Я уже не помню, сколько писем написал тебе за всю жизнь. Наверное, ими можно было бы выложить настоящую бумажную дорогу, которая протянулась бы через весь наш город, от почтамта и до старой халупы сталинских времен, в которой я живу. Сменилось несколько поколений, дом ветшал и оседал, из-за того что с одной стороны постоянно громыхали на неровных стыках рельсов трамваи, а с другой - этот город постоянно старалась затопить замурованная под многометровыми слоями асфальта речка с неприличным и уже забытым названием. Я иногда думал, что эта речка, которая, по свидетельствам летописей, когда-то была очень полноводной, защищающей Желтогорск от набегов соседних племен, когда-нибудь непременно взбунтуется, и если люди, теперь живущие на ее берегах стали похожи на стадо баранов, которых ведет на бойню козел, то уж она терпеть не намерена. Да, мне представляется, что этот фонтан возмущенной реки будет новым Армагеддоном для Желтогорска, не привыкшего к цунами. И никого из жителей не вынесет из бурлящего мутного потока белоснежный единорог, как легендарного французского короля Градлона.
Если уж на то пошло, к цунами привык только я, потому что с каждым годом депрессия, периодически наваливающаяся на меня со всей своей нечеловеческой силой, становилась все дольше и безумнее, как будто хотела размять меня так, чтобы никакого воспоминания обо мне не осталось. Я и сам хотел бы этого, но каждый мой день начинался с чьей-то ироничной фразы, которая четко звучала в мозгу: "Не надейся, не умрешь". - "Мог бы сказать что-нибудь более оригинальное?" -- сказал я своему собеседнику. - Но тот не сдавался: "А разве ты сам, господин Дани, хоть чуть-чуть оригинален? Ах, святой Грааль, спрятанный среди булыжников, вмурованный в Бродвей вашего Желтогорска, по которому так вольготно ходить проституткам и где ты сдохнешь, так никем и не замеченный, не попавший в свою любимую Францию, так никогда и не встретившийся со своим любимым братом, которому ты написал... уже не помню сколько сотен писем.
И теперь-то тебе Франция уж точно не светит, потому что теперь вы, господин писатель, стали прямо-таки копией некогда изгнанного из этой страны "вязкой как грязь" вашего любимого поэта Бродского. Вы - безработный писатель, не известный и никогда не узнанный Грааль. Вы пишете вещи, которые станут популярными только после вашей смерти. Как Модильяни". - "Да ты меня просто запарил сегодня своими бесконечными сравнениями с великими людьми. Неужто и впрямь за талант меня считаешь?" Он расхохотался: "Да твоя (он всегда переходил то на "вы", то на "ты", в зависимости от своего настроения, которое могло меняться у него каждую секунду) мелкая личность меня вообще нисколько не интересует". - "Тогда отстал бы ты от меня", -- попросил я устало. - "Да нет, -- отозвался он тоном капризной барышни, -- уж очень забавно с тобой, никем не признанный писатель, никем не признанный потомок Ларошжакленов и в конечном итоге - Меровингов. Сейчас я оставлю тебя в покое, дорогой. Меня очень забавляет, как ты корячишься. Опять письмо брату писать будешь? Да не услышит он тебя никогда, ни одного не распечатает, даже не дотронется. Куда тебе до звезды первой величины? Да и что ты сделал за свою жизнь, которой осталось, в общем-то, очень и очень немного? Писал письма? Повести и стихи, которые никто не понимал? Так что оставайся в безвестности, Грааль. Больше я не скажу тебе сегодня ни слова".
Он замолчал, а я, сев за стол, начал писать новое письмо тебе. Правда, я и сам не ожидал, но первыми пришли стихи. Их я и записал, решив хоть раз в жизни начать к тебе письмо со стихов:
Я понял, что смертельно ранен
Тоской, ненужностью, словами,
В огне лишь ночь горит кострами
Всех звезд ненужных. Ледниками
Она усердно, ровно, прямо
Построит стену, где-то яму
Копнет поглубже. Так вернее
Добиться невозможной цели.
Я атеистом скоро стану.
Неужто мир похож на драму?
На шутовское представление -
Развлечь кого-нибудь мученьем
Смотри в лорнет, о боже правый,
Как рушатся обломки славы,
И рвутся вновь к заветной цели
Кто по ночам не спит в постели.
На ледники, в моря, на горы,
Не ищут и не ждут опоры
Лишь только к цели доползти...
А там... А там - конец пути.
И остается так немного, --
Гадать, чем ты прогневал бога,
И как жалки твои усилья,
Когда тебе ломают крылья.
Жара и пыль... Ну хоть бы ливень...
Чтоб струи бешеные смыли
Все прошлое. Состав несется,
Он неминуемо сорвется
С тех ледников. Аплодисменты
Для тех, кому путевка в небо,
И с неба кем-то выдается.
Кому смешно, -- тот пусть смеется.
Писатель - вечный иностранец,
Пляши и пой свой вечный танец.
Хрипи, покуда смерть сама
Задернет занавес. И тьма...
Сплошная тьма закрытой темы,
Тебя закрыли, как поэму,
Которую читать так лень,
Что лучше превратиться в тень.
Стать горсткой пепла книг своих,
Что не горят в руках ничьих, --
В твоих лишь только. Уходи,
Уже лавина впереди.
И пусть ты что-то не успел -
Не дописал. Таков удел
Всех тех, кого манили горы.
Все получили приговоры
От бога, публики, суда...
Короче, браво, господа!
Так у меня получилось что-то вроде подведения итогов, потому что у меня такое предчувствие, что я скоро умру и не успею сказать тебе самого главного. И что это - главное? За то время, которое прошло с тех моих шестнадцати лет, когда я увидел тебя впервые на экране кинотеатра, и написал самое первое письмо, а потом, с тех пор, я уже написал, кажется, все, что только можно и нельзя.
Брат, если бы ты знал, как я тоскую по тебе, особенно когда завывает ветер, и мне становится одиноко, как никогда. А сейчас именно тот момент, когда лето незаметно и плавно переходит в осень, напоминающую о себе утренней холодной свежестью и золотыми нитями в кронах пыльных деревьев. Сейчас мое единственное желание - произнести это самое прекрасное в мире слово - "брат". И, быть может, даже дотронуться до тебя... Простое и невозможное желание, потому что между нами находится стена.
Огромная длинная стена, которая за несколько десятков лет начала казаться мне живым существом, злобным и яростным, одержимым единственной целью - не дать нам с тобой встретиться. Конечно, родители правильно сделали, что вовремя сумели увезти тебя за ее пределы - на Золотой остров, еще до того, как ее обнесли колючей проволокой, точно такую же проволоку пустили по верху и пропустили по ней электрический ток. Затем построили вышки с часовыми, стрелявшими на поражение в каждого, кто осмеливался даже приблизиться к ней.
А потом начали происходить странные вещи. Стена ожила, она почувствовала себя полноправной властительницей этих мест. Не знаю, что за существо поселилось в ней, но солдаты с вышек исчезали один за другим. Наутро их находили, -- кого без нижней части туловища, кого - с отгрызенной головой, кого - распоротого от горла до живота. Конечно, все такие факты пытались тщательно скрывать, но слухи распространялись по городку, им верили, и теперь к нехорошей стене подходить просто боялись. Исчезли солдаты с вышек, проволока давно заржавела, и уже никому в голову не приходило пропускать по ней электрический ток. Зачем, если люди и так стараются обходить это место как можно дальше? И окрестность вокруг стены постепенно зарастала дикой малиной и ежевикой, по ней ползла наверх повилика, а кругом царила мертвая тишина, нарушаемая только стрекотом цикад, возносящимся в бесконечно синее небо, да тихим звоном разноцветных стрекоз с дрожащими прозрачными крылышками.
Стена жила своей, никому не ведомой, жизнью, а мы с тобой, брат, жили параллельно, делали одно и то же (я узнавал об этом из газетных вырезок), чувствовали одинаково, думали одинаково, и мне часто казалось, -- я понимаю, что сейчас, в данный момент происходит с тобой, хотя внутренний голос был с этим не согласен и утверждал, что я попросту помешался.
Одно время я полностью забылся в работе, и это несколько отвлекло меня от мыслей о тебе. Я знал, что при всем желании наша встреча невозможна: мы с тобой как бы представляли два различных варианта судьбы, один из которых удачно сложился на Золотом Острове, за стеной, а второй - в стране, превращенной в свалку отходов. Один стал миллионером, известным на весь мир талантом, красотой и экстравагантностью, другой - непризнанным писателем, нищим, никому не нужным, оставшимся в совершенном одиночестве, мертвом, как космос над головой.
Недавно я почему-то снова подошел к этой стене. Собственно, подходил я к ней часто, и порой приходилось видеть, как по ее выступам ползет вверх белый шиповник, а то вдруг камни делались угрюмыми и серыми, как будто попали сюда из только что разрушенной Бастилии. Сегодня был как раз именно такой день, не слишком жаркий, но ветреный, тревожно-облачный.
Обычно около этой стены я прогуливался в полном одиночестве: говорят, это помогает, когда наступает творческий кризис, а таковым я и страдал в течение последних трех месяцев после ухода с работы, в которую вложил столько сил; так рвался наверх книжной элиты, так хотел стать в своей области не хуже тебя и, может быть, хотя бы таким образом добраться до тебя - в виде книги, сценария, чего угодно, только бы успеть в течение всей моей довольно-таки нескладной жизни произнести слово "брат", что рухнув с этой довольно-таки небольшой высоты, кажется, расплющился в лепешку.
Сегодня же, когда выщербленные от времени темные камни стены снова злобно смотрели на меня, я увидел на обочине дороги нищего, который и на человека-то похож не был: его бесформенная коричневая голова торчала из груды тряпья, а огромный рот нелепо усмехался. Увидев меня, он сразу же оживился и перестал следить за полетом последней в этом году белоснежной бабочки, закричал:
-- Эй, господин, дай сто долларов!
"Нашел у кого попросить!" - усмехнулся я про себя, но, пошарив в карманах, обнаружил смятую десятку и протянул нищему.
-- Вот мои сто долларов, -- сказал я. - Сгодится?
Нищий улыбался во весь свой беззубый рот:
-- А для меня это и есть сто долларов.
Я уже повернулся, собираясь уйти, как он закричал вдогонку:
-- Да что ты здесь делаешь, если твое место в Париже?
От изумления я обернулся, а нищий продолжал кричать:
-- Тебе надо в Париж! Да отпустите же его в Париж!
Он продолжал уговаривать кого-то невидимого, чтобы меня наконец отпустили в Париж (где жил мой брат), до тех пор, пока я не скрылся из виду.
С этой минуты я забыл о ржавой толстой игле, засевшей в сердце и каждый раз напоминающей о себе, когда мне приходилось думать о работе; теперь это был самый настоящий кол, из-за которого хотелось выть или кинуться на эту бесконечную стену и пусть даже разбить себе об нее голову, -- только бы увидеть тебя на мгновение, твои глаза, зеленые, как волны Адриатики, твой неподражаемый небрежный жест, которым ты легко откидывал со лба челку, просто увидеть, больше ничего, а потом - умереть, потому что больше мне от этой жизни ничего не надо было, а я со своей стороны отдал ей все, что мог.
Я дотронулся до бурого камня стены, влажного от вечерней росы и едва не отпрянул: внутри него звучали голоса: мой и моего брата, но когда и как мы могли так разговаривать я совершенно не помнил.
-- Дани, скоро осень, -- немного лениво произнес он, и я уже мог видеть его - высокого, стройного, черноволосого, гибкого как юный леопард. Он стоял около огромного окна, и щедрое, не свирепствующее, как летом, мягкое и ласковое солнце, озаряло золотистым ореолом его тонкие длинные волосы, собранные на затылке в небольшой хвостик.
Я ответил не сразу, потому что любовался нежно-золотистыми отсветами солнца на его бронзовой от загара шее и тонких пальцах, машинально перебирающих темно-синие цветы, стоявшие на столе в фарфоровой вазе.
-- Не понимаю тебя, Гийом (а сердце каждый раз при виде его стучало как целый табун коней: люблю тебя, люблю тебя...). Зачем ты говоришь об осени, если сейчас последние числа июля.
-- Не знаю... -- Его взгляд был бесконечно далеким. - Ты же поэт, Дани, ты должен понять. Так часто случается: иной раз в январе посмотришь на небо, и видишь - там ледоход уже начался, и тогда понимаешь - скоро весна. Вот так же и сейчас. Я смотрю, как тревожно вздрагивают от ветра деревья, и понимаю - скоро осень. А вместе с осенью - смерть, и на какие-то доли минуты мне вдруг стало так хорошо, что я подумал, такое состояние возникает только перед смертью. А может быть, мне просто что-то приснилось... Мне снилось что-то невозможно хорошее: бесконечно синее море, сливающееся на горизонте с небом, и мне не хотелось поворачиваться назад. Скажу тебе честно - сейчас можно - я боялся. Я боялся увидеть землю, где можно только умереть, навсегда завязнуть в грязи, заблудиться среди бесконечных стен.
-- Но только не между нами, -- быстро произнес я. - Между нами не может быть стен! Мы ведь всегда будем вместе, правда, Гийом? Ведь ты - моя половина, а я... Да я просто дышать не смогу без тебя. Если бы нас разлучили насильно, мы превратили бы жизнь окружающих нас людей в ад, потому что они не понимали бы, чего именно мы ищем в жизни - друг друга. А когда больно... Ведь больнее всего тогда, когда у тебя отбирают любовь, ты становишься способен на все, и самое меньшее зло в этом случае - убить самого себя. Но только не молчать, только не стоять на месте, не ждать! Ждать можно бесконечно... Хотя, не удивлюсь, если приговор высшего суда будет именно таков.
-- Кстати о стенах, -- сказал Гийом и, оставив цветы, подошел ко мне, сел на постель, и его шелковистые волосы приятно защекотали мою щеку. - Сегодня была разрушена Бастилия. Тоже стена, между прочим. Скажешь что-нибудь по этому поводу, Дани?
Но я только счастливо рассмеялся, потому что он был рядом, а когда он рядом, меня не смутило бы даже известие о том, что Страшный Суд уже начался. Я всегда, больше всего на свете хотел быть только рядом с ним, а событий внешнего мира, да и всего внешнего мира не существовало вовсе.
-- Я люблю тебя, -- сказал я. - Это я думаю всегда, о чем бы ты меня ни спрашивал.
-- Дани, -- в его глазах промелькнуло чувство, похожее на отчаяние. - Пойми, любовь моя, да, да, я тоже безумно люблю тебя, но то, что я сказал тебе сейчас, очень серьезно. В стране все не просто качается, но вот-вот начнет гореть. Вспыхнет все, и у нас с тобой не будет крыльев, чтобы подняться над этим кошмаром. И что такое - все эти стены? Ведь по сути все они одинаковы - сначала защищают, потом становятся тюремщиками, мы становимся их заложниками, и больше никогда не можем достучаться сквозь них друг до друга. А потом эти стены становятся незримыми и поселяются в каждом из нас, каждый человек выстраивает вокруг себя стену отчуждения.
А стены внутри самого себя? - Это нежелание понять себя, заглянуть в себя со всей возможной честностью, не испугаться того, что перед тобой могут внезапно предстать полчища чудовищ, с которыми придется бороться или же смириться, если ты понимаешь: они считаются чудовищами только потому, что так нам внушали с самого детства, и мы поверили, хотя на самом деле все было не так. Но не спорю, -- это так больно - заглянуть в себя, и тут на помощь приходит стена. Она несокрушима и убаюкивает тебя сказками, что ничего там, внутри, не существует, потому что если ты вдруг признаешься в обратном, тебя объявят сумасшедшим. Вот так люди сами и создают тот мир, что окружает их, а потом еще пытаются жаловаться на его несправедливость.
Я завладел его рукой и поцеловал его ладонь, хранящую удивительный запах тех синих цветов, которые он минуту назад перебирал.
-- У нас есть крылья, Гийом, -- сказал я. - И они перенесут нас через любое пламя, через любую стену. Разве ты забыл? Мы всегда знали, что мы с тобой - ангелы, упавшие во плоть. В момент смерти проявится эта ангельская природа, и мы с тобой, наконец-то сможем взлететь. Вместе.
-- Крылья и обрубить можно... -- медленно произнес он и отвернулся, потом снова встал и подошел к окну, глядя на дорогу, уходящую далеко в лес. Налетающий в окно прохладный ветер играл его волосами, а я просто любовался его идеально прекрасным лицом, вдруг ставшим неожиданно строгим и серьезным.
-- Чувствуешь? - спросил он.
Я не совсем понял его вопрос, но в нем прозвенела такая тревога, что я поневоле поднялся с постели и подошел к нему.
-- Да что с тобой сегодня? - Я развернул его к себе за плечи и посмотрел в безнадежно-бездонные изумрудные морские глаза.
-- Запах дыма, -- сказал он, не отводя глаз. - А теперь посмотри на сад.
Я посмотрел вниз. Почему он хочет, чтобы я посмотрел на сад и что такое он видит, чего не вижу я? Все те же аккуратно подстриженные деревья, благоухающие лимонные деревья, композиции из алых роз, образующие пылающие сердца, белеющие среди деревьев мраморные статуи.
-- Все как всегда, -- сказал я растерянно. - Ничего не произошло, а сердце уже сменило ритм на тревожный стук кастаньет. - Что, по-твоему, я должен увидеть?
-- Ты ничего не видишь, -- тихо сказал он. - Все правильно. Здесь никого нет.
Я понял. В мозгу бешеным вихрем понеслись картины: пылающий замок за тем темно-зеленым лесом с его золотыми нитями - предвестниками осени, крестьяне, собирающие свое нехитрое, но действенное оружие - топоры, вилы, колы, как будто собираются идти в поход на вампиров. Добрые крестьяне, с вечно уставшими покорными лицами, всегда снимающие шляпу, когда ты проезжаешь мимо них на лошади. А проезжать мимо них приходилось часто: мы так любили этот лес и так часто бывали в нем; нет, не затем, чтобы поохотиться, чтобы лишний раз побыть вдвоем в таком месте, где не было бы ни единого человека - только травы, цветы, деревья и птицы, только солнце и родники, ледяные серебряные родники. Наверное, мы многого не замечали, мы были похожи на детей, играющих рядом с пороховыми складами, но мы были слишком упоены друг другом и часами могли упражняться в фехтовании, которое Гийом считал благороднейшим из наук. Он не признавал пистолетов и пушек - всех этих нововведений, говоря, что с противником всегда следует встречаться лицом к лицу, а шпага для него была самым справедливым судьей в решении споров.
Собственно, за это его и удалили подальше от Парижа, в поместье. "Что ж, каждому из нас хоть раз в жизни приходится бежать", -- философски заметил он, и взгляд его прозрачных зеленых глаз совершенно не изменился, когда он смотрел, как секунданты уносили с поляны противника, поверженного им буквально в течение нескольких секунд. Даже я, проводивший с ним в фехтовальном зале по несколько часов в день не успел заметить, как стремительно он сумел нанести всего один удар - в шею, прямо в сонную артерию. Думаю, тот человек, так опрометчиво и злорадно прокомментировавший ему несколько эпиграмм, усеявших парижские заборы, где на все лады склонялись мы с Гийомом (вернее, наши с ним отношения), не ожидал встретить в нем, утонченном придворном, казавшемся таким разнеженно-беспечным, занимавшимся исключительно никчемным времяпровождением на балах и приемах, салонах и, возможно, публичных домах, как утверждали листки с заборов и стен, такого непревзойденного фехтовальщика. Думаю, он умер раньше, чем упал на изумрудную зелень лужайки, где теперь оставалось только огромное багровое пятно. "Все, Дани, поехали домой, -- сказал он тогда, спокойно вытирая шпагу травой. - Знаешь, он слишком низко опустил руку и к тому же был слишком самоуверен. Запомни: это самая распространенная ошибка - возомнить о себе так высоко, чтобы позволить себе низко опустить руку".
-- Опять бежать? - спросил я.
Он молча подошел к стене и снял оттуда две шпаги - одну себе, другую швырнул мне. Сталь сверкнула в лучах солнца и через мгновение уже была в моей руке: за долгие годы тренировок Гийом сумел довести мои движения до автоматизма. "Ты был бы не хуже меня, Дани, -- всегда говорил он. - Тебе только злости не хватает. Ты не видишь врага в момент поединка, всегда -- только человека. Мне кажется, ты никогда не сможешь убить человека".
-- Давай? Может, в последний раз? - сказал он, и в его голосе где-то далеко прозвучала неуверенность и надежда.
Немного удивленный, я занял привычную позицию, а он сразу пошел в атаку, от которой я уклонился, а потом перешел в нападение, хотя, если говорить честно, меня гораздо больше завораживали блики солнца на сплетающихся и скользящих, искрящихся клинках, которые, казалось, ничто на свете не могло разъединить.
-- Да о чем ты думаешь, Дани? - закричал Гийом. - Я уже сто раз мог бы убить тебя! - И он пошел в такое стремительное и открытое наступление, что едва не наткнулся грудью на острие моей шпаги. Его лицо почти коснулось моего.
Таким моментом я просто не мог не воспользоваться: разгоряченный, с глазами, сияющими бесконечным восторгом, с разметавшимися по плечам волосами, он был красив как никогда в жизни, и мне осталось только встать прямо и открыться, и он оказался в моих объятиях.
Я рассмеялся:
-- Ну как, попался? А теперь я мог бы запросто убить тебя. Вот так.
Его серьезность внезапно растаяла, как лед под лучами весеннего солнца. Он слегка толкнул меня, и мы оба, сплетясь, как два клинка за несколько минут до этого, упали на ковер.
-- Сдавайся! - шутливо крикнул он, отбросив шпагу в сторону.
-- Ты уже давно занял эту крепость, -- в тон ему отвечал я. - О чем я думаю? Ты спрашивал, о чем я думаю? Я думал об этих клинках, и как скользит по ним солнце, и как мы с тобой похожи на них, не способные расстаться друг с другом, потому что только это и имеет смысл, потому что только в это время солнце может играть своим отражением. И это отражение называется любовь.
-- Я люблю тебя... -- тихо сказал он с непонятной усталостью в голосе. Его голова склонилась на мое плечо (жест доверчивости и беззащитности; боже мой, какой же ты вечный ребенок! - да ты на себя посмотрел бы, мотылек, у которого в голове нет ничего, кроме стихов да любви, -- и то, и другое - самые непрочные вещи на свете...)
Тем временем запах дыма становился все отчетливее. Здесь явно пахло гарью.
-- И что ты теперь скажешь, мотылек мой, душа моя? - спросил он, не поднимая головы.
-- Люблю тебя, -- ответил я.
Он поднялся, подобрал с пола шпагу и долго смотрел, как отблескивает на ней солнце, а потом так же долго и внимательно смотрел на меня.
-- Значит, рано еще, -- непонятно сказал он, снова наклонился и взял мою шпагу. - Уходим, Дани. В Париж, где сейчас разрушаются стены.
Он подал мне руку и рывком поднял с пола.
-- Быстро! - сказал он, отдавая мне мою шпагу.
-- Куда? - не понял я.
-- В конюшню, -- проговорил он уже на ходу.
В решающие моменты он никогда ничего не объяснял, предпочитал вообще со мной не разговаривать, потому что я наверняка спросил бы: неужели он считает, что в Париже безопаснее, чем здесь? Или у него имеются другие планы? Или он знает что-то такое, что неизвестно мне? Вопросы один за другим мелькали в моей голове. Под ногами с такой же скоростью мелькали ступеньки. Кажется еще немного, и скачусь с лестницы кубарем. Но нет, он так твердо держит за руку, что не позволит упасть. Так же быстро и молча он завел меня в пустую (заметь, Дани, опять - пустую!) конюшню, где тревожно переминались с ноги на ногу лошади, чувствуя неумолимо приближающееся цунами так же уверенно, как и Гийом. Они знали: их тоже не пощадили бы. Поэтому Гийом прежде всего выпустил лошадей из конюшни, оставив только двух - для меня и для себя.
На улице слышался смутный гул, как будто где-то далеко шумело море. Поток грязного цунами, приближение которого Гийом почувствовал гораздо раньше меня. У меня же в голове звучали только стихи.
Лето прошло. Слышен крик воронья,
Время решает - кто ты и кто - я.
Время решило, что оба едины.
Мы перед зеркалом - две половины
Общей судьбы с приговором "стереть".
Мы перед зеркалом с именем "смерть".
Балы в Версале, ручьи в Трианоне
Топчут безвестные бледные кони.
Ты помоги мне прическу поправить...
Черная ленточка... Вот и весь траур.
Чернь захлебнется в восторженном крике,
Как наши головы будут на пике
К небу взлетать, там, где ангелов стаи,
Мы - как они, мы такими же стали.
Шпага в ладони. Взгляд чист, безмятежен.
Небо все ближе, а сердце все реже,
Но повторяет "люблю" и в аду.
Время решит - за тобой я приду.
Было мгновение. Будет мгновенье.
И не дождаться им только смятенья.
Знали мы: так происходит всегда, --
Листья летят, облетают года.
Снова толпа. Снова крик: "На меня!"
Мы неподвластны стихии огня.
Вместе. Со шпагами. Против зверья.
Просто судьба. И твоя, и моя.
А потом мы уже вихрем неслись по дороге навстречу хлещущему в лицо ветру и листьям, сорванным им с деревьев, а за нами летели все лошади, выпущенные из конюшни Гийомом.
Они появились на дороге довольно скоро. Судя по их лицам, зверообразным, покрытым копотью, они шли именно к нам, поскольку, видимо, одного сожженного замка им показалось мало. Толпа оборванных крестьян с глазами, горящими черной ненавистью, ощетинившаяся пиками и вилами, встала на дороге, ожидая, что мы непременно будем вынуждены остановиться. Не только я, Гийом это понял еще быстрее и крикнул:
-- Не останавливайся, Дани! Давай еще быстрее!
Крестьяне, похоже, немного опешили. Они чувствовали себя чем-то вроде стены, о которую неминуемо должен разбиться летящий на них вихрь. Да и сами они представлялись мне чем-то вроде бесчувственного огромного цунами, перед наступлением которого ты бессилен, и, чтобы выжить, остается только закрыть глаза и ухватиться за то единственно надежное, что есть в твоей жизни. А в моей жизни таким стержнем была только любовь. Такая хрупкая, сразу пообещавшая, что неминуемо покинет меня вместе с последним дыханием - его и моим, потому что впереди никто не обещал новой встречи. Оставалось только держаться за последние мгновения, пролетавшие тоже со скоростью бешеного урагана.
Гийом пропустил вперед обезумевший от гонки табун лошадей, и те врезались в живую массу, ощетинившуюся пиками и вилами. Крестьяне отскакивали в стороны, падали, шарахались от лошадиных копыт, как бы забыв, что вооружены, и могут при желании положить всех на месте. Вслед за лошадьми в толпу ворвался Гийом.
-- Дани! За мной! - закричал он.
Но сейчас даже от меня ничего не зависело: всех лошадей увлекал вперед неистовый общий поток, справиться с которым никому не было по силам. Звероподобные люди остались позади (не сомневаюсь, что через некоторое время они все-таки опомнятся и пойдут крушить в нашем замке все, что только возможно). У меня создавалось впечатление, что Гийом совершенно не жалел о том, что ему предстояло потерять; он всегда говорил, что, как и жизнь, так и все, что он имеет - взято взаймы, а раз так, то почему он должен беспокоиться о приобретенных или накопленных благах? Он жил так, будто у него всегда будет именно то, что нужно. Воплощение положения: "Не заботьтесь о завтрашнем дне. Он позаботится о себе сам".
Он летел вперед, весь пронизанный солнечным светом ("Мое солнечное божество", -- подумал я), а потом этот свет сделался таким слепящим, что я больше не видел ничего. Ослепительная вспышка разорвалась в моей голове, а потом все погасло.
Я пришел в себя снова перед стеной, обнаружил себя под деревом, а выпавший из моей руки камень валялся рядом.
-- Ну как? - услышал я негромкий голос и обернулся.
Рядом со мной сидел на огромной поваленной ветке дерева, сорванной недавно пролетевшим по городу ураганом, высокий молодой человек, сероглазый, темноволосый, в своем неизменном коричневом свитере, черных джинсах и армейских ботинках. Связной. Дан. Придуманный, воскрешенный мной Дан. Он внимательно смотрел на меня, но на этот раз я не увидел на его лице и тени улыбки.
-- Вообще-то хреново, -- сказал я.
-- А ты никогда не пробовал пройти сквозь стену? - спросил Дан. - Я вот пробовал. Сначала не получилось... -- он помолчал, как будто пытался вспомнить что-то давно забытое. Не вспомнил, решительно встряхнул головой и добавил: Теперь могу.
Я молчал. А что сказать, если я не умею проходить сквозь стены?
-- Надо понять, что стена - это просто иллюзия, -- продолжал Дан, сочувственно дотронувшись до моей руки. - Можешь не говорить ничего, я знаю, что сейчас тебе скверно. Ты никогда не задумывался, почему исчезли из нынешнего мира единороги, драконы и еще множество существ, записанных в разряд сказочных? Да просто потому, что человек умеет создавать сознанием, общей мыслью вещи, предметы, живых существ.
Средневековый человек жил мистикой, она буквально пропитывала всю его жизнь. В этом сознании было место единорогам, и они были. Но сейчас в твоем сознании стоит только враждебная глухая стена. Ты сам (вместе со всеми, кто внушал тебе, что стена есть) поверил в это и стал ее заложником. Постарайся поверить, что ее нет.
Нет никаких стен. Все стены - только внутри человека. Они так ласково умеют шептать, что охраняют, но на самом деле хоронят тебя заживо. Найди в себе силы, забудь о ней. Ее нет.
Я не выдержал и вскочил со своего места, бросился к стене, ударил ее рукой.
-- Это - как? Ее нет? А что же это тогда?
-- Твое упрямство, -- спокойно ответил он.
Для меня это было уже слишком. Я разрыдался. Дан подошел ко мне и прижал мою голову к своему плечу.
-- Да нормально все, -- сказал он. - Ты же крылатый, как я или твой брат. Знаешь, что я тебе сейчас посоветую?.. Ах, как же зря ты так твердо веришь в эту стену! Она же - просто иллюзия! Мираж в пустыне! Если бы ты понимал это, все могло быть гораздо проще. Тебе нужно просто заснуть, и только в этот момент ты сможешь отвечать за свои поступки, ты сделаешь все, что захочешь. И в этом деле может существовать только одна опасность - не вернуться обратно в эту реальность.
-- Ну, это как раз волнует меня меньше всего, -- сказал я. - Я не хочу возвращаться в эту реальность, где я чувствую себя пассажиром, ожидающим прихода поезда смерти. Я ведь уже сделал все, что был должен, что мог, и теперь мне пора уходить. Но что-то задерживается мой поезд, а я все сижу на перроне.
-- Тогда бери попутную машину, -- улыбнулся Дан. - Выбирай любой мир.
-- Мне нужен только тот мир, где я и мой брат сможем быть вместе.
Тучи, весь день собиравшиеся на небосклоне, начали моросить мелким дождем.
-- Иди домой, -- сказал Дан. - Сегодня же ты встретишься со своим братом, а потом мы все вместе выберем для себя мир, такой, чтобы войдя туда, ты смог бы сказать: "Наконец-то я дома".
-- Ты мне сказал формулу любви, Дан, -- отозвался я. - Это любовь.
-- Ну да, -- просто подтвердил он. - Ну, давай, Дани, до встречи.
Он отступил от меня назад и растаял на фоне стены.
Наступила такая тишина, что, казалось, еще немного, и я услышу ее звучание. Стена темнела передо мной во мраке. Иллюзия. Об такую иллюзию можно запросто голову разбить. Но, наверное, прав Дан: просто это мир такой, и законы у него такие. С детства же вколачивали в сознание: стена есть, и теперь вернуться в первоначальное состояние можно, наверное, только во сне. Опять же получается - прав Дан. И я отправился домой, под тюремную защиту стен, которые надоели мне хуже смерти (да нет, сейчас я бы сказал - хуже жизни). Помню, когда я был маленьким, все уговаривал бабушку не умирать и что-то плел про то, что жизнь чересчур коротка, а она мне отвечала на это: "Тебе еще эта жизнь надоест". Тогда я не мог понять: как это возможно, чтобы жизнь надоела, где каждый день сулит новое открытие, где так ярко солнце и цветы, где так счастливо поют птицы, где каждый камень таит в себе загадку, каждое облако - картину. Со временем краски поблекли и стерлись, окно, через которое я смотрел на жизнь, заволокло холодными осенними тучами и занесло занудным осенним дождем. Смотреть в такое окно не хотелось, поэтому я старался делать это как можно реже, вынужденно. Ждал поезда.
И только в тот момент, когда один из камней стены помог извлечь мне из безнадежно скрытых провалов памяти всего один момент моего прошлого, мир снова сделался ярким, как будто я опять увидел его впервые. Прошлое ворвалось в настоящее, смяв и уничтожив его, правда, на время, но тот, кто хоть раз испытывал подобное чувство, никогда не откажется от того, чтобы копать еще глубже, еще дальше всматриваться в себя, даже если это принесет невыносимую боль. Я не хотел уходить из этого прошлого, и если бы я чего-то мог пожелать, так это вернуть все то, что было, до мельчайших подробностей. Я слышал, что со временем шутить нельзя, ну так я и не шутил. Для меня это был вопрос жизни и смерти.
Я больше не мог жить, чувствуя ежесекундно застрявшую в сердце иглу: она тянула из меня душу и силы; от меня уже почти ничего не осталось, как будто я уже умер и единственное, что еще помню - его имя. Я вернулся в свою квартиру и наглухо задернул шторы. Но все равно, даже сквозь мрак я мог различить фотографии на стене - моего брата, Дана, снова Дана. Слушай, -- сказал я себе, -- а ты хоть раз задумывался, каково ему - в течение двух лет неотлучно находиться рядом с тобой, постоянно удерживать от попыток суицида? Сколько раз ему приходилось вынимать нож из твоей руки? Сколько раз ему нужно было вспоминать себя заново, потому что его воспоминания рассеивались так же быстро, как большинство твоих снов. Он добровольно стал Связным ради тебя... Нет, все же правду говорят, что писатели - самые эгоистичные существа в мире: для них не существует ничего, кроме их работы, их полетов, более реальных, чем протекающий над головой потолок. Ведь и работу ты поэтому потерял. Да, тебе сейчас плохо, безумно плохо: как будто к сердцу присосался вампир, который уже вытянул из тебя почти всю душу, и осталось ее - совсем чуть-чуть. И Дану придется иметь дело просто с чистым листом, нет, измаранным до безобразия листом, с пустышкой. И как можно говорить о какой-то справедливости? Какая может быть справедливость уже в том факте, что я родился? Я ведь никого об этом не просил. Тем более - родиться в этой гребаной норе и исхитриться испортить жизнь всем окружающим тебя людям, а в первую очередь - себе.
Темноту комнаты прорезал резкий звонок в дверь: так звонил только Дан, придуманный мной герой. Я как раз в это время закончил писать стихи:
Это всего лишь искра,
Которой не стать костром,
Это осколок мысли,
Твердящий: "Не верь, умрем".
Помнишь, любил картину
"Я жил в Аркадии"...
Жизнь - это псих, который
Прячет топор судьи.
Ей незнакома жалость,
Ну а успех - манок
Птицам, что улетают
Хоть к Западу, хоть на Восток.
Начат сезон охоты
На всех аркадских птиц,
Ноты и переплеты
Листьями - вниз и вниз.
Сыплется позолота
Перьев, страниц, картин...
Славной была охота.
Падай теперь один,
Но не забудь в финале
Стать золотым костром,
Жги себя. И стихами,
Как золотым дождем,
Ты одари пустыню...
"Я жил в Париже! Я..."
Все. Воздух в легких стынет,
Дальше - земля, земля...
Когда я подходил к двери, то уже знал, каким его увижу, -- в черной куртке, привычном свитере с разорванным воротом, который не мог скрыть длинной рваной раны, как будто неизвестное чудовище полоснуло его своим когтем. Как и прежде, он стоял на пороге, глядя на меня немного растерянно, и с его темных волос на пол стекала вода.
-- Привет, -- сказал он. - Извини... Эта вода... Мне кажется, она останется со мной навсегда.
-- Заходи, Дан, -- сказал я. - Ты уже мог бы привыкнуть к тому, как быстро все забываешь. Через минуту не останется никакой воды.
По-прежнему растерянно и немного неуверенно, как в первый раз, он вошел в комнату и сел на диван.
-- Холодно? - спросил я.
Он кивнул, и я набросил на него свой свитер. Его лицо было необычайно сосредоточенным.
-- Ничего не понимаю, Дани, -- сказал он. - Как-то странно все у меня получается, -- помню только тебя, знаю, как прийти к тебе, но что со мной произошло, каждый раз вспоминаю заново (если бы ты знал, Дани, какая это ужасная боль!), потом опять все забываю. Остается смутное чувство беспокойства, как будто я не сделал чего-то необычайно важного. Я должен был сделать для тебя... И я не сделал...
-- Перестань, Дан, -- мягко ответил я. - Ты сделал для меня очень много, но то, чего я просил от тебя в последний раз, видимо, было чересчур сложно даже для тебя. Или же в игру вступили силы, против которых мы оказались в меньшинстве. Силы? Сила? Я даже не знаю, что это. В последнее время все сосредоточилось на этой стене. Она мне кажется иногда живой и думающей, но, если, как ты говоришь, стена - только моя иллюзия, тогда все объяснимо: я сам наделил ее силой. Она стала такой же реальной, как, например, ты.
-- А что есть реальность, Дани? - спросил Дан. - Скажи, что с тобой сейчас происходит? Ты спишь или нет? Кто из нас реальный?
-- Мне кажется, нет никакой разницы между сном и реальностью: ведь и то, и другое вызывает в нас одинаково сильные чувства. Мало того, ты несколько часов назад сказал мне, что именно во сне начинается ответственность. Моя ответственность за что-то. За моего брата? А то, что мы с тобой оба реальны, равноправно реальны, -- в этом нет у меня ни малейшего сомнения.