Аннотация: Маленькое цветное стеклышко, через которое виден свет и тепло моего московского детства.Зачем оно вам? У вас есть свое, точно такое же, только оно запылилось и затерялось среди ненужных вещей...
Плач по луне или Москва моего детства
Ковер висит на стене у бабушки в комнате. Ковер шелковый, привезенный дедом из далекого Китая, сказочный. На нем совсем живой лес с огромными бурыми елями, белая гора вдалеке и поляна с высокой, такой же бурой, как ели, травой, по которой бродят два взрослых оленя и два их олененка. Темное, почти черное небо над белой снежной горой становится светлее, если встать на кровати, дотянуться до него и разгладить нежный шелк ковра ладонью. У ковра синяя бахрома, она грубая, совсем из других ниток, и хочется расплести ее и выбросить. Или заплести косичками. Я глажу шелк травы ладонью - мне пять лет - трава расступается, и я нахожу в ней мелкие розовые цветочки, и можно погладить олененка, он весь мягкий, гладкий и прохладный. Ели на ковре совсем не колючие. И поляна такая, как будто наступила ранняя осень - нет никаких ярких цветов - все кажется буро-золотым. Или, может быть, эту поляну освещает луна? Здесь нет теней и, наверное, если погладить против шерсти небо, то найдутся и звезды. Но луны на ковре нет, хотя должна быть где-то над горой. Я это чувствую. На этом ковре никогда нет дождя или снега. Трава и ели становятся зеленее весной. И олени бродят не спеша по поляне: олениха, рядом высокий, сильный олень и два их олененка - чуть побольше и чуть поменьше. Они всегда бродят по этой поляне и щиплют траву...
Мне пять лет. Я смотрю на ковер и все глажу его рукой, потому что бабушка разрешила войти в ее комнату.
*****
Мой ковер заменяет мне день зимой, потому что зимой у меня нет дня. Еще в темноте меня будят, сажают на зеленую круглую, деревянную табуретку в коридоре. Я натягиваю серые колготки, сверху - колючие, синие, шерстяные рейтузы, которые потом все равно сморщатся на коленках. Натягиваю высоко, почти до подмышек, прямо на свое оранжевое байковое платье с белыми цветочками и круглым воротником. Мне подставляют черные негнущиеся валенки с галошами, я влезаю в них, встаю. На меня наматывают белый платок и надевают шапку - высокую светло-меховую, с двумя маленькими болтающимися помпончиками на макушке и тугой завязкой под горлом. Потом меня заворачивают в толстую шубу с висящими на резинках варежками. Я становлюсь похожей на гнома или на елку, потому что совсем не могу шевелиться - я стою, растопырив руки, и мне кажется, что меня упаковали, чтобы подарить кому-то. Я залезаю в варежки - они теплые внутри - они сохли всю ночь на батарее, хотя еще вчера вечером они были мокрые, хоть выжимай.
Становится жарко, но нельзя развязать тугой платок, потому что на улице холодно - зима. Я протягиваю ладонь навстречу взрослой руке, и мы идем по коричневым деревянным ступеням cо стершейся краской и деревянными резными столбиками перил вдоль них. Я спускаюсь по ступеням медленно, чуть боком - так легче шагать внутри негнущихся валенок, болтающихся на ноге - я опять забыла одеть носки.
Качающийся свет фонаря под железной крышей крыльца провожает нас, и мы уходим в темноту ночи по заснеженной дороге, скользкой под рыхлым, растоптанным снегом. Идем все дальше и дальше: от одного круга света под фонарем, до другого. И снег сыплет и мечется только внутри этого болтающегося в воздухе колпака света. А в темноте снега как будто нет... Только ветер бросает в лицо что-то колючее.
Иногда я еду на санках с высокой алюминиевой спинкой и бледно зеленым матрасиком, закрывающим желтые и зеленые дощечки. Санки качает, иногда они скребут полозьями по расчищенной от снега дороге. А я сижу в них как куль, не открывая глаза, привалившись к погнутой на одну сторону спинке, или ловлю ртом снежинки, пока никто на меня не смотрит.
Мы едем в детский сад, он недалеко - в первом этаже пятиэтажного желтого дома. Как всегда, мы пришли первыми. Наши санки становятся около крыльца по стойке 'смирно' и стоят-грустят в одиночестве, пока не появятся другие санки.
Мы поднимаемся на высокое кирпичное крыльцо с железными перилами, к которым примерзают языки и руки на морозе, по каменным, ужасно высоким и скользким ступеням, обычно обледенелым, иногда посыпанным песком. Детский сад еще темный, свет горит только в кабинете медсестры Зинаиды Максимовны. Она большая и добрая, в белом халате с двумя карманами. У нее всегда есть черные сухарики с солью. И слезы сами незаметно высыхают на глазах, когда грызешь эти сухарики.
Детский сад постепенно оживает: наполняется звуками, светом и запахом каши. Меня ведут в группу - там яркий свет, аквариум с рыбами. Приходят заспанные дети, мамы которых тоже торопятся на работу и пытаются запихнуть их влажные шубы-шапки в узкие деревянные шкафчики. На светло-зеленых дверках шкафов нарисованы разные фрукты-овощи, чтоб каждый знал, где его шкаф. Иногда шубы развешиваются на открытой дверце, чтобы они просохли. Сразу становится как-то шумно и напряженно. Сон уходит, глаза открываются шире. Я брожу по группе, шаркая тапками по гладкому темно-синему линолеуму, не зная чем себя занять... Потом - завтрак.
Мы садимся за столики, каждый для четырех человек, нам расставляют тарелки с кашей, кладут белый хлеб и ложки. Я ем хорошо. Какао в кружках дают позже, чтоб мы сначала съели кашу. Я люблю есть в саду. Особенно люблю винегрет с зеленым горошком, котлеты с картошкой и запеканку из творога и вермишели. И, конечно же, страшно и преданно люблю компот из сухофруктов. Кажется, что я могу выпить десять стаканов, но его никогда не дают, как добавку.
Меня отдали в сад, когда мне был год. Я разговаривала тогда уже хорошо, а другие дети еще не говорили совсем, и первое, что я научилась делать в саду - это поднимать руку и говорить: 'Добавочки'. Этого я не помню. Но помнит моя мама... Мама еще помнит, как в полтора года я стояла на табуретке на утреннике и читала наизусть 'Муху - Цокотуху'. И она всегда этим гордится. Не знаю, почему.
Самое раннее, что я про себя помню - как я прыгаю на высоком кожаном диване с прямой спинкой. Кто-то сидит рядом и мешает мне прыгать - диван перекосился, и я все время съезжаю в сторону. Над диваном висит фотография в рамке, я прыгаю, держусь руками за спинку и смотрю на нее. А большая седая женщина говорит моей маме, что надо обязательно делать то, что хочется, и если ребенку хочется сейчас прыгать на диване, то нельзя ему это запрещать. И я от этих слов прыгаю еще усерднее. Потом помню старую огромную каменную крепость, лестницу в башне, где воет ветер, там темно и страшно. А мы поднимаемся все выше и выше по разрушенным ступеням. Мама говорит, что это мы были в гостях у моей двоюродной бабушки в Таллинне, и было мне тогда полтора года.
Это был мамин отпуск, и поэтому я в сад не ходила.
А в саду, в нашей группе за крайним столом сидит Димка. Он никогда ничего не ест. Он набирает полный рот еды и держит ее за щекой. Его даже иногда пытаются кормить и ругать, а он - не ест - он просто не может проглотить без мамы эту еду, ему хочется домой, и комок стоит в горле. И как воспитательница этого не понимает?
В группе жарко. На мне оранжевое байковое платье с круглым воротничком и пуговицами на спине, колготки, которые приходится все время подтягивать, и тапки. Я брожу по группе - ищу, чем себя занять. Мне ужасно нравится кукольная мебель - дома у меня такой нет. А вообще, я не люблю играть в здешние игрушки, потому что никогда нельзя доиграть игру до конца - мы все время куда-то уходим.
Вот опять мы торопимся в зал на музыкальное занятие или зарядку. И, может быть, нам даже дадут сегодня музыкальные инструменты, как в настоящем оркестре. И мы будем петь вместе с воспитательницей, сидящей за черным, потертым пианино с вырезанной спереди серой завитушкой с острыми краями (если провести по ней пальцем). Мы будем петь какую-нибудь новогоднюю песню и стучать в такт своими ложками и молоточками по ксилофону...
А потом будет утренник, и придут родители, и мы все будем в платьях снежинок из марли, с белыми коронами, обклеенными ватой и мишурой. А мальчики будут зайчиками: в черных шортах и белых рубашках, прыгающие, как дураки, поджав к груди руки и склеив голые колени.
Но в этот раз я буду не просто снежинка, я буду СНЕГУРКА, я буду самая главная после Деда Мороза. Я, правда, не знаю, что мне надо делать, но я не буду читать стихи и петь песни, потому что мне будет некогда - мы с Дедом Морозом зажжем елку и послушаем детей. А еще мне дадут снегуркин костюм и парик с двумя чудесными, тяжелыми, длинными, светлыми, почти настоящими косами. Я вчера его уже примеряла. И я смогу кружиться, и чувствовать тяжесть и прелесть эти длинных кос, как они падают на спину или даже залетают вперед. Только непонятно как же быть с подарком - дадут мне его или нет, положен Снегурке подарок с конфетами-мандаринами? Это мне интересно.
А потом наступит настоящий Новый Год с домашней пахучей елкой, которую папа будет долго караулить около елочного базара. Или даже дежурить ночь перед завозом, чтобы быть первым, потому что елок всем не хватит. Специально для этого дежурства он достанет с антресолей дедовы высокие белые бурки и черный, мятый, пахнущий нафталином полушубок с жестким, серым и кудрявым мехом внутри.
Потом мы будем долго топтаться по елочному базару среди сваленных кучами елок и ломаных еловых веток, не спеша поднимать елки и встряхивать слежавшуюся хвою, чтоб найти самую лучшую - ошибиться нельзя. Но елки все равно все кривые и очень трудно сделать выбор. И я буду метаться и завидовать другим, кто уже нашел хорошую елку, и страшно переживать, что нам уже не найти такую хорошую. И наконец, махнув рукой в кожаной черной рукавице, папа выберет одну и прикинет, каким боком ее лучше повернуть в угол, чтобы не была видна проплешина на боку и двойная верхушка. Потом мы поднесем ее к прилавку. Мужик с красным носом, в черной шапке с растопыренными в стороны шапкиными ушами и болтающимися с них завязками, обмеряет ее длинной линейкой, завяжет веревкой, папа заплатит деньги, и мы потащим ее домой.
Сначала елку уберем на балкон и, может быть, она даже примерзнет к балкону из-за капающих с крыши сосулек, если папа забудет ее накрыть пленкой. Перед самым Новым Годом папа достанет елку с балкона. Обязательно надо дать полежать ей на полу - оттаять. Мама вытрет тряпкой грязную лужу с пола. Потом мы с папой спилим снизу небольшую часть ствола, чтобы елка лучше пила воду. Светлый срез сразу становится липким, и трудно отмыть от смолы пальцы.
Высоко, на желтом шкафу с большой зеркальной дверью, лежат коробки с елочными игрушками. В старой коричневой толстой коробке - старинные некрасивые игрушки из папиного детства, переложенные серой ватой, чтоб не разбились. Новые, немецкие игрушки с белой сахарной колючей пудрой по краям лежат в большой плоской коробке с картонными перегородками внутри и со смешным Дедом Морозом в короткой красной куртке на крышке. В некоторых шарах золотая середина придавлена и в ней волшебно и смешно отражается вся комната, и елка, и мой нос, и глаза. И очень хочется поковырять эту блестящую середину пальцем и посмотреть, что ж там внутри шара. Папа намотает на елку самодельные лампочки с сиреневыми и зелеными наплывами краски. А потом уже можно развешивать шары, обязательно обматывая нитку два раза вокруг ветки, чтоб шар не соскользнул на пол и не разбился. Но самая большая ценность - это золотой шпиль. Его ужасно трудно купить и поэтому, если он разобьется, то будет совершенно нечем украсить верхушку. Поэтому я лучше не буду брать его в руки. Хотя, пальцем потрогаю.
И нет ничего лучше, чем проснутся на рассвете, когда за окном уже почти светло, а в комнате еще темень, и смотреть на темный силуэт елки у окна, и чувствовать ее запах, и представлять праздники, и подарки, и мандарины в тонкой пахучей кожуре... И залезать в темное новогоднее утро под колючие ветки и разгребать коробки и свертки...
И бабушка обязательно напечет пирогов с капустой, рисом и мясом. И мы будем их есть потом еще целую неделю вместо всей другой еды, разогревая на сковородке с маслом, потому что бабушка не умеет печь мало пирогов.
Дни, когда она печет пироги - одни из самых главных и ответственных дней в ее жизни. И поэтому ей ни в коем случае нельзя мешать. Она тогда делается нервная и злая. Обычно с утра она закрывается на кухне, но можно подойти к стеклянной двери и смотреть через нее, стоя на цыпочках и прижавшись лбом к стеклу. Сначала она крутит вареное мясо мясорубкой, покрепче привинтив ее к столу вилкой, просунутой в вертушку... Потом делает тесто, потом на больших черных протвенях появляются красивые гладкие белые пироги. И бабушка заставляет этими протвенями всю кухню. И потом она печет их по очереди весь день, аккуратно макая воронье перо в разболтанное яйцо и смазывая их перед тем, как посадить в духовку. И обязательно смазывает их маслом после, когда они уже вытащены - горячие и румяные. И запах идет на весь дом... и все соседи знают, что бабушка печет пироги. Вечером ее нельзя трогать, потому что она умирает от усталости, лежа на кровати в своей комнате, и, наверное, смотрит на свой шелковый ковер...
