Жуков Владимир Александрович: другие произведения.

Свидание

Сервер "Заграница": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Жуков Владимир Александрович (labsei@mail.ru)
  • Обновлено: 01/06/2011. 92k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Россия
  •  Ваша оценка:


    СОПРАНО И БАНДЖО

       У цоколя декоративной решётки возле станции метро стояли двое и с помощью банджо и саксофона преображали пространство. Прохожие останавливались: кто на минуту, кто чуть дольше. Так, наверное, очаровывали сирены в достопамятные времена...
       Четыре пары незакомплексованных иностранцев, проходя, не удержались... Под страстные звуки банджо и пронзительный крик саксофона началась непринуждённая импровизация танцев. Улыбки на лицах, радость, переходящая в восторг, плеск аплодисментов. А перед уходом - восторженные возгласы и валютный дар, благодарно брошенный в высокую картонную коробку, стоящую перед исполнителями.
       Саксофонист - с лопатообразной бородой и с голубыми глазами - был одет более чем скромно. Он изгибался, дуя в саксофон и в такт мелодии отстукивая левым ботинком. Саксофон, смотрящий вниз, капал влагой, - будто плакал.
       Молодой человек, опустив на асфальт перед музыкантами сумку на длинном ремне, медленно (с чувством музыкального такта) руками, ногами и туловищем импровизировал под мелодию танец. Прохожие благодарно опускали в коробку деньги.
       - А повеселее что-нибудь можешь?
       Подвыпивший оптимист, озираясь, медленно уходит в сторону:
       - Как играет!
       Пожилой мужчина в галстуке суёт саксофонисту деньги. Тот с достоинством принуждает его бросить деньги в коробку.
       Платить за удовольствие - самая простая форма благодарности. Что ещё может сделать обыкновенный человек? Пожилая женщина подошла к коробке во время минутной паузы со сторублёвой купюрой.
       - Надо идти и не могу. Вот уже час слушаю. Они исполнением своим попали в тон... настроению... сегодняшней жизни...
       Вот молодая девушка, симпатичная, с печатью одухотворённости на лице, с рюкзаком, висящим на правом плече. Она замерла с тихой улыбкой.
       Вот человек неопределённого возраста пританцовывает возле музыкантов.
       Это же экзотика - банджо и саксофон! Мелодии, пронизанные грустью... Откуда взялись эти ребята? И все с улыбкой несут им дань. Под тёмными очками не видно слёз восторга и грусти. Откуда взялись эти чудаки, так сладостно выматывающие душу?
       ...Останавливаются, слушают... Всех достала игра музыкантов. Все они - герои и жертвы сегодняшней жизни.
       Какая-то художница спешит на листах бумаги запечатлеть двух маэстро.
       Плывёт мелодия. Саксофонист временами отстраняет инструмент и достаёт губную гармошку. Звуки - не передать. К горлу подступает восторг.
       Горят гвоздики у продавщицы под летним зонтиком -навесом, горят подфарники на стоящей невдалеке машине, горит декоративная полоска на костюме танцующего молодого человека в кроссовках...
       Играет музыка, и нет сил заставить себя от неё уйти. И как понимаешь этого молодого человека, который в очередной паузе из своей сумки с длинным ремнём извлекает тысячерублёвую купюру.
      
      
      

    НЕОБЫЧНЫЙ ПАССАЖИР

       - Осторожно на посадке. Двери закрываются.
       Вошедшие пассажиры рассаживались по местам, а перрон за окном электрички уже медленно поплыл назад.
       Дамы и господа (женщины и мужчины) доставали книги, развёртывали газеты, расставляли сумки, рюкзаки. Электричка набирала разбег. Всё было как обычно. Снаружи замелькали кусты, деревья, строения.
       - Чего читаешь-то? Ну, дурдом... Ха, ха, ха.
       Это так запанибратски, просто и громко, обратился странноватый мужчина к сидящей напротив женщине с книгой. И сразу обратил на себя внимание. Он не мог сидеть спокойно: ёрзал, перекидывал ногу на ногу, крутил головой... Говорил громко. Сидящей по другую сторону от него невинной старушке в платочке предложил...Чего бы вы думали?
       - Бабулька, пива хочешь?
       - Нет, милый.
       - Да на, возьми, - и молниеносно сунул ей в руки бутылку. И стал как ни в чём не бывало шарить по карманам, пыхтеть и отдуваться.
       Бабулька совсем этого не ожидала, посидела, удивлённо глядя на бутылку, поднялась и вернула её, что-то сказав про деньги.
       - Деньги! Сколько тебе надо, бабулька?
       - Не много, милый.
       - Сколько?
       - Да сто рублей.
       - А я думал: сто тысяч.
       Полез в задний карман, достал деньги и передал сотенную бумажку бабке.
       - На.
       - Дай Бог тебе здоровья, сынок.
       На такое доброе пожелание он достал ещё одну сторублёвую бумажку и вновь перекинул бабульке. Та снова автоматически повторила:
       - Дай Бог тебе здоровья.
       Он опять достал купюру.
       - Дай Бог здоровья.
       Бабка не знала, что делать. Деньги никогда даром в таком количестве на неё не сыпались. Казалось, повторяй она бесконечно эту фразу: "Дай Бог тебе здоровья", и деньги будут бесконечно валиться в руки...
       Так было раз пять. Потом он промямлил:
       - Пожелай, чтоб меня не убили.
       - Желаю, желаю, - пролепетала испуганно старушка.
       - Ну, вот тебе ещё...
       Видом своим этот "весёлый" человек напоминал тренера.
       В импортной малиново-сине-бирюзовой куртке, в джинсах и в белых высоких кроссовках. Перед ним стояла большущая спортивная сумка, наполненная бутылками с пивом. Он зубами срывал пробки и предлагал пиво женщинам, сидящим напротив. Женщины, естественно, отказывались. Он делал глоток и ставил бутылку сбоку от себя на сиденье. Потом открывал следующую. Так он обставил себя слева и справа початыми бутылками.
       - Угощайтесь, угощайтесь. Гуманитарная помощь. Мужик тут проходил - всех угощал.
       Опять стал пыхтеть и шарить по карманам. Из заднего кармана джинсов выпали деньги. Дама, сидящая сбоку, вежливо указала на них.
       - Ах, это-то... Ха-ха.
       И засунул их опять небрежно в тот же карман.
       Никто на него всерьёз не обижался, не сердился. Большинству, наверное, он казался чудаком, трепачом, хохмачом, человеком, слегка перебравшим пива. Трепался же он, на зависть, легко.
       Напротив него у окна сидела очень симпатичная дама. К ней-то он и привязался.
       - Что читаешь? Как зовут?
       Вставал перед ней на колени. Это было уморительно.
       Потом поднимался, садился вновь на скамью и снова вставал на колени.
       - Пойдём, я тебя провожу до забора.
       И обращаясь к мужчине, идущему в тамбур:
       - Шеф, какая сейчас остановка?
       "Шеф" не ответил. Тогда, совершенно естественно, к половине вагона:
       - Ребята, какая сейчас остановка?
       Кто-то сказал: Парголово.
       - Парголово? Пойдём.
       - У меня муж...
       - Я мужей никогда не боялся.
       Мимо, всё заглушая, пронеслась встречная электричка. На минуту всё смолкло.
       - А я вспомнил, где я тебя видел, - вновь обратился он к даме. - Я тебя видел в психбольнице. Ты к моему соседу по палате приходила. А я-то думал, где я тебя видел.
       Электричка мчалась вперёд, монотонно выстукивая колёсами многоточие этому печально-смешному повествованию.
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    РЕПОРТАЖ С ДАЧИ

       Иногда, редко, когда душа не замутнена, я гляжу на окружающее детским взором. Мне представляется действительность идеальной: в виде мозаики красивых конфетных фантиков. Или переводных картинок. Сотрёшь влажным пальцем эту пасмурность, этот обволакивающий верхний слой - и перед глазами вспыхивает картинка красоты и ясности необыкновенной. То же самое относится не только к внешней расцветке, но также к запахам и звукам. Это, наверное, можно объяснить детскими впечатлениями, бессознательно отпечатавшимися у меня в мозгу.
       Казалось бы, банальность, ежедневность: утро на даче, автобусная остановка, кучка селян, ждущая автобус, овцы, пасущиеся возле, ясная погода, воздух прозрачный и недвижный, зелень дерев, тишина первозданная и только баба, что-то громко вещающая на остановке. Тишина, кучка молчащих людей и баба, разумно и громко говорящая о чём-то будничном. Вещающая. И небо голубое.
       Мне эта композиция показалась библейской, вечной.
       Или вот, приглядитесь: от рябинки в два вершка долго тянется к толстой сосне едва заметная тончайшая паутинка. А в середине черничного листочка сверкает капля росы. Сверкает также красиво, как хрустальная подвеска в одной из люстр в большом зале Дворянского собрания.
       А терпкий запах после дождя ромашковой щетины на дворе под ногами?! И это истоптанная ромашка вперемешку с травой, куриным помётом и коровьими лепёшками!
       А нимб аромата над кустами шиповника с бесчисленными розовыми цветками?!
       А кукование кукушки в тихом предвечернем лесу?.. И желание подсмотреть её на вершине дерева и не сбиться со счёта?..
       Боже мой, вот она - россыпь аккуратно, по-детски свёрнутых фантиков, набор уже готовых, очищенных переводных картинок. А сколько их ещё! Целый калейдоскоп, говорящий о том, что жизнь-то, по большому счёту, если присмотреться, как следует и под неожиданным ракурсом, прекрасна. Ведь и росинка в лесу сверкнёт не каждому, и хрустальная подвеска в огромной люстре - только при определённом наклоне головы вспыхнет.

    ВЕЧНАЯ ГАТЧИНА

       Гатчина - удивительный город. Ведь даже в своём со временном затрапезном виде она производит сильное впечатление. Можно себе представить, какой Гатчина была до... Вот эта вот "лиловая дымчатая сирень" в памяти Куприна, ухоженность, свежесть, несуетливость - церкви, монастырь, дворец, парк, два вокзала, Коннетабль, Приорат, арки, кирха, ворота при въезде в град, жилые дома из характерного, единственного в мире строительного материала...
       Два века Россия энергично застраивалась, впитывала культуру, цивилизацию, в начале ХХ столетия вышла даже на передовые рубежи в искусстве... И - всё пошло прахом.
       Я заглянул за угол гатчинского ресторана (дверь ресторана была закрыта, а я был страшно голоден и почему-то в отчаянии заглянул за угол), и передо мной открылся вдруг (в который раз) вид старой Гатчины: мощно выступала церковь Покровского монастыря (забитая, закрытая, брошенная), старая площадь и - ожерельем - двухэтажный длинный пепельно-серый дом с зияющими глазницами окон. Остановись, мгновенье! Оставьте так, не надо больше ничего разрушать и ничего строить. Посмотрите, как это прекрасно! Сломайте только вон тот кирпичный туалет, так нелепо и убого пристроенный к храму. Не оскверняйте храма!
       В православном соборе Петра и Павла отпевали цыгана. Об этом сказала старушка на улице: "Там сейчас цыгана отпевают". И мне представилось: табор окрест Гатчины, цыганские вояжи, базар, цветастые платки, сапоги, неумолчный говор... Вдруг - скандал, поножовщина... И вот отпевают богатого цыгана. Православный собор, мёртвый цыган, стоустая молва, простота, дикость - провинция. Жизнь.
       Дом Щербова-Куприна из окна электрички всегда впечатляет. Хочется выйти на ближайшей платформе и возвратиться к нему. Но в ненастную погоду, даже летом, к этому дому не подступиться: лужи, грязь, канавы, кучи - перекопано, разворочено. Потоптавшись возле него и обласкав сей исторический дом только взглядом, я с грустью пошёл на вокзал. По стволу беспризорной пристанционной яблони карабкался мальчишка за последним зелёным яблоком. Сильно пахло после дождя землёй и травой. Было это в начале августа прошлого года.

    ЛЕВ БАКСТ - В ПЕТЕРБУРГЕ

       Странно... Сколько раз ходил этим маршрутом - по Кирочной и Надеждинской! И никогда не слышал и (даже!) представить не мог, что в кофейно-шоколадного цвета кубическом доме на Надеждинской жил Бакст, а в доме на Кирочной, втором от Воскресенского проспекта, была его мастерская.
       Лев Бакст - европеец и петербуржец. Закончил Академию художеств на Васильевском, а похоронен в Париже. Бакст, Дягилев, Бенуа... Слабо-слабо освещённая страница русского искусства...
       Вот из этой парадной утрами или в полдень в десятых годах нашего столетия он выходил и направлялся в свою мастерскую. Входил под козырёк парадной, с усилием толкал огромную створищу дверей и по мраморным ступеням (теперь изломанным) устремлялся наверх. Ажурное кружево лестничных перил, искрящиеся витражи, галереи переходов...
       Войдя летом во второй двор дома на Кирочной через длинный ряд переполненных и вонючих баков под тёмной аркой, я задрал голову кверху, к небу - а там: рубиновым пламенем полыхали стёкла мастерской - экран мастерской, зажжённый закатным солнцем. Это скворечня Бакста. Здесь работал Лев Бакст. А краски для своих картин, наверное, брал у неба.
       P. S. Адрес домов: Надеждинская ул., дом 52 (дом, отмеченный мраморной дощечкой: "Здесь жил поэт Маяковский") и Кирочная ул., дом 24.

    ВЕХИ ПАМЯТИ

       В детстве я любил играть отцовскими медалями. И орденом. И николаевскими серебряными полтинниками. И советскими рублями. Всё это хранилось в багрово-красной коробочке в буфете, где были собраны "важнейшие" документы и "реликвии" семьи - семейный архив. Здесь лежали паспорта, облигации, красная книжица военного билета, пожелтевшие нотариальные бумаги, измятые листки с печатями, профсоюзный билет, залепленный разноцветными марками, медицинские справки, рецепты, письма, конверты от старых писем - хранители обратных адресов, удостоверения на медали, бесчисленные фотографии в чёрных пакетах и прочее богатство... Деньги здесь не хранились. Мать, женщина деревенская, засовывала трёшки, пятёрки, десятки и двадцатипятки под бельё в выдвижные ящики одёжного шкафа.
       Я доставал драгоценную багрово-красную коробочку, открывал её осторожненько, высыпал на оттоманку регалии и монеты. От коробки исходил запах. Знаете, такой, как бывает в чуланах, погребах или на чердаках. Это аромат ушедшего (или остановившегося?) времени. Так мне всегда казалось...
       Я перекладывал медали и монеты, бренчал ими, примеривал, взвешивал на ладони...Вот "За отвагу", на огромном металлическом кругляше написано: "За отвагу. СССР".
       Три самолёта в небе, танк с двумя пушками в нижней части медали. Если дать волю воображению, то можно услышать гул самолётов, лязг танковых гусениц и орудийные выстрелы. И можно увидеть, как танк выползает за пределы этого металлического кругляша на необъятный жёлто-серый простор оттоманки. Медаль подвешена на прямоугольной пластинке, обтянутой красной с продольными бороздками материей. Чтобы надеть эту медаль, надо продырявить гимнастёрку и накрутить на резьбу круглую металлическую пластинку...У трёх других медалей были одинаковые булавочные приколы. "За боевые заслуги" - со скрещенными винтовкой и саблей. (Детская наивно-дурацкая альтернатива: что бы я выбрал, если бы мне вдруг предложили - винтовку или саблю?)
       "За оборону Ленинграда" - с Адмиралтейской иглой посредине и тремя иглами-штыками от винтовок: у солдата в каске, матроса в бескозырке с взвихренными ленточками и у рабочего в кепке. На заднем плане - женщина в платке. На тыльной стороне сказано грозно и торжественно: "За нашу Советскую Родину".
       И "За победу над Германией" - с профилем вождя в эполетах, со звездой Героя и орденом "Победы" на груди. Нимбом над головой - "Наше дело правое", снизу - "Мы победили". Вот так!
       Но самым-самым был орден "Знак Почёта". Как вельможа в старину отличался от простолюдина или юбилейный рубль нашего времени отличается от просто железного рубля с единичкой, так и орден отличался от медалей. Все - любимые, но этот - самый драгоценный по красоте. Представляете: одна треть ордена ярко-красная от распростёртых знамён и пятиконечной звезды на самом верху между остриями древков. Флаги и звёзда покрыты эмалью: сверкают и переливаются. Есть тут и снопы, и рабочий с колхозницей, и "Пролетарии всех стран, соединяйтесь", и "СССР" золотыми буквами. А на обратной стороне выбито: "Монетный двор" и номер 137654.
       Теперь едва ли не у каждой станции метро можно встретить группу молодых людей. У кого-нибудь из них на груди вывеска: "Покупаю ордена, медали, монеты, драгоценности". Даже в это смутное и архипаскудное время я остаюсь идеалистом и романтиком. Мне жаль этих молодых людей, охваченных страстью наживы и стяжательства. Но ещё более жаль тех, кто им действительно что-то приносит. Люмпен не в счёт. Регалии - это овеществлённое прошлое. Это вехи памяти. Это, наконец, наследство, которое до?лжно беречь и которым до?лжно гордиться. Отрок или юноша, продающий камнелобым искусителям у метро с вывеской "Скупаю..." медаль или орден своего деда, навсегда перечёркивает своё прошлое, а заодно и будущее.
       Страшно жить на переломе эпох, когда идеалом для большинства стали деньги.
       Но надо выживать, не торгуя честью.
      

    СЕРДЦЕ ПЕТЕРБУРГА

       Как только я нырнул под широченную арку, раздался выстрел. В прохладном сумраке ёкнуло сердце, голова ушла в плечи. Булыжная мостовая плоскостно чуть развернулась перед глазами и вновь встала на своё место. Правая нога споткнулась о булыжник. Впереди раздался изумлённый возглас. Передо мной под арку заходила парочка. Через какие-то секунды шок прошёл, я выпрямился, расправил плечи и посмотрел на часы. Полдень. Ровно двенадцать. Так близко грохота пушки с Петропавловки мне ещё не доводилось слышать: стрельнули, будто в тебя.
       "Петропавловская крепость - стен гранитные изломы, шпиль блестящий и знакомый,- где она, твоя свирепость?!".
       Бесконечным потоком идут иностранцы. Нет удержу. Петропавловка - сердце Петербурга - так же, как Кремль, - сердце Москвы. Гигантный бронзовый Пётр, с головой круглой и голой, как шар, с глазами навыкате, едва сдерживая гнев, взирает на окружающее. А гнев его, вскочи он с трона, был бы, наверное, страшен. Да, шемякинский Пётр совсем не похож на пышнокудрого Петра, сменившего вождя в зале Московского вокзала.
       Булыжная первозданность площади между храмом и Монетным двором... За Монетным двором - любопытный закуток возле Трубецкого бастиона. Вот она - историческая живодёрня! Господа разбойников казнили на площадях принародно, а разбойники господ предпочитали уничтожать втайне, в скрытых от глаз закутах. Сюда в годы революции и гражданской войны загоняли приговорённых к смерти, обречённых заложников. Загонят - и никуда не денешься. Стену не перепрыгнешь и в стену не влезешь, как сильно к стене ни прижимайся. Кирпич испещрён отметинами - это от града пуль. Последний взгляд на пасмурное небо. Последние глубокие вздохи. И всё. И выпущен дух в петербургское поднебесье. А продырявленная плоть - как оставленная ветошь на камнях крепости.
       Энергично закинутый бумеранг два столетия назад возвратился и шлёпнул прямо в лоб людям, оказавшимся на историческом распутье с безвольно опущенными руками.
       Растеклись иностранцы по всей площади Заячьего острова. Под арками и в воротах им наигрывают на флейтах, на скрипицах, на гитарах, баянах... И даже встречаешь целые ансамбли ряженых. А как ещё можно заработать валюту? Разве что стоять тут на виду у всех и продавать матрёшек, шкатулки, фуражки, ремни, ордена, медали... Всё это уже стало нормальным явлением: скоморохи, торгаши, юродивые, нищие...
       Через семьдесят пять лет пресловутый бумеранг обязан был возвратиться именно таким образом.
       Текут иностранцы. СССР, Россия, Скифия - без разницы, всегда поражала цивилизованный мир своей "загадочностью".
      
      

    ВОТ ТАКИЕ ДЕЛА

       У нас в доме на чердаке умер "бомж" Алексей Тихонович. Ещё неделю назад он просил меня вынести ему "баночку горячего чая и кусочек хлеба". Встав на железную ступеньку лестницы, я подал ему банку, он вцепился в неё и увлёк во мрак чердака, тихо и как-то напевно несколько раз повторив: "Благодарю тебя, сынок, дай тебе Бог..."
       Прожил он на чердаке с конца августа почти месяц. По дому ходили слухи, что он продал (пропил) свою комнату в коммуналке. Никто его не жалел. Всем он был в тягость, особенно жильцам последнего этажа, над которыми обосновался. Все его сторонились. Вид у него действительно был, мягко говоря, непривлекательный: мятый, грязный, рваный, дырявый, жалкий, расхристанный. От него даже пахло. Обонянием это констатировалось тотчас же. Да и с блохами и вшами на чердаке он был знаком уже не один день. На площадке возле лифта я с ним как-то повстречался и спросил:
       - А как вы здесь оказались?
       - Да продал я, сынок, комнату. Пропил. И не знаю как, и не ведаю кому.
       - И теперь уже не вернуть?
       - Да можно, говорят. Но через суд. Писать заявления, ходить, объяснять.
       - А на что живёте? Пенсия есть?
       - Есть. Получаю. Пенсию мне платят хорошую - двадцать четыре тысячи.
       - А что, ни жены, ни детей у Вас нет?
       - Нет, я один. Была жена...
       Волосы у него седые, всклокоченные. Голос - тихий, мягкий, напевный. Он никого не бранил, не ругался, не злился, не проклинал - жалкий, униженный, обездоленный, больной, старый человек. Не роптал.
       Он полез по железной лестнице к себе на чердак, шлёпая по ступеням лестницы ботинками без шнурков, надетыми на босу ногу.
       На фоне улицы, при свете дня он смотрелся совсем жалко. Однажды я его увидел под козырьком парадной и быстро прошёл мимо, сделав вид, что не заметил. Эпоха, бушующая вне дома, его обрекла, и было бы логично и естественно, если бы, вылезая с чердака на свет Божий, он всякий раз навешивал на грудь вывеску: "Я - смертник".
       "И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам",- повторяю и повторяю я механически перед сном, глядя с дивана в чёрный мрак ночи за окном, тургеневскую фразу, памятную мне ещё с ранней юности."И да поможет Господь..."
       Он уже не нужен был ни Господу, ни людям. Он был обречён. Почти с неделю против обыкновения не слышно было хлопков закрывающегося и открывающегося чердачного люка. А потом его обнаружили мёртвым. Почти с неделю он лежал там недвижный. Лежал, как рассказывали, абсолютно голый. Наверное, это было самоубийство. Добровольный уход. Разделся донага, лёг сверху на крышку люка, чтобы снизу не сразу открыли, и околел от холода, голода, тоски, старости и беспросветной мглы и вражды, бушующей за пределами тёмного чердака. При одной системе он медленно спился, другая система его просто уничтожила.
       Потом на площадке потоптался милиционер, затем - молодые ребята в резиновых рукавицах и с носилками. И на площадке вновь стало тихо.

    МАЛЕНЬКИЕ ТРАГЕДИИ БОЛЬШОГО ГОРОДА

       Помните середину октября? Когда, проснувшись утром, мы обнаруживаем вдруг на крышах первый снег. И в скверах - белый снег, лежащий вперемешку с недавно опавшей жёлто-зелёной листвой. И небо - не чернильно-мутное, как накануне, источающее беспрерывный дождь, а светлое, прозрачное, блестящее. За одну только ночь мир вокруг преобразился.
       Я помню, как в сумерках возле Смольного собора за два вечера до этого, как безумные, шелестя под ветром, наискось через Шпалерную улицу скопом носились опавшие листья. Чёрт возьми, носились, как живые! И катались, вертясь, и взлетали, и кружились...Как будто их целью было перелететь улицу и устремиться куда-то дальше - за угол административного здания на площади...Отставшие листья попадали под колёса редких автомашин, а лежащие невдалеке вспархивали дружно, как скворцы, под ветровой волной, образовавшейся от бега машин, и резко устремлялись к обочине, к тротуару.
       Эта смена погоды унесла куда-то за видимые пределы душевную смуту и внутреннюю распутицу. Душа обрела покой...Белел снег на газонах. Серая снежная каша под ногами хлюпала и расползалась. Литейный проспект пульсировал плотным потоком гудящих машин.
       На углу Литейного и улицы Чайковского на тротуаре, почти у поребрика, недвижно и бездыханно, с окровавленной мордой лежала небольшая собачонка. Лежала прямо в этой истоптанной слякоти с испачканной шерстью, и если бы не окровавленная мордочка да не высоченный кобель, кружащий вокруг неё, то можно было бы подумать, что это выброшенная или оброненная кем-то игрушечная собачонка. Кобель исходил тоской. Наверное, это была его подруга. Он облизывал её и ничего не мог понять... А может быть, уже понял... Полижет, полижет, а потом развернётся и смотрит в упор скорбящими глазами на прохожих. Глаза наши встретились.
       А она, видимо, была болонкой. Право, странный союз. Оба были бездомные, брошенные и выживали как-то в асфальтовых лабиринтах города. Но вот трагедия. Скорее всего, неудачно перебегали улицу. Он перебежал, она - нет. Он, наверное, и дотащил её, сшибленную, до тротуара. И вот пытается оживить её теперь своим розовым языком, вылечить, поднять. И чувствует, что это ему не по силам, и потому обращается к людям своим безмолвным страдающим взглядом: "Помогите!" А люди и не помогают, и не понимают. "Ишь, собаку задавило. Эка невидаль. Ну и что. Жалко. Но ведь собака не человек. Время-то какое. Самим бы уцелеть".
       А кобель снова принимается в отчаянии лизать подругу, поворачивает ей морду и снова слизывает кровь. Он не хочет верить, что она мертва. Он не хочет верить в своё полное одиночество, к ужасу, уже наступившее. "Помогите, ну что же вы? Помогите..."
       Я не выдержал. Ушёл. И почувствовал, что глаза мои стали сыреть. "Ай-яй-яй...Что же делать? Как быть? Разве так можно?.." Я наполнился гневом и на неизвестного шофёра, сбившего собаку, и на бесчувственных прохожих, и на себя, со своей беспомощностью и безмерной сострадательностью. "Вот ведь собака, а всё ж пытается помочь".
       "А вот недавно на Гагаринской вечером лежал возле булочной лицом в асфальт какой-то мужчина с пробитой головой... Лужа крови возле головы... не шевелился... не дышал... Люди обходили его... Спешили... Не до него... Так, наверное, и провалялся... Подумаешь, пьяница..."
       "А собака... Нет, собака собаку не бросит. Это человек человеку уже давно опротивел в этом городе..."
       День сверкал солнцем, прозрачным воздухом и белизной первого снега, но всё это уже не радовало. Я быстро шёл в направлении дома, стараясь ни о чём больше не думать. Настроение было такое, будто возвращался похорон.

    НЕ ПРИВЕДИ, ГОСПОДИ

       Рядом с Финляндским вокзалом есть тюрьма. Младшая сестра "Крестов" Как подъезжаешь к вокзалу в электричке - так направо за окнами. А если от вокзала едешь - то сразу налево. Кирпичное суровое трёхэтажное здание. Из багрового дореволюционного добротного кирпича. Сооружение, может быть, и выше, но из электрички видны три ряда зарешеченных окон. Мелькнёт также надзирательная вышка и паутина колючей проволоки над багрово-кирпичной высокой оградой.
       Часто приходится ездить. Смотришь по сторонам. Запоминаешь. Летом, помню, в знойный день нашей проезжающей электричке из форточного проёма крайнего зарешеченного окна махала чья-то рука. Просто: высунутая безликая рука неистово вращала кистью проезжающей мимо свободной электричке и людям, сидящим в ней у распахнутых окон. Так вслед электричкам машут только дети. Да вот ещё из тюрем оказывается. Я тогда приметил, глядя на тюремные окна, странность: все многочисленные проёмы окон были заложены почти до половины свежими кирпичами. Представляете: первоначально окно было такое, а в наше время уменьшилось вдвое. То есть в камеру стало поступать света в два раза меньше. Обзор вольной жизни из тюряги уменьшили вдвое. Или большой прямоугольник неба переделали в маленькие квадрат. А почему бы вообще не замуровать несчастных? Оставить только фортуганы. Вот она - социальная математика. Из жизни. Для внимательных. Свободы уменьшилось ровно вдвое с момента основания этого учреждения.
       Любопытно ездить в утренних поездах. Публика более чем простая. Носы утирающая кулаком. Трудящийся люд. И потому бедный. Не тот, что летом... днём... по выходным. А зимой! В вагонах сумерки, холодно, вагоны разбитые./Ещё со времён начала приватизации/. И вот с тех пор по сию пору их никто не считает нужным ремонтировать; починять. Возят как быдло. Но уже привыкли. И даже обидно: почему как? Быдло и есть.
       Так вот. Возвращаюсь я как-то зимой из Дибунов в Рождественский крепкий мороз. Посмотрел в сторону тюрьмы: печалью и тоской душа наполнилась. Но не сразу. Сначала удивился. Окна тюрьмы охвачены были вокруг изящным нимбом белого инея. Все окна. Абсолютно. Как красиво и как странно. Что это? Да неужто так надышали через маленький форточный проём: в двадцать?... тридцать?... пятьдесят?... сто горл? Сколько же их в камере? Как же они там? Как сельди в бочке. Господи, не приведи! Всё выдал неожиданный мороз. Всё рассказал. Это нимб стона несчастных, наполовину замурованных снаружи и до предела набитых изнутри. Ах, мороз, мороз...

    ОГЛЯДИМСЯ ВОКРУГ ВМЕСТЕ

       На территории одной: из психбольниц на окраине города к столовой во время завтраков и обедов сползалось летом и к началу осени большущее количество бездомных. Голодных бомжей. В основном, душевно и психически не вполне здоровых. А если выразиться по-набоковски: " Людей, задетых ангелом". Они вылезали из канализационных люков; из близлежащих подвалов и чердаков, из-под лестниц и прочих других мышиных и кошачьих нор и лежбищ. И ковыляли, грязные и вонючие, в направлении к столовой. Время они определяли, как животные, инстинктивно. Голодный желудок заставлял их покидать на короткое время насиженные углы. Они шли, бренча кастрюлями, банками и чайниками: у кого что было. Они знали наверняка, что здесь их накормят, что здесь им не откажут, не сунут камень в протянутую руку. Столовая совершенно естественно исполняла свою задачу, будучи в ответственности за всех, кого она приручила, не считая это какой-нибудь гуманитарной миссией или высокой благодетельностью. А какие колоритные особи здесь появлялись в конце лета и в начале осени. Вот; например. Человек лет тридцати пяти. Всякий раз он появлялся в домашних рваных тапочках с голыми до колен ногами. Над коленями ниспадали странные короткие брюки-штаны. На туловище была распахнута куртка с почему-то зимним воротником. На левом плече всегда, как римская тога; висело байковое пёстрое одеяло, которое он, по всей видимости, не решался оставлять в норе из боязни, что его могли бы у него украсть. Приходил он с дырявой кастрюлей, в которую первое /суп/ налить было невозможно: вытекал. Но вторые блюда - каша или картошка. - в ней удерживались. На помойках кастрюль недырявых найти трудно. К разгару осени, к появлению постоянных холодов - бичу бездомных - он куда-то пропал; исчез. Наверное, преставился. Царство ему небесное. Он был божий человек. Он был юродивый. Он бредил, заговаривался и не мог, по всей видимости, никак уразуметь реформ. Мне сдаётся, что наши российские бомжи на девяносто пять процентов ненормальные; психически больные люди. И гибнут, так и не осознав; что же вокруг них происходит. Они, если хотите, как голуби, и, если хотите, как вороны. Они что-то среднее. И живут просто инстинктами. Просто потому, что родились. И также умирают.
       В наше время хорошо жить оптимистам. Они всегда видят какую-то перспективу, озарённую чем-то. Глупым в наше время также жить неплохо. Для них прошлое, будущее и настоящее всегда равнозначно-блаженно. Я же, к сожалению; не отношусь ни к тем; ни к другим. В перспективу я не верил даже при старом режиме. Коммунизм для меня всегда был циничной выдумкой высоких партийных сказочников. А вот сохранять стойкое блаженное состояние, взирая на окружающее, бултыхаясь в этой действительности, я не могу. Посмотрите, сколько нищих, людей просящих, побирающихся. Я уж не говорю про тех, кто живёт в постоянном смятении и страхе. В страхе потерять работу, в страхе за будущее своих детей. Ведь выбрасывая с заводов и институтов и отправляя на биржу, Вам выплачивают смехотворные суммы, раз в десять меньше этой; как её, КОРЗИНЫ. Вот тут-то и закрутишься юлой. Хорошо, если у Вас стальная психика, если Вы дуб, а если Вы человек "тонкий"? Кричи "караул" или ступай батрачить на новую буржуазию за те деньги, которые они считают нужным тебе платить. Ведь ни профсоюзам; ни чёрту они не подконтрольны. Я в метро видел бабку, просящую милостыню. Стояла у мраморной облицовки длиннющего перехода, а в руках молча держала картонку с нацарапанной надписью: "Христяне. Ради бога, помогите..." Представляете, полуграмотная бабка: как говорит, так и пишет. Да я бы, будь я... Только за эту ошибку озолотил её. Но, увы... В самом начале реформ эскалатор вынес меня наверх чуть ли не к подножию инвалидной коляски. В ней недвижно сидел опрятный молодой человек и, развернув тыльной стороной головной убор, просил... У меня чуть слезы не брызнули из глаз. Это же надо так унизить человеческое достоинство...инвалида! 3 тот момент я был готов набить морду реформаторам. Что же вы; по бабкам, да по инвалидам бьёте...? Что; не хватило ума и времени побеспокоиться о социальном обеспечении даже этих людей?
       Российский корабль сейчас завершает роковую петлю в своём историческом развитии. Целый континент, оказалось, долго плыл не в том направлении и теперь спешно меняет курс на сто восемьдесят градусов. В начале столетия после переворота всё разрушали и перечёркивали, теперь всё перестраивают. Давайте, наконец, реформировать, а не разваливать до основанья. И зачем обезьянничать, зеркально копируя всё, как на Западе? "Восток - дело тонкое". Это сказано и про нас. Россия! Народ этой страны полудеградирован от прошлых экспериментов. Что с ним случится сейчас, сказать трудно.
       На Невском проспекте возле станции метро наверху стояла бабка. За стёклами очков на меня блеснули глаза, полные страха, униженности, рабской мольбы и почти безумия. Руки у неё замёрзли. Она повесила жестяную консервную банку себе на шею и полусогнулась, поставив её на гранитный парапет. И поднимала свои полубезумные, жалкие, благодарные глаза, когда там что-нибудь брякало.
       А сколько таких старых женщин в нашем городе, женщин больных или совсем одиноких, или с пьяницами детьми, не способных в прежних-то условиях зарабатывать деньги, не говоря о сегодняшних. Нищих при той-то системе, не говоря о сегодняшней. Женщин в серых платочках, в старых пальтишках, в изношенной обуви, всегда живших от получки до аванса с непременным при этом заниманием денег в долг.
       Господи, если можешь, сделай так, чтобы от реформ сих над ними не вырос деревянный крест.

    ПРОГУЛКА ПО ФУРШТАТСКОЙ

      
       Когда поздно вечером собака начинает ходить возле дивана, класть морду тебе на колени и заглядывать в глаза - это значит пришло время выходить с ней на прогулку.
       Погладишь по голове, потреплешь за длинными висячими ушами скажешь: "Ну, что Дикарь, пойдём гулять", - и заблестит глазами Дик, завертится возле ног волчком, забегает вокруг от восторга. Попутно облает и шуганёт кошку.
       Дик - Дикарь - Диккенс таскает меня по улицам неутомимо, как тягач. Как будто впереди он чувствует кошачий дух. (А завидя кошек, совсем теряет голову).
       Литейная часть Петербурга. Бывший аристократический район. Улицы: Кирочная, Фурштадтская, Сергиевская, Захарьевская, Шпалерная, Воскресенский проспект (пр. Чернышевского), Потёмкинская улица - вот ареал наших прогулок. Поводок почти не расслабляется. Я чувствую себя поджарым бедуином. Марафонцем. (Когда не было Дикаря - полулежал на диване, уставясь в телевизор).
       Один мой знакомый в один прекрасный день отдал свой телевизор кому-то, просто подарил. Отдал, поняв вдруг, что пользы от него никакой. Один вред. Подарил его (когда бы вы думали?) в самое весёлое время перестройки. И он ,наверное, был прав. Книги, концерты в Филармонии, Эрмитаж - ей Богу, дороже телевизионной жвачки.
       Поводок расслабляется - это Дик поднял заднюю лапу возле очередной водосточной трубы. Один миг, дело сделано, и поводок вновь напрягся.
       Вот кирха. Лютеранская церковь. В суровые режимные времена здесь поместился кинотеатр "Спартак". И благополучно находится по сиё время. То есть в свободное демократическое. Плюс к тому же со стороны Фурштатской улицы в этой кирхе в обрамлении ионических колонн открылся салон-магазин. Ну, вы знаете, таких уж много в Питере. Магазин по продаже импортных шмоток. Салон от пола до потолка празднично сияет зеркалами, брызжет светом (особенно в яркий солнечный день). Здорово! Но потом закрадывается вопрос: "А зачем?" Лавка это, храм или кинотеатр? Оказывается, и то, и другое, и третье. "По воскресеньям здесь уже проводятся службы", - сказал лавочник из лавки. Ай да, "демократы": и к рынку, и к Христу. Но ведь Христос изгнал торгующих из храма!
       Пойдём дальше, мой пёс. Бог им судья. Вон, видишь: гранитные поребрики лежат. Навалом. Значит, снова меняют поребрики. За последние десять лет уже по-моему в третий раз на этой улице. Поребрики менять - это мы умеем. "Знаешь, Диккенс, перестройка в этом смысле ничего вроде не изменила. Наши дорожные службы без работы никогда не останутся. Ты представляешь, сколько в городе поребриков! А, остановился. Молодец. Правильно. Давай-давай,делай свои большие дела в этой огромной куче деловитой бесхозяйственности".
       "Веди меня. Веди. Ты посмотри, Дикарь, какие красивые дома по ту и другую сторону улицы! Только, вот, козырьки над парадными почему-то сбиты, да и парадные двери, если не заменили их какими-то современными, то непременно содрали старые замки и ручки. Поэтому чудом уцелевшая старинная медная ручка кажется золотой и вызывает умиление. Очень жаль, что и её сорвут.
       Да, город разграблен. Идём к капитализму, а дома беспризорные. На нашей лестничной площадке запыленный осколок витража высвечивает какое-то сказочное прошлое. Старые люди говорят, что эта заплёванная мраморная лестница ещё в двадцатых годах была покрыта. коврами; что в вестибюле возле лифта висели зеркала. И люстра., былa. " Право, не верится. Вон - и ступени раскололи, и мраморные подоконники разбили. О, Господи!"
       "Ты посмотри, Дикарь, как активно заселяются подвалы. С каким энтузиазмом. Раз - был подвал, а теперь салон-магазин "кооперативный". Раз - был подвал, а теперь кафе "кооперативное". Раз... Раз... Раз... И так уже почти все подвалы позанимали. Я тоже хочу... Интересно, а к кому они обращаются? И сколько платят?"
       "Ну, ладно. Смотри, смотри, Дик. Рвы какие-то, земля перекопана, трубы, как замершие в сумраке анаконды. Бетонные кольца, забытый строительный вагончик. И костёр горит. Пламя-то как мечется на ветру! А вокруг - Гавроши. И мельтешение теней. Дьявольщина какая-то. Жгут ящики. Они их от станции метро приволокли. На них спекулянты целый день торговали. Водкой. Пепси-колой. Шампанским. Цветами. Мороженым. И ещё один только Бог ведает чем. Почему дети не дома? Почему не спят? Или это беспризорные? Старые люди говорят, что в военное время было больше порядка и продовольствия, чем сейчас. Я думаю, что они не выдумывают. Да это мы с тобой, Диккенс, стоим на перекрёстке проспекта Чернышевского и ул. Петра Лаврова". (Я не мог написать: на перекрёстке пр. Воскресенского и ул. Фурштатской. При сих названиях эти улицы так не выглядели).
       "А вот ещё интересная примета времени, весьма, прелюбопытная. Молодец, Дикарь, ты меня как раз туда и тянешь. Вот стоит супер-ларёк. Прямо в створе газона. И прямо по газону, длиною примерно в 20 метров в сторону улицы Потёмкинской разбита площадка. И здесь уже никогда не вырастет зелёная трава: земля выложена красивыми плитами. И даже окаймлена уже кирпичной полустеной. И грибообразные разноцветные шатры вознеслись. Вот это размах! Вот это я понимаю! Прямо на газоне! Ты представляешь, Дик, тебе уже здесь никогда не прижаться к дереву с поднятой задней ногой! Это ночное кафе. Видишь, в витрине супер-ларька коньяк янтарно светится в бутылках. И телевизор зажжён. И голова бармена торчит. На этом бывшем газонном лоскутке, Дик, будут теперь неустанно мочится ночные пьяницы и шатуны. И высохнут липы, случайно оказавшиеся в плену. И уже никогда здесь не вырастет молодая зелёная трава...Бизнес, Дик! Святое дело...Ужасно, Дик! А вдруг всю аллею районные демократы распродадут? Но тогда, сколько же стоит сейчас 20 метров газона в центре Петербурга? И не лучше ли было продать какой-нибудь близлежащий подвал этим энергичным коммерсантам?!"
      

    ЛИТЕЙНАЯ ЧАСТЬ ПЕТЕРБУРГА

       Что-то всеми навек утрачено.
       Май мой синий! Июнь голубой!
       Не с того ль так чадит мертвячиной
       Над пропащею этой гульбой.

    С.А. Есенин

      
       Я, наверное, был не прав относительно этого "изящного кафе" под открытым небом на перекрёстке ул. Фурштатской и Воскресенского пр., недалеко от станции метро. Мне уже говорили: "Посмотри, как красиво". Вообще-то в ночи это действительно выглядит оазисом среди первобытного хаоса. Симпатичные решётки, столики, стулики, семь зажжённых матовых плафонов по углам газонного прямоугольника, малиновые и бирюзовые шатры, расцвеченные светом, восточная музыка - повторяю ещё раз: "Среди первобытного хаоса всё это и смотрится, и создаёт впечатление.
       А у метро... Помните кошмарные детские сны: вы убегаете, а вас преследуют, вы как будто вязнете, ноги вас не слушаются, вот-вот вас настигнут, жуткий страх охватывает...грудь, горло как будто стянуты, и вы просыпаетесь от собственного крика-стона. И всё это во сне происходит на мертвенно-бледном фосфоресцирующем фоне. Так вот и у метро сейчас ближе к полуночи. Какой-то кошмар. Многолюдие. Тени. Ларьки. Киоски. Мусор. Пьяные. Разборки. Человеческий лай. И всё это освещено питерскими белыми ночами. Может быть, в этом есть какая-то осмысленность, как осмысленно тараканье движение возе мусорного ведра.
       Давайте, наконец, признаемся, что с нашей культурой (бескультурьем), с нашей властью (нарочитым безвластием) мы будем топтаться на этом примитивно-вульгарном уровне много лет. Такое состояние выгодно сейчас всем: власть предержащим и за власть борющимся. И всем, кто спекулирует. А спекулируют почти все. Только производить никто ничего не собирается. Для спекуляции созданы условия на пять с плюсом. Для увеличения производства не сделано практически ничего. И даже наоборот. Акцентируя внимание на финансах, уже полгода, только и делая, что стабилизируя сальто-марталевским образом рубль, правительство ориентируется на спекулянтов, а спекулянты, в свою очередь, на правительство. В таком сцепленном хороводе мы протанцуем ещё очень долго. Красноречивый пример с ценами на водку, пиво, напитки, книги и пр... Тактика самая примитивная: не наращивать производство того же пива, а просто, подгонять цены под спекулятивные и продавать на многолюдных перекрёстках прямо с машин сотнями ящиков. И пpи этом периодически талдычить: спекуляции, мол, вообще не существует, а есть просто бизнес.
       Давайте признаемся себе, что строя цивилизованных кооператоров в таких условиях мы никогда не создадим.
       Давайте признаемся себе, что существует огромное количество российских политических акробатов, дискредитировавших ещё на семьдесят лет вперёд понятие демократия. При таком амёбно-аморфном состоянии общества позволительно делать практически всё безнаказанно: обманывать, воровать, грабить, калечить, насиловать, убивать. Надо только для этого сбиться в стаю, в организацию, в общество, в партию. И возглавить их. И активно участвовать.
       Всё вокруг ещё более пронизывается мерзостью, как плесенью, а нам говорят: "Мы уже выходим на столбовой путь развития человечества".
       Свободу слова и печати заслонили свободой печатания и распространения порнографии. Смех.
       За приватизацию собственных квартир (очистив перед тем карманы финансовыми лжереформами) заставляют платить.
       Увольняя человека с работы по сокращению штата, выплачивают ему средний заработок в масштабе тех умерших прошлогодних цен и окладов, что равняются примерно одной десятой прожиточного минимума теперешнего времени.
       У нас всякое демократическое понятие извращено, вывернуто наизнанку, поставлено с ног на голову в угоду каким-то замаскированным под демократические изначально безнравственным структурам.
       А помните захватывающее дух начало перестройки...! Сколько было надежд на здравомыслие, гуманность, справедливость. И вот сорвались с цепи...
       Испив до дна
       Надежды и сомненья,
       Вкусив сполна
       От самоутвержденья,
       Войдём с тобой,
       Скорбя и балагуря,
       В культурный слой
       Эпохи бескультурья.

    ДАМА РЕШИЛА ПОЙТИ В ВОСКРЕСЕНЬЕ
    В ГО
    СТИ

       "Помогите...Грабят" - стремительный промельк теней под аркой и быстрое шлёпанье ног по асфальту.
       В небольшом тёмном сквере, ограждённом от улицы высокой стеной, показалось, что пробежали балующиеся дети. Вот это знакомое всем искусственно-трагическое: "Помогите, грабят" - на верхнем детском регистре, готовое в следующее мгновение рассыпаться детским смехом.
       Был вечер. Светлые сумерки. Воскресенье. Собаке, искавшей привычные запахи, наскучил сквер.
       Посередине улицы на трамвайной линии стояла женщина.
       - "Отдайте хоть ключи, ведь в сумке ничего нет",-вдруг как-то негромко прокричала она. В стороне возле подворотни стояли какие-то типы, почти сразу исчезнувшие. Подошёл сочувствующий, подошёл любопытный: "Что? Как? Когда?" Дама в шубе направилась в мою сторону.
       - "Молодой человек, вы с собакой... Помогите... Проводите в милицию... Я одна боюсь... Только что на меня напали... Вон у той подворотни...Пойдёмте. посмотрим...Ведь в сумке ничего не было... Может они её бросили... Поищем... Я боюсь одна".
       Дама была испугана, ошеломлена. В правом кулаке крепко сжимала длинный замшевый ремешок от бывшей сумки и ещё что-то. И всё говорила, говорила.
       - "Вот дураки... думали в шубе так богатая... А шубе уже столько лет...Они вырвали сумку... Видят, что там ничего нет и за мной один. "Что орёшь, я тебя сейчас убью"...И подходит. А у меня в руке почему-то кошелёк оказался. Я его ему сунула. А он мне вот эту щётку из сумки. А в кошельке было пятьсот рублей... Я так думаю: не жалко. Ну что пятьсот рублей... Сейчас это килограмм колбасы...".
       У подворотни валялись кожаная рукавица и очки.
       - Это ваши?
       - "Да, да. Это очки для дали, а там ещё были для близи. Давайте посмотрим ещё. Может, они её здесь и бросили".
       И она потянула меня во мрак подворотни, почти во двор.
       А у меня всё не укладывалось в голове. Как так: можно сказать, посреди белого дня, недалеко от метро, в воскресенье, на тротуаре центральной улицы трое грабителей-стервятников напали на женщину, оборвали сумку. Напали цинично: один из них ещё нагнал её и отобрал кошелёк. И люди вокруг проходили (говорит она). И никто не защитил, не помог, не подошёл.
       - "В какое страшное время мы живём",- сказал я.
       - "Мы живём в жуткое время, - подхватила дама - милиции нет, вот смотрите, сейчас они воруют - на водку надо - а скоро будет ещё хуже, в магазинах продуктов не станет, а к этому всё идёт, и будут воровать на хлеб. И будут уже не только на улицах грабить, а будут в квартиры вламываться. Я вам точно говорю".
       Я проводил её. Она курила, и всё рассказывала, рассказывала. Звали её Ольга Михайловна.

    МУЗЕЙ-КВАРТИРА БЛОКА

       Смотрел я и не верил...
       Было странно:
       Где тополь вековой,
       Что в три обхвата?
      
       Пигмеи завалили
       Великана,
       Срубили, распилили то,
       Что свято.
      
       Был памятник живой
       С цветущей кроной,
       Он помнил Многих
       И ещё был в силе...
      
       Ему б стоять
       В ограде золочёной,
       А он повален,
       Расчленён, распилен.
      
       У Пня стоял я
       И просил прощенья.
       Что за дела
       Творятся здесь на Пряжке:
      
       Язычники?
       Другое поколенье?
       Безумцы
       Без смирительной рубашки?!
      
      
       SOS! "Это же акт вандализма. Как так можно!? Что же наделали!?"
       Сначала - состояние оглоушенного человека, состояние полного смятения, а затем - такая эмоциональная тирада про себя.
       Поваленный и распиленный тополь распластался по всему скверу. Казалась, он ещё дышал. Я ходил, прикасался к нему, гладил его и просил прощения. Господи! Ведь ему было больше ста лет. Он помнил Блока и всех его друзей. Под его кроной происходило прощание с Блоком (гроб был вынесен во двор, в сквер, как раз сюда, где сейчас пень). Он, можно сказать, был реликтовым: олицетворял исторический период. А какая у него кора: могучая, рельефная. Тополь был необычайно толст: в три-четыре человеческих обхвата. Он - живой памятник - единое целое с музеем-квартирой, расположенной в этом доме, окаймляющем сквер.
       Когда Паустовский в шестидесятые годы пришёл сюда на Пряжку к дому Блока, то первым делом нырнул под арку, чтобы поздороваться с этим тополем и прикоснуться к нему.
       ...На высоком пне на дощечке от тополя красной пастой было нацарапано: "Мемориальная табличка! Тополь (пенёк). А. Блока". Ещё два слова неразборчивы - размыты дождем. Подростки-школьники отреагировали вот так.
       Обыватели, наверное: "Велика беда - очередной тополь повалили. И правильно. А то бы ещё упал на кого-нибудь". А литературная общественность и не заметила.
       В первой половине сентября 2000 года в Санкт-Петербурге необъятный Блоковский тополь был приговорён к смертной казни, и приговор тотчас же был приведён в исполнение.
       Часть музея Блока перестала существовать.

    ДОЖДЬ НА ЛИТЕЙНОМ

       Литейный проспект высох, запылился , поблек. От ежедневной жаркой погоды, от чада машин, от чуть ли не вековой неухоженности. Где-то наверху, на небесах, это было замечено. И пролился ДОЖДЬ. Такой, знаете, не обычный; жизнеутверждающий. После подобных дождей трава выпрямляется, и листья долго не расстаются с глянцем. Дождь продолжался пять-семь минут, не дольше. Кто не успел забежать в глубокую подворотню, тот пропал, промок. Козырьки парадных и различные ниши тут не помогали. Человек промокал до нитки: как если постоял под душем в одежде. Дождь всёзатопляющий. Под ногами бурлящие, журчащие ручьи и брызги. Причём, вокруг светло. Где-то в стороне - небо голубое. И фейерверк света. А прямо над головой - треск и грохот. Зонтики в руках - смешная нелепость и ненужность.
       "Смотрите, смотрите, с подскоком даже,- глядя на улицу через стекло книжного магазина, говорит дама,- дождь с подскоком" И действительно: капли дождя отскакивают от тротуара. Как будто подпрыгивают. Удивительное дело.
       Салон троллейбуса напоминает предбанник с ещё раскрытой дверью в парную. Люди теснятся мокрые и довольные, вновь пробудившиеся к жизни после знойного многодневного кошмара. ОМЫТЫЕ.
       "Громокипящий кубок с неба. смеясь, на землю пролила", - как-то уж больно к месту и естественно проговорила дама в белом намокшем платье обращаясь к своим детям с весёлым блеском в глазах. В этот момент гремело, взрывалось и жутко скрежетало над головой.
       Это же перл. Представляете, такое услышать в троллейбусе! Да; такое можно услышать только в троллейбусе на Литейном. Я сразу почувствовал себя приобщённым к таинствам культуры и стихии. А Тютчев-то как современен.
       Да. Хорошо.

    ТАК НАЧИНАЕТСЯ ОСЕНЬ

       Погода - маленький шедевр природы. Солнце что называется сверкает. Расцветшие мальвы выглядывают через забор: любуйтесь нами. На дворе, на пороге - золотистая пелена берёзовых семян. Эти желтенькие звёздочки плавают и в колодезной воде, и во вскипячёном чайнике. Они везде. Берёза себя обессмертила. В рукомойном ведре в обрамлении берёзовых семян сверкают красные, жёлтые, коричневые шляпки сыроежек и горькух. И огрызки яблок. На дворе - живая игра свето-тени. И периодически затухающий и вновь вспыхивающий под ветром шум ещё зелёных берёзовых крон, рождающих золотистые конфетти. Сохнущее бельё на верёвке как гимнаст на турнике, постоянно находится в движении и часто распяливается параллельно земле. Железные крыши на новых постройках в посёлке и велосипедные рули ослепительно, как зеркала, отражают солнце: зайчики, резанув по глазам, исчезают в голубой небесной прозрачности. Все предметы чётко очерчены. И все создаёт впечатление праздничной декоративности, как в театре.
       Так заканчивается лето и начинается осень. В этой пограничной полосе всегда оказываешься неожиданно.

    О ЗЕМНОМ И КОСМИЧЕСКОМ

       Ночь. Мириады звёзд. Темень жуткая. Крона берёзы на фоне неба производит впечатление какого-то экзотического дереза, африканской лианы и т.п. Звёзд не миллионы, не миллиарды, а миллиарды, помноженные на миллиарды пронзительных колючих, холодно впившихся в землю огней.
       На бетонном крыльце дачной времянки, задрав голову кверху, я себя почувствовал, как на ступеньке космического корабля. Отпущу сейчас руку с дверной створки, сделаю полшага назад и соскочу с крыльца, и утону в необъятной бездне космического пространства. Грудь преисполнена волнением, и я держусь крепко за свой космический корабль/косяк двери/. И смотрю. И не оторвать глаз от звёздного неба. Вон - вон звезда зигзагообразно куда-то пошла блуждать по небу: вниз - вбок - снова вниз - в сторону... И конёк крыши помешал досмотреть: куда же она зазигзагилась. Волшебное зрелище. Таинство. Жаль, что никто рядом не видел этого. Боже мой, мы же безнадёжно затеряны в космическом океане и оттого озноб по позвоночнику. Свет Земли в этом океане, как мгновенное мерцание мотылька в темноте, не более. Ужас! Нет, надо идти спать и забыть про это. Не споткнуться бы о порог, переходя из прихожей в комнату, не наступить бы на чутко дрыхнущую собаку, залезть с головой под ещё сохраняющее тепло одеяло и не думать о космическом пространстве. Повернуться набок и быстро уснуть. Вот. Вот. Так спокойнее.
      
      

    МАЛЕНЬКИЙ ПРАЗДНИК ТРУДА

       Предвечерние сумерки. Первое января. Безлюдье. Редки проезжающие автомобили. Окна домов горят тусклым сонным светом. Пушистый снег лежит повсюду и почти не потоптан. Бесполезно перебирает цвета светофор на перекрёстке: красный, желтый, зелёный - зелёный, желтый, красный.
       Возле арки дома копошатся двое. Слышен скрежет. Очищают тротуар от снега, сгребают снег в кучу. Удивительно: в первый вечер Нового года - экие работоохотливые! Возятся со снегом дворник и маленькая девочка. По возрасту в лучшем случае первоклашка. Дворник-мама и её дочь. Как она усердствует! Как она старательно толкает в кучу снег. Вот лопата застряла в какой-то неровности, и она толкает её упорно туловищем. Никак. Лопата не двигается. Сколько в девочке желания помочь маме! А мама в это время работает, расположившись спиной к ней. Не видит. А девочка всё пытается протолкнуть лопату, перегруженную снегом, к ближайшей куче. Ну, никак. Наконец мама повернулась. "Не бери так много",- только и сказала.
       Я был свидетелем торжественности и гармонии труда под матовым неярким освещением качающихся фонарей. Ни надрыва, ни нервности. Так надо. Надо очистить тротуар. Надо помочь маме. А как жe! Я - продолжение мамы. Так гармонично работают на льду фигуристы. Движения почти синхронны. А с каким упорством, с какой серьёзностью подтаскивает снег к куче. Так, наверное; слонёнок никогда не отстаёт от мамы-слонихи.
       Это был маленький праздник труда. Потом дворник постучала лопату об асфальт, и они скрылись под аркой.

    О СЕСТРОРЕЦКЕ, О ЗОЩЕНКО И ВООБЩЕ

       Сестрорецк - чудесный город - расположен на берегу Финского залива, омывается его волнами, пронизан его ветрами. Как естественный космический спутник отдалён от своей планеты, так Сестрорецк отброшен от мегаполиса к северо-западу. С Приморского шоссе Сестрорецк всегда предстаёт неожиданно.
       Всякому городу естественно иметь свою биографию. И чем она обширней, чем глубже уходит корнями в историю своей страны, тем город интересней. Достопримечательности и музеи - необходимейшие атрибуты любого города. А если их нет, если нет биографии, то это не город, а обыкновенное поселение: рабочий посёлок, мещанский посёлок, что хотите, но только не город.
       Многие ли знают, что Блок не единожды совершал пешие прогулки из Белоострова в Сестрорецк? Да, да, Александр Александрович Блок, великий поэт, с тростью, в запыленном костюме под палящим солнцем, под дождём из Белоострова в Сестрорецк! И это запечатлено в его дневниках. Как драгоценно сознавать это. И такой эпизод не входит ли в золотой фонд культуры и истории Сестрорецка? В его биографию?
       Как Тихвин связан с Римским-Корсаковым, Гатчина - с именем Куприна, а Комарово - с Ахматовой, так Сестрорецк неотделим от имени Зощенко.
       Как-то я специально приехал в этот город, чтобы посетить кладбище и поклониться могиле Зощенко. Был пасмурный летний день, беспрерывно моросил дождь. На кладбище - ни души. Не у кого было даже спросить, в каком направлении начать поиск. Жутко ходить одному среди бесчисленных могил и разветвлённых троп. Когда дождь ослабел, в дали кладбищенской аллеи обнаружилась одинокая фигура. Я с великой надеждой ускорил шаги навстречу бесценному привидению и... Едва не напугал бедную женщину. Она шла с цветами в чёрном платке и, увидев меня, как-то стала сторониться и сбавила ход. Интеллигентно и подробно она рассказала мне о дороге к Зощенко. Бедный Михаил Михайлович! Вот где Вы обрели свободу и покой...Опала, травля, унижения - вместе с плотью - всё погребено здесь. А дух - жив! На могиле скромнейший памятник. И это спустя тридцать лет после смерти! Рядом - жена, сын.
       Когда я, посетив дом 14-а по Полевой улице, с застывшей дурацкой улыбкой оскорблённого современника стал медленно ретироваться, на лиственничную аллею с улицы зарулила шумная ребячья стайка и засеменила навстречу мне.
       - Вы куда, ребята?
       - Грибы собирать, вон, в дом Зощенко...Подберёзовики вчера там были.
       Полная заброшенность, запустенье, забвенье - такие чувства я уносил с собой.
       Обойдя дом и сад (сделать это несложно - забора и калитки нет) , признаюсь честно, подберёзовиков я не нашёл, а вот свинухи в сгнившем крыльце при веранде и опята у берёзового пня при входе видел. Здесь явственно сочеталось старое доживающее великолепие с чудовищным равнодушием сегодняшнего дня.
       Великолепие - это прежде всего дом, огромный и беспечный, с распахнутой створкой оконной рамы, с ржавыми толстыми бочками для слива дождевой воды, с подвешенной как-то наискосок лестницей на торцевой (наиболее гнилой) стороне дома. Это колодец с оторванной крышкой, опутанный сеткой паутины, доступный и для небесной влаги, и для осенней листвы. Это подсобное строение рядом с сараем. Это сад с умирающими яблонями и кустами крыжовника. Это лиственницы по краю сада и аллеи. Это дубы, величественные тополя, старые берёзы...(Подбор деревьев - свидетельство высокого вкуса!)
       Равнодушие - это трава в человеческий рост, это разбитые стёкла окон, это заросшая, невидимая, всё ещё слабо пружинящая под ногой клумба, аккуратно окаймлённая врытыми кирпичиками возле обрушившегося столика и полусгнивших скамеек напротив веранды. Это полуобвалившийся балкон. Это - с трёх сторон наглухо стиснутый белым кирпичом подсобных строений Пограничного госпиталя участок дома. Это, наконец, - стыдно сказать! - какое-то странное пепелище с вбитым чёрным (обгорелым) крестом посередине сразу при входе на участок и изодранными и размётанными листами журналов. Что это? Агрессивность невежества? Тупое злопамятство обывателя? Символ?! Поставили крест на Зощенке?..
       Я удалялся от дома, а неестественная улыбка всё больше и больше искажала моё лицо. Знаете, когда человека оскорбят и он остаётся один на один с собой, он на лице своём вдруг обнаруживает улыбку. Вот с такой улыбкой оскорбления, предшествующей ярости, я уходил от дома...
      

    В ПОЕЗДЕ
    (из записной книжки)

       В тусклом свете общего вагона, почти в самом его конце, ближе к тамбуру, сидела небольшая компания в три человека и среди вечерней вагонной тишины и редкого приглушённого шушуканья громко разговаривала. Больше всех говорил белобрысый парень. С характерным простым деревенским лицом, с корявой "окающей" речью, он сначала некоторое время раздражал меня, мешая читать. Затем я всё чаще отрывался от книги, прислушиваясь к нему, и наконец, совсем оставил чтение.
       С исповедальной, нестесняющейся откровенностью он безыскусно рассказал о последних семейных событиях своей жизни. Такое так просто и громко в поезде, да знакомым не всякий бы выложил. Видно, встретились они в вагоне уже перед отправкой поезда и уселись вместе, поскольку было много свободных мест. Мне хорошо был виден этот простоватый, слегка подвыпивший парень. Я сидел в проходе у окна, но не напротив, а чуть в стороне, и перегородка не заслоняла, а помогала незаметно наблюдать за ним. Рассказ его был направлен в сторону молчаливого мужчины, часть спины и руку которого я порой видел, и женщины, его жены или подруги, активно реагирующей на рассказ и нескромно-звонким голосом вставляющей частые реплики.
       - Застал я её с одним... Работать закончил пораньше, машину поставил и решил зайти за ней на работу... Она кладовщицей... Дверь дёрг, а она закрыта с той стороны... Я дождался, проследил. Она вышла... С одним... Знакомый мой, вместе на курсах шоферов учились... А на другой день - заявление на развод... Неужели я буду с ней жить? А ребёнку плачу алименты. Ребёнок же не виноват...
       На некоторое время воцарилась тишина. Парень разлил бутылку пива в три стакана, поднял свой стакан, быстро проглотил янтарное пенящееся содержимое. Его компаньоны проделали то же самое.
       - Неужели я буду с ней жить. Мне и раньше говорили, что она гуляет. Когда из армии пришёл, говорили, когда жили на посёлке, друзья и знакомые говорили, да я не верил, всё внимания не обращал. И вот теперь сам застал... Приехали в Любань в декабре. Всё хорошо. Получили квартиру, а в апреле уже развелись. Живём пока вместе. Она всё кричит: "Посажу тебя".
       Парень приподнял со стола пустой стакан и снова поставил его.
       - Я с ней жить больше не буду. Неужели я буду с ней жить, когда застал её сам. А алименты плачу, ребёнок ведь мой... - И после некоторого молчания: - Вот и у всех моих друзей, одногодок, с кем учились в школе, - у всех какая-то всё коверканная жизнь. Что такое? Пашка развёлся, Серёга не живёт с женой, Витька бросил работать и запил...У всех... Весь пятьдесят третий и пятьдесят четвёртый год какой-то ломаный и неудачный...
       Парень был одет в тёмный, слегка помятый костюм. Поверх воротника костюма белел аккуратно выложенный длинный остроугольный воротник рубашки. Из рукавов широко вылезали манжеты рубашки. Лицо и шея у него побагровели от выпитого алкоголя, душной теплоты вагона и продолжительного рассказа.
       Потом он отправился со своим приятелем в тамбур покурить. Через окно тамбурной двери было видно, как они стояли в клубах табачного дыма и в красно-белом свете лампы.
       Обитатели вагона готовились ко сну: раскатывали матрацы, расстилали простыни, надевали на пыльные подушки наволочки. За окнами, дальше отражения лица в стекле, уже ничего нельзя было различить. Вагон тащился вперёд, судя по характерным постукиваньям и подёргиваньям из стороны в сторону.
       Мне стало грустно.
       У кого из нас не коверканная жизнь, кто вполне счастлив собой и внешними обстоятельствами? Только вот так просто и громко, не стыдясь, не признаться нам в этом. Мы боимся простоты, боимся говорить громко, боимся показаться смешными. Мы прячемся за витиеватостью, говорим так, чтобы только было слышно, если не услышали, то и Бог с ним - предпочитаем быть скучными, нежели смешными.

    ТАКАЯ ЖИЗНЬ
    (из записной книжки)

       Вечером в Иванов день в гости к геологам пришёл Витя, сосед. (Он жил в этой же стороне улицы через дом). Витя - тридцатидевятилетний кипинский мужик, коренастый, невысокого роста, угловатый, с бронзовым лицом, шеей и кистями рук, с рафаэлевски-голубыми глазами и пшеничными короткими волосами на квадратной голове. Витя пришёл просто так, без дела посидеть, поспрашивать, поговорить - проходил и зашёл.
       Он сидел на уголке грязноватого рваного и оставленного кем-то давно в этой комнате дивана, почтительно посматривал на геологов, задавал вопросы, рассказывал. Беседа была самой пустой. Одет он был чёрный запыленный, чуть длинноватый пиджак, под пиджаком - ночная ночная белая, уже посеревшая от грязи рубашка без воротничка. Синеватые штаны рабочей робы скрывались в кирзовых громоздких сапогах, измазанных влажным дорожным суглинком. Сверху сапоги были приспущены, скатаны, наподобие двух белесоватых манжет.
       Из комнаты за окнами виднелась раскисшая от дождя и изрытая протекторами машин дорога. На обочине дороги покачивалась сочная луковичная трава, мрачно зеленели забрызганные грязью кусты лопухов с гроздьями фиолетово-серых колючек наверху. Возле бетонного столба линии электропередач густо разрослась высокая крапива. Тонкие ветви берёзы напротив, унизанные лоскутками листьев, отвисали и никли к земле. Ещё дальше туда, за заборы и огороды, наполовину закрытая букетами высоких смарагдовых кустов, белела шиферная крыша коровника.
       Витя приехал в эту деревню на жительство в прошлом году и работал в совхозе полевым рабочим. Родился и жил прежде под Демянском. Жизнь его помотала и остепенила. Ходили слухи, что он сидел в местах не столь отдалённых с десяток лет. За что? - Неизвестно. Но известно, что прежде по молодости работал шофёром, сейчас работать шофёром не хочет. Наверно, кого-нибудь задавил. Витя приехал сюда с женой, которая была моложе его на двенадцать лет и у которой уже было четверо детей, но не от него. Она, собственно, не была его женой официально. Они жили вместе не расписавшись. Ему, наверно, льстила её молодость, а детей её он жалел. Она была женщиной простоволосой, была пьяницей. Имела дурную репутацию чуть ли не на весь район. Витя благородно закрывал на это глаза. Её часто деревня видела на пыльной дороге босиком, неопрятно одетой, лохматой, идущей нетвёрдой походкой то в сторону своего дома, то от дома. В разговоре, каком бы то ни было, в разговоре с кем бы то ни было её уста плодили матерные слова так часто и неустанно, что могло на мгновенье показаться, что других слов на свете и не существует. Она никогда не бранилась, не ругалась. Для неё мат был таким же обиходом, каким является нормальная речь для учителя русского языка. Будучи трезвой, она поддерживала разговор матерными репликами, пьяной же изливалась матом, как водосточная труба в апреле. Казалось, уничтожь сейчас все некрасивые слова, и она навеки замолчит: других слов она не знает.
       Но в этом смысле, в смысле грязного разговора, Витя к ней претензий никаких не имел. Он и сам выражался не слабо. А вот насчёт пьянства... Ей от него доставалось, когда он был трезв, а она пьяна. Бил её по харе, метелил ногами, но так, чтобы без синяков. Он знал: бить женщин надо, но надо бить осторожно, чтобы не сесть. Когда она запивала, Витя, придя с работы, вечерами уныло бродил по деревне, собирая молчаливо и признательно дань сочувствия от всех деревенских, особливо баб. Звал его жену Таисией.
       Итак, Витя сидел в комнате геологов на краешке дивана и говорил, пристально посматривая в лица, и тут же уводил взгляд.
       Да работать-то можно в совхозе, да вот начальника умного нет. Вот сегодня, например, пока привезли этих новгородских помощников, пока распределяли - и дождь хлынул. Промокли все до нитки и ничего не успели сделать. Он "окал" по-деревенски и растягивал слова.
       Хлопнула входная дверь и на веранде застучали шаги. Через некоторое время дверь в комнату распахнулась и с минуту оставалась открытой: никто не входил. Техник-геолог Николай, старший в отряде, подошёл к двери и увидел: впереди, ещё не осмеливаясь переступить чужой порог, стояли маленький мальчик и девочка, чуть повзрослее и повыше, а сзади, подталкивая их и повторяя: "Ну, скорее же", - стояла Таисия. Гости вошли, и в комнате стало теснее.
       - Рассаживайтесь.
       Таисия села на Витино место, Витя пододвинулся. Дети молча окружили мать. Девочка стояла с левой стороны от неё, мальчик путался в её коленях. Она была трезва, тиха и немного задумчива. Проходя мимо, Таисия узнала, что муж её здесь, и зашла. Одета она была в мужской пиджак, в спортивные голубые штаны, на ногах - резиновые полусапоги. Она достала из бокового кармана пачку папирос, сунула папироску себе в рот, дала мужу, угостила геолога и, чиркнув спичкой, прикурила. Глубоко затянулась и долго выпускала дым, придерживая правой рукой с папироской мальчика за плечо...
      
      
      
      
      
      
      
      

    ОБЫКНОВЕННАЯ ДРАМА

       Из парадной дома на улице Бармалеева вышел преклонных лет человек и повернул налево. Шапка на его голове надета была не прямо, как положено, а боком и вскинута при этом на затылок. Пальто двубортное, широкое и длинное. Тёмные шерстяные перчатки висели на запястьях, неестественно удлиняя руки. Перчатки надеты были лишь до половины. Лицо широкое и вытянутое, лошадиное. Лоб огромный, зрачки глаз, казалось, уплывали под веки. Человеку с воображением он показался бы гением или ненормальным. Большинство же в своей житейской суете проходили и пробегали мимо, даже не удостаивая его своим вниманием. Час был утренним, люди спешили на работу. Человек этот шёл по узкому тротуару и смотрел вниз, под ноги, как всё равно уткнулся взглядом в асфальт, в грязный снег. И только когда он проходил мимо пятиэтажного серого дома, взгляд его притянуло одно окно на первом этаже: в проёме, белой узорчатой занавески на потолке комнаты размазывался жёлтый свет. Это было так противоестественно утром. Старик резко отвернул голову. На другой стороне, в садике, на белом снегу ребёнок - мальчишка - катил перед собою санки, а девушка выгуливала собаку в нелепой красной попонке. Собака резвилась и прыгала через сугробы. Старик снова свернул налево, на бывший Малый проспект, и тихо поплёлся этим длинным каменным коридором.
       Звали его Александром Петровичем. Состояние души и тела было у него тяжёлое, утомлённое, вымученное. Почти всю ночь он не смыкал глаз. Вздремнул, ну, если только на час. Его комнату, его покой, его старость всю ночь сотрясал взрыв какого-то ненормального веселья, гвалта, пьянки. Дело порой доходило до истерики, скандалов и чуть ли не до драк. Его сын неожиданно объявился вчера вечером. Он вернулся от женщины, у которой он долгое время жил. Вернулся пьяный, шумный, нахальный. Требовал у матери деньги, уходил, возвращался с бутылками, с какими-то людьми, выпивал всё это, снова требовал денег, уходил и снова возвращался. Квартиру оглашали звонки, на попытки не впустить раздавался стук. Стучали руками и ногами, грозились выломать двери. Прокручивалась какая-то грязная вакханалия и что могло остановить её, было не понятно.
       - Мальчик мой, что с тобой, что ты делаешь? - со слезами на глазах взывала к сыну мать.
       Сын неестественно, ненормально улыбаясь, отталкивал её:
       - Оставь, мать.
       Или же с угрозой, повышая голос, рычал:
       - Оставь, говорю.
       Собутыльники его, какие-то невыразимо неприятные молодые и пожилые люди, ходили за ним и вокруг него молча, иногда только вставляя какие-нибудь слова. Соседи по квартире заперлись, стараясь не выходить.
       Веня, тридцатилетний сын Александра Петровича, ударился в загул, в кутёж... Что в нём надорвалось, что было причиной этого шумного нехорошего, циничного выверта? Старики не знали. Он являл собой стихийное бедствие, зло, от которого не отмахнёшься. Александр Петрович замечал в нём и раньше любовь к вину, туманной угарной жизни, к сомнительным компаниям. Но не в таком масштабе и не так грязно. И потом он долгое время жил у какой-то женщине, здесь появлялся редко, почти не бывал. И вот тебе гром... Такой степени человеческого падения Александр Петрович себе даже представить не мог, ему было обидно, больно, совестно за своего сына, он негодовал. Как так можно?
       - Ты же потерял человеческий облик. Посмотри на себя, - говорил он, взывая к остаткам человеческого в душе сына, на что-то ещё надеясь. Ведь не отпетый же он, в конце концов, подонок и негодяй.
       - Брось, батя, надоело, пошёл ты... Читай свои проповеди другим.
       И начался какой-то кошмар. Веня пьяный, в измазанных и измятых брюках и пиджаке, восседал в комнате за столом. Двое собутыльников, безликих и ещё более неопрятных, сидели рядом. Один что-то дожёвывал и периодически мотал головой в знак согласия. Другой откинулся на стуле, бросил вниз руки-плети и сидел безучастно с закрытыми глазами.
       Веня выдавливал:
       - К богеме, значит: "Подвинься-ка, народ, я талантлив". Но этот народ не подвинется, а обматерит тебя и сомкнёт теснее свои ряды. Здесь нужна протекция...Лапа. Тебя вежливо усадят между ними... Твори... А чтобы, всех разгребая, влезть самому, - это под силу только гению.
       Почтенное многозначительное молчание шлейфом потянулось после слова "гений". Затем Веня разводит руками и надсадно кричит:
       - А гения и лапы нет. Нет. Так что же делать-то остаётся...
       Он протягивает руку за бутылкой. Бутылка - огромная посудина из-под дешёвого вина - пуста. Веня поднимается и начинает ходить по комнате, качаясь и расшвыривая стулья. Александр Петрович сидит в углу за шкафом на своей кровати в какой-то летаргии, в оцепенении. Мать успокаивает сына:
       - Венечка, ну, ляг, полежи, отдохни. Хватит пить. Ну, сколько можно?
       Веня резким движением пресекает привязывания и уговоры матери и заявляет, заикаясь и озирая комнату:
       - Слушай, мать, если ты мне сейчас не дашь денег, то я всё, что здесь есть, всё унесу и пропью. Я тебе точно говорю.
       Мать испуганно всплескивает руками:
       - Венечка...
       Александр Петрович решается, чаша терпения переполнена.
       - Я пойду за милицией, - объявляет он и встаёт с кровати.
       - Куда ты пойдёшь? Ну, повтори, - сын в нехорошей стадии опьянения, агрессивен. С вытянутыми руками по-бычьи подходит он к отцу: - Так куда ты пойдёшь?
       - В милицию. Довольно. Хватит в конце...
       Удар пришёлся в грудь. Александр Петрович упал спиной на кровать, перехватило дыхание и помутилось в голове.
       - Мерзавец, подлец.
       Большую часть ночи продолжалась пьяная агония...
       Веня проснулся, оторвал голову от кровати и огляделся. Вернее, он не проснулся, а очнулся, сознание вспыхнуло в нём, как неожиданно включается и вспыхивает в тёмной комнате свет. Он огляделся и поначалу не мог разобрать, где находится. Потом до помутнённого сознания стало доходить... Он узнал знакомый высокий проём окна с длинными белыми портьерами. Через единственное окно в комнату едва-едва проникал утренний серый свет. В сумеречном свете он различил знакомые очертания и силуэты мебели и других предметов: письменный стол, настольная лампа, книжный шкаф, буфет, телевизор, стол посередине комнаты. Затем он с трудом сел. Голова не болела, но общее состояние было ужасное. Тряслись руки, в теле ощущалась слабость и измятость, как будто его побили вчера и бросили на эту кровать. Чего-то хотелось. Да, хотелось пить. Во рту всё слиплось и ссохлось.
       Мать, дай что-нибудь попить, - с трудом произнёс он.
       Мать молча налила молока. Веня проглотил молоко, когда ставил стакан, ударил им о стол - рука бессильно упала. Затем поднялся, посмотрел на часы: половина одиннадцатого.
       - Где отец?
       - Ушёл.
       Разыскал пальто, кепку, в коридоре дооделся, открыл дверь, вышел на лестницу, а в следующую минуту ступил на улицу в прохладное городское утро. Веня повернул направо, на Большой проспект.
       ...Александр Петрович забрался аж на Крестовский остров. Он ясно помнил, как перешёл мост через Малую Невку и вышел на Морской проспект - прямой, как проведённая по линейке линия. Остальное время он был погружён в задумчивость. Нет, он ни о чём не думал. Просто мозг обретался в каком-то безмолвии. А ноги шли, двигались прямо, вперёд, без остановки, без устали. Тихо, но шли. Ему порой казалось, что рядом с ним идут деревья, выстроившись в ряд. Не деревья, а серые стволы. Он видел белый снег и жмурился от его ослепительности. Чувствовал его запах. Воздух был необыкновенно свеж. Машины здесь пролетали редко и их испражнения не ощущались.Так он дошёл железной ограды. Дверь-решётка была распахнута, и Александр Петрович ступил в Приморский парк. Здесь было вольно. Небо уже посветлело. Перспектива аллеи устремлялась вдаль. Лишь деревья стройным серым коллективом наводили унылость. Две катальные горки сиротливо стояли со своими блестящими скользкими далеко вытянутыми языками-лентами. Непривычно-тихо, и не слышно визга детей.
       Вдруг что-то сдавило грудь Александру Петровичу. Ему стало нехорошо, гадко. Он ясно вспомнил, представил вчерашний вечер. Этот гвалт, эту грязь, нашествие незнакомых людей и подлый удар.
       - Боже мой, что же это было, не сон ли это? - вырвалось у него. Он вспомнил угрозы сына, ему стало не по себе, он развернулся и как можно скорее пошёл к автобусной остановке.
       А в это самое время пьяный Веня с товарищами уже разворовывал, растаскивал по сторонам домашнюю библиотеку Александра Петровича. Матери не было дома, она ушла в магазин и пропала. Сосед открыл квартирную дверь, ушёл к себе и не высовывался. В сумках и мешках выносились из комнаты книги и исчезали в уличной толпе. Совсем новые и пожелтевшие от времени, огромные по формату и маленькие - все. Шекспир и Пушкин, Карамзин и Блок, Флобер, Шиллер, Мицкевич и ещё многие-многие другие собрания сочинений растворялись навечно, бесследно. Не говоря уже о бесценных антикварных изданиях, фолиантах. Веня с красными выпученными глазами покачивался, суетился и не ведал, что творил. Рядом, как бесенята, вертелись и нагружались книгами его друзья.
       Когда страшное дело закончилось, и все разбежались, комната являла собой вид жуткого разбоя. Книжные шкафы распахнутыми створками, как вытянутыми руками, беспомощно молили о пощаде. В их зияющем чреве на многочисленных полках ничего не осталось, за исключением двух-трёх книг. Стол с середины комнаты сдвинут в сторону, к стене. Паркетный пол был зашаркан и заслежен. Серый свет дня из окна изо всех сил пытался замаскировать это грустное зрелище.
      
      

    СВИДАНИЕ

       Он стоял у газетного киоска на углу Пушкинской улицы и Невского проспекта. Вот-вот она должна подойти. День был субботний зимний, да и не день, собственно, а уже вечер. Темнеет зимой рано, как-то странно быстро, буквально на глазах, все углы и закоулки вымазываются чернью, небо сгущается, и обыкновенный человек с грустью осознаёт, что суббота для него подошла к концу. Он стоял и ждал её, Элю. Он прохаживался и ждал её, Элю. Прохаживался потому, что было морозно и нельзя было не прохаживаться. Пальцы ног начинали понемногу замерзать - башмаки и нейлоновые носки - не преграда для мороза. Пальцы на руках уже порядком замёрзли - приходилось стаскивать перчатки и дыханием согревать их. Щёки, нос и уши зарумянились и пощипывали. Наконец он в толпе, метрах в двадцати от себя, заметил её и юркнул за газетный киоск. Не хотелось, чтобы она видела его, хотелось попрятаться, поиграть, на минуту напугать, будто не пришёл или не дождался. На витринах киоска плотной занавесью лепились журналы, открытки, но через небольшие щели-штрихи можно было увидеть, как Эля быстрым и коротким шагом стремительно подошла к тому месту, где он только что стоял. Он почувствовал, что она заметила его, но сразу выйти, открыться как-то не хотелось. Эля повернулась и сделала шаг в его сторону. Ещё таких два шага - и она увидит его. Молодой человек решается обежать киоск, делает рывок, сталкивается с пожилой женщиной, стоявшей возле киоска, отстраняет её, извиняется и устремляется дальше. Но Эля уже повернула голову.
       - Здравствуй.
       - Здравствуй, здравствуй, - проговорила Эля, быстро, кокетливо губы растянула улыбка. - Ты что это прячешься?
       - А ты почему опаздываешь? Сколько можно?!
       - А девушкам можно опаздывать. Это вам нельзя, а девушкам можно.
       - Как это можно опаздывать? Обещала прийти в пять часов, а сейчас, посмотри, двадцать минут шестого. На двадцать минут. В будущем я буду встречаться с тобой с учётом твоих опозданий.
       - Ну ничего, ничего. Ты же знаешь наш троллейбус: ждёшь, ждёшь его...
       - Ладно, пойдём.
       - А куда ты меня поведёшь сегодня?
       - В кино.
       Эля недовольно хмыкнула.
       - А можем посидеть где-нибудь.
       - Давай лучше где-нибудь посидим, - быстро отреагировала Эля, улыбнулась, показав красивые зубы, взяла молодого человека под руку, и они пошли.
       На Невском проспекте людей всегда много, а в субботу вечером тесно, как на демонстрации. Толпа движется по тротуару плотной стеной, одна часть - в одну сторону, другая - в другую. Белый свет витрин и фонарей и разноцветный свет реклам освещают это шествие. Дрожит воздух от мороза, а по краям дороги и тротуара длинной лентой тянется куча синего снега.
       Н открыл перед девушкой дверь, девушка толкнула вторую, и они оказались в ярко освещённом тёплом помещении. Молодой человек немного растерялся, снял перчатки, быстро расстегнул три пуговицы пальто и прошёл вперёд. Справа за прилавком, заставленным печеньем в пакетах, шоколадками, сигаретами и прочей мелочью копошились в белых халатах и кокошниках две женщины-буфетчицы. Налево, под зеркальной аркой, просматривалось второе помещение - со столиками и посетителями. Буквально все стены были в зеркалах. Люстры разбрызгивали свет повсюду. По углам у окон зеленели и переплетались высотой на уровне груди разнообразные растения. Все столики были заняты, но в одном месте у стены за четырёхместным столиком сидели две девушки. Ждать, когда освободятся места получше, или занять эти? От света хотелось жмуриться. Стоять было неловко.
       - Пойдём туда
       Эля согласно кивнула и двинулась вслед.
       - Вы позволите? - молодой человек сделал улыбающуюся гримасу и посмотрел на девушек.
       - Да, да, пожалуйста, - проговорила одна.
       - Пожалуйста, - одновременно выпалила другая.
       Отставляя стул для Эли и затем садясь сам, молодой человек ещё раз быстро оглядел девушек. Обе они показались ему очень молодыми и очень привлекательными. Они ненадолго притихли, посмотрели на тех, кто нарушил их интим, и стали как ни в чём не бывало продолжать свой разговор, иногда, правда, поглядывая на Элю и молодого человека.
       Эля распахнула пальто, поправила волосы на лбу и висках. От неё исходил едва уловимый чудный аромат духов. Молодой человек сидел, подавшись вперёд, и мял в руках шапку. Он видел белую изящную Эллину шею, тонкую золотистую цепочку на ней, малиновый воротничок рубашки и малиновые манжеты этой же рубашки, высунувшиеся из-под рукавов пальто. "Какая она очаровательная!" - подумал он с замиранием в сердце. В нем вспыхнула страсть и робость одновременно. Робости было больше. Он продолжал вертеть шапку, а взгляд его полоснул сначала двух девушек, потом забрался куда-то в угол кафе и вновь вернулся к Эле. Нежный профиль, тёмно-коричневый зрачок глаза, длиннющие чёрные ресницы, а в мочке правого уха горит-переливается золотистая серёжка не то с рубином, не то с аметистом.
       - Какая ты сегодня красивая,- нарочито равнодушно сказал он.
       - Я всегда такая, - убеждённо ответила она и прищёлкнула язычком.
       - Завтра воскресенье. Куда бы ты хотела пойти? В Эрмитаже, говорят, выставка. А можем в театр попробовать...
       - Лучше в театр, лучше в театр. Я ужасно хочу посмотреть "Историю лошади". А ты? И "Генриха" тоже.
       Подошла официантка и встала с блокнотом над ними.
       - Что будете заказывать? - мягким уютным голосом спросила она.
       - Пожалуйста, два бокала шампанского, по двести граммов мороженого и фруктов, - распорядился молодой человек.
       - Мороженоё с сиропом?
       - Да, пожалуйста, - проронила Эля.
       Официантка удалилась.
       - Да, конечно, я бы с удовольствием тоже посмотрел эти спектакли, - продолжил молодой человек прерванный разговор. Надо же было чём-то говорить, и потом в этом деле, в этой области разговора он мог быть нескучным собеседником. Любил порой делать набеги в театр.
       Свет в кафе полыхал, как июльское солнце. Зеркала зрительно удлиняли перспективу, помещение казалось большим, чем оно было в действительности, а множество люстр блестели, сверкали и горели в зеркалах, как праздничный фейерверк. От такой яркости уставали глаза. Хотелось их на некоторое время закрыть. Две хорошенькие девушки недавно сменились другими. Когда они вышли из-за стола и направились к выходу, молодой человек не мог удержаться, чтобы не посмотреть им вслед.
       - О чём задумался, гегемон? - произносит Эля. То ли иронизирует, то ли пытается уколоть.
       - Да так...
       Да, жизнь его проходит в обыкновенном кругу. Работа, заводские приятели, друзья детства (с кем бегал по дворам), знакомые - и всё это люди ординарные, ничем не примечательные. Коммунальные квартиры, сутолока, скромная обстановка. Претензии сведены до минимума. Мода не в опале, но и не на первом месте. У иных знакомых он, правда, замечал смешные потуги, мелкое стремление "красиво" жить.
       - Да так, Эля, о своём, - повторил молодой человек и положил свою ладонь на запястье девушки.
       Она руки не убрала. Её рука была тонкая и прозрачная, как у ребёнка, ладонь наполовину меньше придавившей её ладони, а пальчики длинные и прямые, как карандашики. Средний палец царапался перстеньком.
       - Давай выпьем, Эля, за твоё здоровье.
       - Давай, - согласно кивнула она и отняла руку, чтобы взять бокал.
       КАЗАЛОСЬ, они выходили в ночь. Невский встретил их снежной метелью. Искры снега влетали в рукава и за воротник. А толпа всё сновала туда-сюда, хотя заметно поредела. Молодой человек поднял воротник и засунул руки в карманы. Эля взяла его руку, и они устремились в строну площади. Шампанское самую малость согревало изнутри и веселило. Метель была нипочём. Молодой человек вынул из кармана руку, забрался под пышный песцовый воротник и взял девушку за шею. Попытался склонить на себя. Подалась, прижалась плечом. Он всем нутром почувствовал эту податливость. Когда они проходили Старо-Невский, Эля вдруг сказала: "Мои папа и мама сегодня в гостях, поедем ко мне".
       Эля долго открывала дверь квартиры, а молодой человек едва сдерживал дрожь. Страсть сводила шею и плечи и как-то даже поводила ими. В передней, ещё не раздеваясь, он стиснул Элю, сильно прижал к себе, увидел близко румяность её щёк и крепко поцеловал в холодные губы. Зубы ударились о зубы. Он сбросил с неё пальто и понёс в комнату. Под большим ковром в ногах широкой кровати стремительно вырастала пирамидка из одежд и белья. Вот Эля обронила малиновую рубашку, вот юбкой взбила себе волосы, вот пригнулась, снимая колготки, и, наконец, замерла во всём своём нагом великолепии. Затем шагнула навстречу...
       Незнакомая будоражащая обстановка. Ласки, нежность, поцелуи... И в полумраке, нет, в полусвете, её глаза, её губы, шея, плечи, живот, бёдра, ноги... Ах! И она немножко капризна, и она немножко безвольна и томно-красива, и страшно чувственна и молода. Любовь! Вот бы всю жизнь так, как в ничтожные мгновения любовной кульминации. Жизнь - сплошное сладострастие, сплошной восторг.
       МОЛОДОЙ человек вышел от Эли в начале двенадцатого. Метель унялась, и просто кружился снег. Дошёл до перекрёстка. Асфальт на дороге влажный - заездили машины. Но обочины тротуара выбелены снегом. Матовое люминесцентное освещение. Приглушённый шум машин, редкий грохот и позвякивание трамваев. Мельтешение человеческих фигур. Люди не ходят, не бегают, а будто вертикально плавают: кто медленнее, кто скорее. Женщины в изящных дублёнках и меховых красивых шапках роняют за собой стук каблучков. Молодые люди в коротких нейлоновых куртках лихо перебегают дорогу. На автобусной остановке три-четыре человека. Мужчина в сером пальто и в тёмной кепке прохаживает взад-вперёд. Брови густые, лицо недоброе. Из-за угла вырулил и остановился автобус. Салон автобуса, на две трети забитый пассажирами, ярко освещён. Одновременно притягивал и отталкивал. Раздвинулись двери, молодой человек вскочил на ступеньки и потеснил кого-то. Автобус плавно тронулся с места и устремился вперёд. Стоящие пассажиры, держась за поручни, подавались попеременно вперёд и стороны при частых торможениях и поворотах. Большинство смотрели в окна. За окнами - темень, вечер затушевал воздух. И в этом чернильном океане заметен только бег людей и чередованье фасадов зданий. Дремлющий слух молодого человека улавливает фразу: "Ах, моя мама станет в позу, начнёт жертвовать собой...". Минутное ленивое любопытство. Поворот головы. Две сидящие миловидные женщины беседуют между собой. Слух опять отключается. Хочется подремать, подремать в свежих сладостных воспоминаниях.
      
      
      
      
      
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Жуков Владимир Александрович (labsei@mail.ru)
  • Обновлено: 01/06/2011. 92k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Россия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта
    "Заграница"
    Путевые заметки
    Это наша кнопка