Воин Александр Мирнович: другие произведения.

Королева

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воин Александр Мирнович (alexvoin@yahoo.com)
  • Обновлено: 20/02/2018. 65k. Статистика.
  • Рассказ: Израиль
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказ


  •    Королева
       Я долго колебался, писать ли мне этот рассказ. Я не люблю физиологизма, захлестнувшего мировую литературу после сексуальной революции. Конечно, никто не запрещает писать о любви так, как писали, Бунин или Куприн. Но мучает меня одна заковыка. Вот, была классическая литература, воспитывающая в людях высокие чувства. А потом раз, как выключатель переключили, и все стали чувствовать по другому, как будто и той литературы никогда не было и ничего подобного люди никогда не чувствовали, а только притворялись, мода такая была. А потом пришла другая мода. А сейчас начинается некоторый возврат опять к прежней. И допустим опять та "мода" опять примется. А потом войдет в моду средневековая аскеза. А потом опять вернется мода на физиологизм.
       Я - не кутюрье и мне глубоко противно, что мода может определять душу и дух человека. В любви, если это хоть мало-мальски любовь, а не то, что именуется этим холодным, синтетическим словом "секс", есть и физиология и душа. Но человека можно убедить в чем угодно, особенно в наш век масс медиа. Можно убедить, что тюрьма и это и есть свобода, что благоденствие растет, когда оно падает, что он сам -- ангел, только без крылышек, или, наоборот, -- свинья. Только если это убеждение не соответствует действительности, рано или поздно за это приходится расплачиваться. И хочется мне расставить вещи по местам. Не навязать всем мои нормы, а исследовать, в чем истинная природа человека (ведь не меняется ж она вместе с модой). Но тогда не миновать и физиологии в рассказе. И вижу я безо всякого дара ясновидения, что ухватятся за это любители "клубнички" и зачислят меня в свои, а другие скажут, что изменил я своей философии. Но ведь чего ни делай в этом мире, а всегда кто-нибудь чего-нибудь скажет. Так что рискнем.
       Итак, приморская окраина Одессы -- Большой Фонтан. Берег -- узкая полоса песка с повылазившими на него из моря скалами. Скалы делят полосу на уютные пляжики, прижатые к морю почти отвесной стеной высокого обрыва. Когда поднимаешься от моря наверх, в нос ударяет острый запах полыни, распирающей грудь неясными желаниями. Это - когда-то бескрайняя полынная степь, от которой наступающий город оставил совсем немного.
       Некоторые домики повылезли уже на самый обрыв и рискуют свалиться в море при очередном оползне. Одноэтажные домики с двориками, огороженными частокольчатыми заборами, с непременными абрикосовыми и вишневыми деревьями. Хаотично повыскочившие на край обрыва лазутчики города далее сменяются ровными шеренгами улочек из таких же домиков с двориками. Тут нет улиц Ленина и Имени 23-го съезда комсомола, зато попадаются космополитические Руала Амундсена и Фритьофа Нансена, а большинство безобидно нейтральные, но скрыто не признающие советскую власть, Арбузные, Вишневые, Березовые.
       Я брожу в этом сонном царстве, залитом ласковым майским солнцем, погруженном в одуряющий запах цветущих акаций и моря, запах весны, мая в Одессе. Я заглядываю за частоколы заборов, высматривая цепким взглядом груды кирпичей или извести. Так я узнаю, что в доме есть шанс получить работу. Я -- шабашник строитель в грязной и драной одежде, по виду бродяга и алкаш, пропивающий заработанное. Так во всяком случае должны воспринимать меня незнакомые, а знакомых у меня здесь нет. Но я также принц крови с незримой мантией за плечами.
       Я замечаю во дворе одного из домиков кучу извести и звоню. Из дома выходит неказистая на вид девушка в джинсовой юбке веником и грубошерстном волохатом свитере на два размера большем, чем ей нужно, скрывающем фигуру. У нее неопределенного цвета волосы, круглое ничем не примечательное лицо с курносым носом и болотного цвета глазки. И только великолепной лепки грудь не может скрыть даже этот ее маскировочный свитер. Несмотря на ее невзрачный вид, я зажигаюсь с первого взгляда, не отдавая себе в этом отчета и тем более не понимая, как столь невидная девушка могла сразу так сильно вдохновить. Позднее я узнал, что ни одного меня Алена, так звали ее, зажигала с первого взгляда и никто не мог понять чем брала она в плен их сердца. Со временем я заметил, что в болотного цвета глазах ее блуждают "колдовские" огоньки. Потом я обнаружил, что под ее балахонистой, маскировочной одеждой, которую она носила почти всегда, скрывается фигура гоевской "Махи обнаженной". Но не в фигуре, которую она всегда почти скрывала, и не в болотных огоньках в глазах был секрет ее очарования. Он был в том таинственном феномене, который некоторые называют женским магнетизмом, и огоньки в глазах были лишь отсветом того, что наполняло ее и тянуло к ней мужчин. В любом смешанном обществе, где бывала Алена, других женщин как бы не существовало, мужчины видели одну ее. Это влечение не было холодным и отстраненным обожанием неземной красоты. Никто не чувствовал себя скованным в ее обществе. Но при этом никто не отваживался домогаться близости с ней. Она была королева. Так ее называли в ее среде. Называли, конечно, в шутку, к тому же по весьма распространенной в таких случаях причине -- ее фамилия была Королева. Но за этой шуткой скрывалась никем не высказанная, никем даже не понимаемая, но всеми ощущаемая доля истины.
       Я спрашиваю ее, не собираются ли они строить или штукатурить. -Да, они собираются штукатурить дом снаружи, но неизвестно когда, это решает мама, нужно еще чего-то, кажется цемент или денег, расплатиться с мастером. Я прошу узнать, когда и что, я потом зайду. И пусть она скажет мне, что я -- хороший мастер, можете посмотреть мою работу на улице такой-то, и я не дорого возьму, и не стоит им упускать такой случай, пусть мама поторопится. Мы серьезно и вежливо ведем эту чисто деловую беседу, но пресные наши речи окрашены неясными еще предчувствиями.
       Пропев деловую часть со всеми возможными фиоритурами (дело для меня отнюдь не пустяк), я осторожно начинаю забрасывать удочки на другой предмет.
       -А чем она, вообще, занимается ? - О, она готовится к вступительным экзаменам в консерваторию. Она в этом году только закончила музучилище и обязательно должна поступить. Так хочет мама. Но и она сама тоже. И вообще... - А по какому инструменту? -- По скрипке, но она играет и на пианино и на гитаре (позже узнаю, что и на ударных и еще на много чем). - А кроме того, что вы готовитесь, вы иногда все же выходите погулять для отдыха? - Нет, нет, до экзаменов все это исключено. - А я думал, вы мне покажете Одессу, я приезжий и не знаю города, - вру я наполовину. Я проучился в Одессе первые два курса института. - Я бы с удовольствием, но до экзаменов не могу. Экзамены -- это свято.
       Я ухожу немного разочарованный, но больше обнадеженный. Во-первых, мы договорились, что через пару дней я зайду узнать, что сказала мама, и она обещала на маму повлиять, и я уже чувствую, что перед ее влиянием не устоит и мама, как и все прочие. Во-вторых, впереди девятое Мая и неужели она и на праздники не оторвется от своих занятий.
       До девятого Мая я захожу к ней еще пару раз. Я узнаю, что мама предпринимает действия, что через недельку можно будет начать -- Ну а как насчет того, чтобы погулять? -- Нет, нет, она должна готовиться. -- Ну, неужели и вечером девятого Мая она будет готовиться? -- Ну, на 9-е может быть на пару часиков она сможет оторваться, она подумает. И спросит маму.
       Мама пожелала увидеть меня, как на предмет найма, так, насколько я понял, еще более на предмет разрешения своей дочери выйти со мной погулять. Я был представлен. Мама оказалась строгой интеллигентной дамой, инспектором каких-то училищ, не уездных, правда, но все же. Я стараюсь разыграть пролетария, простого, но порядочного. Мама не стала лезть мне в душу, выясняя что и как, но, по-моему, ее с ее педагогическим опытом я не провел, в отличие от ее юной дочки. В моих речах она уловила, если не высшее образование, то по крайней мере хорошую начитанность хорошей литературой. Во всяком случае, я был одобрен и на предмет найма и на предмет погулять с дочкой. Итак 9-го мы идем гулять.
