2018 год, в ночь с 24 на 25 мая в возрасте сорока семи лет умер Филипенко Петро Николаевич. Его ещё по-уличному называли Быбой, или Шимоном - тоже какой-то дальний родственник, мы же в школе чаще всего называли его просто "Рыжим". До своего сорока восьмилетия он не дожил, считай, двадцать восемь дней. Филипенко Петро не был ни гигантом мысли, ни нобелевским лауреатом, ни выспренним интеллектуалом, но всё же я о нём пишу, хочу написать, потому что мы были приятелями, сидели за одной зелёной партой и нас связывали узы товарищества, которые с годами истончались, но так, смею надеяться, и не лопнули окончательно. Он первый мой одноклассник, которого я с пониманием происходящего, провёл на тот свет, но не первый кого я похоронил. Были и другие, но с теми я не сидел за одной партой, не пел на уроке "Онегина", не рисовал на ватмане лубочных советских космонавтов.
Петька, теперь я буду называть его так, был ярко выраженным холериком. Маленького роста, рыжий, конопатый, он всё время находился в движении, был вечно в нестабильном состоянии. Трудно представить его задумчивым или что-то тихо созерцающим - это было не его. Он был шустрым и увёртливым, причём увёртливым в любом смысле этого слова, как внешне, так и внутренне. Не знаю была ли в нём еврейская кровь, прозвище Шимон на эту мысль наталкивает, но изворотливости он был воистину еврейской. Хотя в конечном итоге судьба его оказалась выкроенной по неказистым, чисто славянским лекалам.
Петька был врожденным хитрецом. Я не могу сказать что он был умным - на уроках, сидя со мной за одной партой, он всегда списывал - но я также не могу назвать его и глупым, нет, глупым он не был, но что я могу сказать наверняка, это то, что Петька был хитрюгою. Он обладал очень быстрым, проворным умом, умом лисицы, направленным не на учёбу, занятия были ему в тягость, а на то чтобы кого-то обвести вокруг пальца, а влипнув в дурную истории, выбраться сухим из воды. О, он проделывал сие филигранно, мог легко проскользнуть между каплями перекрёстного дождя. Что-что, а насчёт хитрости ему в классе не было равных. Он обманывал всех кто попадался ему под руку, брил, как говорится, на ходу, не брезговал никем, это могли быть и его ровесники и старшеклассники и педагоги, без разницы: всяк оказавшийся на его пути не мог избежать подобной участи. Каток Петькиной хитрости подминал под себя любого зазевавшегося, не взирая на лица.
Порой мне казалось, что он изворачивался и обманывал из чисто спортивного интереса, поскольку далеко не всегда делал это в корыстных целях. Иногда никакой выгоды не было, но Петька всё равно ловчил и вилял уже как бы по инерции. Раз набрав нешуточной скорости лжи, он не мог уже остановиться до конца жизни. Петька мог наврать вам с три короба просто так, исключительно для поддержания формы. Если быть в курсе и смотреть со стороны, то это выглядело забавно. Петька хитрил, даже когда ему ничего не угрожало, хитрил искусства ради. Он был ловчилой от Бога, беспардонный, темпераментный, без тени сомнений - абсолютно безнравственный тип. Каким бы умным человек не был, Петька своими нахрапистыми, насквозь аморальными приёмчиками оставлял его в дураках. Умный человек даже не мог себе представить, что его так элементарно, без напряга, так в лоб объегорили. Более того: чем умнее человек, тем проще было Петьке с ним разделаться. Не сомневаюсь, умные люди, в его понимании, - самые большие тупицы, он разделывался с ними на раз, они для него были самым удобным материалом для работы.
В конце концов, хитрость и связанная с этим необходимость постоянно врать, стали для Петьки образом жизни, он этим дышал с малолетства, вернее сказать, он врал как дышал. Он не мог не врать, как не мог не дышать. Мой одноклассник достиг в этом такого мастерства, что невольно вызывал восхищение. Он обманывал легко, без швов и принуждения, словно само собой - просто объедение, а не обман. Зачастую его трюки были простейшими, без лишних наворотов, рассчитанными скорее на совесть своего собеседника, чем на его ум. Свои одноходовочки Петька проделывал настолько безапелляционно, что у жертвы до самого конца не возникало никаких подозрений, ибо как иначе, ибо иначе это означало бы, что мир лежит во зле и в нём нет ничего святого. И действительно для Петьки не было ничего святого, ничегошеньки абсолютно, именно этим он и брал людей, именно на это они покупались.
