Шлома Елена Викторовна: другие произведения.

коллекция 1

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Шлома Елена Викторовна (schwarzer_engel@one.lv)
  • Обновлено: 17/02/2009. 23k. Статистика.
  • Сборник рассказов:
  •  Ваша оценка:


       Рене был уверен, что идея о воде, текущей с момента сотворения мира и не прекращающейся, омывающей всё, всех и всюду, втянутой в бесконечный круговорот веществ и втягивающей в него нас (а, значит, и связующей), является лично его гениальной идеей. Он вообще считал, что все его идеи гениальны. Одновременно признавая, что сам он - не больше и не меньше, чем конечный продукт моей гениальной идеи. Нет, конечно, он и до меня был, жил, стоял на сцене и рвал глотку перед какими-то фанатами, у него были поклонницы и женщины, он знал, что такое sex, drugs & rock-en-roll, он даже думал, что он их уже испытал и прожил. Ещё он умел смущать умы окружавших его, не особенно, в общем-то, образованных людей, своими высказываниями и теми самыми гениальными идеями.
      
       А потом он встретил меня и начал говорить, что не жил раньше вообще, что не любил и ничего не умел. Я смеялась, потому что это - по его мнению - гениальное откровение было совершенно очевидным, а он даже не обижался. Он вообще на меня никогда не обижался. Он любил меня так сильно, что не просто хотел убить в какие-то отдельные моменты нашей совместной жизни - так у любящих людей бывает часто. Он пытался меня извести - на каком-то очень глубоком уровне подсознания; именно извести, как изводят заразу, нежданно-негаданно появившуюся откуда-то, прилипшую и меняющую жизнь. Впрочем, зараза - в данном случае речь идёт обо мне, - совсем к нему не прилипала, скорее всего, просто притянула к себе, заблудила, как испорченный компас, и завела в гиблое место.
      
       Жить с Рене было вредно для физического здоровья - и для моего лично, и для здоровья любого, кто пересекался с ним на долгое время. Он проживал странную жизнь, которую окружавшие его люди с удовольствием заглатывали, затягивали в себя, чувствовали себя свободными и независимыми, и такими, потом, уже ближе к утру, уходили в свои чистые, взятые в кредит домики, к своим жёнам общеевропейского стиля унисекс и проколотым пирсингом детям. Как минимум неделю они были центром внимания коллег по работе, собутыльников и случайных знакомых, взахлёб рассказывая "как оно бывает" и смотря свысока на собеседников, так и не поживших по-настоящему (чужой, подсмотренной жизнью). Рене оставался один, заваривал с утра крепкий кофе, закуривал крепкую сигарету, ставил двадцатую подряд чашку покрываться узорчатой плесенью под кровать, и отправлялся вершить великие дела, завоёвывать новые, случайно попавшие в ареал его обитания души, торжественно впуская их через парадное в свою жизнь.
      
       Впрочем, рассказ вовсе не о нём и даже не обо мне. Рассказ этот - о кругах на воде, которые оставляет брошенный в пруд или в озеро (конечно, не в море) камень. Даже не так - рассказ о несуществующем в природе не-физическом законе, что бывают такие камни, круги от которых, кинутых в стоячую воду, не пропадают, а расходятся бесконечно - и о том, что такими бывают не только камни, но и люди.
      
       Столько воды, сколько сейчас было вокруг меня, Рене не видел за всю свою жизнь. Да наверное, и не увидит. Рене, обладая хорошим художественным вкусом и прекрасно рисуя, вообще редко видел, хотя имел исключительное зрение. То есть, смотреть он умел, но видел редко. Зато, уж если он что-то увидел и к увиденному что-то напридумывал, то пытался разглядеть это всегда и везде, никогда не пропускал деталей и доводил увиденное до перфекционизма.
      