       Мы идем по улице Пушкина к морю. Алена исполняет роль гида, открывающего простому, как грабли, провинциалу культурный город Одессу, а я тщательно изображаю этого провинциала, никогда не бывшего в крупном городе, не понимающего и презирающего культуру.
       - Вот видите, это музей живописи -- говорит она с пафосом. -- А что в нем? -- В нем картины художников -- поясняет Алена, сбавляя пафос, чувствуя, что музей меня не поразил. -- И вы в нем бывали? -- спрашиваю я с изумлением человека непонимающего, что там можно найти интересного. -- Да -- отвечает она уже с нотками смущения. -- И неужели Вам нравится рассматривать картины? -- Да, нет, -- уже совсем сникает она -- но надо хоть раз посмотреть, ну чтобы знать, что это. - Я бывал в этом музее не раз и не два в мою одесскую студенческую юность и до сих пор хорошего помню "Евангелиста Луку" Франса Гальса, равного и даже близкого к которому ничего гальсовского нет ни в Третьяковке, ни ленинградском русском музее.
       Я не сомневаюсь, что и музыкальная Алена неравнодушна к живописи. Но... классическое чувство неудобства, даже вины, которое, как правило, испытывает интеллигент в обществе "простого", но хорошего, дружественного человека. Тут и нежелание показаться заносчивым, демонстрирующим свое превосходство, и боязнь попасть в "ненормальные", не от мира сего.
       Я веду Алену под руку. Мой опыт бунтаря, восставшего против "нормального" в этом обществе антисемитизма и по логике борьбы прозревшего в отношении этого общества во многом другом, служит теперь мне хорошую службу. Я избавился от жлобской манеры, ведя под руку даму, благосклонность которой хочешь завоевать, как бы нечаянно тереться об ее грудь локтевым суставом. Я веду Алену деликатно, рыцарски, развлекая ее шутками без претензий на рафинированную интеллигентность, но отнюдь не хамскими.
       И вот мы стоим наверху Потемкинской лестницы. Начинается салют. При первом залпе я обнимаю Алену сзади и уверенно, как на нечто мне принадлежащее, кладу обе ладони на изумительные чаши ее грудей. Алена замирает на мгновение, потом по ее телу проходит дрожь и она резко вырывается из моих объятий. Мне кажется, что вот сейчас она скажет, что я - хам, и она не желает больше иметь со мной дела. Но она молчит и я, не пытаясь больше ее обнять, продолжаю светскую беседу, делая вид, что ничего не произошло. Я не понимаю ее реакции. Я нутром чувствую, что она не должна была обидеться. Но я не пытаюсь разгадать этой загадки.
       Ей пора возвращаться и, чтоб скорей добраться до ее дома, мы идем на трамвай. В трамвае не очень тесно и мы стоим на площадке не прижатые друг другу. Но когда на повороте трамвай встряхивает, Алену качает в мою сторону и она вдруг обвивает меня руками и ногами, прижимается, и я чувствую, что по телу ее проходит та же судорога. Минуту или две она висит на мне, пока судорога не кончается, и теперь я уже понимаю в чем дело.
       Мы выходим на конечной Большого Фонтана и я предлагаю ей пойти прогуляться к морю. -- Нет, она обязана быть дома, мама будет волноваться. -- Мы доходим до ее дома и тут Алена говорит - Подожди меня здесь, только жди долго. Я успокою маму, подожду пока она ляжет спать и потом выйду.
       Я жду долго, часа полтора, два, но сомнения не возникает во мне. Я знаю, она придет. И вот она появляется. - Идем к морю. -- Нет, идем в поле.
       Она ведет меня по ночным улочкам в сторону, противоположную морю. И вот домики смутно различимые в темноте, расступаются и мы выходим в настежь распахнутую, бескрайнюю первозданную степь, над которой опрокинулся такой же бескрайний шатер южного неба, по черному бархату которого рассыпаны как бы только что вымытые еще влажные звезды. Конечно, это - не первозданная степь, а просто достаточно большое колхозное поле пшеницы, ржи, овса -- не знаю. Но в темноте ночи рядом с Аленой овес вполне проходит за дикий ковыль, а поле за степь.
       Мы идем по едва различимой в темноте грунтовке и вдруг не сговариваясь сворачиваем, мнем высокие стебли неизвестного злака и шагов через пятьдесят падаем на землю. Я тут же приступаю к штурму. Я не сомневаюсь в конечном успехе. Алена сначала действительно податлива и сразу позволяет мне расстегнуть ее платье вверху, снять лифчик и ласкать и целовать ее великолепную обнаженную грудь. Но когда я пытаюсь снять с нее трусы, она стопорит. Полагая, что это с ее стороны дань ритуалу, от которого и она, королева, не считает себя свободной, продолжаю ласкать и целовать ее, плету турусы на колесах, которые плетутся в таких случаях, и периодически возвращаюсь к попыткам стянуть с нее трусы. Но, нет, сопротивление непритворно и однозначно, хотя Алена не произносит традиционных пошлостей, что я нахал, хочу так сразу и т. п.
       Наконец, потеряв надежду достичь своего таким путем, я прямо спрашиваю ее - В чем дело, Алена? -- Я не могу в первый раз сделать это на сырой земле. (О сколько раз потом мы делали с ней это и на сырой и на высохшей земле, покрытой к тому же острыми как камни "грудками" пахоты, впивавшимися в бедное прекрасное тело Алены, и среди колючек на какой-нибудь террасе обрыва над морем). - Потом, когда ты начнешь работать у нас и у нас будет случай, когда мы останемся в доме одни, я обещаю тебе это.
       Я верю ей, но ничего не могу поделать со своим неутолимым желанием. А зажимаю скипетр моей любви между ее грудей и "делаю это", залив под конец ее грудь и шею исторгнувшимся семенем. Одновременно с чувством утоленного желания и даже чуть ли не раньше него, меня заливает волна смущения и даже презрения к себе. И жалкого страха, что, уронив себя, я потеряю Алену. Но она, быстро вытершись своим лифчиком, страстно обнимает и целует меня и под ее ласками тают все мои сомнения и жалкий страх. Я чувствую -- она моя. Не физически (хотя я знаю, что и это будет, она не обманет), она -- родная моя душа, она растворяется во мне и я в ней.
       Вскоре после этого я начал у них работать. Дни тянулись за днями, но случая остаться наедине с Аленой не представлялось. В доме были либо мать, либо братишка, младший ее на два года, все друзья которого, кстати, были безгласными воздыхателями Алены. Штукатурная работа, да еще когда работаешь один, сам месишь раствор, сам подаешь его на леса, потом лезешь на них, штукатуришь, слазишь за новым раствором, опять лезешь и так 12 часов в день и каждый день без выходных, -- дело нелегкое и грязное. Май выдался жаркий, да еще после работы я тащился через всю Одессу на другой ее край, где нашел дармовой ночлег у бабульки - сторожихи какого-то детского учреждения, непонятно почему пустующего в это время, при котором она и обитала. Бабулька боялась воров больше, чем они ее и приняла меня, потому что ночуя у нее во дворе под навесом, я тем самым охранял эту охранницу. С Аленой мы виделись только за обедом, которым они кормили меня, да изредка она выскакивала во двор и иногда при этом подносила мне несколько ведер воды для раствора, а также обеспечивала по мере необходимости подсобным инструментом и материалами: молотком, досками, гвоздями и т. п. Вообще, как я понял, настоящей хозяйкой в доме была она, а не мама и, тем более, не брат -- отца в доме не было. Мать была, конечно, беспрекословным авторитетом, которому Алена внешне безропотно подчинялась. Но она умела крутить своей мамой, как, впрочем, и всеми, с кем ей приходилось иметь дело, так, что они делали все, что она хотела, оставаясь при глубоком убеждении, что они сами того хотят.
       Тяжелая, однообразная, грязная работа, жара, будничность, деловитость наших отношений с Аленой на виду у других, от которых надо было скрывать второй план их, сделали воспоминания о той нашей первой вылазке чем-то уже почти нереальным, не поймешь было иль привиделось.
       Но вот, наконец, наступил этот момент. Я был во дворе, штукатурил, когда увидел, как ее мать вышла из дома и ушла через калитку. Брат Алеша ушел еще раньше. Вот оно долгожданное мгновение, сказал мне мой разум, но сердце мое не откликнулось ничем на его голос. Та незримая ткань не знаю чего, которая соединяла меня с Аленой с момента, как я увидел ее и до того, как я начал у них работать, куда-то ушла, истаяла, растворилась. Ничто не звенело и не пело во мне. Тем не менее, я слез с лесов, сполоснул руки в ведре с водой и вошел в дом. Алена занималась какой-то хозяйской деятельностью и в ее лице я прочел то же состояние не враждебности, не отстраненности, а просто отсутствия того, не знаю чего, что и я ощущал в себе. Я не пытался ее обнять, поцеловать, как-то возродить утраченную ткань?, атмосферу? Я инстинктивно всегда чувствовал, что эти вещи не делаются по велению разума. "Любовь свободна, мир чарует". Во всяком случае, так это у меня и, как я потом понял, так это было у Алены. Но не упускать же было момент. И мы ж договорились. И разве не оскорбил бы я ее, не вспомнив об этом, не отреагировав? И бог весть еще чего в этом духе пронеслось у меня в голове или в подсознании. Кроме того, я тогда не достаточно хорошо понимал себе. (А бывает ли "достаточно хорошо".) Короче, я просто, банально слишком просто, сказал: -- Алена, ты помнишь, что ты обещала мне? -- Помню -- сказала она. -- Так что? -- Ну, пошли -- сказала она, указывая головой на свою комнату.
       Мы зашли. Без разговоров, без объятий, без поцелуев, разделись, улеглись в постель и сделали это. Нормально сделали. Не супер и не слабо, так, средне. И пресно, серо. Я даже не заметил в тот раз, как обнаженная Алена похожа на гоевскую Маху. Этот физиологический акт нисколько не сблизил нас, не породнил, не возродил того незримого, что было между нами тогда, раньше. Во-истину это был не наш раз. Мы оба изменили себе, своей натуре, хотя и не понимали этого. О, как Алена была не права, не захотев сделать этого тогда в поле и полагая, что первый раз это должно быть в постели. Но ведь она была так юна. Я был в два раза старше ее, но ведь и я не только не смог объяснить ей ничего, я и сам ведь не понимал еще себя. Да и сколько еще раз потом я изменял своей натуре, поддавшись силе принятых в обществе стереотипов поведения, и как всегда я бывал за это наказан.
       Но на сей раз, судьба была милостива к нам обоим. Мы немного полежали в постели после "раза". Потом Алена вылезла и пошла в соседнюю комнату, "залу", в которой стояло пианино. Она села за него, слегка тронула клавиши, как бы пробуя, и заиграла. Сначала что-то небрежное, легкое, слегка рассеянное. Затем заиграла мощно, свободно. Она играла что-то как бы знакомое мне, что-то асоциирующееся с Шуманом, Шубертом, Рахманиновым, но я никак не мог уловить, что именно. Потом понял -- она импровизировала, импровизировала совершенно свободно, без малейших сбоев, повторов. Музыка лилась как исполнение хорошего разученного, а ранее отшлифованного маститым автором произведения. Мне приходилось слышать импровизации джазовые. Но ни до, ни после я не слыхал импровизаций классической музыки. Не попури из известных произведений с соединительными переходами в несколько тактов, а подлинной импровизации, сотворения музыки вполне оригинальной, хотя и навеянной известными композиторами, сотворения без того, что называется черновой работой. Она была музыкантша от Бога.
       Когда она кончила играть, я подхватил ее на руки, покрыл поцелуями и унес в ее комнату. На этот раз это был наш "раз". И с тех пор вплоть до расставания всегда было только так.
       После этого случая единовременное отсутствие мамы и Алеши участились и мы с Аленой, естественно, этим пользовались. И очень быстро утратили осторожность. Мы, конечно, предпринимали меры, чтобы нас не застукали. Алена запирала дверь дома на ключ. Расчет был, что тот, кто придет, сначала стукнет в дверь, потом немного подождет, только потом достанет свой ключ, откроет и войдет. А за это время мы, предупрежденные стуком, успеем привести себя в надлежащий вид. По поводу же того, чего я оказался внутри -- так я и так иногда заходил при необходимости каких-либо инструментов и материалов. А чего дверь закрыли, точнее Алена закрыла? -- я не сомневался, что Алена чего-нибудь придумает. И тем не менее с первого же раза, как мать вернувшись застала нас, мы прокололись. Она не стала стучать в дверь; видимо надавила на нее и, убедившись, что она закрыта, достала свой ключ. К счастью мы услышали звук ключа в скважине и кинулись одеваться. Алена первая вылетела в гостиную, успев оказаться там раньше, чем мать преодолела коридор от входных дверей до залы. Я тоже может успел бы, но ... о, ужас, моих брюк в алениной комнате не оказалось. Пока я в спешке пытался найти их, заглядывая даже под кровать, и ,наконец, вспомнил, что в пылу скинул их еще на подходе к алениной комнате и бросил прямо на полу в гостиной, было уже поздно. Мать была уже там и я услышал ее голос с нотками плохо сдерживаемой тревоги -Алена! что это? - Я не сомневался, что "это" -- это были мои брюки, увиденные и немедленно узнанные мамой, уже подготовленной внутренне к самому худшему моим отсутствием снаружи и закрытой на ключ дверью. Ну, все пропало, решил я, имея в виду не работу и даже не заработок, что было уже само собой, а Алену. Не видать мне ее больше. Не только что разгонит меня к чертовой матери, но и Алену запрет в доме до самой зимы ее мама -- инспектор училищ и педагогическая косточка, свято верившая в непогрешимость ее замечательной дочки и поверившая мне, полагаясь на свой педагогический опыт. И тут я услышал совершенно невозмутимый голосок примерной пай девочки и образцовой дочки Алены: -- Это, мама, я просила Александра Мироновича снять брюки, чтобы подчинить их, а он, чтобы не гулять передо мной без штанов, зашел в мою комнату и выкинул мне их оттуда.
       Да, уж! Мне, кандидату наук, не хватило бы и суток, чтобы придумать такую комбинацию. И то, произнося ее, заученную, я вряд ли сумел придать моему голосу полную естественность. Алена же отреагировала мгновенно и голосок ее звучал невинно, как весенний ручеек из талого снега. Далеко все же нам до женщин по этой части, а Алена ведь была королева. Мамино сердце мгновенно растаяло. -- Какая ты у меня умница, Алена! Как это я сама не догадалась предложить это Александру Мироновичу? Действительно, неудобно: в доме две женщины, а он ходит, бедный, в совершенно рваных штанах.
       После этого мы решили больше не рисковать и не делать этого в доме. Теперь Алена согласилась "делать это" на природе. Для того, чтобы никто не знал о ее походах со мной, мы совершали их ночью, по той же схеме, как и первый раз. Каждый вечер, закончив работу с наступлением сумерек, я уже не пер ночевать к бабуле, а располагался отдохнуть на травке где-нибудь в укромном местечке Большого Фонтана и часам к одиннадцати подтягивался к условленному месту вблизи ее дома. Алена же дождавшись пока все уснут, вылезала через окошко своей комнаты (чтоб не шуметь ключами в двери) и мы отправлялись куда-нибудь, причем почему-то всегда искали новое место. Эти ночные походы по окраине любимой мной, но, тем не менее, вороватой Одессы-мамы, были далеко не безопасны и несколько раз мы попадали в приключения, в которых судьба, правда, благоволила к нам, и проносило, но могло быть и иначе.
       Один раз мы расположились на склоне какого-то парка, довольно крутом. Я не заметил, что склон этот оканчивается обрывом, бывшим не чем иным как подпоркой стеной, окружавшей примыкающую воинскую часть (с других сторон, как потом выяснилось, она становилась обыкновенной кирпичной стеной высотой метра два с половиной). Мы расположились, не заметив этого, достаточно близко от кромки и в пылу любви сползали вниз по уклону, пока не свалились, причем прямо на голову часовому. Если бы это была не Одесса, а, скажем, Киев, мы бы имели крупную неприятность. Но, как истинный одесский джентльмен, часовой не только не заорал и не потащил нас и начальству, он даже стал извиняться, как будто это не мы свалились ему на голову, а он нечаянно помешал нашему столь почитаемому и уважаемому в Одессе занятию. Затем он сказал, что мы не сможем выдраться назад на эту стену, а выходить через ворота нельзя, потому что там кроме солдат есть офицер и будут неприятности, но он знает место, где можно через их забор перелезть. И он действительно провел нас туда и помог выбраться. Расстались мы как самые лучшие друзья, только что без приглашения еще раз свалиться в его дежурство ему на голову.
       Другой раз мы расположились на берегу моря на одном из упомянутых вначале пляжиков, отгороженных скалами. Впрочем, в это время эта отгороженность не имела значения, никто посторонний нас все равно не мог увидеть, так как с наступлением темноты запрещалось купаться и вообще находиться на берегу в Одессе. Ведь на противоположном берегу была капиталистическая Турция, а в головах советского начальства -- параноидная шпиономания с картинками из тогдашних кинофильмов, как в двух километрах от берега с небольшого суденышка ныряет диверсант с аквалангом, вылазит на таком пляжике, прячет в скалах акваланг и вот его уже ничем не отличить от других ночных купальщиков и отдыхающих. Ну, а если купаться ночью запрещено, то прячь, не прячь акваланг, но если ты на берегу в это время, то ты -- шпион.
       Когда мы спустились к морю, Алена предложила искупаться и, раздевшись донага, легла на спину в воде возле самого берега. В свете полной луны, в набегающей легкой волне она была так прекрасна, что я забыл о намерении с разбегу нырнуть в блаженную прохладу моря и вместо этого опустился рядом с ней. Вдруг в самый разгар нашего занятия по морю и по берегу заскользил луч прожектора пограничников. Достигнув нас, он остановился. Черт, это было неприятно. Вряд ли, конечно, они нас приняли за шпионов, но не было сомнения, что в этом упертом в нас и не двигающемся луче прожектора они нагло разглядывали нас в бинокли. Ни я, ни Алена не были эксгибиционистами. Мы вскочили, подхватили нашу одежду и покарабкались по склону в надежде, что они не последуют за нами лучом и мы найдем где-нибудь местечко, дабы закончить наше занятие. Действительно, на высоте метра три над морем мы нашли узенькую площадку, заросшую колючками, уже упомянутыми мною, и таки закончили там наше дело.
       Еще раз мы делали это на кукурузном поле. Была уже примерно середина июня, кукуруза не только поднялась достаточно высоко, чтобы укрыть нас, но и выбросила молодые початки. Земля, кстати, была покрыта теми самыми твердыми и острыми как камни "грудками", что не остановило нас, точнее Алену, которой и приходилось терпеть их за двоих. Мы лежали голые, отдыхая после первого "раза" и вдруг услышали голоса и треск ломаемых початков. Судя по речам и тону, голоса принадлежали не лучшим представителям славного города Одессы и встреча с ними в столь удаленном и безлюдном месте не сулила нам ничего хорошего, особенно, если учесть, что Алена была хороша и нага, а я -- один против трех-четырех, судя по голосам. Мы замерли, оценивая, куда они движутся. Похоже было, что они движутся прямо на нас. Когда нас разделяло уже несколько метров, Алена, ни слова не говоря, схватила свое платье и упорхнула во тьму бесшумно, как дуновение ветерка. Я намеревался сделать то же самое в ту же сторону, но в темноте и без очков я не мог так быстро найти свою одежду, а главное не мог найти очки. Убежав без них и без одежды, я, наверняка, не нашел бы потом ни Алену, ни одежду. Пока я лихорадочно шарил руками по земле вокруг себя, компания прошла мимо буквально в двух рядах кукурузы от меня, меня при этом не заметив. Я, наконец, нашел очки и одежду и начал размышлять, как же мне теперь найти Алену. Как вдруг она появилась столь же бесшумно и неожиданно, как исчезла.
       Через две недели такой жизни, когда я каждую ночь добирался до своей ночлежки часа в 3 и, поспав два-три часа, вставал, чтобы вновь тащиться на работу, я почувствовал, что уже едва забираюсь на подмости. Не помню, сказал ли я об этом Алене или она сама догадалась, но моя умница тут же придумала новое решение. Зачем ей вылезать через окно на свидание со мной, когда я могу залазить через это же окно к ней. Правда, в доме, точнее во дворе, были две собаки овчарки: мать и ее годовалый сын Тепа, как его называла Алена, а я называл его Степа. У Степы была такая пасть, что по выражению Алены, в нее могла свободно поместиться нога 45 размера ботинка. Так что лазить ночью через забор нашего дома, а потом еще и в аленино окошко, постороннему не рекомендовалось. Но меня собаки знали и только ласково виляли хвостами вертясь вокруг, когда я совершал эти операции. Теперь я мог уже более-менее нормально выспаться, главное было не проспать рассвет, так как потом вылезать было бы уже не безопасно.
       Но все на свете имеет конец и работа моя в свой срок была закончена. При других обстоятельствах это нисколько не повлияло бы на наш роман. Даже если бы я не нашел еще халтуры в Одессе, заработанных денег мне вполне хватило бы, чтобы кантоваться до конца лета там и продолжать встречаться с Аленой, пусть и с меньшими удобствами. Деньги никогда не были главным в моей жизни, но ведь была причина, по которой я на сей раз погнался за ними, сменив престиж старшего научного сотрудника на облик бродяги-шабашника.
       Моему превращению предшествовали бурные события, перевернувшие вверх дном и зачеркнувшие всю мою прежнюю жизнь, жизнь тихого советского инженера, а затем научного сотрудника в третьеразрядном НИИ, увлеченного своей профессией, рыбалкой, книгами, музыкой и общением с узким кругом близких друзей. Все началось...
       Впрочем, очень непросто точно сказать, с чего все началось. По большому счету все началось с рождения или, по крайней мере, вскоре после него. Просто очень долго шел процесс внутреннего вызревания того, что выплеснулось наружу в положенный срок.
       Я родился евреем в роковом 37-м году. Мой отец был расстрелян через десять месяцев после моего рождения и это вместе с моим еврейством заложило фундамент того внутреннего процесса, который привел меня много времени спустя к превращению из научного сотрудника в бродягу шабашника. В 51-м году были посажены в ГУЛАГ по 58-й статье мать и старший брат. Меня не взяли только потому, что мне было тогда 13 лет. Было бы 14 -- взяли бы. После смерти Сталина всех их реабилитировали, но к жизни отца уже не вернули, и здоровья матери и брату -- тоже. Затем, когда я подрос, я стал получать плевок за плевком в лицо за мое еврейство. Я не говорю о бытовом антисемитизме. За слово "жид" я бил морды, но не предъявлял за это счет обществу или государству и не копил обиды на весь мир. Но когда я окончил Политех, меня, лучшего студента на факультете, распределили на завод детских игрушек с зарплатой 70 руб. А моих менее способных соучеников -- на престижные заводы с зарплатой в полтора-два раза больше. Когда я попытался поступить в аспирантуру при кафедре теоретической механики родного Политеха, завкафедры с глазу на глаз прямым текстом сказал мне, что здесь евреев не берут. Я все же прорвался в аналогичную аспирантуру в Ленинградском Политехе, но когда по окончании ее я вновь вернулся в Киев (где оставалась сильно больная уже мать), имея рекомендательное письмо в киевский Институт Механики от самого Лурье -- был такой признанный бог в этой области, известный во всем мире -- меня не только не взяли в этот НИИ, но не пустили вообще ни в какую науку. Все по той же причине. Я вынужден был вернуться вновь к инженерной деятельности, чувствуя, что мне ломают уже расправившиеся крылья ученого, понимая, что у меня есть дар к науке, именно, а не к инженерии (хоть я был и неплохой инженер).
       В моих жилах текла кровь моего отца, который был в подполье во время гражданской войны, воевал за идею, в которую верил. То, что он ошибался насчет этой идеи -- это уже другое дело и уж точно не его вина, что эту идею затем превратили вообще черт знает во что. За свою ошибку в выборе идеи он заплатил жизнью, но не покривил совестью. Когда ему, третьему, не то второму секретарю горкома Киева повелели уволить из партии двоих невинных по его мнению людей (что означало неизбежную последующую их посадку), он отказался, зная, что заплатит за это своей головой.
       Но я жил позже моего отца, когда разобраться в том, что из себя представляла идея, а тем более, ее исполнение, было несравненно легче, даже не имея моей биографии. Короче, я не мог не взорваться раньше или позднее и это случилось через какое-то время после того, как я вынужден был вернуться к инженерной деятельности. Я дошел до состояния, когда, если бы достал оружие, то применил бы его против первых попавшихся советских чиновников. К счастью, вместо этого я попал на диссидентов и присоединился к ним.
       Диссиденты, к которым я примкнул были достаточно своеобразной разновидностью этой породы для того времени в Союзе. Это был клуб, типа тех чехословацких, которые позже сделали пражскую весну, подавленную советскими танками. Идея была использовать легальные формы деятельности для развития демократии, отправляясь от конституции, которая разрешала формально практически все те свободы, что были на Западе. Полем деятельности были культура и история, а поскольку клуб был киевский, то это были прежде всего украинская культура и история. Клуб состоял наполовину из украинцев, наполовину из евреев. Антисемитизма не было, но в готовности моих соплеменников, воспитанных на русской культуре, переключиться на украинскую, не вспоминая про свою, я чувствовал ущербность, отсутствие своих корней. Я осознал то, что давно чувствовал, и что давно сформулировали сионисты: живя в рассеянии, утратив свою религию, язык и культуру, асиммилировавшись среди других народов, но нигде не будучи приняты вполне за своих, мы утратили свое достоинство. Я ничего не имел против стремления украинцев развивать свою культуру, я готов был помочь им в этом, но почему мы евреи, должны были это делать, забывая о своем? Я стал создавать кружки идиша, найдя учителей, и сам учился в них, кружки еврейской истории, где сам же читал лекции, предварительно самостоятельно изучив ее, собирал старые пластинки с еврейской музыкой, организовал небольшой еврейский ансамбль с певицей и даже провел вечер еврейской поэзии в киевском доме писателей, уговорив для этого еще живших еврейских поэтов (Риву Балясную, Могилевича и других) и руководство союза писателей (не знаю, что было трудней). Именно на этом вечере, увидев как наши поэты, у которых у каждого были достаточно хорошие лирические и национально-патриотические стихи, убоялись их читать, а читали лишь сплошное "спасибо партии" на идише, я понял, что здесь еврейскую культуру и язык оживить нельзя, это можно сделать только в Израиле.
       В это время в Киеве уже действовала первая группа сиоинстов нового времени из 8 человек, руководителем которой был мой товарищ Амик (Эмануил) Диамант. Он раньше меня прошел этап попыток возрождения еврейской культуры в Союзе и пришел к сионизму. Теперь пришел мой черед. Я тоже подал на выезд в Израиль, но первым препятствием на моем пути стала не советская власть, а две мои бывшие жены, которые потребовали от меня выплатить алименты наперед. -- А вдруг тебя там убьют -- сказала одна из них на мое заявление, что ты ж меня знаешь, за мной не пропадет, я буду высылать оттуда. Не сумев одолжить деньги ни у родственников, ни у богатых евреев, которым, кстати, мы, сионисты, добывали вызовы из Израиля и обучали их теперь уже ивриту, я, вспомнив свой опыт работы строителем в составе комсомольского строительного отряда (хоть лично комсомольцем никогда не был) на стройке коммунизма в Нефтеюганске, решил поехать в Одессу, полагая, что в вольном городе Одессе я найду халтуры, и не ошибся. Вот так я и превратился из старшего научного сотрудника НИИ третьей категории в бродягу-шабашника. В сотрудники НИИ я сумел все-таки прорваться после 4-х лет работы инженером. Но прорыв оказался запоздалым: любовь к науке уже перегорела во мне и новая страсть двигала мною. Я хотел послужить своему многострадальному народу и на этот алтарь готов был принести в жертву и науку (я отказался от предложения, полученного в сионистский период деятельности, возглавить кафедру в Вашингтонском университете -- хотел ехать только в Израиль), и расставание с детьми и расставание с жизнью, если потребуется (от чего был не так уж далек в последний период перед выездом). Любовь тоже не могла меня остановить.
       Обо всем этом мы давно уже переговорили с Аленой. Так же как я не мог отказаться от служения идее, Алена, истинная дочь Одессы, не могла оторваться от нее и от музыки -- здесь для нее уже открывалось музыкальное будущее, а что было бы в Израиле, было совершенно неизвестно. Я был готов ко всему, но не мог требовать этого от нее.
       Итак, наши пути расходились. Еще не насовсем, точнее неясно было, насовсем или не насовсем. Ведь я еще не получил разрешение на выезд и в те времена еще ни у кого не было гарантии, что он это разрешение, вообще, получит. Мало того, еще совсем недавно даже сама мысль о том, что можно подать заявление на выезд из Советского Союза и получить разрешение, а не немедленную отправку в тюрьму, казалась всем безумием. Было немало обывателей, которые полагали, что не то что в тюрьму, но и к стенке за это могут поставить. Так собственно и было бы во времена Сталина. Конечно, уже давно произошло разоблачение культа, но народ был весьма далек от того, чтобы поверить, что КГБ стало вегитарианским. Проверить это можно было только рискнув, рискнув головой, что и делали первые отважные. Как я уже сказал, на Украине это был Амик Диамант с товарищами , в Москве и Ленинграде были другие. Им повезло и на описываемый момент часть из них, включая Амика, уже получили разрешение и выехали. Но что значит повезло? Они боролись в течение ряда лет, испытывая судьбу. И повезло не всем. Часть еще оставалась здесь в неведении, выгнанные с нормальных работ и периодически изгоняемые с работ кочегарами, дворниками и т. п., с постоянными допросами, обысками, подслушками в домах и "топтунами" на улице. Многие были не раз уже избиты якобы хулиганами, а кое-кто к этому времени уже сидел (в Киеве -- Кочубиевский). Первая брешь в стене была пробита, но это была еще очень узкая щель и совершенно неясно было, кто через нее еще пролезет, а кто застрянет и может быть будет раздавлен.
       Поэтому неизвестно было, ни когда я уеду из Союза, ни уеду ли вообще. Но с другой стороны ясно было, что с выбранной дороги я не сверну и если не уеду на Ближний Восток, то "уедут" меня на Дальний и уже во всяком случае никакой нормальной жизни в Союзе, которую могла бы разделить со мной Алена, у меня уже не будет. Понимая это, мы хоть и не расставались еще совсем, но у нас хватило мужества не обманывать себя ложными иллюзиями и уверениями. Не исключая возможности, что мы еще увидимся (я обещал, что по крайней мере перед отъездом в Киев я загляну к ней проститься), мы честно договорились, что уже не связаны друг с другом обещанием верности. Что, при таком договоре, могла означать наша будущая встреча или встречи, мы не обсуждали, предоставив это судьбе. А пока что я уезжал под Одессу в приднестровские села, зная по опыту предыдущего сезона (я шабашил уже второй год, за первый нужную сумму не набрал), что там можно найти халтуру, иногда легче, чем в самой Одессе.
       Приехав в Маяки, я встретил там товарища, с которым шабашил в прошлом году. Он как раз нашел халтуру и ему нужен был напарник. Вдвоем мы за месяц вывели стены небольшого дома, получили деньги и после этого я поехал в Одессу положить деньги в банк, ну и повидать Алену.
       Я написал это "ну" и внутри меня что-то заныло. Как же так: не помчался повидать любимую, а поехал в банк "ну и..."? Но ведь мы уже расстались. Души наши уже освободились, отъединились одна от другой. Ведь Алена уже не была моей. Она могла уже быть и чьей-то еще. Сам я не изменял ей пока хотя бы потому, что и случая благоприятного не было; мы работали от зари до зари и ложились спать на том же дворе, где работали. Но дело ведь не только в физиологическом акте. Ну не представился случай. А если бы представился? Я ведь уже разрешил себе это. И ей. И она мне, и себе. Нет, душа все-таки не синтетическая и не безразмерная и не совместимо в ней все, что угодно.
       Конечно, прошлое не исчезло вовсе, но оно как бы задвинуто было в какой-то душевный ящичек и закрыто там на ключ и ключик этот был не у меня, не в моей сознательной воле. Я не мог волевым решением извлечь из него это прежнее чувство и оживить его, но оно обладало способностью вырваться оттуда само при каких-то неведомых, не поддающимся вычислению обстоятельствам.
       Покончив дела в банке, я поехал к Алене, со странным чувством зыбкости, неопределенности, ненадежности всей ситуации. Неизвестно было не только свободна ли Алена или уже с кем-то, неизвестно было, застану ли я ее дома, застану ли одну. Если бы дома была ее мать, было бы довольно неловко: чего ради шабашник, закончивший работу и получивший расчет заходит опять. - Проходил мимо и решил узнать, не отвалилась ли штукатурка. -- Нет, нет, все в порядке. Спасибо, что поинтересовались. Всего хорошего. - От мыслей о таких возможностях становилось еще муторошней на душе и появлялось сомнение: а ехать ли. Все же я поехал.