Петька был не просто большим лгуном, прежде всего, Петька был большим, неунывающим выдумщиком, он с радостью придумывал на ходу, он сию минуту изобретал законченные, готовые под ключ миры. И в этом была его светлая, рыжая, солнечная сторона. Ведь каждая его отмазка, каждый обманный финт могли естественно жить только в отдельных, ограниченных друг от друга, блоках реальности, то есть существовали в самостоятельных мирах и таких миров было тысячи и все их он держал в своей немытой голове. Он вынужден был их там держать, не смешивая, в аутентичном состоянии, каждый мирок отдельно на полочке, ради своей же безопасности - чтобы не попасть впросак. Каждая его уловка продолжала сюжет какой-то выдуманной им ранее Вселенной и в течение своей жизни он его развивал, оттачивал и доводил до логического финала - тогда та или иная Вселенная схлопывалась, отработав своё до последнего пфеннига. Но рождались и новые, под давлением обстоятельств вдруг на глазах у всех, происходил новенький Большой взрыв, помещавшийся в черепной коробке моего школьного товарища. Рождалась свежая Вселенная с совершенно непохожей на нашу реальность, с автономными законами физики, с оригинальной геометрией пространства-времени. Глядя на Петьку, я начинал прозревать, почему я так мало и так неумело вру: потому что ленивый. Глядя на него, я понимал, что подобная феерическая космогония, вся эта трудовая деятельность на поприще фантастического вранья мне не по плечу, что моё воображение и моя умственная энергия рядом с его и рядом не лежали. Что я закоснел в своём тепленьком лицемерии и в своей построенной на скорую руку халупе правдивости.
На краю деревни у нас располагался довольно таки обширный искусственный водоём, мы называли его "ставком", который зимой превращался в настоящее хоккейное поле - место неизбывного спортивного веселья для детворы. По первому ещё гнущемуся ледку мальчишки во всеоружии выходили испытать своё спортивное счастье. Среди нас Петька был главной хоккейной фигурой, канадским профессионалом, и не в последнюю очередь благодаря своим конькам. Единицы из нас имели в своём расположении полноценные хоккейные причиндалы - предметы гордости и страстного, мальчишеского вожделения. Странно, но Петька был одним из таких счастливчиков. Говорю странно, потому что вместе со старшим братом он жил без отца, мать одна воспитывала двух оболтусов и, разумеется, в стеснённых материальных обстоятельствах, что не очень-то располагало к покупке дорогого спортивного инвентаря, как то коньков. Но у Петьки они были и, надо сказать, он обладал ими по праву.
Он скользил по ледовому полю, как миниатюрный игрок НХЛ. Маленький, юркий конькобежец с перебинтованной изолентою клюшкою в руках. Среди нас, топающих по льду своими толстыми, обутыми в "бурки" ногами, он выделялся изяществом и стремительностью движений. На нашем неуклюжем фоне он блистал звездой первой величины. Петька автоматически, без всякого предварительного сговора, перебирал на себя шведскую корону центрального нападающего. Конечно, ему все пасовали, все условные траектории пассов сходились на нём, как в главном фокусе игры. На детском хоккейном поле он был нашим Харламовым - неудержимым и самовольным, не принимающих остальных членов команды всерьёз. Да и кого, собственно, прикажете принимать всёрьёз, меня что ли, бегающего по полю галопом, подобно молодому бычку; если я когда и скользил по льду, то исключительно плашмя или на собственном заду. За этот далеко не всегда оправданный эгоизм Петьку недолюбливали более взрослые игроки - старшеклассники, которые тоже старались тянуть одеяло на себя, ибо им это было позволено по возрасту, прощелыга-Петька же явно не вписывался в их ряды, путал картишки их возрастного доминирования. За что ему, кстати сказать, иной раз и попадало, как морально так и под жопу ногой, но Петька не уступал, он продолжал гнуть свою линию: замысловатую, спаренную кривую - след от его коньков.
Иногда это давало свои плоды, особенно на выездных матчах, когда мы сражались с соседними командами - исконными своими, зимними недругами. Враждовали мальчишки не на шутку, это была более чем спортивная вражда, это была неприязнь до самой глубины души. То что мы были из одной большой деревни не мешало нам искренне друг друга ненавидеть и всеми возможными способами доказывать собственное превосходство. Село было разбито, на, так называемы "кутки" и кутки эти по-мальчишески люто друг с другом соперничали. Между "кутковыми" командами существовала кровная вражда, как между заклятыми народами, нам до отчаяния хотелось уничтожить противника, никаких поблажек, никакого намёка на высокую спортивную дружбу. Хрен там. Это были отношения совсем другого рода: не хоккей между нами происходил, а судьбоносная битва за Сталинград, лёдовое побоище в буквальном смысле, где дело касалось будущего Родины, как минимум, а то и всей цивилизации. Всё было архисерьёзно до крови и огнеопасных, мальчишеских слёз, речь шла о жизни и смерти, или мы - или они, третьего было не дано и тут такая колоритная фигура как Петька оказывалась как нельзя кстати. Но своих божественных коньках, в чёрнокрылой курточке, он был как будто специально рождён для подобных моментов - наверное, это были самые звёздные эпизоды его промелькнувшего детства.
Он забивал не так уж и много, но очень часто это были решающие голы, вырывающие победу из пасти врага человечества. Это были не голы даже, а заплывшие жиром, толстобрюхие точки над "Є". Я хорошо помню одну такую игру на выезде, когда благодаря Петьке мы победили ненавистных ровесников из Мочара, в то время как наша команда из пацанов постарше безнадёжно продула. Нас, малышню, тогда охватила гордость, мы глядели на постные рожи старшеклассников с нескрываемым превосходством, в тот момент нас распирало от чувства собственного величия и всё это благодаря Петьке, его магическому искусству скольжения по льду. Никто этого не говорил, между пацанами об этом говорить было не принято, проявлять благодарность было как-то не по-пацански, но все мы чувствовали себя Петькиными должниками - Спаситель Отечества не иначе.
Что бы мы ни делали, Петька всегда оказывался на переднем плане, не лучшим, но одним из первых и одним из самых ярких. Чем бы мы ни занимались, он тут же вклинивался и своеобразно блистал, будь-то хоккей, стрельба из "присмалки", лыжи, курение или велосипед, всюду он был Петькой, неунывающим и шустрым, всюду старался блеснуть, проявить себя во всей конопатой красе, выказать свои, порой более чем скромные, но вездесущие таланты, выставить их напоказ. Он вечно тянул одеяло на себя, оголяя наши бледненькие ноги и дарования. Ему было присуще всё переедающее, как кислота, желание лидерства, быть во главе, лихо заправлять. Должно быть, этот червячок не давал ему покоя, копошился в его яблочной душе, то и дело проклёвываясь наружу. Он всячески пытался самоутвердиться, я же лишённый таких живописных амбиций, ползал за ним вдогонку, всегда пася задних в наших жуликоватых, детских забавах.
Петька рано созрел, он был скороспелым во всём, спешил всё вкусить прежде других, хватаясь за жизнь со всех её запретных концов. И как же грустно было на тебя смотреть в последние твои годы, которые ты провёл у разбитого корыта. Да, все мы оказались неудачниками, хоть каждый пришёл к этому по-разному, своим путём. Девяностые годы, наверное, были "твоими", то есть тебе под стать, годами в твоём духе, по твоему вкусу, такие же шебуршные и безбашенные, как и ты. Так почему же из этого ничего не получилось, что помешало выбиться тебе в солидные люди, я же видел, ты над этим работал, старался, рыпался. Ездил в мешком украинского сахара в заграничную Москву, якшался с пропащими наркоманами, толкал им целлофановые торбы с маковой соломкой, вместе со своей престарелой любовницей держал на рынке жестяной ларёк со всякой продуктовой всячиной. Что в драйвовом твоём характере сработало против тебя? Может твоё неумение вовремя остановится, любовь к крайностям и ко всякой динамике вообще, заставлявшая тебя ломать любое равновесие, любую маломальскую стабильность? Ты так и не смог остановиться, раз став на коньки и набрав разбег, ты так и проскользил всю жизнь, промелькнул над её поверхностью, пронёсся по жизни с ветерком, словно по плоскости льда, пока однажды не въехал в чёрную прорубь подстерегающей смерти. Кто-то сумел притормозить, остепенится у кромки, стать мудрее, но не ты, мудрость - это не твой конёк, она слишком стационарна, слишком малоподвижна чтобы тебя привлечь. Наверное, по этой же причине, ты не смог удержаться в семье: для тебя семья - явление чересчур аморфное, в нём нет радости движухи, там слишком скучно, это было противно твоему темпераменту.
Петька начал курить ещё со школы, наверное, с класса пятого, он делал это более-менее регулярно, под конец школьных лет даже этого не скрывая, и курил уже до самой своей "фенита ля комедии". Помню, когда нам было годков по двадцать три, мы пошли вдвоём на речку, раздавить бутылочку самогона, тогда мы ещё носили горилку в стеклянной посуде, которую закупоривали самодельной пробкой из многократно сложенного и скрученного обрывка газеты. Так вот: пришли, расположились на уютной травке и, глядя на воду, хряпнули по первой чарочке; и вдруг Петька страшно побледнел, он начал с ужасом хлопать себя по карманам. У него было лицо несправедливо приговорённого к смертной казни. Оказывается он просто испугался что оставил сигареты дома. Обнаружив пачку, лежащую возле себя, он вздохнул с таким выражением как будто избежал вечности в аду. Именно тогда он мне сказал, что сигареты - это те же наркотики. Никотин стал неотъемлемой частью его жизни, даже алкоголь был его пособником, на подхвате. Они дополняли друг друга, друг с другом гармонировали, и если в своей жизни Петька неоднократно бросал пить, то курить - никогда, во всяком случае я такого не помню.
Как тут не сказать о Петькиной манере вести разговор; она была чудовищно навязчивой и очень многих раздражала. Далеко не каждый, особенно из тех благополучных и добропорядочных, чьё имя легион, мог её вынести, и я понимаю почему. Для Петьки не существовало понятия личного пространства. Он его игнорировал, но не специально, а потому что совершенно его не чувствовал, для него это было органично. Всё Петькино естество противилось самой этой идее личного пространства, оно в априори его отрицало, для него таковая была в корне противоестественной. Петька, хоть это и странно звучит в условиях нашей деревенской глухомани, был глубоко публичной личностью, причём публичной фундаментально. Он никогда не уходил в себя, был весь на виду, изливал свою душу всем подряд, откровенничал где надо и где не надо. Это было нечто вроде душевной проституции, как дешёвая блудница, он удовлетворял свою внутреннюю потребность вывернуть себя наизнанку с первым встречным. Правда его откровения оказывались наполовину лживыми, сшитыми на скорую руку с лоскутами пёстрого вранья, но какая-то толика правды там тоже присутствовала, а главное что Петька только что их выдумав, тут же сам подпадал под их власть. Когда он говорил, он свято веровал в свою ложь, как в слово божье - это было его отличительной чертой: в азарте беседы, как следует раздухарившись, он уже не замечал разницы между реальностью и вымыслом. Та химическая реакция, которая происходила в его мозгу, перемешивала и взбалтывала грёзы и явь в один экзотический коктейль, в пойло варварских комбинаций, тропический гоголь-моголь.
Петька был лишён понимания сути тайны, само понятие тайны для него не имело смысла; он ничего не мог удержать в себе, его так и подмывало вывалить на кого-то свою подноготную. У Петьки было совершенно атрофировано чувство интимного, даже к сексу он относился без всякого сакрального почтения, как к какому-то виду общественной деятельности. Да, он врал, врал безбожно и немилосердно, но при этом каким-то странным образом выкладывал перед вами всё своё грязное бельё. Иногда дело доходило до крокодиловых слёз и до самоуничижения; он сам размазывал себя по стенке, сам втаптывал себя в грязь, но уже через минуту, без всякого перехода, мог вдохновенно себя восхвалять, петь себе героические дифирамбы и благоухать от самодовольства и всё это абсолютно искренне и на полном серьёзе.
Его манера общения была напрочь лишена такта: ежесекундно нарушая личное пространство, он, ничтоже сумящеся, ощутимо толкал своего собеседника в плечо или бил его по коленке, при этом, то и дело, спрашивая бедолагу: "Ну да или нет?", по-украински "Ну так чи нЄ?". Хотя, разумеется, его нисколько не интересовало мнение собеседника, он спрашивал не для этого, это была чистой воды фикция. Его интересовал исключительно контакт с человеком, возможность ощутить себя с кем-то в непосредственных отношениях, излить на кого-то помойное ведро своего витиеватого, словесного рококо. Петька находил себя только в общении, и, по большому счёту, ему было всё равно с кем и когда, главное во чтобы то ни стало длить это состояние, как можно дольше не выходить из этого милого сердцу процесса. Если говорить утрировано, то для Петьки обрести себя означало найти посторонние уши. Только в этом свете становится понятной его дикая и так раздражающая привычка всё сказанное повторять по нескольку раз. За один вечер он мог рассказать одну и ту же историю десятикратно, каждый раз добавляя какие-то новые декоративные элементы, барочные финтифлюшки, а то и просто переиначивая её на новый лад, несколькими невзначай сказанными словам ставляя с ног на голову всю прежнюю концепцию случившегося, так что под конец, после десятикратного употребления, она трансформировалась в некую совсем другую историю, которая и рядом не лежала с первым своим вариантом. Как испорченная пластинка, он мог повторять одну и ту же тему, варьируя её до бесконечности. Мой одноклассник был маньяком общения, беспробудным алкашом откровений, коммуникационным жадиной.
Петьке было свойственно, идя выпившим по улице, посылать встречных на три буквы, но делать это, хотя и громко, порой даже чересчур громко, но как бы в шутку, как бы не по-настоящему, а из чисто дружеских побуждений. Он нарочито грубо, с вызовом говорил "Да пошёл ты..." и тут же начинал приветливо улыбаться в лицо оскорблённому. На почве подобных выходок не раз разгорались скандалы, а порой доходило и до серьёзных эксцессов. Наверняка Петька знал за собою этот грех, но взять себя в руки и перестать материть прохожих людей не мог: для него это был очень быстрый и экстремальный способ установления контакта. Да, он мог при этом пострадать, мог схлопотать по наглой конопатой морде, но главнее всё же то, что люди в подобных обстоятельствах, хоть и в отрицательном смысле, но шли с ним на контакт, как-никак, но опускались до общения с обидчиком, а это и было единственной целью его столь рисковых, на грани фола инсинуаций. Когда завязывался нелицеприятный разговор, грозивший перейти в рукоприкладство, Петька тут же шёл на попятную, начинал форсировано улыбаться и дружески лебезить, словно стараясь загладить вину. Он быстренько активировал своё прохудившееся обаяние, хотя, разумеется, всё это было чистой игрой, которая тут же могла закончиться новой порцией, словно сказанных в шутку, оскорблений, но насколько они были сказаны в шутку и какова в этом доля юмора, понять было невозможно - оппонент, как правило, уходил озадаченным, недоумевая, как будто после встречи с какой-то аномалией, непостижимой уму ошибкой природы. Эта аномалия и есть суть Петька и алкоголь только усугублял его, выпирающую за рамки, негабаритную сущность.
История его отношений с женщинами это отдельная тема. Петька имел множество дам, по сравнению со мной он был чистокровным плейбоем. Причём его частые тёрки с прекрасным полом начались ещё в армии, о которой он всегда вспоминал с нескрываемой, ностальгической дрожью в голосе. Поначалу женщины густо пёрли к нему в объятия. Помню, в молодости он носил с собой маленький такой, чёрненький блокнотик, куда заносил адреса и однообразные имена своих половых подружек - предмет его собой гордости. Иногда он его извлекал на свет божий и начинал вслух перечитывать историю своих многочисленных побед, несколькими скабрезными словами останавливаясь на самых интересных. Петька любил перебирать эти имена, пересыпая их из ладони в ладонь, словно пиастры ограбленных галеонов. Как каждый мужчина, он гордился очередным успехом на пиратском половом поприще, дозволяя себе при всех смаковать некоторые не вполне корректные подробности. В первое лето после армии, на его день рождения мы поставили на речке оранжевую палатку. Петька, единственный из нас, был тогда с девушкой. Очень симпатичненькая, белокурая, с татарскими холмиками грудей и звали её, кажется, Света. У неё было привлекательное лицо и толстенькие ножки. Мы иногда выходили из палатки, чтобы Петька её поимел. Когда мы заходили не вовремя, он обращался к нам просто: "Пацаны, выйдите, пожалуйста". И мы молча выползали к костру, откармливать собой вампирических комаров в течение всего времени Петькиного секса, слава Богу, не очень продолжительного.
Помню ещё одну кралю, это была уже постарше, повидавшая не один пенис, но тоже симпатичная: маленькая, чёрненькая, с хрипловатыми голосовыми данными. К тому же она была замужней, Петька то и дело рассказывал нам о её муже-атлете, загремевшем, не помню по какому поводу, в тюрьму. Пока муженек чалился на зоне, Петька удовлетворял его вторую половинку. То что он спал с женой зека, Петьку, на мой взгляд, очень сильно торкало, поднимало в собственных глазах. Он неоднократно акцентировал на этом наше внимание, наглядно объяснял, какой её муж огромный, какой у него здоровенный бицепс, какой он невъебенный качок, всячески самоуничижался, чтобы на этом контрасте дать нам почувствовать всё величие своего сексуального подвига. Можно было подумать, что по ночам он бросался не на сладкое мясцо любовницы, а на амбразуру дота.
Вообще-то если присмотреться, то Петька был не особо разборчив в своих половых пристрастиях. Он мог переспать как со смазливой тёлочкой, так и с крокодилом, по-моему, для него это важной роли не играло. Как у нас говорят, он был не "глызявым", то есть сильно харчами не перебирал, особо не привередничал. Петька не был сфокусирован на внешних данных, он смотрел в корень - женщине между ног, а там они мало чем друг от друга отличались. Наверное, в этом причина его всеядности. Среди его пассий по-настоящему смазливенькая девица - скорее исключение, а с возрастом они и вообще исчезли из его жизни, уступив место разного рода страшненьким бабам. Для Петьки женщина представляла из себя более символ чем конкретную личность, он был зациклен скорее на количестве чем на качестве. Вас женщины - суть одна чувиха, так, по-моему, он чувствовал. Моего одноклассника не интересовали девичьи особенности, индивидуальные черты, его интересовали типичные признаки, видовые характеристики, типажи. Он когда-то мне признался, что мечтает трахнуть негритянку, что вот мол у него было множество всяких разных, а негритяночки так и не подвернулось. Петька относился к этому как к коллекционированию. Негритянка для него всего лишь символ черной женщины вообще, которую он, как истый сибарит, обязан был непременно испробовать, по-любому отведать. Переспи он с ней, Петька наверняка считал бы, что с успехом переспал со всеми "чёрножопыми" телочками на свете, ибо, чем одна чёрная деваха отличается от другой - ничем. Наверное, если бы он трахнул негритоску, то следующую его сексуальную грёзу олицетворяла бы какая-нибудь, ну скажем, ювелирная японка или молодица из пряного Индостана - главное не индивидуальное изобилие, а типовое разнообразие.
Конечно, как тут не сказать пару слов о его жене, хотя может быть и не стоит - зачем сдирать корочку с чужих ран. Могу сказать только банальность: этот брак был обречен с первого дня. Таня, Таня, соображала ли ты во что ввязываешься, в какие зубодробительно непростые отношения вступаешь? Понимаю: время тебя прижало, ты давно уже созрела, затикали твои биологические часики. Тебе позарез необходим был муж, свой собственный, настоящий, который всегда под рукой, и тут Петька во всей своей импрессионисткой красе - пускающий пыль в глаза, лихой ухажер. Как тут не позарится, но осознавала ли ты, что это заранее проигрышный вариант? Я никогда не скажу, что Петька плохой человек, нет никогда, но он из другого теста, более подвижного, нестабильного, полного экспрессии, всегда находящегося в состоянии полураспада. Нельзя отменить блики света на воде, или игру солнечных зайчиков. Их можно на какой-то миг запечатлеть, но остановить и раз и навсегда приватизировать - чёрта с два. Для этого, наверное, нужно быть гениальной женщиной. Да: жить с Петькой под одной крышей, требовало от женщины гениальности. Ты хорошая женщина, в меру сложная, в меру хитрая, в меру подловатая, но в том-то и дело что "в меру", а Петька никогда меры не знал. Твою меру он всегда мог переплюнуть, она была ему по колена. Ты была старше его, была мудрее, но в противостоянии с Петькой это оружие не работало, твоя мудрость стреляла холостыми. Уж не обессудь: мой одноклассник был тебе не по зубам. Ну не гениальная ты женщина, что же тут поделаешь. В конце концов, всё это обернулось мучительным театром садо-мазо, семейной камерою пыток. Каждый из вас жил со своей скоростью, и смерть показало, кто из вас двоих двигался быстрее. Он тебя опережал во всём, и в радости и в гадости, ты не могла за ним угнаться и не могла бесконечно ему потакать, финал был очевидным - на очередном перекрёстке вы расстались и двинулись: кто в лес, кто по грибы.
Я пишу эти строчки, пока ещё не пришёл мой черед, и время не соскоблило из памяти твой образ. Я пытаюсь тебя запечатлеть в надежде что это не пройдёт даром, что и обо мне кто-то также вспомнит, если не специально, то хотя бы читая о тебе. Петька, ты никогда не оставался один, возле тебя обязательно кто-то крутился, кружил орбитою, словно вокруг центрального, конопатого светила. Под конец жизни это были, как правило, друзья-собутыльники, которых удерживала твоя гравитация. Ты обожал общение в любом его, даже в самом неприглядном и сыром виде. У меня в мозгу возникает целая галерея портретов твоих диких попутчиков по жизни, начиная с Эдика из Тюмени, с которым ты по-молодости катавасил где-то в развесёлой Белой Церкви. Помню Валеру Капитана, он, по твоим словам, умыкнул у тебя какой-то массивный перстень, может даже золотой, но ты любил его по родственному, всегда привечал и всё за милую душу ему прощал. Капитан был немногословным и когда открывал рот, то говорил о чём-то очевидном и правильном, как прямая линия, о чём и спорить-то было скучно. Ещё: Толик Покотило - несчастнейший, хлипкий малый, которого, если не считать туберкулёза, снедали две страсти, чтение и алкоголь. Выпивая, у него начинало обильно плыть из носа, он омерзительно и негигиенично сморкался по ходу всей пьянки, одновременно пытаясь уверить собратьев по стакану в своей достаточно смехотворной эрудиции. Казалось его можно было перешибить соплёй, и я втихаря всегда испытывал к нему жалость. Ещё помню одного пацана, кажется, Мишу или Костю - твоего ещё рокитнянского соседа, у которого во хмелю повесилась жена, а сам он на твоих глазах утонул, по той же пьяной лавочке. Он сильно шепелявил, имел жиденькие. гитлеровские усики, вёл себя, как горожанин, и говорил что я похож на "штунду". Ещё помню Грунька - здорового, смуглого, носастого. У него были проблемы с речью, он очень тяжело разговаривал, как будто ворочал языком пудовые гири, особенно когда принимал на грудь. Ещё: Миша Верескун - Мека, почерневший, ехидный, с прогорклым, скрипучим голосом. Он одни из немногих кто ещё здравствует и кто с перерывами сопровождал тебя вплоть до самого конца, поскрипывая и сонно насмехаясь. Был еще твой тёзка Терлень, который время от времени любил имитировать "белочку" в надежде что кто-то его пожалеет и вылечит небезызвестным народным средством, по простоте душевной, поднеся стопку-другую. В своей крипацкой, шевченковской халупе он сгорел вместе со своей бабушкой из-за неисправного электрического обогревателя.
Все эти люди в разное время вращались вокруг тебя, большинства из них уже нет. Кроме меня кто о них уже напишет, кто о них уже вспомнит, о трогательных в общем-то и колоритных людях, со своими безобидными тараканами в голове, безвестных тружениках граненого стакана. Мужская часть нашего "кутка", в котором мы родились и провели своё детство, практически полностью вымерла, теперь здесь царство матрон - не знающих износа и не подлежащих амортизации, деревенских баб. Ты любил дружить, но умел и пользоваться дружбой, даже во время самого сурового запоя не терял царя в голове; хитрость тебя никогда не покидала. Твоя дружба порой была сродни стихийному бедствию, её нужно было перетерпеть, только люди с толстой шкурой могли позволить себе такую роскошь - общаться с тобой. Я помню как с годами ты приходил ко мне всё реже и реже - это была история нашего с тобой падения. Ты провёл бурлящую молодость, полную блокнотных красоток, моё же падение было тихим и нудным, мы оказались неудачниками разных типов.
Последний раз ты зашёл ко мне считай случайно, правда, кто тогда знал, что это был последний раз. Ты шёл пешком из центра села, я рубил в это время дрова. У тебя в руке была большая пластмассовая гильза "Львовского" пива. Мы встретились, ты зашёл ко мне без особого интереса, также как я без особого интереса тебя пригласил; с грехом пополам мы посидели на солнечном крыльце сарая. Ты предложил скрутить шею бутылке "Львовского", я отказался. Мы давно уже не общались, потеряли общие темы, не знали о чём говорить. Получалось пресно, без огонька, вымученно, разговор не клеился и то и дело прерывался неудобными чугунными паузами. О чём ты тогда говорил? Я уже точно не вспомню, кажется, как всегда в последнее время - о больной матери, которая на старости лет оказалась в унизительном, инвалидном кресле. Теперь это была твоя любимая тема для разговора, кстати, после тебя твоя мать не прожила и года. Старший твой брат потихоньку снарядил её в дорогу вслед за тобой.
Ты потускнел, Петя, потерял зубы, стал шамкать, твоё вечно щетинистое лицо скукожилось и стало напоминать высохшее на солнце яблоко. Извини, но ты стал похожим на старуху. И всё равно я пытался видеть в тебе того самого Петьку, с которым восемь лет протрубил за одной партой, от звонка до звонка, правда теперь в это верилось с трудом. Но, наверное, и тебе, глядя на меня, в это тоже верилось с трудом. Ёбанная тётя, как же мы постарели, как же жизнь нас унизила, как же откровенно мы сваляли дурака. Помню, ты уходил от меня, не солоно хлебавши. Уже уходя за воротами, ты снял обувь, и, жалуясь на немытые ноги, тяжело побрёл домой. Я так и вижу как ты идёшь, босой и усталый, по скудной траве обочины: в одной руке обувь, в другой полуторалитровая гильза с уже тёплой, львовскою мочой. Ты удалялся, как в воду опущенный, к своим проблемам, к матери-инвалиду, в своё протухшее одиночество. В смерть. Если бы я только знал, что это уже в последний раз. А впрочем, чтобы я тогда сделал? Догнал бы тебя, обнял, пустил сопли, заставил бы отвинтить это растрёпанное, туалетное пиво и что дальше? Что дальше? Как мёртвому припарки, это запоздалое, слюнявое веселье. Мы уже тогда были обречены, ты и я, глупо прожить и глупо умереть. В этом мы одинаковы, только я ещё доживаю, хотя, по большому счёту, всё уже сделано и ничего более не изменить, не доказать вдогонку бездарно прощёлканной жизни. Первый пошёл, очередь за следующим, кто знает - может за мной.