Праздничное время проходит как-то слишком быстро, и вот опять я иду рано утром в детский сад. И вижу, как в коридоре сидит Химич, потому что он ночует всю неделю в саду. Он разгрызает на куски свои чешки. Ему, наверное, тоже плохо здесь - он разгрыз уже много своих тапок и чешек, и воспитательница устала уже жаловаться на него его матери... А у меня сегодня новые сандалии - белые. Я никак не пойму, как они застегиваются, а мама ушла. Я сижу на банкетке в коридоре и прям раздуваюсь от злости на эти сандалии, где непонятно куда продевается ремешок. Если бы рядом было мусорное ведро, выкинула бы их немедленно - ни за что больше не одену.
Сегодня мороз несильный, и мы пойдем на прогулку. Обычно мы долго одеваемся и топчемся перед своими шкафчиками в коридоре, ожидая, пока воспитательницы замотают нам платки и застегнут тугие пуговицы шуб... Мы все упариваемся внутри этих шуб и выкатываемся на морозный воздух, как румяные колобки.
Воспитательницы скатывают нас в кучу, чтобы мы не раскатывались по сторонам, пока дойдем до детской площадки, ведь мы не можем держаться за руки - мешают варежки. И щеки сразу становятся красными и шершавыми на морозе, и снег хрустит под блестящими галошами. И можно присесть в сугроб и не вставать, потому что в такой одежде нельзя встать, можно только падать. Нас поднимают за завязанные сзади вокруг шеи шарфы.
А Змеул всех толкает, и его вдруг толкаю я, и чувствую себя такой смелой и сильной. И он это тоже, наверное, чувствует.
Потом мы возвращаемся в сад, снимаем, наконец, эти тяжеленные и влажные шубы-шапки, валенки, варежки, разматываем платки. И уже вкусно пахнет гороховым супом, и мы идем мыть руки, и щеки у нас красные и какие-то отдельные от лиц - как будто они еще на морозе, и мы забыли забрать их с улицы... А на столе уже стоит порезанный черный хлеб. И так вкусно откусить сначала большой кусок хлеба, потом сунуть в рот ложку желтого густого горохового супа... Я люблю есть в саду. Я уже это говорила. Хотя геркулесовую кашу с колючками я не люблю, я просто не могу ее проглотить.
Я не люблю в саду спать днем. Совсем белая спальня с белыми железными кроватями, белыми простынями-одеялами... и воспитательница в белом халате... и свет из окна яркий, белый... И она стоит и смотрит, положили ли мы под щечки сложенные ладошки. И совершенно невозможно заснуть, когда ладошки под щекой... Я засыпаю, если могу обнять подушку. Она стоит и смотрит, закрыты ли у нас глаза. А я лежу и смотрю через приоткрытые веки на белую спальню, я не хочу спать, но лежать так страшно скушно, и я уже хочу заснуть, чтобы поскорее настал вечер, и меня забрали домой. После сна - полдник с булкой и компотом, потом ужин - макароны или картошка с котлетой, и в темноте - домой... Я же говорила - у меня нет дня зимой.
Дорога домой всегда интереснее, потому что я совсем не сонная и могу рассказывать маме, как у нас там было в саду сегодня: и про Химича, и про Змеула, и про то, что мы ели, и как гуляли. А мама идет медленно - вечером она не торопится - и слушает меня, и вздыхает.
Бабушка меня из сада больше не забирает, потому что один раз я от нее сбежала, как она считает. Хотя, на самом деле, сбежала она. Сейчас расскажу, как все было. Забрала она меня из сада однажды и оставила во дворе соседнего дома покататься с горки, а сама ушла в магазин. И я долго каталась, и мне было весело. А потом вдруг оказалось, что вокруг никого нет - все ушли домой. И я не помнила совсем, где бабушка и почему ее нет рядом. Я не знала, что мне делать, и решила тоже пойти домой, потому что я уже большая и самостоятельная. И я пошла домой - это было далеко. Я даже не ожидала, что когда идешь одна, дорога становится такой длинной. Я сама переходила дорогу с машинами и долго шла по улице. И улица становится совсем другая, когда идешь по ней одна. Я пришла домой, а бабушки дома нет, и дверь заперта. И я осталась гулять во дворе, и заигралась, и совсем забыла, что я пришла домой одна, и очень удивилась, когда появилась моя взмыленная бабушка, которая бегала два часа по дворам и искала потерянного ребенка, то есть меня... Теперь меня из сада забирает мама.
Иногда вечером мы выходим с папой играть в хоккей перед подъездом. У нашего подъезда - яркий фонарь. И железная труба подпирает угол железной крыши - ворота готовы, и шайба хорошо видна. И мы играем. Я на воротах. Раньше у меня была игрушечная пластмассовая клюшка, а потом мне купили настоящую, деревянную, но не гнутую. Но я все равно намотала на нее синюю изоленту, как обмотаны клюшки у хоккеистов по телевизору.
Папа любит смотреть хоккей. На первом этаже в коммунальной квартире у нас есть еще одна комната - бабушкина комната. Но бабушке там не нравится, ей там холодно, поэтому она живет вместе с нами на втором этаже, а в той комнате стоит телевизор, и папа ходит его туда смотреть, чтобы не мешать мне вечером засыпать. Там есть полированные книжные полки с книгами, на них стоят разные красивые и хрупкие вещи, которые легко могут разбиться: фарфоровая белая пятнистая гончая собака и коричневая шкатулка, похожая на большой грецкий орех. От экрана телевизора идет голубой свет, и папа переживает, что наши проигрывают... В туалете там пахнет табаком, и валяются окурки...
Когда снега уже много, мама строит нам во дворе большую горку. Горка крепкая - в основании мы укладываем большие сосульки с крыши, мы привозим их на санках, потом засыпаем снегом, утрамбовываем и заливаем водой. Заливать трудно, потому что приходится таскать воду ведрами из дома и много не натаскаешься, даже взрослым тяжело. Зато потом можно кататься всю зиму, даже вечером, и никто ее не разрушит...
Еще мы любим рыть в сугробах пещеры или строить крепости, но этим нужно заниматься в выходной день, чтоб не спеша. И чтоб дворники не ругались, что мы рушим сугробы на расчищенную дорогу. Я прихожу домой после таких копаний совершенно мокрая: и штаны, и варежки, и вся шуба внутри. Кладу все это кучей на батарею - сушиться. А бабушка тогда хватается за щеку, качает головой и начинает причитать, что простудился ребенок, как пить дать простудился, и куда только родители смотрят...
Еще я люблю болеть. Но не тогда, когда комната плывет красными кругами, режет от света глаза, и больно глотать. А тогда, когда я сижу и парю ноги в высокой эмалированной зеленой кастрюле. Я сижу на маленьком стульчике, мои колени укрыты сверху рыжей клеенкой, потом одеялом, чтобы вода не остывала. Вода очень горячая, и мне трудно привыкнуть, но зато, мама в это время мне читает книжку. Иногда про 'Ищут пожарные, ищет милиция, ищут фотографы в нашей столице, ищут давно, но не могут найти парня какого-то лет двадцати...' И я думаю, что если б я была тем героическим парнем, я б никогда не стала прятаться от фотографов - пусть себе фотографируют, если им так хочется. А я бы смотрела на свои фотографии в газете и гордилась. И показывала бы их потом своим детям и внукам... Еще я люблю сказку 'Нахаленок', потому что мальчишка там зовет своего отца 'Батяня', и мне ужасно это нравится, и я повторяю это слово и тоже начинаю звать так отца... Еще нравится читать про Мальчиша-Кибальчиша: 'Плывут пароходы - салют Мальчишу...'
Вообще, я люблю героические сказки. И хочется быть таким героем, выпятить грудь, чтобы горны трубили и знамена развевались. Или просто быть как дедушка - в пиджаке с орденами и фуражке с белым верхом, и чтоб в тумбочке хранился золотой кортик - острый и холодный. Я люблю военную форму... В ней все становятся мужественнее. Вот дедушка, например, когда он в обычной одежде, в старой клетчатой рубахе с завернутыми рукавами, сидит за столом - разве это вид? Совсем другое дело, когда он надевает военную форму. У него даже лицо меняется. Строгое становится и героическое.
Ну, еще я очень люблю украинские сказки - их папа привозит из командировок. Они очень смешные, вообще украинский язык страшно смешной. Например, сказка 'Цап да баран' - одно название, а как уже смешно! Еще я люблю литовские сказки и стихи. Там очень красивые картинки. Там есть картинка, где трясогузка прилипает к крыше - то клюв у нее прилипнет, то хвост, а перед домиком, где она вот так прилипает, сидят бабушка и дедушка на скамеечке... и вокруг красно-зеленые деревья... и все такое уютное... Ну, всякие там 'Мухи- Цокотухи' - это мне тоже нравится, но я знаю все это с детства и уже поднадоело...
Еще очень люблю, когда мама ставит на тумбочку проектор для диафильмов, подкладывает под него несколько книг, вешает белую простыню на ковер, гасит свет и начинает показывать диафильмы. У нас было несколько диафильмов с пластинками, когда одновременно дядька дурацким голосом читает текст и играет музыка - мне это не нравится, потому что в диафильме самое интересное то, что можно по дивану подойти к экрану и дотронуться до героев рукой. И ты уже почти в сказке. И приятно постоять вот так, в ярком и теплом луче света. И не надо торопиться перекручивать к следующей картинке. И сватья баба Бабариха, и комар, и Карлсон, и даже горшок каши - такие цветные, теплые и живые...
Еще у меня есть набор детской фарфоровой посуды - настоящий белый чайничек, чашки-блюдца с золотой каемкой и рисунком на боках. Я очень люблю, когда мама наливает мне в чайник настоящий сладкий чай. Я сижу за своим маленьким, голубым столиком и у меня в гостях мой коричневый плюшевый мишка с пластмассовыми глазами, я подливаю ему чай в чашку, а он как будто его пьет - это я за него выпиваю. Его мне подарили, когда я только родилась и была гораздо меньше его. А потом постепенно я росла и переросла его, наконец. И на столе лежат печенюшки и монпансье в круглой железной банке с красной крышкой, и даже варенье в маленьком блюдечке...
Ну, конечно, еще я люблю строить дом из диванных подушек, но это все любят. А еще, я иногда одеваю на голову колготы и завязываю на них бантики. Тогда они болтаются в разные стороны как настоящие, тяжелые косы. Косы - это моя всегдашняя мечта, потому что у меня короткие и тонкие волосы, как пух. Я вся в папу.
*****
И так, незаметно, проходит зима. И мы готовимся в саду к празднику всех мам: учим стихи и опять что-то поем, и вырезаем цветы из открыток, и приклеиваем их на цветную бумагу.
И утром уже светло. И снег становится темный и шершавый. Я каждый день выглядываю в окно на школьный двор и проверяю, не стал ли серым и водянистым снег. Тогда можно выйти на школьный двор в субботу пораньше в высоких зеленых резиновых сапогах и строить в снегу каналы с темной водой, и плотину около бетонного заборчика. И пускать кораблики из веточек или сухих семян ясеня... И можно бродить по лужам или бежать вдоль реки, текущей по асфальту... Или смотреть, как с каждым днем все больше вылезает из-под фундамента дома крепкий, зеленый лист одуванчика с плотным еще бутоном... И делать рогатки, и стрелять железными пульками...
А солнце припекает все сильнее, и пропадают лужи, сливаясь в дырку в круглом чугунном люке, высыхает асфальт. И мы вдруг вспоминаем про классики и достаем обломки белых кирпичей - рисуем квадраты. В соседнем хозяйственном магазине раскупаются все железные банки с засохшим гуталином. Они наполняются землей, потому что должны быть тяжелыми. Мы скачем целыми днями на одной ноге, двигая биту...
Из соседнего подъезда, из подвала с теплой трубой выбираются после зимнего житья кошки. Тощие и мятые, они раскладываются на солнышке под окном, где живет Струкова. Она кормит всех кошек. Куски еды вываливаются из ее окна, со второго этажа, и плюхаются на асфальт. Коты сразу кидаются к куску. Побеждает обычно самый быстрый и толстый рыжий кот. Он жрет с наслаждением, громко чавкая и урча. Остальные коты возвращаются на свои места и сначала поглядывают на него сквозь сощуренные глаза с видом 'не больно-то и хотелось...', но потом, все равно, гордо отворачиваются.
Старушки появляются из домов, усаживаются на скамеечках, и грызут семечки или, раскачиваясь, вперевалочку гуляют вокруг домов. И в такой кучке из трех старушек в середине обязательно баба Дуня. Она раскачивается сильнее всех и поэтому две другие старушки по бокам подстраиваются под ее шаг. А я несусь на своем коричневом велосипеде с резиновыми жесткими колесами мимо и звоню в звонок, но лучше не звонить, а объехать их потихоньку, а то они начинают метаться, охать и рассыпаться в разные стороны - прямо под колеса. Толстые голуби переваливаются с ноги на ногу как старушки, и взлетают лениво прямо из-под колес. А я еду по луже, расставив ноги в разные стороны, чтоб не намочить. Педали крутятся без меня. И брызги поднимаются, как два прозрачных крыла по обеим сторонам от колеса. И мокрая дорога блестит, и в ней отражаются наши желтые двухэтажные дома, и голые еще тополя, и белые кучерявые облака на синем небе...
Я люблю, когда настает весна, я хожу в детский сад в зеленом в мелкую черную клетку тонком пальто с блестящими пуговицами и таких же клетчатых толстых зеленых брюках. Я люблю ходить в брюках, хотя иногда в них жарко, но у меня других нет. Весной и летом мы ходим с воспитательницей гулять в сквер. Там она ставит раскладушку в траве и спит, а мы бродим вокруг. Я люблю выковыривать маленькие шампиньоны из-под асфальта. Они такие маленькие, но такие сильные - они ломают асфальт изнутри.
Бывают вещи, которые я ужасно не люблю. И не знаю почему. Просто не люблю и все. Я не люблю летнее платье в цветочек с крылышками на рукавах. Дурацкие такие крылышки, хотя всем нравятся, а мне - нет, не знаю почему.
Еще я люблю меняться фантиками от жевачек. Фантики обязательно должны быть наполнены свернутой бумажкой, тогда они тяжелые и ими можно играть, стуча рукой о подоконник или скамейку, накрывая чужой фантик своим. Жевачку мне иногда привозит отец - у него есть друг, который ездит за границу. Мне страшно завидуют дворовые мальчишки, потому что я ела настоящую жевачку-сигаретки и жевачку-медальку с цветным Дональдом. Они стараются побыстрее выменять мои фантики с еще не выветрившимся запахом мяты.
На детсадовской площадке есть большая веранда, куда мы все идем, если вдруг дождь, а за верандой, за забором, лежит мастика. Ее можно жевать как жевачку. Не знаю, кто это придумал, но гадость ужасная. Совсем невкусно. И взрослые ругаются.
.
*****
Недалеко от дома у нас есть 'дедусин садик'. Там за высоким глухим забором много участков с домиками и деревьями, и бегает собака вдоль проволоки - охраняет сады от воров. Наш участок тоже огорожен проволокой и зарослями колючей малины. Рядом с забором платформа - там останавливается электричка. Я никогда не ездила на этой электричке - мы всегда приходим сюда пешком. Когда я была маленькая, мне было года два, я чуть не попала под электричку. Я не видела, что она уже тронулась и перебегала вслед за мамой пути. А мама не видела, что я бегу за ней, и оглянулась на меня, на мой голос, и стояла молча, не шевелясь, совсем белая, боясь, что я остановлюсь от испуга на рельсах. Но я не остановилась. Как же я могла остановиться, когда меня мама ждет?
Под большой березой у нас построена скамейка, под ней ящик с инструментами, а над скамейкой - почти прозрачная волнистая пластиковая крыша. На высокой сосне прибит давно развалившийся скворешник. Наш маленький зеленый домик с открытой верандой, стоит, окруженный со всех сторон яблонями. Его построил дед. Деда уже нет, а домик есть. В нем диван с двумя валиками, покрытый старой, когда-то бархатной коричнево-красной полосатой накидкой. Зеленая полка с посудой. Желтая вешалка со старыми военными зелеными рубашками деда. На полке его шляпы - светлая, сетчатая и толстая серая. Отец летом надевает эти рубашки и шляпы для работы на огороде. В фанерном ящике - рваные перчатки и варежки - тоже для работы. Воздух в домике замерз за зиму и пропитался пылью. Зимой в погребе в ящиках лежат яблоки. Когда земля промерзает, то на деревянных дощатых стенах и на вентиляционной трубе погреба висят лохмотья и седые бороды инея - так яблоки дышат. И пахнет мышами, и осенью, и воском... И пламя свечи дергается, и воск стекает в граненый стаканчик, в котором стоит свечка...
Ранней весной мы приходим в 'дедусин садик' собирать березовый сок - развешиваем бутылки на сломленные ветки березы. Он совсем невкусный - несладкий. Магазинный сок в трехлитровых банках гораздо вкуснее.
Стол на веранде еще покрыт зимней пылью. А из белесой сухой травы около домика уже выглядывают красные морщинистые ростки ревеня и зеленые стрелки тюльпанов и нарциссов. И мы собираем граблями сухие листья. Старая деревянная бочка рассохлась за зиму и ее переворачивает и ставит под водосток отец.
И должны уже включить летний водопровод. Кран кашляет и чихает, и дрожат трубы, лежащие на земле. Вода вырывается из дырки в проржавевшей за зиму трубе. И отец бежит к водопроводчику. А я смотрю пока, как острая, тонкая, сильная струйка размывает землю и становится все крепче, и на земле остаются песочные разводы. Приходит водопроводчик и ставит на трубу хомут - затягивает дырку. И мне жалко ту тонкую струйку, которая хотела вырваться после долгой зимы на свободу. Отец присоединяет старый, резиновый, жесткий, черный шланг к трубе и наполняет бочку. Вода вытекает из щелей между досками, пока бочка не разбухла.
Под березой, с другой стороны от скамейки, у меня построен небольшой шалаш из веток - там можно играть в куклы. Около домика есть куча песка и металлические формочки и совок. Но я люблю жечь костер. Я собираю старые сухие и колючие ветки вокруг яблонь и слив и таскаю их на поляну. Отец рубит их топором на старой деревянной колоде, которую он прикатил от сторожа, когда тому привезли дрова. Он поджигает ветки и запах дыма, терпкий и легкий, разносится далеко по саду среди нераспустившихся еще деревьев.
И больше нет зимы и нет ночи. И я забываю на время про свой сказочный ковер. Потому что весна... И я хочу ее не пропустить, потому что это важно - не пропустить весну. Я смотрю, как проклевываются и распускаются почки смородины и крыжовника. Я люблю эти свежие сморщенные листы. Люблю стрелки тюльпанов и бледные, прижатые к земле и рассыпанные по длинным листьям сиреневые цветы примулы. И подснежники, и крокусы. И еще нет травы - она вся сухая и вялая после зимы, а жизнь уже бурлит и лезет из-под земли.
И это значит, что у отца скоро день рождения, и придут гости, и мы будем жарить шашлык, и отец, может быть, принесет опять неощипанных куропаток к праздничному столу вместо маринованного мяса... Потому что мясо купить трудно, особенно шашлык. И мама будет долго и выразительно на него смотреть. А потом мы будем петь под гитару и смеяться, и Полозов будет показывать мне фокус про втирание монеты и отрывание пальца... И мы будем так сидеть в 'дедусином садике' до самой темноты и пить сладкий, покупной березовый сок и газировку 'Байкал'. И будет щипать в носу...
И потом, через неделю, я буду чистить шампуры песком в своей песочнице и вспоминать этот День Рождения...
А потом настанет лето...
Летом в 'Дедусином садике' мы обычно все время собираем малину в большой эмалированный синий бидон, подвешенный на шею за веревку, чтобы руки были свободные. И едим ее с мороженым 'Пломбир' за 48 копеек в большой серебристой пачке, сидя за зеленым столом на веранде. И розовые вьюнки тянутся вверх по своим веревочкам. Малина поспевает быстрее, чем мы успеваем ее собирать. Все лето мы ходим с исцарапанными руками. Бабушка высыпает малину в большой белый эмалированный таз, засыпает сахаром и варит варенье. Малинового варенья у нас больше всего. Оно стоит в банках в зеленом шкафчике на кухне, банки накрыты сверху бумагой и обвязаны веревкой, а на бумаге стоят корявые цифры года, когда оно сварено. Стоит оно там по многу лет, темнеет и засахаривается. Иногда бабушка варит из такого варенья кисель.
А лето идет полным ходом. Зацветает сирень у соседа - старика. Старик сморщенный и скрюченный, кажется, все его силы впитала в себя его сирень - и розовая махровая, и почти черная поздняя, и белая, и голубая... Он бродит среди кустов и радуется каждому отдельному бутону и вдыхает в себя ее красоту, и только этим живет, и, вообще, в этот момент он страшно похож на гнома...
Лопается тугой мохнатый бутон мака, и яркий, оранжевый, помятый лепесток вываливается оттуда и разворачивается-расправляется на ветру. Зацветает душистый горошек и ноготки, и календула. Они заплетают все вокруг. И мы собираем солнечные, чуть липкие календулины цветы и запихиваем их в коричневую бутылку из-под чешского пива, а потом папа зальет их спиртом, и я буду полоскать зимой горло.
Первым поспевает 'Белый налив', он трескается после дождя и падает с яблони. У соседа напротив поспевают на самой верхушке дерева страшно красивые, с румяным боком, но совершенно деревянные груши, маня и дразня меня своей красотой... И на нашей груше поспевают и осыпаются, покрывшись черными пятнами парши, маленькие сладкие грушки. Гамак раскачивает ветер, сыплется кора со старых, черных и шершавых веток, и груша шелестит своими глянцевыми, гладкими листами... Отец подкладывает под веревку гамака кусок синей пластмассы, чтобы гамак не резал грушевую ветку. Потому что я уже стала большая и тяжелая.
Маленькие желтые наливные яблочки постепенно становятся прозрачными. В них прозрачно все, даже огрызок. Я собираю с земли сладкие дымчатые сливы, снимаю со ствола каплю смолы, как каплю янтаря, и делаю себе кольцо из травинки, прилепляя на нее смолу, как драгоценный камень...
И гусеницы снова собираются и дружно объедают весь куст калины. А на черной рябине наливаются соком ягоды, ее ветки склоняются до земли. И уже начинают краснеть листья. Это значит - наступает грустная осень. Она опалит своей печалью листья. Тогда мы соберем поздние кислые зеленые яблоки, сложим их в ящики, и отец спустит их в погреб. Там они будут жить, дышать и желтеть до весны. И погреб будет пахнуть опять мышами и воском свечи... И придется прокапывать в снегу дорожку к домику большой совковой лопатой, чтобы набрать яблок из погреба.
*****
Летом в квартире жарко. Отец закрывает брезентом балконное окно с солнечной стороны, под которым растут вишни. Но солнце все равно проникает сквозь щелки и лежит горячими квадратами на полу с потрескавшейся коричневой краской. Я больше не хожу в детский сад. Вчера мама мне подарила маленький игрушечный набор ложек-вилок и забрала из сада пораньше, потому что у нее начался отпуск. И мы поедем к деду на дачу на такси, с кучей вещей, хотя меня страшно укачивает в машине. Я не люблю машины, я люблю электрички. Я зову деда 'Дидика'. Я не помню, когда начала его так звать, но ему нравится, и все привыкли к его новому имени.
Большой дедов дом и сам дед, маленький и щуплый, встречает нас, растопырив руки и сощурив глаза. Старая бабушка (на самом деле она моя прабабушка) выходит на крыльцо, услышав шум, в своем сером теплом халате с голубыми разводами. Она смотрит на меня огромными глазами через толстые круглые стекла очков в черной оправе, потом поднимает очки на лоб и вытирает слезящиеся глаза корявым пальцем. И рыжий пес Пушок выскакивает из будки и топчется рядом, машет суетливо белым хвостом, пытаясь лизнуть меня в лицо. Его язык слюнявый и очень шершавый. И от него пахнет псиной.
Мне почему-то нравится вся эта суета. Но меня укачало в машине и хочется посидеть дома, пока отец таскает вещи из такси. Я погружаюсь в этот незнакомый запах дома. Я люблю этот большой дом, он кажется мне почему-то очень настоящим. Я люблю разные его комнаты и террасу, и чердак, и иргу во дворе, и белые занавесочки на окнах, и горшки с цветами на застеленных газетой подоконниках, и кожаный коричневый диван с красивой спинкой, и картину на стене в резной коричневой раме. Картина уже пожелтела от времени, и паучок поселился в углу под стеклом. А маленький мальчик в белой бумажной пилотке внутри этой картины стоит с копьем в руке на берегу моря, рядом с пальмой и смотрит все так же на огромный военный корабль на горизонте. Это военная картина. Потому что мой дед - военный моряк. Капитан второго ранга. И он был в дальних странах и умеет говорить по-английски. И у него в комнате в шкафу висит китель с орденами и фуражка с белым верхом. А в тумбочке сложены аккуратной стопочкой военные белые рубашки. А еще он пишет что-то целыми днями в тонких тетрадках с зеленой обложкой и нюхает табак, засовывая три пальца с щепоткой табака глубоко в нос. И потом страшно чихает. Поэтому табаком посыпана и его тетрадка и стол. А еще дед бреется настоящей острой бритвой, намыливая себе лицо кисточкой с пеной перед зеркалом. А когда-то давно он даже курил, но потом бросил - врачи запретили.
Я снова вспоминаю, что здесь нет воды и надо ходить на колонку за водой с двумя зелеными эмалированными ведрами. Потом воду наливают в большой бак с краном над раковиной. И ее нельзя лить просто так, потому что ведра тяжелые, их тяжело таскать, и колонка далеко. Под раковиной стоит ведро, куда стекает вода. Оно иногда переполняется, если не следить.
Я постепенно привыкаю к шуму машин на шоссе за окном и лаю собаки, учусь гладить серого кота Пушка с хвостом-трубой. Он шляется по всему дому и все время трется об валенки деда. А дед кидает ему куски со стола. Кот их ест с громким урчанием. У деда в доме все звери, и собаки и кошки, называются Пушок или Пушка, если девочка. Наверное, деду это нравится. И мне нравится. Мне вообще нравится здешняя жизнь, что можно, вот так просто, выйти-погулять во дворе около дома по асфальтовым корявым дорожкам, посмотреть на шоссе, на машины. И все такое неторопливое. И не нужно никуда бежать. Ни в какой детский сад. Это как будто другая жизнь, более правильная и интересная.
Мы снова ходим на рассвете за скользкими мелкими маслятами в лиственничные посадки, когда на шоссе еще нет машин, и туман тает от встающего солнца, и высокая трава мокрая и холодная. От этой травы намокают штаны и прилипают к коленкам. Мы ездим на велосипедах за ландышами по темной и прохладной лесной тропе. И идем через поле на водокачку купаться по пыльной дороге с мелкими пыльными горошинами дождя. Я залезаю в сараи - рассматриваю пыльные старинные велосипеды.
На чердаке я снова могу листать атласные альбомы со старыми черно-белыми фотографиями и открытками и примерять длинные платья и украшения из чемоданов. Я рассматриваю старые женские боты на каблуке, похожие на ботинки для коньков, и старинные патефонные пластинки. И проверяю, не съели ли мыши за зиму пачки с сахаром-рафинадом в чемодане. Роюсь во всяком барахле в углу. Я там однажды нашла настоящий серебряный самовар. Потом дядя Олег даже сделал для него трубу из консервных банок - вырезал у них дно и вставил их одну в другую. Чтобы была тяга. И мы топили самовар сосновыми шишками и пили на улице чай.
Я лезу в дяди-Вадимину комнату на чердаке. И конечно открываю там баночки и коробочки с винтиками и всякими штуковинами, и обязательно примеряю на себя его водные широченные лыжи... Мама говорит, что у него даже когда-то была моторная лодка в Пирогово, чтобы мчаться по воде на этих лыжах, высоко поднимая брызги.
Старые лыжи для снега, облезлые, с железными креплениями и почти разогнувшимися носами лежат под крышей пыльные и сухие вместе с бамбуковыми палками. И книги с пожелтевшими страницами и темными обложками сложены в картонные ящики. На стене чердака висит старый и пыльный портрет Сталина... Небольшая картонная коробка с елочными украшениями из маминого детства, переложенными пожелтевшей ватой, пахнущая пылью и солнцем, стоит, как всегда, на столе у окна. Я люблю чердак, особенно когда на улице солнце. Тогда он не такой страшный. И паутина, свисающая вниз с потолка, тоже не очень страшная. Хотя лестница на чердак - темная и опасная, потому что у нее нет перил.
Дядя-Вадим достанет из гаража свой мотороллер и прокатит меня до калитки, а может и по дороге... И я мотаюсь из стороны в сторону на поворотах, крепко ухватившись за его рубашку на боках.
Треснутая чугунная ванная на углу террасы собирает и хранит дождь... В углу, в зарослях крапивы у забора лежат рамы для парника с разбитыми стеклами.
А с побеленной стены в спальне на меня смотрит приколотая кнопками картина, на которой мать доит корову, а рядом стоит ее маленький сын, и она дает ему попить парного молока. Пыль кружится в солнечном луче. Штора с гномами становится ярче от солнца. Желтая глиняная заплатка, очень похожая на морду коровы, облупливается с побеленной печки.
Мы все вместе играем вечером в домино в столовой под большой лампой. Старый маленький телевизор развлекает деда - он садится поближе к экрану и оттопыривает ладонью одно ухо, чтобы лучше слышать. На застеленном клеенкой столе рядом с бритвенными принадлежностями и маленьким зеркальцем
стоит коробка с мелочью, со сломанными очками и блестящими пуговицами с якорями.
Сундуки на террасе, кованые железом, хранят страшные тайны... На старом пианино стоят стеклянные банки с крупой. Они иногда сползают на край и падают вниз на пол, разбиваясь вдребезги. Дед говорит, что это крысы их сталкивают с пианино, чтобы добраться до крупы.
Бумажный мусор мы сжигаем в печке, и я смотрю, слегка приоткрыв маленькую дверцу с фигурками, как сворачиваются, краснеют и чернеют смятые листы.
В кухне, на большой темной полке стоят миски и кастрюли. Двустворчатый белый холодильник висит на стене в углу. Синие ходики с желтым циферблатом на закопченной стене всегда стоят, сколько не подтягивай их гирьку-шишечку. А на окне, за белой занавесочкой, нацарапано слово из маминого детства 'ЛАРКА'. Я вожу по нему пальцем и не верю, что мама тоже была когда-то маленькой девочкой с длинными косичками, и ее брат Олег подливал в кроватку, где спала ее кукла, воды - как будто кукла описалась.
Мы идем в магазин к станции и покупаем молоко в треугольных красно-белых пакетах, и пьем его на полдник с хлебом и вареньем. И едим макароны с сыром и сахаром.
Я уже умею не бояться собак, Рыжку и Пушка, и уворачиваться от пушкового мокрого и шершавого языка. Я гуляю во дворе и ем войлочную вишню - тонкую и прозрачную на солнце и чуть мохнатую, потому и называется войлочная... И залезаю на клен, и на рябину с пистолетом и в пилотке, сшитой из желтой полосатой ткани с ромашками - я играю в войну. Хотя, деду мои залезания не нравятся, и он пытается ворчать.
Дед отправляет в разные концы страны письма со своими знаменитыми семенами ревеня.
Тройное зеркало в темной раме отражает тонкие, высокие, темно-синие вазы на столе в его комнате, покрытом вязаной скатертью. Мама разрешает мне покрутить ногой черную чугунную витую педаль на швейной машинке Зингер.
А моя старенькая прабабушка в своем темном халате и толстых очках, держащихся за уши круглыми душками, сидит все время на скамеечке перед домом и греется на солнышке.
Я здесь живу и думаю о тех, кто здесь жил раньше, и как они жили, и спрашиваю маму про ее детство. Я удивляюсь и завидую тому, что раньше у них были и куры, и коза, и глубокий погреб, куда складывался с зимы лед большими кусками и медленно таял там все лето. И что у них не было холодильника, и что в кладовке когда-то давно висел окорок, а еду готовили на керосинке. Тогда печку топили углем, и белье разглаживали большими деревянными ребристыми досками и чугунными утюгами, в которые насыпались горячие угли. Такой утюг с дырочками для раздувания углей лежит на чердаке, и я его могу подержать и почувствовать его тяжесть...
Я люблю слушать, как они уезжали в эвакуацию во время войны, и отец вместо теплых вещей привез им диванные подушки. А дед постепенно продавал коллекцию иголок для швейных машин, чтобы не умереть с голоду. И как фарфоровую посуду закопали во дворе в большую яму, чтобы не увозить с собой, а от нее остались одни осколки... И как после войны дед получил деньги за напечатанную книгу и купил на все эти деньги в деревне мешок картошки. А соседка собирала шкурки от этой картошки, варила их и ела. Эта была другая жизнь, как сказка - немного страшная, но жутко интересная.
И я пропитываюсь насквозь этим домом, брожу по комнатам и слушаю, как жучки обгрызают края бумаги, которой обклеен потолок, как скрипят полы и балки, как дом вздыхает и врастает в землю...
*****
А может быть, мы даже соберемся поехать на море. Я так люблю ехать в поезде, смотреть, как едят пассажиры - разворачивают свои курицы, достают хлеб, чистят яйца, раскладывают все это на столе. Разрезают вдоль огурцы, посыпают их солью и хрумкают с удовольствием. Мне тоже начинает хотеться есть. Их еда всегда кажется вкуснее, чем своя, и пахнет по-другому - другим домом.
Я смотрю в окно и удивляюсь - столько леса кругом, и реки, и поля, и простор. А я как-то живу себе в городе, хожу в детский сад и ничего этого не вижу. Дедов дом не считается. Это не деревня. Это почти город. В деревне все по-другому, как мне кажется, хотя я никогда не была в деревне. А как было бы хорошо - выйти утром на крыльцо, потянуться и посмотреть в голубую даль, сквозь дымку над полями, чтобы щенок терся об ногу, и чтоб подсолнух стоял у крыльца. Чтоб замерзнуть от утренней прохлады и вернутся в дом, и прыгнуть в постель, и повалятся еще... И чувствовать запах молока и свежеиспеченного хлеба. А я всего этого совсем не вижу - я каждое утро иду в детский сад, и вся эта прекрасная жизнь проходит мимо меня.
Я люблю засыпать в поезде под шум и стук колес. И просыпаться иногда от голоса, который, на освещенных фонарями станциях, объявляет, что на первый путь прибыл поезд из Москвы - это значит мы прибыли. Народ суетится за окном, подхватывает свои вещи, бежит к нужному вагону и приносит с собой запах совсем другой сельской жизни - спокойный, уютный. А я засыпаю опять под стук колес...
Утром я тороплюсь открыть глаза, потому что знаю, что за окном началась сказка... Кончилось, наконец, хмурое осеннее небо, мокрая зелень и моросящий дождь. И если открыть шторку на окне, сквозь которую уже рвется солнце, то можно увидеть чистые белые домики с мальвами во дворах, где кричат петухи, и роса блестит на траве. По деревне едет трактор. Еще заспанные женщины в белых платках и платьях с улыбками машут нам рукой и прикрывают глаза от яркого солнца... Высокие стройные тополя бегут вдоль длинной, узкой и пыльной ленты дороги среди желтых полей. Блестит река, прячась иногда в зеленых зарослях ив. И солнце доброе и ласковое... И все такое заспанно-счастливое...
И от того, что мы едем к морю, хочется скакать по всем полкам и радоваться этому огромному счастью. Пассажиры тоже просыпаются и смотрят в окно, и радуются югу и солнцу. И все улыбаются и щурят глаза... И весь вагон становится прозрачный, пропитанный счастьем и солнцем. Все складывают простыни, сворачивают матрасы. Проводница разносит горячий чай в подстаканниках. Очередь в туалет с полотенцами и зубными щетками.
С вокзала моря еще не видно, мы выносим вещи из вагона, садимся в машину и едем в маленький чистый белый домик с самодельными половиками на блестящем, покрашенном полу, с высокими железными кроватями и бордовыми мальвами под окном.
Мы идем к морю по узким улочкам среди домов, увитых виноградом, где солнце с трудом пробивается сквозь деревья с огромными стручками и странными ягодами... И все это так прекрасно... И загорелые люди, одетые легко и ярко, беззаботно болтливы. И мне вдруг дарят вьетнамки. Я в них хожу, как на лыжах, потому что они мне велики. Местные мальчишки, спокойно загорелые, с выгоревшими волосами и облупленными носами, ходят сами купаться на море, и ловят рыбу, и умеют нырять...
Мама готовит чудесный салат из больших, рыночных, сладких помидоров и фиолетового лука и баклажанную икру с жесткими семечками баклажанов внутри. Мы ходим в столовку, где вкусно пахнет недомашней, чужой едой и все страшно соленое. Утром папа съедает маленькую баночку сметаны, закрытую полосатой крышечкой из фольги. Мама лепит из местной глины скульптуры и заостряет тонкие палочки для лепки маленьким треугольным ножичком с оранжевой ручкой. Я подбираю и чищу лопнувшие колючие каштаны и складываю их в блестящую коричневую кучку.
Я прямо пропитываюсь этим светом и счастьем. Я завидую всем этим людям, живущим в такой красоте всегда. И вовсе не понимаю, почему же они все завидуют мне и моей московской жизни. Я совсем забываю, что меня ждет мой шелковый ковер с оленями, и детский сад, и запах пригорелой манной каши, и холодная осень, и дождь, и мокрые листья в лужах, и запах дыма от этих листьев, такой пронзительный кисло - тоскливый, щекочущий ноздри и щиплющий глаза.
*****
В летний мир трудно вернуться из темной московской зимы. Это получается один или два раза за зиму.
Утром в субботу папа, вдруг, начинает доставать из книжного желтого шкафа со стеклянными дверцами черные и коричневые пластиковые ванночки для реактивов и бачок для проявления пленки. Мне ужасно нравится это взрослое слово 'реактивы' и вся эта суета: подготовка ванной, когда из нее выносятся тазы и баки, и всякое добро. Длинное прямоугольное окно над ванной завешивается одеялом. На стиральной машине кладутся пачки с бумагой, которую нельзя открывать при свете. На желтую тумбочку ставится фотоувеличитель. Над ванной, на деревянной доске расставляются ванночки для проявителя, воды и закрепителя.
Сначала проявляются и сушатся пленки, подвешенные на веревку за прищепки. А вечером уже начинается самое интересное. Папа сначала долго ходит по дому и разговаривает и с мамой, и с бабушкой - предупреждает, что в ванной свет включать нельзя. Они останутся снаружи, потому что ванная маленькая и тесная - там есть место только для одного взрослого и одного ребенка.
И не забыть сходить в туалет, чтоб потом сто раз не бегать.
Папа заносит красный фонарь в ванную и гасит свет. Пленка заправляется в фотоувеличитель, выбирается кадр, делается покрупнее. Ужасно смешно смотреть, как совершенно незнакомые чернокожие люди с белыми волосами стоят или сидят где-то. Это называется 'негатив'. Папа закрывает лампу увеличителя красным фильтром. Потом убирается белая бумага, кладется лист фотобумаги, разрезанный пополам. Открывается фильтр, и я начинаю считать секунды, когда свет освещает фотобумагу. Досчитываю до 12. Всегда нужно считать по-разному, потому что у бумаги разная чувствительность, и папа сначала делает пробные фотографии - 'передержанные или недодержанные'. Потом лист бумаги опускается в проявитель.
И тут, вдруг, начинают проступать отдельные темные детали, их все больше и больше, и они складываются в картинку и оказывается, что это мы с мамой - веселые и загорелые. Это невозможно понять, это можно только почувствовать - как вдруг из такого далекого и солнечного лета появляются наши лица. Мы там совсем другие, как будто мы постарели за это время, а может, просто город впитался в наши лица и изменил их. И прямо не верится, что это когда-то было на самом деле, и что это мы там, на фотографии, в жарком лете... Потом щипчиками папа перекладывает фотографию в ванночку с водой, потом с закрепителем. Щипчиками топит лист, чтобы он покрылся жидкостью. И все. Тут вдруг чувствуешь, как душно и жарко в ванной, и хочется выйти из красного света к воздуху и прохладе.
Завтра, при свете дня, мы все вместе будем смотреть уже высохшие фотографии с загнутыми краями. Бабушка с мамой будут сердиться, что они не успели подготовиться к фотографированию и поэтому плохо получились. Но это все несерьезно. Все очень рады опять прикоснуться к лету. Можно потрогать лица пальцем, и рассмотреть тех случайных людей, кто попал в наш кадр.
Потом фотографии будут положены между страниц зеленой Малой Советской Энциклопедии, чтоб они выпрямились. И они там будут лежать ужасно долго, может быть, мы даже забудем про них.
Но, все равно, невозможно приятно знать, что где-то в шкафу, в толстой и тяжелой книге спрятан кусочек жаркого, солнечного лета: и прозрачные тополя с шершавыми и гладкими листьями, и горячие камни на пляже, и запах водорослей, и яркое солнце, которое делает все тени черными и заставляет людей щуриться.
И хочется прыгать от радости по всему длинному коридору на одной ножке, прямо до самой кухни, потому что сегодня воскресенье и уже давно пора завтракать. И я ужасно проголодалась, пока рассматривала фотографии.
Мы все рассаживаемся в нашей кухне с зелеными стенами за большим, старым, занозистым столом, застеленным белой клеенкой с синими корабликами. Бабушка подает нам тарелки с гренками - поджаристым черным хлебом, залитым омлетом и посыпанным мелко-нарезанным зеленым луком, который растет в майонезной банке на подоконнике.
Она, как всегда, кладет на стол только одну вилку - для папы, потому что папа - ее сын. А мы с мамой возьмем вилки из буфета сами. Нам не трудно.