       Случай благоприятствовал мне, я застал Алену дома и одну. Она пригласила меня на кухню, где что-то готовила и не могла прервать процесс. Я уселся на табуретку и мы вели какую-то серую как жвачка беседу; при этом она все время возилась у плиты, что-то там мешая в кастрюле, стуча посудой: -- Ну как жизнь? -- Что нового? -- Как заработки? -- Как мама с братом?
       Непонятно по каким признакам я чувствовал, что у нее никого еще нет. И тем не менее мы вели эту пустопорожнюю беседу, теряя драгоценное время (могла вернуться мама), и наши чувства продолжали пребывать в душевных ящичках, не желая ни извлекаться, ни сами выскочить оттуда. Вдруг было произнесено какое-то слово, не то фраза. Не помню, ни кем из нас она была произнесена ни что именно было сказано, но это был код от тех самых ящичков с чувствами. Все всколыхнулось в нас мгновенно и одновременно. Я подхватил Алену, которая сама упала мне в объятья, забыв о своих кастрюлях и не выключив газ, и унес ее в комнату. Все возвратилось и "повторилось все как встарь".
       Все возвратилось. Но как когда-то это не свернуло меня с моего пути, так и на этот раз я снова уехал на брега. На этот раз я застрял там надолго до начала декабря. Товарища своего в Маяках я не нашел, да и искать его не было смысла. Он был алкаш, пропивающий все заработанное до копейки и пока у него были деньги, он к новой работе не приступил бы. И работы никакой ни в Маяках, ни в других селах между лиманом и границей с Молдавией я не нашел.
       Зато обнаружил, что в Днестре классно ловится короп на обыкновенные закидушки и сбывать его можно на базаре в тех же Маяках, а еще проще прямо на трассе, идущей вдоль берега. Я посмотрел, сколько там люди налавливают за день прикинул сколько этот улов стоит и получилось, что не менбше, чем я зарабатываю за день на стройке.
       Я решил взяться за это дело. Технику ловли коропа я освоил быстро, но главное было захватить и удерживать кусок берега, где короп "шел". Это было совсем не просто. Места эти - нечто вроде американского дикого Дикого Запада. В камышовые дебри могучих плавней по правому берегу советская власть с ее милицией не проникала, там скрывались и жили годами объявленные в розыск бандиты. Да и на самом берегу публика в массе не была обременена правилами английского джентльмена. Обитатели прибрежных сел также были (не все конечно) хорошие бандюки и браконьеры. У них была застарелая война с одесситами, некоторые из которых, приезжая на брега, имели манеру обчищать сети и верши местных и даже портить их. За это местные время от времени, собравшись большой ватагой, нападали ночью на приезжих рыбаков, жестоко избивая их. Были и случаи убийства. Это называлось у них "пустить труп по реке для острастки". Острастка, впрочем, этим не достигалась. Под одно такое нападение ватаги человек из 20 с железяками попал и я, но успел сбежать вместе с товарищем. А двух других одесситов, рыбачивших метров в 50 от нас, они таки завалили, к счастью, не насмерть. Поэтому захват и удержание своей территории смахивали там на образование первых государств у первобытных племен - захваченную територию нужно было удерживать силой.
       В конечном счете я все же захватил уловистый кусок берега длинной метров в 150 и держал его вместе с двумя товарищами до конца сезона. Из-за того, что участок нужно было "держать", я не мог поехать в Одессу, повидать Алену. Мои товарищи были спившимися бомжами - других там найти для этой цели нельзя было. Оставлять на них участок можно было лишь на короткое время и то с риском. Правда, на одного из них можно было положиться хоть в том, что он, по крайней мере, не своровал бы моих снастей и не смылся за время моего отсутствия. Он был в прошлом капитаном торгового флота, имел дом и семью и сохранял еще кой-какие понятия о чести и даже некоторые замашки одесского джентльмена. В ситуациях, пахнувших мордобоем, он с важностью изрекал: - Вы знаете откуда я? Я с Малой Сегедской. - Удивительным образом это его, как правило, выручало, хотя вряд ли кто там на брегах знал эту одесскую улицу, Другой ради выпивки, мог обокрасть родную маму, не то, что товарищей. Но в качестве боевой силы, способной в мое отсутствие держать оборону участка, они были близки и нулю. Алкоголь давно разрушил их организмы, да и комплекцией ребята были хиловаты. Когда нас пытались потеснить на флангах, они бежали за помощью ко мне (я располагался в середине). Я брал дрын и шел выяснять отношения с нарушителями границ.
       Однажды, возвращаясь после короткой отлучки в Маяки за хлебом, я еще издали услышал вопли в нашем стане. Подбежав, я увидел, что два незнакомых типа повалили Серегу-капитана и месят его ногами. Нашего третьего не было видно, как выяснилось потом, он дал деру. На голове одного из агрессоров была фуражка типа милицейской, а у берега стоял катер, похожий на рыбохранный. Это ставило передо мной сложную дилемму. Вступать в драку с представителями власти было не резон каждому в советское время (да и в постсоветское). Будь ты тысячу раз прав, но доказать свою правоту против власти - дело крайне проблематичное. Но у меня резон был особый, т.к. я был во всесоюзном розыске, объявленном милицией. Отнюдь не по тем же причинам, что у скрывающихся в плавнях, а из-за того, что упорно отказывался явиться в военкомат на переподготовку, несмотря на постоянные повестки. Тогда был такой приемчик у ГБ в борьбе с желающими выехать: брали на переподготовку на 2 недели и даже не в лагеря, а прямо в городе после работы. Там показывали плакат с изображением какой-нибудь древней, давно снятой с вооружения ракеты. После этого ты получал "законный" отказ на выезд на 10 лет, по причине знания тобой военных секретов. Кроме того, меня можно было подвести под статью о тунеядстве, как неработающего (на советской, официальной работе) уже более года. В общем, в любом варианте такое столкновение означало для меня - прощай Израиль.
       Я продолжал бежать к ним, замедляя ход и соображая, что же мне, собственно, делать. Не оставить же товарища, алкаш он или не алкаш, в беде. К счастью, когда я был от них метрах в 15-ти, нападающие оставили Серегу и бросились на меня. Это облегчало мою задачу. Теперь я мог позволить себе драпануть, заботясь лишь, чтоб с одной стороны они меня не догнали, а с другой - не вернулись добивать Серегу. Я побежал в сторону трассы и хоть не успел сообразить, зачем я выбрал именно это направление, но это оказалось удачным ходом. Как только я выскочил на трассу, бандюки развернулись и бросились назад, но не к Сереге, а к своему катеру, столкнув который на воду, дали газ и стремительно умчались. Как выяснилось из расспросов моих товарищей и наших соседей, это были не настоящие рыб охранники, а местные бандюки, которые мазались под рыбохрану, возможно даже сотрудничали с ней (те ведь тоже были местные), брали на прокат катер и фуражку и просто избивали и грабили приезжих одесских рыбачков, придираясь к нарушениям якобы правил ловли. Продолжать свои действия на трассе с мощным движением, где иногда проезжала и настоящая милиция, они не могли себе позволить.
       В общем ситуация не позволяла мне бросить дело и поехать в Одессу к Алене. Тем более что дело, несмотря на трудности и опасности, шло хорошо и у меня были шансы до конца сезона заработать необходимую мне сумму и, получив освобождение от жен, подать, наконец, документы на выезд (среди которых должны были быть и справки, что жены не возражают). В противном случае я должен был терять еще одну зиму и следующим летом продолжать отработку долга, откладывая еще чуть ли не на год только подачу заявления. А ведь с него только начиналась собственно борьба за выезд..
       К концу октября короп стал брать все хуже, пока не перестал совсем, но пошел рак и на нем можно было зарабатывать даже лучше, чем на коропе.
       Но в конце ноября выпал довольно глубокий снег и рак тоже почти перестал ловиться. Мои товарищи сбежали, а мне нужно было добрать еще немного до полной суммы. Я услышал, что рак еще хорошо идет в самом устье. Но не имея лодки, туда было не так то просто добраться по берегу в это время года. По дороге нужно было пересечь несколько ериков глубиной примерно по грудь. Летом было не проблема перейти их вброд. Но другое дело в конце ноября - начале декабря. Днестр еще не схватило льдом, но на болотах лед был уже довольно крепкий и я решил рискнуть, надеясь, что на ериках он меня тоже выдержит. Я нагрузил огромный тюк, упаковав туда палатку, тулуп, одеяла и прочие пожитки, включая кучу рачниц, взвалил все это на горб и двинулся. Два ерика я перешел по льду благополучно, но на третьем, последнем, провалился в полынью, скрытую под снегом. Я погрузился в воду по горло вместе со своим огромным тюком и с трудом, ломая лед, вылез на противоположный берег. Короткий декабрьский день кончался, смеркалось. Переть назад до Маяк с моим огромным тюком, намокшим и отяжелевшим, продираясь в темноте сквозь камышовые хащи по едва заметной и днем тропинке у меня уже не было сил. До наступления полной темноты я успел найти группу деревьев, под которыми было достаточно ровное место, не заросшее камышем, поставил там мокрую палатку, кинул на дно мокрые одеяла и упал на них в мокрой одежде, накрывшись мокрым тулупом. Развести костер было невозможно, т.к. спички тоже были мокрыми.
       На другой день я чувствовал себя неважно, но "воля к победе" держала меня. Я расставил рачницы, наловил за день тьму раков, переночевал таким же образом еще раз и на следующее утро двинулся назад в Маяки и оттуда прямо в Одессу.
       Продав раков на Привозе и сдав вещи в камеру хранения на вокзале, я отправился к Алене.
       На этот раз меня не волновало, есть ли у нее кто-то новый, застану ли я ее одну или с мамой. Не мучила меня и совесть, что я уже изменил ей на сей раз. Летом на берега приезжали из Одессы компании отдохнуть и развлечься. Приезжали и отдельные девицы, а некоторые, поссорившись, отбивались от своих и бродили по берегу в одиночестве. Это не были проститутки, работающие за деньги, но можно сказать, что они были любительницы приключений в узком смысле слова. Морального запрета на связь с такими я не держал ни тогда, не утверждаю его и в философии. Но натуре моей такие связи не очень соответствуют. Поэтому их было очень мало в моей предыдущей жизни. Даже, когда я под давление среды пытался это делать (а такое давление существовало в какой-то степени всегда, и до сексуальной революции тоже, хотя после оно стало тотальным и гнетущим) у меня это плохо получалось. Давление порождает у меня двоякую реакцию, либо я поступаю прямо обратно ему, иду наперекор, поперек, навстречу, либо, если, уступаю, теряю почву под ногами, уверенность, даже впадаю в ступор. Но здесь на брегах я не испытывал на себе этого давления. Здесь была свобода. Не какая-то маловразумительная "осознанная необходимость", а свобода дикой природы, закон джунглей. Организованное общество с его милицией здесь практически не защищало человека, он должен был сам заботиться о своей защите. Эта свобода снимала психологическое давление. В свободе дикой природы или Дикого Запада в нем нет нужды с одной стороны и нет эффективности его применения с другой. Зачем кому-то давить на чем-то неугодного или не нравящегося ему другого психологически, если он может просто применить к нему силу. Ну хотя бы прогнать его без объяснений, чтоб тот его не раздражал. Это, если он полагается на свою силу. Если же не полагается, то применять психологическое давление не стоит, дабы самому не схлопатать по морде и не быть разогнанным.
       Эта свобода была мне по душе. Она пьянила меня настолько, что у меня мелькала даже мысль, а не плюнуть ли на Израиль и не остаться ли на этих брегах до конца жизни. Но в этой свободе была и обратная сторона. Она подсознательно освобождала человека от собственно человеческого, от того, что дала человеку цивилизация, а точнее культура. Другое дело, что сексуальная революция освободила и человека живущего в организованном обществе от многих ограничений морали и от духа. Но я, к счастью, родился и сложился достаточно крепко в эпоху до этой революции. Поэтому и соблазн свободой я выдержал, не отказавшись ни от моральных норм ни от служения духовной идее. Но что касается понимания своей натуры в вопросах связей с тем или иным сортом женщин, то, как я уже сказал, я и до того не слишком понимал себя (и большинство людей тоже), свобода же, скажем так, упростила и огрубила меня в этом отношении. Короче я, пользуясь терминологией любителей этого жанра, не упустил там нескольких представившихся случаев.
       И тем не менее, как я сказал, меня не тревожило и не смущало на сей раз ни чувство вины, ни сомнения в Алене, ни, тем более, такие мелочи, как застану ли я ее одну. Никакой неопределенности отношений, бывшей в прошлое мое посещение, на сей раз не было. Я ехал прощаться с любимой навсегда. Ведь вернувшись в Киев и подав заявление на выезд, я мог быстро получить разрешение (случалось уже и такое) и уехать, больше не увидев ее. Могло быть и не так. Я мог задержаться еще и на годы и может быть нам было суждено еще видеться не раз. Но могло быть и так. Не было, как прошлый раз, уверенности, что мы видимся не в последний раз. Это в корне меняло ситуацию. Не имели уже никакого значения ни возможные, ни реальные измены друг другу, ни переспим ли мы еще раз или нет. Я ехал прощаться с любовью, которая была - это факт. А было ли там что-то после нее, теперь в момент прощания навсегда, было неважно. Прощание с любовью возносило нас над всей шелухой жизни.
       На мой звонок к калитке вышла Алена, но на сей раз она оказалась в доме не одна. Мы условились встретиться вечером в городе. Когда мы встретились, Алена сказала, что договорилась с матерью, что она ночует сегодня у подруги, и нам остается только снять комнату, чтобы провести там может последнюю нашу ночь. Мы отправились на поиски. В центре города шансов найти не было и мы лазили по каким-то окраинным трущобам.
       В те дни в Одессе бушевало стихийное бедствие, запомнившееся многим надолго. После двух дней мокрого снега ударил мороз, образовался страшный гололед. От намерзшего льда пообрывались провода, а поднявшаяся затем буря повалила много столбов электропередач, в результате чего Одесса на несколько дней оказалась без света и воды. В этой кромешной тьме, пронизываемые насквозь холодным ветром, оскользываясь на льду, мы блуждали от дома к дому безуспешно пытаясь найти ночлег. В большинстве случаев нам даже не открывали, разговаривали черещ дверь и наотрез отказывались, не желая даже слушать об оплате. Как потом я узнал из газет, хаосом воспользовались бандиты и к прочим неприятностям обрушивашися на одесситов в те дни добавились массовые ограбления. Народ боялся открывать двери незнакомым. Наконец, в какой-то мерзкой халупе дверь открылась и на пороге в свете свечи показался тип, похожий на мохнатого паука, вылезшего из своего темного угла с развешанными в нем в паутине мухами. Он осмотрел меня цепким, колючим взглядом и я понял, что чем-то ему не понравился. Позже, за водочкой, он разоткровенничался и мы узнали, что он старый гэбист еще времен Сталина, наполовину выживший из ума, безумно любящий вождя народов и ненавидящий всех и вся, кто был после, и уже, конечно, "этих жидов", от которых все зло. Если б не пнощание с Аленой я бы, конечно, набил ему морду в самом начале его откровений и за "жидов" и за его гэбистское прошлое, в котором он пытал людей типа моего отца и теперь этим откровенно хвастался. Но ради прощания с любимой я переступил через это и только поддакивал, слушая его. Но это было потом. А сейчас, просверлив меня насквозь взглядом и почувствовав во мне то ли еврея, то ли "врага народа" он сказал: - Вообще-то у меня есть свободная комната и деньги мне не помешают и воров не боюсь: грабить у меня нечего. Но... - Если бы он успел высказать это свое "но", дело было бы кончено. Но Алена, божественная Алена, прервала его. Что она там пела, это немыслимо передать. Она пустила в ход весь свой колдовской магнетизм. Наконец, этот старый пень ожил и выбросил из себя свежую почку. Он выдал нечто должное изображать улыбку в сторону Алены, затем перевел на меня вновь ставший неодобрительным взгляд и сказал - Только ради нее. - Я не сомневался.
       Наконец, водка была выпита, воспоминания закончены, старый гриб показал нам нашу комнату и раскланялся. Комната соответствовала внешнему облику халупы. Даже в свете свечи видно было какая она грязная. Кроме кровати застеленной каким-то невообразимым тряпьем, в ней больше ничего не было. Но нам больше ничего и не нужно было.
       В ту ночь, ослабленный навалившейся уже болезнью, я был плохим любовником. Я был близок к тому, чтобы быстро кончить в первый раз. Не знаю, чувствуют ли все женщины приближение этого момента у мужчины, но мне никогда ни до, ни после не встречалась женщина, способная предотвратить, точнее надолго оттянуть этот момент. Но Алена ведь была королева. Она сказала - я не дам тебе быстро кончить. - И она сделала это. Позже, в Израиле мне встречались женщины, изучившие и овладевшие всякими техническими приемами этого дела, начиная с "Камасутры" и кончая какими-то современными пост сексуально революционными техниками. Как только такая жрица начинала давать мне указания - Нет, ты сначала должен сделать мне то-то - у меня пропадало всякое желание и падал инструмент. Алена, конечно, не владела никакими такими техниками, но была наделена от природы многими талантами и среди них талантом любить. И самое главное, она любила меня.
       В какой-то момент она попросила меня лечь на спину. Я чувствовал, что это - не от техник, что это - импровизация ее любви. Это нисколько не оттолкнуло меня и я сделал то, что она просила. Она насадилась сама на мой скипетр, охватила меня коленями и в свете свечи я увидел и почувствовал телом изумительный танец любви. Я знал к тому времени, что Алена не только талантливая музыкантка, но и великолепная танцовщица. Но такой пластики я не видел никогда даже в балете. Так простились мы "навсегда"... И тем не менее это оказалось не последняя наша ночь, хотя лучше было бы, чтобы именно она была последней.
       Вернувшись в Киев, я рассчитался с женами, подал документы на выезд и с головой окунулся в сионистскую деятельность. Вдруг месяца через три-четыре я получил от Алены весточку, что она через неделю будет в Киеве на 3 дня. Расставаясь, мы не обсуждали такую возможность - учитывая склад и понятия алениной мамы, представлялось совершенно нереальным, чтобы та отпустила свою дочь в другой город на 3 дня, тем более, ко мне. Но Алена, изобретательная Алена, движимая любовью, придумала комбинацию. Она влезла в какую-то культурно-комсомольскую деятельность и ее посылали или якобы посылали на какой-то съезд юных доярок с музыкальным уклоном. Ее приезд совпал со свадьбой у одной моей знакомой, точнее хорошего друга и большой помощницы в период моей предыдущей еврейско-культурнической деятельности. Свадьба приходилась на день перед выездом Алены назад в Одессу. Я не мог не пойти на эту свадьбу и не видел, точнее не разглядел, причины, по которой мне не следовало идти туда вместе с Аленой. А зря.
       Свадьба была еврейская, но не сионистская - сама невеста тогда еще не решилась ехать в Израиль, тем более ее и жениха родственники и знакомые, никого, из которых до свадьбы я, кстати, не знал. Что не означает, что они не знали меня заочно. Я был один из ведущих сионистов этого периода: на сионистской конференции по еврейской истории в Москве в этом году, проведенной несмотря на репрессивные меры властей, я был единственным докладчиком от Киева, в этом же году я возглавлял сионистскую демонстрацию в Бабьем Яру в годовщину трагедии и т.д. Сионисты же были в фокусе внимания в еврейской среде. Я уже сказал об отношении еврейского обывателя к первым сионистам периода Амика Диаманта, три-четыре года назад. Это была глухая неприязнь, замешанная на страхе: как бы нам из-за них не попало. Были и доносы. Теперь ситуация изменилась. В пробитую первыми брешь выехали уже сотни людей, и тысячи уже были в подаче. Правда, большинство сидело в отказе, но выяснилось, что тех, кто не сиониствует, а тихо ждет разрешения, власти особенно не преследуют, в тюрьмы уж точно не сажают (в отличие от сионистов), а многие и на прежних работах и должностях остались. Одновременно пошли письма из Израиля и выяснилось, что там просто рай по понятиям советского обывателя: зарплата больше, фрукты дешевле, дают квартиру, бесплатно учат ивриту. Отношение к сионистам изменилось, но это не значит, что они стали героями в глазах обывателя. Т.е. их героизм и правота теперь как бы признавались, но как: Обыватель не может признаться самому себе в своей неправоте, ничтожестве, трусости. Поэтому сионисты, даже оказавшись правыми и став героями одновременно продолжали оставаться для обывателя ненормальными. Ведь нормален в глазах обывателя только он сам. "Вот, этот сумасшедший, таки уехал и смотрите, как он теперь тем живет. Нет, в этой жизни везет только ненормальным". Желательно было к этому общему для них убеждению подыскать и какие-нибудь дополнительные "подтверждения". Я, с моей переборчивостью в женщинах, давал им такую возможность.
       Дело в том, что к этому времени в Союз дошла уже не легкая рябь, а довольно мощные волны воздействия сексуальной революции. Как выразился один мой сотрудник по моей еще инженерной работе после аспирантуры, т.е. лет за 10 до описываемых событий - "Сейчас нужно быть сексуал демократом". То есть нужно постоянно подчеркивать свою сексуальность. Нельзя, чтобы тебя долго не видели с женщиной - ты становился подозрителен на сексуальную дефективность. Еврейский обыватель заразился этой болезнь быстрей и сильней, чем коренной, в силу упомянутого мной духовного и нравственного упадка евреев в рассеянии (из-за чего я прежде всего и стал сионистом). Возожно, относить это ко всем евреям в рассеянии - преувеличение, одесские,например, не подпадали под это определение, но к киевским это относилось вполне. Но до сих пор я знал моего родного обывателя изрядно мало, несмотря на мои культурническую и сионистскую деятельность. С детства и вплоть до начала этой деятельности, так сложилось, я почти не соприкасался с еврейской средой в ее естестве. Конечно, у меня бывали и друзья-евреи и женщины-еврейки (хоть и мало), но они были такие же ассимилированные русско-культурные как и я, и хоть я и знал, что они евреи, но не отличал их от не евреев. В них и не было ничего еврейского, кроме носа. В период деятельности я, конечно, окунулся в еврейскую среду, но те, с кем я контактировал, или не были представительной выборкой - сионисты - или в какой-то мере нуждались во мне - получить вызов из Израиля, бесплатные уроки иврита, и потому подделывались под меня. Поэтому та атмосфера, в которую мы с Аленой попали на этой свадьбе была неожиданностью для меня, для Алены тем более. Неприятной неожиданностью.
       - Вот, это - тот самый сионист. Полез в герои, потому что у него с женщинами не ладится. -После расставания с Аленой в Одессе у меня еще не было женщины. То прощание еще звучало у меня в душе, не оставляя места новому чувству. К тому же Киев - не "брега" с их дикой свободой. Не попадалось подходящей. Да и вообще, сексуальная революция ломала обывателей, подчиняющихся принятостям любой победившей революции, но не меня. Я плевал на ее императивы, в чем не раскаиваюсь. Но плевал все же излишне беспечно. И это оказалось, зря.
       - Теперь привез показать нам какую-то "шиксу". Еврейки он не мог найти, тоже мне патриот. Интересно, он хоть спит с ней? Лева, ты у нас красавчик, иди пригласи ее потанцевать, посмотри, будет ли она к тебе жаться.
       Конечно, ничего такого не произносилось так, чтобы я или Алена могли это услышать. Но липкие взгляды, кривые ухмылочки, перемигивания, какие-то непонятные посторонним, но принятые в их среде кодовые словечки, явно на наш счет. Я чувствовал себя, как в дерьме, не сомневаюсь, что Алена тоже. Там "на брегах", я наплевал бы на то, что нет формального повода набить кому-нибудь морду и сделал бы это, так сказать по сумме ощущений. Но это были не брега, и это была свадьба моего друга и соратницы и я дотерпел до конца. Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил.
       Этой ночью мы страшно долго занимались любовью. Но души наши были немы. На четвертом разе я никак не мог кончить. Это занятие стало уже противным и мне хотелось просто вынуть и прекратить его, но я боялся обидеть Алену. Она оказалась смелей - Давай прекратим это - сказала она.
       На другое утро я проводил ее на вокзал. Никаких слов по поводу свадьбы не было произнесено между нами. И даже прощания. Так, до свидания. Но я знал, что вижу Алену в последний раз, даже если задержусь в Союзе еще на годы. Наша любовь, которую не могли убить ни взаимное освобождение, ни мои, а может и ее измены, умерла, залитая обывательскими помоями.
      
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воин Александр Мирнович (alexvoin@yahoo.com)
  • Обновлено: 20/02/2018. 65k. Статистика.
  • Рассказ: Израиль
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка