Невидимое солнце барахталось в густых облаках, пытаясь уцепиться за ось зенита, но продолжало неуверенно съезжать куда-то вбок, в сторону стыдливо зардевшегося запада.
Старая звонница в Дамме ссыпала горошины почти неслышного колокольного звона, споро скатывающиеся в реку. Жадные рыбы подплывали к поверхности, раскрывали свои мягкие рты - и горошины втягивались воронкой воды в серебряные рыбьи брюха.
- У этого звонаря в желудке пусто, как в опорожненном жбане: эк торопится-то, - усмехнулся Ламме. - У тебя еще горох остался?
Уленшпигель развернулся, откидываясь назад и притягивая одной рукой свой заплечный мешок. Пошарив там рукой, не глядя, он горестно вздохнул:
- Прости, друг мой Ламме, да только, кроме прошлогоднего репейника, вряд ли что сегодня путного может отыскаться в моей тощей котомке.
Ламме фыркнул:
- Как будто рыба решит, что репейник послаще гороха.
Приятели сидели на невысоком берегу реки за околицей города, свесив ноги, так что едва не касались босыми пятками воды.
- Эх, бредень бы сюда, - разглядывая рыбий базар, горестно вздохнул Ламме. - Эдак и звонаря пригласить можно было бы. А он бы и жбан принес, до горлышка наполненный райской янтарной амброзией...- Ламме мечтательно воздел очи горе и сглотнул, не выдержав.
- Эх, старый пузан, ни о чем другом ты вспомнить не можешь, как только о еде, - рассмеялся Тиль, хлопнув приятеля по загривку, отчего тот сразу перенесся с мечтательных гастрономических высот к пустынной околице Дамме.
- Ну, старый - дак и ты, чертов забияка, небось не молодеешь, - беззлобно отозвался Ламме, почесывая затылок. - Иэх... а помнишь, как, вкусно откушав на шесть флоринов, ты заставил саму хозяйку эти же денежки да и заплатить?
- А то как же! Прелестная baesine! - довольно воскликнул Уленшпигель, - Как не помнить: кожа - точно сливки, волосы - точно золотистый фазан на вертеле, губки - ну будто вишни!
- Ну вот, опять ты про еду... - пригорюнился Ламме.
***
"Когда в садах настанет время вишен..." - помнишь эту старую бургундскую песню? Тогда сады сходили с ума, выплескивая цветущую дурманящую пену, а хрустальными вечерами можно было пить воздух через хрупкую соломинку, выдернутую из стога.
В твоих волосах цвета солнца улыбались белые невесомые лепестки, соскользнувшие с вишен, а кожа светилась изнутри таинством вселенского цветения. Ты сидела рядом в стогу и, что-то негромко напевая, вплетала в свой венок мою беспутную душу, время от времени ласково поглядывая на румяный закат.
***
- А помнишь, - Ламме опять потянуло за язык славное прошлое, - Как мы с тобой отменно проводили время однажды в трактире, где остановились на ночлег паломники к святым местам? И как целую ночь каялись в своих грехах, растущих, как бурьян на пустыре, хорошеньким горожаночкам, что так и позабыли замолить свои собственные?
Тиль расхохотался:
- Припоминаю! В перерывах между разговором с сочным окороком, только что снятым с огня, и пощипыванием упругих пышных бочков я нашептывал, что я - государь Обнищанский, граф Голодайский, барон Оборванский! - Уленшпигель даже закашлялся от смеха, вытирая слезы.
- ...и что на твоей родине в Дамме у тебя двадцать пять боньеров лунного света! - охотно подхватил Ламме, - А когда на Мальдегемской дороге ты лихо управился с аппетитной женушкой толстого кровельщика да впридачу с его тугим кошелем, набитым флоринами, славно откушав и того, и другого? А старый кровельщик пыхтел в это время, разыскивая в сугробе так вовремя оброненный перстенек своей разлюбезной. Неле тогда еще очень сердилась и... и... ох, Тиль... - Ламме сразу сник, увидев лицо друга.
***
...Соломенный душистый сугроб обрушился на мою голову - и я знал, кто преступница, ускользающая от меня, подобно юркому мальку на мелководье. Но я догнал тебя, опрокидывая в золото стога и вино майских сумерек. "Сдавайся!"- все равно засмеялась ты, щедро одаривая разбуженной свирелью. "Сдаюсь", - ответил я и был совершенно искренен. Ты охватила теплыми ладонями мое лицо, приблизив близко-близко к своему; твое тело внезапно утратило очертания, сливаясь с моим и начинаясь во мне - и сердце внутри зажмурилось от нежности, а стог стал мягким чревом мира, где я чувствовал себя еще не рожденным и в таком блаженстве, за которое, не смутясь, каждый раз продал бы душу.
...Сколько их было: хохотушек и гордячек, пухленьких и тоненьких, всех сословий и страстей - почему же только рядом с тобой я забывал свое имя, когда перехватывало дух от взгляда смеющихся глаз?
Отчего мои ладони погружались в тебя вечно, когда я касался твоей груди, а глупый огонек внутри меня отплясывал быструю джигу, начиная свой пожар где-то в животе?
И в такие минуты - все в мире вдруг становилось на свои места: разлученные встречались, обиженные утешались, ссорящиеся мирились; справедливость неожиданно обретала высший смысл, истина - свое земное воплощение, а любовь - приглашение в отчаявшиеся души.
***
Уленшпигель долго молчал, отвернувшись в сторону самозабвенно пляшущего заката.
- Помнишь, меня еще называли духом Фландрии, а Неле - ее сердцем? - глухо спросил он, не оборачиваясь.
- А меня - ее брюхом, - поспешил ответить Ламме.
- А она все равно ушла, оставив и меня и Фландрию без сердца, - Уленшпигель что есть силы запустил в воду подвернувшимся камнем, взломав неспешную гладь.
- Это верно, - подтвердил Ламме, задумчиво проследив траекторию. - Сердце всегда умирает первым.
***
Почему я так и не сказал тебе тех слов, которые, наверное, ты ждала?
Мой язык, на котором так любил гостить лукавый Локи, напрочь отказывался мне повиноваться - и Локи в сердцах яростно лупил по нему позаимствованным кадуцеем, но и он сдавался, осознав бесполезность стараний.
Даже зимний праздник ослушника, соединявшего сердца, никак не мог вытрясти из меня признания, которые самый недалекий сынок булочника запросто преподносил своей белошвейной валентине вместе с узелком ароматных пышек.
Всю жизнь я сыпал словами направо и налево, как разноцветными яркими фасолинами, никогда не зная им счету и нимало не заботясь о цене. Кто-то был благодарен, кто-то сердит, кто-то смеялся, кто-то огорчался - и только с тобой мое веселое колдовство отчего-то не могло найти своей мишени.
...Столько слов нежности, столько признаний верности, столько чудес страсти - все спотыкалось и немело, растекаясь в воздухе, оглушенном вишневым майским цветом.
И все, что мог я обычно наскрести, скрипя зубами,- было беспомощным и грубым, когда скатывалось наконец с моего языка - а Локи от стыда прикрывал свои глаза ладонью, обреченно качая головой.
***
Уленшпигель вздрогнул, когда почувствовал теплые невесомые ладони на глазах.
- Сдаюсь, - медленно и через силу проговорил он, оборачиваясь.
Неле ласково улыбалась рядом, а белые прозрачные лепестки вишни в ее волосах улыбались вместе с нею.
- Как всегда, - разбуженная свирель разлилась в рождающихся сумерках.
- Я... Неле... - Уленшпигель опять отчаянно пытался найти самые верные и такие нужные слова, но голос предательски надламывался. - Я так много хотел сказать...
- Я знаю, любимый, - Неле снова улыбнулась, надевая ему на голову венок весенних цветов и нежно целуя Тиля в губы. - Конечно, знаю.
Уленшпигель широко и по-детски улыбнулся, почти невозможная радость вздыхала в нем, а где-то в мудрых глубинах мироздания снова рождалось время вишен - и набирало силу пьянящей белой пеной садов.
А Ламме сидел один на берегу реки, подперев рукой подбородок - и с немного грустной улыбкой понимающе смотрел вослед двум юным влюбленным, неспешно идущим в закат.
Его рука нашарила в траве еще одну горошину и он, не глядя, бросил ее в реку.
С колокольни в Дамме скатился мелодичный, едва слышный звон.