Куда? Гийом, умоляю тебя... Я ничего не хочу...
       Я стащил его с кровати и посадил на кресло (для начала! -- расхохотался в голове кто-то невидимый). Его голова клонилась на плечо, он засыпал, но еще слабо сопротивлялся:
       -- Ну прошу тебя... Ну зачем тебе все это?..
       -- Господи! - закричал я, потому что никаких сил у меня уже больше не было, да и каждое движение отдавалось в больной спине вгрызающейся болью: тысячи зубов невидимого волка! - Дани! Мне это не нужно! Ты слышишь? Мне это не нужно! Но у нас нет выбора! Или мы уезжаем вместе, или тебя увозят одного, без меня, и что с тобой там будут делать, я не знаю! И я не смогу помочь тебе! Слышишь ты меня? Эти люди не шутят!
       -- Меня хотят убить? - спросил он безо всякого выражения.
       -- Да, -- сказал я, опускаясь перед ним на одно колено, потому что боль сгибала меня немилосердно: еще немного, и я сам не выдержу и попрошу у Дани его чертовой отравы...
       Он закрыл глаза.
       -- Мне все равно... -- а потом неожиданно расплакался. - Гийом, если бы ты знал, до какой степени я устал! На все жизни вперед!
       Он плакал навзрыд, как маленький ребенок. Да он и был ребенком. Моим ребенком, вечным ребенком, который и с возрастом не изменится. Я обнял его, прижал к себе его голову, я целовал его глаза, я умолял его:
       -- Дани, прошу тебя, я знаю, что и тебе, и мне все равно. Но позволь мне хоть немного подольше побыть с тобой в этой жизни. Пожалуйста...
       Он улыбнулся сквозь слезы и прошептал:
       -- Хорошо, любовь моя... Перед смертью не надышишься...
       Я кивнул:
       -- И воздух особенно сладкий в это время... Вставай, пойдем, я помогу тебе.
       И только я произнес эти слова, как в комнату постучал Жером.
       -- Ваша карета готова, господин граф, -- сказал он и осекся, увидев Дани в таком полувменяемом состоянии.
       -- Отлично, Жером. - Сам удивляюсь, как у меня хватило сил улыбнуться.
       -- Кажется, господину д'Азир плохо... -- осторожно сказал Жером. - Вам помочь, господин граф?
       -- Да, пожалуйста, -- согласился я, потому что чувствовал, как обвисает на моей руке почти бесчувственный Дани.
       Жером приблизился с видом: "я все понимаю", легко, как пушинку, подхватил одной рукой вещи, другой - Дани, и тут я совершенно случайно заметил - потому что он неловко пронес руку недалеко от моего лица - странный массивный перстень на его пальце: на черном поле необычное переплетение, узор, как бы составленный из четырехлучевой звезды и трех лепестков цветка, которые были больше похожи на языки пламени...
      
       Мне казалось, что я шел по этому, испепеленному солнцем городу, целую вечность. Мимо гаражей, прошлогодних веток, торчащих как чьи-то высохшие руки, умоляющие о пощаде, мимо колдобин, в которые проваливался все чаще. Да и шкурка Дани давала о себе знать: я почти сгибался от боли в спине, а в глазах уже начинали плыть разноцветные круги, и я не знал, что сделаю в следующий момент: заплачу, упаду в обморок или закричу изо всех сил: "Да будь ты проклята, долбаная страна! Да будь ты проклят, этот город! Хоть бы ты провалился, как тебе предсказывал Иоанн Кронштадтский, вместе со своими обитателями, можно даже со мной!". Почему-то вспомнилась интернетовская рекомендация для тех, кто склонен к суициду: надо выйти из дома и идти в неизвестном направлении до тех пор, пока не почувствуешь, что вот-вот упадешь от усталости. Потом можно возвращаться домой.
       Но тем не менее я шел и шел, несмотря на то, что ноги предательски подламывались, и сам не заметил, что ряды гаражей постепенно сменили кричащие или нелепые вывески всех цветов радуги. Это означало, что я вышел на центральные улицы города. Колдобин здесь было не меньше, зато больше бестолковой толкотни людей, одуревших от жары. Какая-то объемная дама изо всей силы задела меня плечом (спасибо, что при этом я ругани не услышал), однако это стало последней каплей: я понял, что устал до невменяемости в этих бесплодных хождениях за непонятными справками и поисках работы. В этом городе скамеек просто не существовало, а потому мне пришлось сделать вид, будто я заинтересовался лотком с игрушками. Затерявшись в толпе, я смотрел на яркие китайские поделки, сливавшиеся перед глазами в одно цветовое пятно, пока мое внимание не привлекла довольно-таки искусно сделанная райская птичка с необычно грустными глазами. "И о чем же ты можешь так грустить?" - подумал я. А в ответ в голове расхохотался чей-то грубый голос: "Птичка-мотылек чертова!". Я знал, чей это голос, но думал о другом: вот, предположим, живет эта райская птичка в неволе, и ей там невыносимо, и так хочется на свободу. Но кто даст гарантии, что на этой свободе райская птичка сумеет выжить? Нет, она не сможет вспомнить и принять свой давно забытый тропический лес, потому что привыкла к вечной пыли проклятого города, за крышами которого никогда не видно солнца, а небо затянуто постоянной туманной дымкой, как река отравленной пленкой? Конечно, выжить она не сможет, а надо ли это - выжить? На год раньше, на год позже - невелика разница.
       Я отвернулся от прилавка и зашел в подворотню, перед которой красовался огромный плакат с надписью "Омега", а рядом с надписью был схематично изображен некто в капюшоне, закрывающем лицо, положивший руку на книжную стопку. В подворотне курили девушки и справляли малую нужду на угол дома перебравшие пива парни.
       -- Нет, каково? - сказал мне вместо приветствия хозяин магазина, широкий полный мужчина с круглым лицом и длинными, до плеч, кудрявыми волосами, которые он постоянно был вынужден убирать с лица. - У меня уже скоро дырка будет на стене из-за этих... справляющих свой метафизический акт, как сказал один мой друг, профессор политологии.
       Я пожал плечами:
       -- Что поделать, обычный метафизический акт обычного русского человека.
       В свое время я был частым гостем в этом магазине редких книг, не встречающихся в обычных книжных магазинах. Почему-то хозяин вызывал во мне симпатию, граничащую с жалостью, и я покупал у него книги порой на всю зарплату, потому что видел: тот сам бьется как рыба об лед в тисках различных инспекций. У меня это даже вошло в привычку: получая зарплату, идти в магазин "Омега" и оставлять ее там. По сути, я добровольно работал на словоохотливого хозяина. Теперь же я решился попросить у него работы:
       -- Ваня, а не найдется ли у тебя и для меня местечка? Я ведь теперь не работаю на своего литературного монстра... Ты знаешь, я настолько дурею, что готов работать бесплатно, только бы спокойно было. А ассортимент твой я весь знаю.
       Он неловко поежился и отвел в сторону глаза.
       -- Ты знаешь, Дан, я сам сейчас в пролете... Лето... Посетителей мало, а так, чтоб не платить - я не могу, пойми меня правильно. Вот может быть, зимой... Ты Эксель знаешь?
       То, что мне здесь ничего не светит, я понял уже давно.
       -- Не знаю, Ваня. Я ведь имел дело только с Вордом и Интернетом. Другие программы просто не нужны были.
       Машинально я смотрел на книжные полки. Все здесь было знакомо. Все больше книг по монгольской тематике, все меньше по Французской революции, а какие были, -- все я уже забрал. И все-таки что-то тянуло меня туда, за прилавок.
       -- Я пройду? - для приличия спросил я и, не дожидаясь ответа (а почему бы и нет, разве я не подкармливал его регулярно и не считал почти своим другом?) прошел в дальний темный угол, изящно проскользнув мимо грузного Вани.
       -- Ты что это, Дан? - спросил он. - История вроде не здесь. Ты всегда другие книжки смотрел.
       -- Да, да, -- подтвердил я, почти не вникая в смысл его слов (я должен был! - найти нечто важное! - и я был уверен, что найду эту важную информацию). - Сейчас решил вот культурологию посмотреть...
       -- Эх, -- вздохнул Иван, -- А ведь подумай, Дан, со времен перестройки в России так и не появилось ни одного писателя, который смог бы описать, как же им удалось морально сломать нас за такое короткое время и так, что мы этого даже не заметили? Нет у нас ни Толстого, ни Достоевского, ни Тургенева. Что делать, потерянное в веках поколение, о котором никто никогда не узнает...
       Он продолжал, как это принято в интеллигентной среде, разглагольствовать об уходящем поколении, бывшем свидетелем социализма и его распада, как будто о духовной Атлантиде говорил, которая неизбежно канет в небытие, и литература о нем память не сохранит, и для археологов ничего не останется. Как будто это не было ерундой, как любили говорить во времена ушедшего социализма, "по сравнению с мировой революцией".
       Я проводил пальцами по корешкам книг и вдруг почувствовал пульсирующее тепло. "Книга символов" - прочитал я на обложке и, достав с полки том, открыл его наугад. На странице красовался рисунок, представляющий собой необычное переплетение четырехлучевой звезды и трехлепесткового цветка, впрочем, больше напоминавшего языки пламени. "Кварта", -- прочитал я подпись под рисунком. Следующую страницу я открыл точно таким же образом, наугад, совсем как в то время, когда мы в бытность студентами-филологами гадали по запрещенному во времена социализма Евангелию. Статья была озаглавлена "Мировой заговор Полярного Солнца". Я закрыл книгу и осторожно поставил ее на место.
      
       Я очнулся от внезапного удара и немедленно последовавшей за этим боли в груди. Я закашлялся и, с трудом открыв глаза, понял, что нахожусь в карете, а потом увидел, что Гийом сидит рядом со мной, откинув голову назад. Я глаза были закрыты, лицо бледно, как платок, а на лбу выступили бисеринки пота, и даже черные шелковистые волосы прилипли к щекам. Он, должно быть, страдал от боли в раненой спине гораздо больше, чем я, потому что как раз перед отъездом мне без особого труда удалось обнаружить место, куда Гийом мог спрятать опиум. Говорят, что наркоманы становятся со временем поразительно находчивыми, и в тот момент я понял: так оно и есть. Он, конечно, поймет, в каком я состоянии, скрыть его никак не удастся, но это влечение было сильнее меня. Только один хороший глоток, и боль уйдет, как морской отлив, и снова я растворюсь в бесконечном свете, где нет ни страданий, ни мучительных размышлений и предположений, в мире, где не знают слова "позор"; впрочем, не только этого слова, других тоже. Но теперь вместо отлива наступал медленно, но верно прилив. Боль возвращалась с неукротимой амплитудой морских волн.
       -- Гийом! - простонал я, сам не веря, что он сможет открыть глаза: со стороны казалось, что он находится в глубоком обмороке.
       Поразительно, но он все-таки сумел справиться со своей болью. Он открыл глаза, хотя в них я не увидел ни малейшего просвета, ни одного прозрачно-изумрудного отблеска: только темный серый туман.
       -- Дани... -- прошептал он. - Здесь... Я понял.. Здесь все против нас. Каждый трактирщик на остановках (я специально следил за ними), каждый кучер, который сменял другого. Не удивлюсь, если по всей дороге были расставлены люди, чтобы следить за нашими передвижениями. У них у всех на пальце был один и тот же перстень...
       Карета снова подпрыгнула на ухабе, и Гийом, закусив губу, закрыл глаза. Я видел, что он с трудом сдерживает крик, а потому ответил за него:
       -- Я знаю. Черный перстень, на котором изображено странное переплетение звезды с четырьмя лучами и трехлепесткового цветка, больше похожего на разгорающийся костер.
       Задыхаясь от боли (он все же был явно потрясен), Гийом спросил:
       -- Но... Как? Откуда ты можешь знать все это, Дани? Ты же ничего не видел!
       -- Видел, -- ответил я. - Во сне. Я видел сон и этот перстень. И еще подпись под ним: "Кварта".
       -- Значит, "Кварта", -- эхом повторил Гийом.
       -- Во сне я листал книгу, -- торопился объяснить я. - Там было еще одно, кроме "Кварты".
       -- Что же? - в его голосе звучало отчаяние обреченного.
       -- "Заговор Полярного Солнца", -- ответил я.
       Он не успел ничего сказать, потому что карета остановилась, а возница, открыв дверцу, возвестил:
       -- Париж! Приехали, господа!
      
  • © Copyright Останина Екатерина Александровна (catherine64@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 115k. Статистика.
  • Повесть: Россия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка