Генеалогическое древо свое воспринимаю я не то чтобы с неудовольствием, но с определенной растерянностью. Непрезентабельное, куцее оно, это древо. Как ни крути, как ни поворачивай, ни ветвистости в нем, ни пушистости, ни лепоты. Ну какое можно соорудить древо (да еще и генеалогическое), если за родителями известны только бабушка с дедушкой по маминой линии, по отцовской - и те канули в безвестность? А дальше провал аж до Адама с Евой. Ни потемневших от времени суровых портретов в фамильной галерее, ни сабли с серебряной чеканкой на стене, ни семейных преданий.... Ни (хотя бы) записок прадеда о турецкой войне и персидском походе. Даже не знаю, на чьей стороне воевали мои деды в гражданскую. Вполне допускаю, что отметились и на одной, и на другой.
Но, как ни странно, с древом просто беда, а корни в наличии.
Мои корни - пожелтевшие, на толстом картоне, фотографии на стене в доме маминого брата, дяди Феди.
На них бравые пластуны - в мохнатых папахах и длиннополых бешметах с газырями, с огромными кинжалами на поясе.
Мои корни - фотография дяди Саввы, мужа маминой сестры, тети Мили. Молоденький боец ЧОН (части особого назначения) в галифе и высоких кожаных сапогах, сидя на стуле, с напряженной лихостью смотрит в объектив. В правой руке огромный револьвер Смит-Вессон. В углу фотографии затейливым почерком дата - 1922 год.
Мои корни - песни, то протяжные, то с присвистом удалые, без которых не обходилось ни одно станичное празднество, когда столы расставляются прямо во дворе, закрытом от палящего южного солнца шатром из вьющегося винограда. И плотные черные гроздья прямо над головой. А под фруктовыми деревьями, что вдоль всей улицы, на земле алыча, жердели, абрикосы...
Мои корни - лики святых на темных иконах в поблескивающих окладах, казавшиеся мне, воспитанному в атеистической семье, загадочно-страшноватыми. Я даже не хотел спать в горнице тети Поли, втайне побаиваясь этих святых с таким странным взглядом. Зато очень любил крохотную дальнюю комнатушку в домике тети Веры, где прохладный глиняный пол, где всегда полумрак, а на стене неведомо откуда взявшаяся лубочная картинка, изображавшая некий сказочный приморский город с ярко раскрашенными парусными кораблями заморских гостей и развеселыми боярами. А такую же крохотную кухоньку с примусом почему-то украшали плакаты, призывавшие к трудовым подвигам и свершениям.
Электричество отключали в восемь вечера, и кухонька освещалась неверным светом керосиновой лампы на столе. После вечерней дойки тетя Вера вносила ведро с пенистым парным молоком, и я пил теплое молоко из алюминиевой кружки - с куском пышного, домашней выпечки белого хлеба. А умопомрачительно вкусный борщ, который я ел только деревянной ложкой? Безуспешно пыталась мама сварить такой же борщ в городе.
Отец мой родом из станицы Курганной, а мама из Федоровской. В Курганной жители говорили по-русски, а в Федоровской - по-украински. Для меня это представляло большую сложность в общении с тетями, поскольку ни в военных гарнизонах, где прошло мое раннее детство, ни в Краснодаре с украинским языком я не сталкивался. Пока отец служил, мы жили, в основном, в Белоруссии, поэтому мои ранние воспоминания, это избитые снарядами стены кадетского корпуса, в котором мы жили в Полоцке, это военные городки, рев моторов на аэродроме за оврагом и кружащие над головой зеленые самолеты.
Когда отец вышел в отставку, мы переехали на родину родителей, в Краснодар. Каждое лето один месяц я проводил в Федоровской, а еще один в пионерском лагере на Черном море - в Джубге, Геленджике или другом поселке на побережье.
Станица Федоровская находится на берегу Кубани, километрах в пятидесяти от Краснодара вниз по течению. В начале шестидесятых в центре был всего один магазин, где царил удивительный запах велосипедных камер, муки, кожаных ботинок, конфет, колбасы - всего, что там продавалось. Далее, был в центре деревянный барак кинотеатра, в котором летом стояла невыносимая жара.
И еще были два памятника на маленькой, окруженной пыльными пирамидальными тополями площади перед школой. Один - погибшим на гражданской, в основном во время печально знаменитого перехода 11-й армии с Кавказа до Астрахани через безводные черные земли калмыкской пустыни. Другой, станичникам, павшим во время Отечественной войны. Никаких монументов и никаких изображений кроме звезды наверху - только фамилии, фамилии, фамилии.
Для меня Федоровская начиналась и заканчивалась деревянной пристанью, к которой, натужно преодолевая быстрое течение, взбаламучивая бурую воду, подолгу причаливал пароход "Пионер", весь белый, только на высокой трубе синяя полоса. Из Краснодара он добирался до Федоровской часа три, а вот обратно, вверх по течению, отчаянно шлепая огромными колесами, "Пионер" шел часов семь. Потом, в шестидесятых, "Пионера" сменили нарядные быстрые речные трамвайчики. Иногда речные капитаны пускали меня в рулевую рубку и, даже, давали подержаться за руль. С этого завидного места я рассматривал идущие навстречу буксиры с пузатыми баржами. И быстрая Кубань тогда была широкой с заросшими лиственными деревьями высокими берегами.
Домик бабушки с дедушкой стоял на самом краю станицы. Сразу за ним, за пыльной, уходящей в степь грунтовой дорогой начиналось обширное табачное поле с двумя длинными сараями. Там, нанизанные на протянутые вдоль всего сарая нити из толстого прочного шпагата, сушились большие зеленые табачные листья.
А за табачным полем звенящая стрекотом цикад степь да степь до самого горизонта.
Собственно, домом бабушкино жилье назвать трудно - крохотная, покрытая камышовой крышей, мазанка с глиняным полом. Во дворике вишневые и абрикосовые деревья. И, естественно, шелковица. Дальше огород, где чудесный запах укропа, где на грядках помидоры и огурцы, а чуть подальше бахча с арбузами. Еще подальше, кукуруза - любимое место наших игр.
И еще во дворе летняя кухня с навесом. Там летом варят вишневое варенье - в большом медном тазу. И пенки ложкой собирают. А потом пенки эти достаются нам, с нетерпением ожидающим этого дивного мига пацанам.
Хочется вспомнить маминых родных, которых уже никого нет на этом свете. Маминых, потому что о родных отца не знаю почти ничего. Знаю, что родители погибли, когда отец был совсем ребенком. Знаю, что в юности батрачил. Знаю, что во время знаменитого голода на Кубани (который теперь узурпирован Украиной и назван Голодомором) отец пятнадцатилетним мальчишкой бежал в Грузию, где жила какая-то его родня. И так спасся. После службы в Красной Армии остался служить на сверхсрочную, потом стал офицером или по терминологии тех лет, командиром.
В конце тридцатых его чуть не изгнали из армии за родных - кулаков. То ли это были родители, то ли кто другой, не знаю. Отец на эту тему не говорил никогда, но кое-что рассказала мама уже в последние годы жизни. Вот, собственно и вся предыстория. Брат отца, Иван Васильевич, иногда приезжал к нам в Краснодар, но очень редко, поэтому я его почти не знал.
Мама не раз вспоминала, как они пережили тот же страшный голодный год. Спасла их коза, которая давала чуть-чуть молока, по стакану на каждого из детей. Это козье молоко с привкусом полыни спасло всех детей в семье. А было их пятеро: Дуся, Федя, Миля, Поля, Вера, и самая младшая, моя мама, Саша - или как ее всю жизнь звали в станице, Шура.
Самой отчаянной и смелой из сестер была старшая - Дуся. И по словам мамы, самой красивой, хотя красивыми были все сестры.
Дусю убил немецкий снаряд в августе сорок второго, когда к станице подходили немцы. Осколком того же снаряда тяжело ранило в ногу девятнадцатилетнюю тетю Веру. Ее спас немецкий военный врач.
А мама в тот день ушла с нашими войсками, отступавшими с кубанской равнины к предгорьям Кавказа. Именно тогда отец познакомился с восемнадцатилетней красавицей, Шурой Чабановой. Но до середины сорок третьего служила она связисткой в другом полку.
Отец в начале войны был в Иране в звании лейтенанта. Сейчас мало кто знает, что в июле 1941 года Красная Армия и британские войска с двух сторон вошли в Иран, оккупировав его, и до конца войны там стояли советские части.
Потом отец попал в Крым, уже старшим лейтенантом. В мае 1942-го года, когда немцы обрушились на Крымский фронт, наступление началось мощной бомбежкой, во время которой отца тяжело контузило. Через несколько дней немцы захватили Керчь, завершив разгром Крымского фронта. Это была одна из страшных катастроф, которыми был так богат первый военный год. Организованной эвакуации не было. Кто не погиб, попал в плен. За исключением чудом перебравшихся через Керченский пролив на Кубань на плотах, лодках, автомобильных камерах и немногочисленных военных катерах....
Отцу повезло - он не погиб и не попал в плен. Мне он об этом времени не рассказывал, он вообще не любил вспоминать войну. Но в те годы, когда на праздники собирались за столом компаниями, взрослые, подпив, часто обращались к войне. Бесхитростные их рассказы откладывались в детской памяти. Однажды во время такого застолья разговорился отец. В последние дни страшной крымской эпопеи контуженного отца согласился взять с собой летчик чудом уцелевшего в этом аду двухместного связного фанерного биплана У-2. В последний момент в заднюю кабину втиснулся еще один офицер. Над Керченским проливом шли низко, чтобы не засекли "мессеры". Из-за перегруженности задней кабины нарушилась центровка самолета, и он норовил, задрав нос, свалиться в море. Так и ползли, проваливаясь к самым волнам, а потом опять чуть поднимаясь - пока не дотянули до кавказского берега. А дальше, после госпиталя, стал отец командиром роты связи на Кубани и в предгорьях Кавказа.
Мама, как я говорил, вначале воевала в другом полку, гвардейском. В феврале 1943 года из Туапсе их должны были перебросить на Малую Землю, где тогда шли жесточайшие бои. Перед самой погрузкой на катера порт Туапсе подвергся страшной бомбежке. Полк понес такие огромные потери, что вместо Малой Земли его сразу отправили в тыл, на переформировку. Бомбежку эту мама вспоминала не раз. Это не был связный рассказ, скорее, отрывки, разрозненные эпизоды - как вокруг все горело и взрывалось, что прокричал ей пробегавший мимо матрос, как ее бросило взрывной волной в полузасыпанный окоп....
С лета 1943 мама уже была в роте отца.
В мае 1944 года демобилизовалась, а в декабре родился мой старший брат. Отец освобождал Белоруссию, потом Польшу, воевал в Восточной Пруссии, после штурма Кенигсберга их перебросили под Берлин.
Войну закончил в Чехословакии. Я мучительно пытаюсь вспомнить, куда делись фотографии отца, сделанные в начале мая 1945 года в Берлине. Почему-то мне кажется, что я их взял с собой, когда последний раз был в России несколько лет тому назад. Даже коричневый конверт помню - но не могу найти. А может я что-то путаю, и они у брата в Краснодаре. На одной из фотографий отец с группой офицеров на ступеньках вдребезги размолоченного рейхстага.
Единственный мамин брат, дядя Федя тоже, естественно, хлебнул военного лиха, и в том же сорок втором был комиссован по тяжелому ранению. До конца жизни у него не сгибалась нога.
Я рассказываю об их военных судьбах, поскольку для поколения моих родителей война определила всю дальнейшую жизнь, хотя 9 мая 1945 года маме еще не исполнился двадцать один год.