       Так, например, было с небом. Рене никогда не пропускал необычного неба. Его гениальная идея о небе заключалась в том, что Бог даёт каждому человеку там наверху один день и краски, чтобы раскрасить небо. Ну, и каждый старается в меру своей одарённости. Для меня теория Рене означала, что там наверху художественно одарённых, креативных - как модно сейчас говорить - людей очень мало, и вообще, что со стороны Бога это свинство - давать гениальным художникам и каким-нибудь там косолапым мусорщикам равное количество времени на раскрашивание неба. Рене такие выводы не интересовали, в Бога он не верил, про небо рассказывал не всем, и с детской увлечённостью снова и снова дёргал меня за руку с вопросом:
       - Нет, Кошка, ну а ты как думаешь - кем он всё-таки был?
       Я тихо молила Бога, чтобы у Рене не начался очередной приступ перфекционизма, и говорила обычно первое, что придёт в голову.
       - Сумасшедшим, - чаще всего приходило мне в голову первым.
       - Почему сразу сумасшедшим? Может, он был Ван Гогом.
       - Может, был и Ван Гогом, только всё равно сумасшедшим. Нормальный человек такого не нарисует.
      
       Рене враз чувствовал, когда я не хотела утруждать себя задачей придумывания профессии для очередного "заоблачника". Если мы натыкались на небо пешком, то он расстраивался, но так, что бы я не заметила; говорил, что он, наверное, достал меня уже этим небом; несколько раз оборачивался назад; для порядка просил меня посмотреть на небо ещё раз; и его задумчивое "кем же он всё-таки был?" звучало скорее риторически, чем как адресованное именно мне.
      
       Если же мы были на машине, - как чаще всего и случалось - то Рене так легко не сдавался. Я садилась за руль, и мы мчались "ловить небо". Он вёлся на приступ перфекционизма, а я вела машину. Мы ездили за небом на новой спонсорской золотой Шкоде-Суперб, на старом Лендровере однокурсницы Рене, на почти игрушечной Марбелле с двигателем 0,5, на огромном старом Мерседесе доктора Эрики - мамы моего однокурсника, на моём служебном Опеле-Астра, на спортивном Мицубиши брата отца бывшей девушки Рене...
      
       Мы ездили по автобану (хотя по нему мы, надо сказать, скорее летали), по ухоженным немецким ландштрассам, по приглаженной мостовой средневековых городков с испуганными пенсионерами за баранками дорогих спортивных машин, по каким-то заброшенным шоссе в лесах, по которым, как говорил Рене, "определённо ходили русские танки". Тут он многозначительно смотрел на меня, я привычно поправляла: "sowjetische", он делал недоверчивое лицо, потом по-русски говорил привитые мною "хрен с ним" и "давай, быстрее" всегда именно в таком порядке; я делала вид, что даю быстрее, хотя быстрее было некуда, и мы мчались дальше.
      
       Какого чёрта? Да, какого чёрта... Иногда не вовремя заканчивался бензин, а запасная канистра была опустошена во время прошлой охоты. Иногда бензин из неё переливался в машину слишком долго. Иногда от бешеной гонки в машине что-то ломалось. Иногда приходил действительно важный звонок на мобильный, Рене чертыхался и снова по-русски говорил мне "поворачивай к чёрту". Иногда просто темнело, или начинался дождь, снег, град, или светило солнце и меняло набросанный в голове Рене идеал.
      
       Но иногда ему и вправду удавалось догнать небо. И это того стоило. Рене почти на ходу выпрыгивал из машины, бежал куда-то, перебегал с одного места на другое, потом застывал, машинально доставал сигарету, закуривал, и я, только успевшая поставить машину по-человечески, перевести дыханье и найти его силуэт, видя застывшую фигуру, переходила на бег, неслась, сбивала дыханье, вывихивала суставы, чтобы тихо встать сзади него на то самое место и увидеть то небо, за которым охотился Рене.
      
       Я не могу рассказать, каким оно было. Не умею. Когда я пыталась ещё там, рядом с ним, Рене, обожавший всю мою писанину, как-то сразу видел, когда я писала о небе, даже если я писала по-русски. Глядя на моё застывшее в свете монитора лицо, на текст, мелкими строчками плававший в темноте, он вытряхивал набитую окурками пепельницу, уносил кружку с холодным кофе в мойку, обнимал меня за плечи, очень медленно разворачивал к себе кресло на колёсиках, и, смотря мне в лицо, тихо-тихо на глубине вздоха шептал "хрен с ним".
      
       На это нерусское "хрен с ним", произнесённое с такой нежностью, с которой русский, да и любой мало-мальски знающий русский язык человек, просто не способен произнести этот звуковой набор, я всегда ловилась. Тыкалась лбом ему в плечо, прижималась, прощала всё то, на что уже обижалась, то, на что ещё буду когда-нибудь обижаться, и понимала, что пропала в своей непонятной патологической любви к нему. Обычно, от этой мысли мне жутко хотелось плакать; пара слёз - то ли действительно от невыносимости любви, то ли от недосыпа, нарушенного биоритма, выкуренных сигарет, выпитого алкоголя, сумасшедшего неба, наконец, - скатывались на пол; Рене гладил меня по голове, поднимал на руки, выключал одной рукой компьютер и нёс на кровать.
      
       Сначала я очень расстраивалась из-за своей бездарности и неумения написать о том небе. Потом Рене признался мне, что он годами пытался нарисовать хоть одно из тех "неб", которые ему удавалось словить, но ничего не получалось. Мне полегчало - по моему личному мнению, Рене мог бы быть намного более талантливым рисовальщиком, чем я - писателем. Хотя, может, это было заблуждением моей слепой любви, а в реальности Рене был бездарностью в рисовании, как в музыке, в любви, как и в жизни.
      
       Я тогда на самом деле плохо видела его - например то, что у Рене косит глаз, я увидела на мною же четыре года назад сделанной фотографии Рене через год после того, как мы расстались, и через полгода после того, как я его в последний раз видела. Помню, тогда я, шокированная незамеченным мною недостатком моего последнего Аполлона Бельведерского, бросилась к подруге делиться:
       - Представляешь, у Рене один глаз косил.
       - Ну, да. - Надо сказать, подруга видела моего Аполлона один раз; как выглядел, не запомнила, в чём признавалась мне немного виновато (мол, прости, такую красоту не разглядела).
       - Что "нуда"? Ты же не помнишь, как он вообще выглядел!
       - Как вообще выглядел - не помню, а что немного косил - помню.
       Тогда на меня нашёл приступ неуёмного, чистосердечного, жуткого смеха. Подруга сначала не просекла, а, когда поняла, с возгласом "ну, ты и дура!" начала смеяться вместе со мной. Впрочем, это был не первый и не последний из приступов смеха, которые через многие месяцы, а то и годы после расставания с Рене мне доставляли собственные умозаключения, случайно или с умыслом рассказанное друзьями, внезапно замеченные ассоциации, которые без Рене и наших с ним отношений становились смешными до колик. Например, на то самое "хрен с ним" в любых его проявлениях я до сих пор реагирую не адекватно. Ну, а в тот, пока единственный раз, когда сразу за "хреном" шло "давай, быстрее" я смеялась так долго, что произнёсший, побоявшись дать истеричке по морде, перекинул меня через плечо и начал кружить. Отлично подействовало, кстати.
      
       Раз уж я застряла на рассказе о небе, за которым охотился Рене, то придётся вспомнить о его любимой книге. То есть, о той его любимой книге, которая была его любимой до моего появления в его жизни. Рене читал редко, хотя читать любил. Просто во всём этом цирке - работа, репетиции группы, учёба, рисование, танцы, алкоголь, друзья, проекты-проекты-проекты, завоевание душ, женщины и девушки, - читать не успевал. Да и не знал, что. Потом, когда появилась я, я научила его находить время, научила любить читать чуть больше, чем тусить на какой-нибудь, похожей на сто предыдущих, дискотеке, научила смотреть фильмы, слушать музыку... - но не об этом речь.
      
       Всё, что Рене читал и смотрел до меня, носило случайный характер. Другую его любимую книгу, "Нарцисс и Гольдмунд", ему подсунула, например, его учительница, когда он в 24 года таки бросил работу и пошёл получать среднее образование, чтобы потом пойти получать высшее и в судьбоносные для всех рок-ен-ролльцев 27 лет набрести на меня. Вот такой вот сломанный компас. А учительница, конечно, в него влюбилась, хотела бросить мужа-полицейского (который, как ни странно, к Рене относился хорошо), потом она вовремя забеременела (от мужа), хотя всё ещё пыталась уйти, только Рене её не хотел совсем, никак (даже не трахнул ни разу), да и куда ему, ведомому сломанным компасом ко мне, было хотеть ту самую женщину общеевропейской породы унисекс...
      
       Любимой же книгой Рене был "Парфюмер". Если честно, пока я жила с Рене, я не думала о причинных связях: книги и охоты на небо, жизни Рене и тех её атрибутов, которые были то ли им срежиссированы, то ли случайны. То есть, когда я жила с ним и любила его, я воспринимала атрибуты его жизни как приложение к нему самому, не связывая страсть парфюмера и охоту Рене на ту самую картину неба, ради которой стоило ломать машины, рисковать правами и жизнью. Я не думала о том, была ли охота и сама идея о рисующих "заоблачниках" до того, как он прочитал книгу или после. И если после, то выдумал ли Рене охоту как необходимый ему, любящему "Парфюмера", в его призванной смущать души бюргеров жизни атрибут или же она появилась отдельно от книги и просто удивительно гармонировала с ней. Думать об этом я начала намного позже, когда жизнь без Рене стала единственно возможной и долгожданной.
      
       Без Рене, без того, как я жила с ним, без того, как он пытался меня извести, я бы, наверное, не сумела понять своего предназначения. Не в том смысле, что высшего какого-то предназначения. А в смысле того, что каждый для чего-то предназначен, потому что только то, для чего он предназначен, он и умеет делать изначально, гениально, без ошибок. Даже как будто бы сделанные, понятые и объяснённые ошибки в итоге являются логическими и однолинейными векторами на пути исполнения нежеланного, неосознанного (сначала) и понятого (потом) предназначения. Я, конечно, покривила душой, что без Рене своего предназначения понять бы не сумела. Поняла бы, конечно, - на то оно и предназначение. Но поняла бы позже, поняла бы больнее, или наоборот - поняла бы настолько легко, что и не осознала бы...
      
       Я хочу сказать, что если для Рене я была сломанным компасом, по указаниям которого он уверенно и без колебаний двигался в гиблом направлении, то тем же самым компасом я была и для себя. Компасом, уверенно и без колебаний показывающим потенциальным жертвам (далее по тексту ПЖ) прямую стрелку по направлению к их коллекционеру. К единственному, кто их поймёт, утешит, расскажет о них им же самим, всё объяснит, прожуёт их, смешает со своей секрецией, и выплюнет уже другими в оставшуюся такой же жизнь. А компас в это время не отключён, стрелка выпрямлена, однолинейный вектор в рабочем состоянии и уже кто-то следующий, иногда позже, иногда одновременно уверенной поступью движется к гиблому месту. По единственно возможному предназначению ПЖ.
      
       Вообще, я до сих пор очень люблю всех этих ПЖ, пусть по-разному, пусть время от времени. И всех их, без исключения, я очень жалею. Если попробовать применить банальное сравнение этих ПЖ с мухой, попадающей в паутину, то муха более свободна. Она может попасть в любую паутину на её пути (конечно, сама муха об этом не знает, но согласно философии Abendland-а, это не важно; а, кроме того, у неё есть возможность вообще не попасть в паутину). ПЖ же, со всеми их образованиями, мировоззрениями, опытами и навыками обречены только на один единственный вектор, на старый проржавленный и от того вызывающий доверие компас с дрожащей стрелкой. Их путь не возникает во время ходьбы, как сказано в старой испанской (а я думаю, в маврской) поговорке. Их ходьба возникает потому, что есть путь, ведущий строго по компасу туда, где их ждёт скучающий и алчущий новых историй, комедий и трагедий, коллекционер.
      
       Можно себе представить, что произойдёт, если в одночасье Х во всём мире диспетчерские и навигационные системы сломаются, глюкнут, говоря современным языком, и невинно мигнув, заработают снова, уверенно всем и всюду указывая одно направление. Какая там третья мировая, террористы и все ваши смешные ядерные зимы с черными облаками и вечным трагическим ветром. Детские игры, в которых всегда есть надежда на небольшой современный ковчег со всеми удобствами, на парочку выживших эскимосов, на новый путь эволюции, сделающий таки может быть когда-нибудь из последней породы мутировавших двухметровых тараканов расу человекоподобных, через тысячи или миллионы лет обречённых разгадывать в глубоких пластах почвы тайну исчезнувшей цивилизации.
      
       А вот мир, двигающийся в одном направлении сломанного компаса, всё ещё живущий (а что ему, ни эпидемий, ни атомных бомб, ни мутировавших тараканов) - это страшно настолько, что и описать-то не получится. Такой огромный современный мир и такой небольшой, но хваткий бермудский треугольник, в котором теряется всё, что начинает двигаться. Спектр надежды сужается до двух вариантов и заканчивается одним результатом... И никакого дополнительного спасительного адреналина в виде страха, последнего задания оставить что-либо возможным потомкам, чувства вины и так далее. Итог - не вдаваясь в подробности слезливой западноевропейской философии - муха свободна, а ПЖ жалко до слёз.
      
       В случае с моими ПЖ я, как уже говорилось, жалею их, конечно, но при воспоминаниях чаще всего смеюсь. Плакать о них - никакого здоровья не хватит. Что бы было понятнее, поясню на примере бермудского треугольника и бинарной надежды. ПЖ, естественно, двигаются - не двигаться они не могут, как же, компас ведь перед носом, и в треугольник этот попадают. Потом треугольник их выплёвывает в наш мир; в отличие от глобальной модели, приведённой выше, в каждом отдельном случае мир остаётся, собственно, каким и был. И ПЖ в нём начинают жить дальше. Меня это уже обычно не касается, ну, слухи иногда доходят, иногда нехорошие - в общем, как и в нормальной жизни.
      
       Просто хотелось объяснить, что нет здесь никакого злодейства, никакого удовлетворения от искалеченных судеб; и я ничего такого не испытываю, садизма во мне нет. И оплакивать ПЖ собственно не от чего. Рене, например, жив, не покончил, например, с собой, оставив записку "Прошу в моей смерти винить кош...", не погиб в автокатастрофе, не сошёл с ума. Спивается, правда, быстрее, чем до меня, только не из-за меня, а потому что: генетика плюс возраст плюс несбывшиеся мечты (ради которых, как известно, надо работать, а Рене не умеет ничего доводить до конца) плюс ставшие неинтересными уже души в его ареале обитания и так далее. Но надо на время оставить Рене в покое на полке из "героев моего времени", повод вновь к нему вернуться ещё будет.
      
       Итак, вода. Столько воды вокруг, что можно было себе представить, как в ней, этой реально видимой справа и слева воде, действительно заключена память о всех временах и цивилизациях, частицы кожи всех людей и листьев всех деревьев.
       От той воды, что была справа, через огромные песчаные дюны ветер нёс наполненный песком, солью и йодом дождь к той воде, которая была слева. Ветер сбивал с ног, песок прилипал к ресницам, соль колола глаза и портила кожу моего дорого пальто, йод казался таким насыщенным, что его можно было слизывать с губ и, проглатывая, ощущать на миндалинах реальное жжение советского лекарства от ангины под названием "люголь".
      
       Отсюда, сверху, после маниакально-долгой, изматывающей охоты за именно этим пейзажем, хлёсткий вихревый дождь из-за песка и соли казался снегом, мелкой порошей, заметающей все обычные четыре и ещё несколько неизвестных Земле времён года, которые существовали на дюне. Где-то внизу и справа желтела осень, там были красные клёны и рыжие берёзы, пурпурные крыши игрушечных домиков и маленькие точки лодок на причале. Немного повернувшись влево, за белым песком пустыни, покрытым лишь редкими пригнувшимися кустиками, было видно серо-жёлтое, в тон песка пустыни море - окрас моря и песка давал цветовое ощущение абсолютного и беспеременного лета. Ещё дальше влево, стоя спиной к осени, внизу зеленели ровные леса столетних елей, под ними - луга того же свеже-зелёного, только что политого дождём цвета; над ними поднималась лёгкая дымка весенней оттепели. Наконец, повернувшись лицом к той воде, от которой собственно и хлестал дождь, было видно зимнее, неспокойное серое море в седых же барашках редких и крупных волн. Времена года Вивальди, музыка природная, слова отсутствуют.
       Ещё там была тундра низкого, метра в два, карликового ельника, с нереально толстыми стволами, покрытыми исландским, сказочным, троллевым мхом... Однотонная пустошь чужой планеты из фильма "Кин-дза-дза" с редкими, обмотанными полосатой предупреждающей бело-красной плёнкой столбиками...
       Запах российского грибного леса, бивший в нос также сильно как солёно-песочный буран... И - кульминация и конец охоты - безвременье, средиземье, зазеркалье, когда моря было два, оба на расстоянии вытянутой руки, оба идеально симметричные друг другу, оба - как будто не имеющих друг к другу никакого отношения, бурно-седое зимнее и ласково-жёлтое летнее...
      
       Это и была середина компаса, до которой по определению нельзя было дойти по земным дорогам, возникающим при ходьбе. Сюда можно было только попасть, пройти инициации землёй, водой и воздухом в лицо, огнём в горящие от борьбы с природой голову и лёгкие; попасть, уже не желая видеть ничего больше, потеряв возможность воспринимать всю эту невероятную красоту и жестокость природы вокруг; попасть против своей воли. Наверно, именно так и выглядел мир в середине Бермудского треугольника, в той точке компаса, из которой направление стрелки было не указанием на север или запад, а всего лишь вопросом интерпретации, ибо только от самого стоявшего зависело направление и стрелки, и севера и запада, и всех прочих вариаций месторасположения...
      
       Казалось, что каждая словленная картина на этом кусочке мира, отрезанного то ли одним и тем же, то ли всё-таки двумя разными морями, была настолько совершенной и незабываемой, что лучше, больше, впечатляющей уж и быть не могло. Но каждый день, каждый новый подъём, каждый новый поворот головы на вершине приносил всё новые, моментально врезающиеся в память развороты до боли откровенной, кровоточащей природы.
      
       Одновременно в памяти возникали картины прошлого, не забытого, нет, но давно и удачно прожитого, изжитого, изжёванного в кровь до такой степени его вылинялости, что оно становилось бесцветным и незаметным в реальности дня сегодняшнего. Так оно и было - всюду, кроме этого бесконечно менявшегося места. Здесь, один раз промелькнув в голове какому-нибудь незначительному эпизоду, хотелось думать о прошлом, вспоминать до боли, не ища объяснений, смешивать на языке с солью и песком, смотреть в окно до сплошной белизны в глазах. Таким был центр того компаса, которым была я, и в котором бедные мои ПЖ пребывали отпущенное им время.
      
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Шлома Елена Викторовна (schwarzer_engel@one.lv)
  • Обновлено: 17/02/2009. 23k. Статистика.
  • Сборник рассказов:
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка